Часть вторая Бунньи


Глава 2


И была Земля, и были планеты. Земля не была планетой. Планеты – это грахаки, захватчики. Их так назвали потому, что они всегда стремились схватить Землю и подчинить ее своей воле. А Земля не такая. Она предмет их охоты. Она – вожделенная добыча. Всего в космосе захватчиков девять: Сурья – Солнце, Сома – Луна, Буддха – Меркурий, Мангала – Марс, Сукр – Венера, Брихаспати – Юпитер, Сани – Сатурн и еще две планеты-тени, близнецы – Раху и Кету. Планеты-тени вроде бы существовали, хотя и невидимые глазу. Это небесные тела без видимой телесной оболочки. Они где-то там находились, но не обладали физической, осязаемой формой. Это были планеты-драконы, вернее две половинки одного дракона. Раху представляла собою драконову голову, а Кету – его хвост. Сам дракон тоже не существовал по-настоящему, но все же присутствовал. Благодаря нашему воображению.

Пока Номан Шер Номан не узнал про Раху и Кету, он никак не мог разобраться в том, что же это такое – любовь и как определить для себя ее воздействие на человека: мгновенные озарения, приливы, отливы, притяжения и отталкивания. С момента, когда ему рассказали о демонах-половинках, все сразу встало на свои места. Любовь и ненависть – это тоже планеты-тени, неосязаемые, невидимые, они существовали, они терзали его сердце. Ему было четырнадцать, и впервые в жизни он полюбил. Это случилось в селении Пачхигам, где жили странствующие актеры и музыканты. Период его ученичества был завершен, и для своей профессии он взял себе новое имя. Он хотел оставить позади Номана-ребенка и стать самим собой – взрослым. Хотел, чтобы отец гордился тем, что у него есть такой сын – акробат и клоун Шалимар. Его отец. Великий и могучий Абдулла, глава всей деревни, ее сарпанч, который всех их держал на своей большой ладони.

О планетах-грахаках он узнал благодаря наставнику, пандиту Пьярелалу Каулу, а благодаря его зеленоглазой дочери Бхуми он узнал о любви. Бхуми означало «земля», так что выходило, будто он и есть один из грахаков-хватателей. Однако космогонические аллегории вряд ли могли полностью объяснить события в мире земном, – с их помощью, например, нельзя было понять, отчего Бхуми и сама была склонна захватить его. За исключением дней, когда устраивались представления и вокруг было много чужих, она никогда не называла его Шалимаром, предпочитая имя, данное ему при рождении, хотя свое имя тоже терпеть не могла. «Грязь, – говорила она, – грязь да камни. Не нужно мне такое имя». Она хотела, чтобы он называл ее Бунньи. Так именовали царственное дерево – кашмирскую чинару. Номан забирался во вздымавшиеся позади селения сосновые рощи и там шептал это имя обезьянам. «Бунньи», – шептал он удодам на цветущем лугу возле Кхелмарга, где впервые поцеловал ее. «Бунньи», – горячечным эхом вторили ему обезьяны и птицы.

Пандит был вдовцом. Он вместе с Бхуми – которая Бунньи – занимал второй по величине дом на окраине Пачхигама. Дом был из дерева, как и все прочие, но двухэтажный. Самый же лучший дом принадлежал семейству Номанов, там был еще и третий этаж всего с одним просторным помещением, где собирался деревенский совет – панчаят – и принимались все жизненно важные решения. У пандита Каула еще было отдельное строение, где готовили еду, и даже специальная хижина-туалет, куда вела короткая крытая тропка. Дом был просторный, хотя темноватый и чуть скособоченный, с крытой, как у всех, рубероидом конусообразной крышей. Он стоял на самом берегу маленькой говорливой речки Мускадун, что означало «освежающая»; вода ее и вправду была на редкость вкусной, но для купания не подходила – она была обжигающе-холодна, а все потому, что брала свое начало высоко-высоко, среди вечных снегов, где обнаженные по пояс индийские боги и богини с голыми грудями ежедневно забавлялись в игре с громами и молниями. Как объяснял пандит Каул, боги не чувствовали холода, потому что в их жилах текла согретая божественным пламенем кровь. «Отчего же в таком случае, – хотел, но не осмеливался спросить его Номан, – у всех богов такие торчащие соски?»

