Его можно взять в руки, как книгу, этот городок, и полистать страницы, – столько-то страниц в голове у каждого из обитателей. А когда война кончится, тогда в один прекрасный день, в один прекрасный год книги снова можно будет написать, созовем всех этих людей, и они прочтут наизусть всё, что знают, и мы всё это напечатаем на бумаге. А потом, возможно, наступит новый век тьмы и придется опять всё начинать сначала. Но у человека есть одно замечательное свойство: если приходится всё начинать сначала, он не отчаивается и не теряет мужества, ибо он знает, что это очень важно, что это стоит усилий.
Между отдельным произведением и всей мировой литературой устанавливается связь, похожая на ту, что один книжный магазин поддерживает со всеми книжными, которые существуют, существовали и, возможно, будут существовать. Синекдоха и аналогия – ключевые для человеческого мышления приемы. Я начну разговор обо всех книжных магазинах настоящего, прошлого и – кто знает? – возможно, будущего с одной-единственной новеллы Стефана Цвейга под названием «Мендель-букинист» (1929). Ее действие разворачивается в Вене на закате империи. Затем я перейду к другим повестям – о читателях бурного ХХ века.
На этот раз мы оказываемся не в Frauenhuber или Imperial, знаменитых венских кафе, о которых Цвейг вспоминал во «Вчерашнем мире»: «А основные новости мы узнавали в нашем „просветительском центре“– кафе»[4]. Повествование начинается с того, что рассказчик возвращается домой с окраины города и из-за внезапно хлынувшего дождя спешит укрыться в первом встречном заведении. Он устраивается за столиком, и его постепенно охватывает ощущение, что это место ему знакомо. Рассказчик шарит взглядом по мебели, по стойке, по бильярду, по ломберным столам и телефонной будке, чувствуя, словно уже бывал здесь, упорно думает и наконец вспоминает – резко вспоминает.
Он находится в кафе Glück, а там, прямо перед ним, сидел когда-то букинист Якоб Мендель, сидел дни напролет, с половины восьмого утра до закрытия, окруженный каталогами и сложенными в стопки изданиями. Глядя сквозь очки на эти списки, на все эти данные и запоминая их, он теребил бороду и локоны в такт чтению, которое весьма походило на молитву: Мендель приехал в Вену с намерением выучиться на раввина, но старые книги увели его с этого пути, чтобы он «отдался» их «сверкающему и тысячеликому многобожию». Чтобы он стал Великим Менделем. Потому что Мендель был «небывалым чудом памяти», «библиографическим феноменом», miraculum mundi[5], «волшебным всесветным механизмом, регистрирующим книги», «титаном»:
За этим грязновато-бледным лбом, обросшим серым мохом, запечатлены были незримыми письменами, словно отлитые из металла, титульные листы всех когда-либо вышедших книг. Он мгновенно, не колеблясь, называл место выхода любого сочинения, появилось ли оно вчера или двести лет тому назад, его автора, первоначальную цену и букинистическую; помнил отчетливо и ясно и переплет, и иллюстрации, и факсимиле ‹…› Он знал каждое растение, каждую инфузорию, каждую звезду в изменчивом зыбком книжном космосе. По каждой специальности он знал больше, чем специалисты, знал библиотеки лучше, чем библиотекари, наличность книг большинства фирм он знал лучше, чем их владельцы, вопреки всем спискам и картотекам, опираясь единственно на свой магический дар, на свою несравненную память, всю силу которой можно показать, только приведя сотни примеров[6].
Великолепные метафоры: волосы – серый мох, заученные книги – живые существа или звезды, составляющие сообщество привидений, мир текстов. Познания бродячего торговца, у которого нет разрешения на открытие собственного магазина, оказываются обширнее знаний любого специалиста и библиотекаря. Его импровизированный книжный, расположившийся на столе, всегда одном и том же, в кафе Glück – это храм, куда совершают паломничество любители и собиратели книг, а также все те, кто не смог найти библиографические сведения в официальных источниках. Так, в студенческие годы, после тщетных поисков нужного издания в библиотеке, рассказчик оказывается однажды у легендарного столика благодаря университетскому товарищу – проводнику, указавшему, где находится сокровенное место, не обозначенное ни в путеводителях, ни на картах и известное лишь посвященным.