Пандиту Каулу тоже не нравилось его имя, среди людей Долины[4] было полным-полно Каулов. Такому выдающемуся человеку, как он, казалось унизительным носить столь обыкновенное имя, поэтому никто не удивился, когда пандит объявил, чтобы отныне его именовали Каул Турпайини, что означало Каул Прохладная Вода. Это слишком длинное имя он в практических целях сократил и совсем отбросил нелюбимую его часть – Каул. Правда, полное имя Пьярелал Турпайини, то бишь Милый Сердцу Прохладный Поток, тоже не прижилось. Кончилось тем, что пандит покорился судьбе и стал именовать себя, согласно занимаемому им положению, просто Наставником. Номан звал его «милый дядюшка», хотя ни узами родства, ни узами веры они связаны не были. Кашмирцев объединяли узы гораздо более прочные. В Кашмире наиболее важной всегда считали не кровную или религиозную общность, а нечто большее, уходившее корнями в глубь веков.

Бунньи была у пандита единственным ребенком, и когда она и Номан приблизились к порогу четырнадцатилетия, они вдруг открыли каждый для себя, что любили друг друга всю жизнь, и тут же поняли, что настала пора решительных действий, несмотря на то что это решение таило в себе неимоверную опасность.

Они сидели на бережку Мускадуна и слушали Наставника. А он взахлеб вещал им про космос, потому что вообще любил поговорить, а для них это был предлог побыть вместе. Речь папы Пьярелала журчала подобно бурливой речке Мускадун у него за спиной, и они тоже говорили меж собою на неслышном для других языке запретного желания. Номан украдкой старался коснуться пальцев Бунньи, ее пальчики сами собой тянулись ему навстречу. Их, сидевших на больших плоских камнях, разделяло несколько ярдов, а с синего, словно глубокое счастье, неба солнце обливало их по-утреннему беспощадно ясным светом. Несмотря на расстояние между ними пальцы их незримо переплетались. Номан чувствовал ее руку в своей, ощущал, как ее длинные ноготки впиваются ему в ладонь, а когда украдкой бросал на нее взгляд, то понимал, что и она тоже чувствует его согревающее прикосновение – потому согревающее, что кончики и выступчики ее тела всегда оставались холодными: мочки ушей, пальчики на руках и ногах, соски маленьких грудей, кончик ее гречески-прямого носика. Все эти места нуждались в том, чтобы их обогрела его рука. Она – Земля, а он грахак, захвативший ее и жаждущий подчинить своей воле.

Подобно многим, кто гордится своей способностью к распознаванию и разоблачению любых форм духовного надувательства и религиозного шарлатанства, ученый наставник в глубине души испытывал преступную страсть ко всему фантастическому и невероятному, так что легенда о двух планетах-тенях затрагивала самые сокровенные струны его сердца. Короче говоря, он целиком и полностью находился во власти чар Раху и Кету, чье существование могло быть установлено лишь через их влияние на жизни обычных людей. Эйнштейн доказал наличие новых небесных светил на основании того, что сила их гравитационных полей привела к искривлению светового луча, а «милый дядюшка» стремился доказать существование двух половинок небесного дракона через их влияние на события человеческой жизни.

– Они выворачивают нас наизнанку! – с легким завыванием вскрикивал Наставник. – Они раскачивают лодку наших эмоций и посылают нам радость или горе! Шесть движущих сил, шесть инстинктов привязывают нас к материальному миру! – продолжал он торжественно. – Это Кама, или любовная страсть, это гнев – Кродх, это Мадх, то есть алкоголь, наркотики и все такое. А еще Моха – привязанность, Лобх – алчность и Матсья – зависть. Чтобы жить праведно, надлежит держать их под контролем, иначе они сами возьмут верх над тобой. Планеты-тени влияют на нас издалека и заставляют нас сосредотачиваться на инстинктах. Раху, он все доводит до крайности, нагнетает страсти. А Кету – он чинит препятствия, блокирует все решения. Танец планет-теней – это танец страстей в душах наших, наша внутренняя борьба – выбор между нравственным и тем, на что нас толкает жизнь в этом мире!

Пандит отер пот со лба и уже другим, обычным голосом сказал дочери:

– А теперь пойдем-ка покушаем.

Наставник был кругленьким, он любил вкусно поесть. В Пачхигаме все были отличными кулинарами.

Шалимар смотрел, как они уходят, и с великим трудом удерживал себя от того, чтобы не двинуться за ними. Его преследовали не только планеты, но и сама Бунньи. Она испытывала на нем силу своих чар, днем и ночью притягивала к себе, теребила, покусывала даже тогда, когда сама находилась на другом конце деревни. Такая уж она уродилась, эта Бунньи Каул – темная, как сама тайна, светлая, как само счастье, – его первая и его единственная любовь, урожденная Бхуми Прохладная Вода, мастерица целоваться, понимающая толк в ласках, бесстрашная акробатка и отличная повариха. Сердце клоуна Шалимара плясало от радости, ибо совсем скоро должна была сбыться его самая заветная мечта. Сгорая от душного желания во время монолога пандита, они одновременно пришли к выводу, что их час настал, и с помощью обмена сигналами быстро определили место и время встречи. Оставалось лишь совершить последние приготовления. Вечером, убирая для любимого длинные волосы в косы, Бунньи Каул думала о благословенной и прекрасной Сите. В годы изгнания и скитаний по лесам вместе с супругом своим, богом Рамой, они нашли приют в святой обители посреди леса Панчавати, что на берегу реки Годавари. В тот роковой день Рама с братом своим Лакшманой отправились в погоню за демонами. Ситу оставили одну, однако Лакшмана перед уходом провел на земле перед входом в скромную обитель магическую черту и предупредил, чтобы она не переступала черту сама и не позволяла этого никому из чужих. Черта заговорена и призвана служить ей надежной защитой. Однако едва Лакшмана скрылся из виду, появился владыка всех демонов Равана. На нем была запыленная одежда цвета охры, которую носили странствующие мудрецы, и старенький зонтик в руках. Речь его не походила на речь святого, просящего подаяния. С неумеренной пылкостью он стал превозносить по очереди необыкновенной гладкости кожу Ситы, цвет лица Ситы, ее благовония, волосы, груди и талию. Про ноги он говорить не стал. Они, конечно, были скрыты под одеждой, хотя столь могущественный ракшаса, как Равана, наверняка мог видеть сквозь ткань, только, само собой, он не мог этого признать, иначе его скрытая подлая сущность была бы разоблачена немедленно. Почти четырнадцатилетние ножки Бунньи были длинны и стройны. Ей очень хотелось знать, какие ноги были у Ситы Дэви, и ей было досадно, что никто их так и не описал.

А еще ей очень хотелось знать, почему Сита все же пригласила Равану войти и отдохнуть, – сделала ли она это вопреки его нескромно-льстивым речам или как раз из-за них? Это было очень важно, потому что как только с ее разрешения он переступил магическую черту, та потеряла свою волшебную силу. Равана мгновенно явил свой подлинный облик чудовища о тысяче голов, насильно увлек Ситу в летающую колесницу, запряженную зелеными буйволами, и помчал в свое царство, на Ланку. Преданный слуга Рамы, старый и слепой коршун Джатаю, пытался спасти Ситу, он убил буйволов, и колесница стала стремительно падать, но Равана подхватил Ситу, спрыгнул невредимый на землю, а когда ослабевший Джатаю напал на него, Равана отсек ему крылья.