«Мендель-букинист» вписывается в ряд тех книг ХХ века, где речь идет об отношениях между памятью и чтением. Этот список можно было бы открыть «Бумажным миром» Луиджи Пиранделло (1909), а завершить «Энциклопедией мертвых (целой жизни)» Данило Киша (1981), включив в него помимо новеллы Цвейга три вещи, написанные Хорхе Луисом Борхесом в середине прошлого века. Потому что у Борхеса старая металитературная традиция обретает такую зрелость, такую запредельность, которая заставляет нас воспринимать всех авторов, которые писали до и после него, как провозвестников и наследников. «Вавилонская библиотека» 1941 года описывает гипертекстуальный мир в виде библиотеки-улья: он лишен смысла, литература в нем представляет собой исключительно дешифровку (это кажется парадоксом: в рассказе Борхеса чтение ради удовольствия находится под запретом). Сюжет «Алефа», опубликованного в журнале Sur[7] четыре года спустя, строится вокруг вопроса о том, как воспринимать превращение Вавилонской библиотеки в крохотную сферу, где сгущается всё пространство и время, и касается прежде всего возможности перевести чтение в поэму, в язык, который сделает полезным существование необыкновенного алефа. Однако ближе всего к Цвейгу Борхесов «Фунес, помнящий», где главный герой, обретающийся на задворках западной цивилизации, воплощает собой, подобно Менделю, гения памяти:
Вавилон, Лондон и Нью-Йорк своим яростным блеском поражают воображение человеческое; однако никто в этих кишащих людьми башнях или на этих мятущихся улицах не испытывал столь непрестанного жара и гнета реальности, как тот, что обрушивался денно и нощно на бедного Иренео в его убогом южноамериканском предместье[8].
Как и Мендель, Фунес не получает удовольствия от своей удивительной способности запоминать. Для них читать не означает находить доводы, следить за судьбами героев, вникать в их психологию, выявлять, сопоставлять, думать, ощущать всеми фибрами души страх и наслаждение. Сорок четыре года спустя выйдет «Короткое замыкание». Чтение для них, как и для персонажа того фильма, робота Номера 5, – поглощение данных, облако ярлыков, индексирование и обработка информации; желание этому процессу чуждо. Рассказы Цвейга и Борхеса полностью дополняют друг друга: старик и юноша, полная память о книгах и исчерпывающая память о мире, Вавилонская библиотека в одном-единственном мозгу и алеф в одной-единственной памяти, два героя, объединенные тем, что живут бедно и отчужденно.
Пиранделло в «Бумажном мире» представляет другую картину чтения, картину, пронизанную бедностью и одержимостью. Но Баличчи, пристрастившийся к чтению настолько, что его кожа обрела цвет и текстуру бумаги, погрязший в долгах из-за своей страсти, постепенно слепнет: «Вот он, весь его мир! А ему в нем больше не жить, разве что в той степени, в какой поможет память!»[9] Окруженный осязаемой реальностью, томами, неупорядоченными, словно фигуры из «Тетриса», он решает нанять кого-нибудь для каталогизации этих книг, наведения порядка в его библиотеке, чтобы «извлечь из хаоса» его мир. Однако и после этого, не способный читать, Баличчи чувствует себя неполноценным, сиротой. Он нанимает чтицу, Тильде Пальоккини, но его раздражает ее голос, ее интонация, и они решают – читать она должна тихим голосом, почти беззвучно, чтобы он мог воскрешать в памяти, вслед мелькающим строкам и страницам, собственное чтение, оставшееся в прошлом. Весь его мир оказывается упорядоченным в воспоминаниях.
Мир, который можно объять, уменьшенный благодаря метафоре библиотеки, книжного магазина на столике кафе или фотографической памяти, мир, который можно описать и картографировать.
Неслучайно герой новеллы Киша «Энциклопедия мертвых (целая жизнь)» – как раз топограф. Вся его жизнь до мелочей подчинялась своего рода секте или группе безымянных эрудитов, с конца XVIII века занимавшихся – независимо от деятелей Просвещения – собственной энциклопедической работой по розыску тех исторических персонажей, которых не найти ни в одной из энциклопедий, изданных, известных, имеющихся в библиотеках. Поэтому в некоей северной библиотеке существуют залы энциклопедии мертвых. Каждый зал посвящен одной из букв алфавита, каждый том прикован цепью к своей полке, и его нельзя ни скопировать, ни воспроизвести: они лишь предметы выборочного чтения, жертвы мгновенного забвения.
«Моя память, сэр, похожа на вместилище мусора», – говорит Фунес. Борхес всегда повествует о провале: те три чуда, что он рисует в своем воображении, обречены на смерть или абсурд. Мы уже знаем, какие глупые стихи Карлос Архентино сумел написать на основе невероятного алефа, из обладания которым он не извлек ни малейшей пользы. И библиотекарь Борхеса, неутомимо странствовавший между книжных стеллажей, в старости перечисляет все незыблемые убеждения и надежды, которые человечество теряло на протяжении веков, и в конце утверждает: «Я знаю места, где молодежь поклоняется книгам и с пылом язычников целует страницы, не умея прочесть при этом ни буквы». Той же горечью пронизаны все упомянутые нами истории: герой Пиранделло слепнет, Мендель умер, Вавилонская библиотека теряет обитателей из-за легочных заболеваний и самоубийств, Беатрис Витербо скончалась, отец Борхеса болен, Фунес скончался от воспаления легких, отец рассказчицы Киша тоже исчез. Эти шесть произведений объединяет боль – боль человека и мира: «Невыразимо меланхоличная память: иногда я много раз проходил по вычищенным коридорам и лестницам, не встречая ни единого библиотекаря».
Поэтому меня неприятно поразило, когда я увидел этот мраморный стол Якоба Менделя – былое прибежище оракула – опустелым, как могильная плита. Только теперь, в более зрелые годы, я понял, как много исчезает с уходом каждого такого человека, – прежде всего потому, что всё неповторимое день ото дня становится всё драгоценнее в нашем обреченном на однообразие мире.
Его необыкновенную природу, говорит Цвейг, можно было раскрыть только через примеры. Чтобы рассказать об алефе, Борхес обращается к хаотичному перечислению отдельных фрагментов существа, способного обрабатывать универсальное. Киш, писатель, творивший после Борхеса, настаивает на том, что каждый приводимый пример является лишь малой частью материала, обозначенного безымянными мудрецами. Столик в уличном кафе может быть крохотным ключиком от двери в одно из измерений, которые накладываются друг на друга в любом большом городе. И у человека может быть ключ, открывающий дверь в мир, где нет геополитических границ, где Европа понимается как единое культурное пространство, выходящее за рамки войн или падения империй. Культурное пространство, которое всегда гостеприимно, поскольку существует лишь в голове того, кто по нему путешествует. В отличие от Борхеса, считавшего, что История лишена смысла, цель Цвейга – рассказать о том, как Первая мировая война создала современные границы. Мендель спокойно живет своей жизнью, не имея никакого документа, удостоверяющего его изначальное гражданство или гражданство принявшей его страны. В его книжный мир не проникла новость о начале войны, но вдруг открытки, которые он отправляет книготорговцам в Париж или Лондон, столицы враждебных стран, привлекают внимание цензора (этого важнейшего в истории преследования книг читателя; читателя, чье занятие – доносить на читателей). Тайная полиция обнаруживает, что Мендель – русский, а значит, и вероятный враг. В одной стычке он теряет очки. Менделя отправляют в концентрационный лагерь, где он проводит два года, лишенный насущного, постоянного и любимого занятия – чтения. Хлопотами важных и влиятельных клиентов, коллекционеров книг, осознающих его гениальность, Менделя освобождают, но к возвращению в Glück он уже не может концентрироваться, как прежде, и шагает к неотвратимому концу. Изгнанный из кафе, Мендель вскоре умирает в нищете.
Важно, что он – Вечный жид, принадлежащий Народу Книги, что он родом с Востока и его постигло несчастье скончаться на Западе, пусть это и произошло после нескольких десятилетий невольной ассимиляции, принесших ему уважение и даже почитание тех немногих избранных, способных оценить его исключительность. Отношения Менделя с напечатанной информацией, говорит нам Цвейг, покрывали все его эротические потребности. Подобно древним мудрецам Черной Африки, он был человеком-библиотекой, а его нематериальное произведение – накопленной энергией, которой он делился с другими.
Эта история рассказана нам устами единственной свидетельницы тех времен, когда в кафе был другой хозяин и другой персонал, а само оно представляло собой мир, утраченный в 1914–1918 годах, – устами старухи, к которой Мендель был искренне привязан. Она воплощает собой память о существовании, что было бы обречено на забвение, не оставь старуха свидетельство о нем писателю, превращающему его в рассказ. И этот процесс вспоминания и исследования, это временное отдаление, заставляет слова рассказчика, столь похожего на Цвейга, звучать в тональности, близкой к откровению:
Всё исключительное и мощное в нашем бытии создается лишь внутренней сосредоточенностью, лишь благородной монотонностью, священной одержимостью безумцев. ‹…› И всё же я умудрился забыть его; правда, то были годы войны, а я, подобно ему, с головой ушел в свою работу.