Непонятно, почему вся вина за цепь трагических событий возложена на Ситу, подумала Бунньи. «Джатаю, ты погиб из-за меня!» – вскрикнула Сита. И это так. Но все равно непонятно, отчего бремя ответственности за все – за поведение Джатаю, за поиски похищенной, за войну против Раваны, за реки пролитой крови и горы мертвых тел – было сложено к ногам Ситы, верной супруги Рамы. Странный оттенок это придает всей старинной истории, где глупость женщины нарушила заклятие, наложенное мужчиной, где герои вынуждены были сражаться и погибать будто бы из-за тщеславия взбалмошной красавицы.

Это казалось Бунньи великой несправедливостью. Добродетель Ситы Дэви, благородство ее натуры, нравственная стойкость и ум не подлежали сомнению. Как можно было не принимать это во внимание? Бунньи дала всему случившемуся с Ситой Дэви свое собственное толкование. Владыка демонов был бессмертен, он был безумно влюблен в Ситу, и рано или поздно ей суждено было встретить его, как бы ни оберегали ее близкие. К тому же ей противостояли и демоны-женщины, принявшие вид ее любимых, и она просто на какое-то время была введена в заблуждение. Наверное, она решила пренебречь заговоренной чертою и пойти навстречу неизбежному. Что такое, в конце-то концов, эти магические линии в грязи, на земле? Они могут отдалить опасность, но не могут изменить предначертанное судьбой. Чему быть – того не миновать, и лучше через это пройти поскорее.

Так кто же, размышляла Бунньи, этот мальчик, сын деревенского старосты, этот самый прыгучий акробат во всей труппе, тот, с кем она намеревается встретиться на горном лугу сегодня в ночь? Кто он – ее сказочный герой или демон? Или то и другое? Подарят ли они друг другу блаженство или погубят себя тем, на что решились? Верен ли ее выбор, или она совершает непоправимую ошибку? Ведь это она сама сговорила его переступить запретную черту. Нежность переполняла ее. Как он красив, как совершенен он в искусстве рассмешить; как чист и звонок его голос, как грациозен он в танце, как легок его шаг на канате! А как добр, как нежен! Нет, не может он быть демоном-захватчиком! Ее сладкий Номан, который назвался Шалимаром-клоуном отчасти ради нее, потому что четырнадцать лет назад оба они появились на свет в садах Шалимара в одну и ту же ночь, отчасти же в память о ее маме, потому что той же ночью, когда не стало многих и мир круто переменился, не стало и ее. Бунньи любила Номана, потому что, назвавшись Шалимаром, он тем самым почтил ее умершую мать, а также установил нерушимую связь между ними, связь, дарованную одновременным появлением на свет. Она любила его, потому что он не допускал мысли о том, чтобы причинить боль хоть одному живому существу.

Она заплела волосы, умастила тело. Раху – усилитель эмоций – и Кама – бог любви – потрудились на славу: тело ее трепетало от желания. Она стала взрослой уже два года назад – раньше обычного. С самого дня своего преждевременного появления на свет она всего достигала раньше положенного срока и была вполне готова к любому повороту судьбы. Густая тьма была напоена запахом цветущих персиков и яблонь, и веки ее тяжелели. Она присела на постель, прислонилась головой к изголовью и прикрыла глаза. И тут же, как она и предчувствовала, явилась мама. Она умерла, когда рожала Бунньи, но приходила к ней во сне почти каждую ночь. Она посвящала Бунньи во все тайны женской жизни, она рассказывала ей о прошлом семьи, она дарила ей советы и свою безграничную любовь. Бунньи не говорила об этом отцу, потому что не хотела огорчать его. Пандит всю жизнь старался быть для нее и матерью, и отцом одновременно. Несмотря на свое высокодуховное занятие, он обожал ее безмерно, для него дочь была бесценной жемчужиной, прощальным подарком его любимой жены. От деревенских женщин он досконально узнал все, связанное со взращиванием малого дитяти, и с первого же дня ее появления на свет все, что касалось Бунньи, делал самолично: готовил ей смеси, подтирал попку, вставал по ночам, когда она начинала плакать, пока наконец встревоженные соседки не стали слезно просить его пожалеть себя и принять их помощь, если он не хочет, чтобы несчастная девочка лишилась еще и отца. Пандит пошел на уступки, но только отчасти. Он играл с ней в ее детские игры, а когда она чуть подросла, он научил ее петь и танцевать, подводить глаза и красить губы; он объяснил, что нужно делать, когда у нее начались месячные. Словом, отец делал все, что было в его силах, но мать есть мать, даже если она существует не в реальной жизни, а лишь в бестелесном образе, в снах; даже если доказательством ее присутствия служит ее влияние на судьбу лишь одного человека – ее любимой дочери.