Рассказчика охватывает стыд. Потому что он забыл образец, мастера. И жертву. Вся его повесть подводит к этому признанию. И подспудно говорит о перемещении: с периферии в молодости к возможному центру в зрелом возрасте, когда он забыл истоки, которые не должен был забывать. Это повесть о путешествии к истокам, физическом путешествии, сопровождающемся путешествием памяти и достигающем кульминации в выражении благодарности. Щедрый и ироничный, рассказчик позволяет безграмотной старушке оставить себе книгу, которая принадлежала Менделю, – одно из немногих надежных свидетельств его пребывания в мире. Новелла заканчивается такими словами: «Книги пишутся только ради того, чтобы и за пределами своей жизни остаться близким людям и тем оградить себя от неумолимого врага всего живущего – тлена и забвения».
Отдавая дань памяти бродячего книготорговца из исчезнувшего мира, вновь собирая и восстанавливая его историю, Цвейг действует как исследователь в понимании Вальтера Беньямина: как коллекционер, старьевщик. Об этом писал Жорж Диди-Юберман в своем эссе «Перед лицом времени»: «Разграблением обеспечивается не только симптоматическая опора невежеству – истина подавленного времени истории, – но и само место и текстура „содержимого вещей“, „работы над вещами“». Память Фунеса подобна свалке. Перечисленные мною примеры, образующие некую серию повествований о чтении и памяти, на самом деле исследуют соотношение между чтением и забвением. Соотношение, осуществляющееся посредством предметов – результата определенного ремесленного процесса, – которые мы называем книгами и читаем, словно они суть отходы, развалины текстуры былого и его идей, дошедших до нас. Потому что судьба совокупностей заключается в том, чтобы сводиться к частям, фрагментам, хаотичным перечислениям, примерам, которые можно прочесть.
О книгах как об объектах, вещах, о книжных магазинах как об археологических остатках, лавках старьевщика или архивах, которые не желают делиться с нами заключенными в них знаниями и которые в силу самой своей природы отказываются занимать то место в истории культуры, что им соответствует, об их зачастую антипространственном свойстве, то есть противостоянии политическому управлению пространства в национальных или государственных категориях, о значении преемственности, об эрозии прошлого, о памяти и книгах, о нематериальном наследии и его отражении в материалах, которые имеют тенденцию разлагаться, о Книжном магазине и Библиотеке как о двуликом Янусе или родственных душах, о цензуре, всегда полицейской, о неприкаянных пространствах, о книжном магазине как о кафе и очаге за пределами сторон света, Востока и Запада, о жизнях и произведениях книготорговцев, оседлых или странствующих, обособленных или принадлежащих к одной и той же традиции, о напряженности между уникальным и серийным, о роли встречи в книжном контексте и о ее эротизме, скрытой сексуальности, о чтении как об одержимости и безумии и как о бессознательном побуждении или бизнесе с присущими ему проблемами управления и злоупотреблениями на рабочем месте, о множестве центров и бесконечных перифериях, о мире как о книжном магазине и книжном магазине как о мире, об иронии и торжественности, об истории всех книг и книг по отдельности, с именами и фамилиями на клапанах суперобложки, из бумаги или из пикселей, об универсальных и моих личных книжных, – обо всём этом пойдет речь в настоящей книге, которая до недавних пор находилась в каком-нибудь книжном, библиотеке или на полке у друга, а теперь, читатель, принадлежит, пусть даже временно, твоей личной библиотеке.
То есть эта книга только вышла из одной гетеротопии, чтобы проникнуть в другую с соответствующими изменениями смысла, с сопутствующими преобразованиями значений. Так она и будет работать: предлагая как утешение, даруемое упорядочивающим чтением, так и отступления или противоречия, которые вызывают беспокойство или угрожают, воссоздавая возможные традиции и в то же время напоминая, что речь идет лишь о примерах, исключениях из карты и хронологии книжных магазинов. Их невозможно воссоздать, они сотканы из отсутствия и забвения, предлагая аналогии и синекдохи, собрания золотых фрагментов и обрывков истории или будущей энциклопедии, написать которую нельзя.
[Гетеротопия – ] этот беспорядок, высвечивающий фрагменты многочисленных возможных порядков в лишенной закона и геометрии области гетероклитного; и надо истолковать это слово, исходя непосредственно из его этимологии, чтобы уловить, что явления здесь «положены», «расположены», «размещены» в настолько различных плоскостях, что невозможно найти для них пространство встречи, определить общее место для тех и других.