Покойную супругу пандита звали Пампуш, то есть «лотос», хотя, как она призналась спящей дочери, она предпочитала, чтобы ее называли Гири, что значит «ядрышко», в память о каштане, который в знак дружбы подарила ей однажды Фирдоус Бегум Бхатт, золотоволосая супруга почтенного Абдуллы Номана. Одним прекрасным летним днем, когда они собирали крокусы в шафранных полях, откуда ни возьмись, словно по ведьминому заклятию, с безоблачного неба обрушились потоки ливня, так что на них сухой нитки не осталось. Острая на язык супруга сарпанча высказала дождю все, что она по его поводу думает, а Пампуш, танцуя под струями, весело крикнула:

– Не смей ругать небеса за то, что они даруют нам воду!

И тут, когда они, насквозь промокшие, укрылись под развесистой чинарой, Фирдоус не выдержала:

– Все считают, будто ты сама доброта, что ты вся на виду, что ты у нас скромница, только меня не проведешь, я все вижу! – выпалила она. – Еще бы – всегда-то ты улыбаешься, никому грубого слова не скажешь, тебе все как с гуся вода! Возьми меня: я едва глаза продеру – сразу за все хватаюсь, всех мне охота встряхнуть как следует, чтобы все пошло лучше прежнего, охота разгрести все дерьмо в этой нашей скотской жизни. А ты? Ты, напротив того, идешь по жизни так, будто она тебе по душе и всем-то эта твоя душенька довольна. Только знай: я тебя раскусила. Тоже мне, представляешься ангелочком в раю! Спору нет, у тебя хорошо получается, только ведь все это лишь твоя скорлупа, как у ореха; внутри ты совсем другая и, готова спорить на что хочешь, далеко не такая счастливая и безмятежная. Знаю, для других тебе ничего не жалко, для других ты щедрая. Скажи я тебе, что мне такая-то твоя вещь нравится, ты мне тут же ее подаришь, даже если это твое приданое еще от прабабки, даже если это драгоценное ожерелье или браслет, но себя ты никому не открываешь, тут ты скупердяйка, каких поискать.

Подобные речи либо приводят к полному разрыву между друзьями, либо, наоборот, делают отношения еще более тесными, но Фирдоус было свойственно решать все одним махом, она не терпела неопределенности.

– В тот день и я поняла ее до конца, – рассказывала Пампуш, она же Гири, дочери, пока та спала. – Под личиной бранчливой, грубой женщины я разглядела душу преданную и привязчивую. Кроме того, во всей деревне, наверное, лишь она одна могла меня понять.

И тут Пампуш действительно стала делиться с подругой самым сокровенным. Фирдоус с трудом верила своим ушам. До сей поры супруга сарпанча, как и все сельчане, считала, что Пампуш – идеальная жена для Наставника. Она твердо стояла на земле, меж тем как мысли почтенного пандита всегда витали в заоблачных метафизических высотах. Нынче же Фирдоус вдруг стало ясно, что на самом-то деле скрытая от всех, тайная сторона натуры Пампуш была куда более фантасмагорична, чем у ее мужа, что ее мечтания были куда более рискованны, даже опасны, чем у самой Фирдоус с ее воинственными стремлениями все перевернуть вверх дном.

В делах любовных кашмирские женщины не считались недотрогами, но от интимных признаний Пампуш у видавшей виды Фирдоус запылали уши. Супруга сарпанча открыла, что ее маленькая подруга была такой ненасытной в любви, что оставалось лишь поражаться тому, как у пандита еще хватало сил на то, чтобы поутру подниматься с постели и чем-то заниматься. Приемы усиления сексуального удовольствия, о которых поведала ей Пампуш, повергли Фирдоус в ужас и в то же время вызвали жгучее желание испытать это самой. Ее останавливало лишь опасение, что если она попробует предложить такое своему Абдулле, который видел в сексе лишь удовлетворение одной из естественных потребностей организма – и чем быстрее, тем лучше, – то он после этого просто выкинет ее на улицу, как последнюю шлюху. Старше подруги на несколько лет, Фирдоус неожиданно почувствовала себя неопытной школьницей, которая, запинаясь и краснея, расспрашивает наставницу о том, с помощью чего и как можно достичь желанных результатов.

– Все очень просто, – отвечала Пампуш. – Когда доверяешь друг другу, тогда ты и он способны добиться чего хочется, и поверь мне, это здорово.

Но, пожалуй, самым поразительным признанием Пампуш явилось то, что не супруг, а она сама исполняла роль ведущего в любовных утехах. Когда же Пампуш перешла от секса к изложению своих утопических идей о женской эмансипации и заговорила о том, сколь мучительно для нее жить в обществе, по крайней мере лет на сто отставшем в своем развитии от остального мира, о котором она мечтает, Фирдоус жестом остановила ее.

– Хватит! – произнесла она. – От твоих россказней я и без того наверняка потеряю сон и покой, так что на сегодня с меня довольно. Я и с настоящим-то не могу разобраться, а ты мне еще тут про будущее талдычишь.

Пампуш Каул, являясь к дочери во сне, посвящала ее во все детали того, о чем не желала слышать Фирдоус Номан, – о свободном от оков будущем, которое маячило у горизонта, о земле обетованной, куда ей самой не суждено было ступить, о неутомимой жажде свободы, мучившей ее всю жизнь, хотя никто о том не догадывался, потому что она всегда улыбалась и ни на миг не расставалась с личиной полного довольства жизнью.

– Женщина имеет право сама выбрать то, что ей нравится, потому что это нравится ей, а не кому-то другому, – говорила она своей дочери. – Угождать мужчине и ублажать его – далеко не самое главное. И помни – сердце не врет, поступай, как оно велит, и не думай о том, что скажут люди.

– Тебе легко говорить, – отвечала пораженная Бунньи, – призракам не приходится жить среди людей.

– Я не призрак. Я мать, о которой ты думаешь, и говорю тебе лишь о том, что уже у тебя на сердце, ты просто хочешь, чтобы я это одобрила.

– Это верно, – отозвалась Бунньи, потянулась и стала просыпаться.

– Ступай к нему, – прошептала мама исчезая.



Бунньи выскользнула из дома и по лесистой стороне холма стала подниматься к Кхелмаргу, к поляне, на которой она лунными ночами упражнялась в стрельбе из лука, посылая стрелы в ни в чем не повинные стволы деревьев. Она была метким стрелком, но нынче собиралась заняться совсем иным видом спортивных игр. Луны не было видно. Лишь далеко внизу, за пашнями, мелькали редкие огоньки: там, в военно-полевом лагере индийской армии, зажигали на ночь фонари и курили сигареты, однако в эту пору большинство солдат уже спали. Наверняка крепко спал, всхрапывая, как дикий буйвол, и отец. Бунньи накинула на голову темный шарф. Поверх длинной темной рубахи на ней была плотная накидка-пхиран. Ночь выдалась холодная, но просторная накидка хорошо защищала тело. Пальцы тепла, тянувшиеся из подвешенного на талии, под пхираном, глиняного горшочка с тлеющими углями, щекотали живот. Никакой другой одежды у нее под рубахой не было. Босые ноги сами находили в темноте тропу. Тень в поисках другой тени. Бунньи непременно найдет свою тень, и та подарит ей любовь и защиту. «Я буду носить тебя на ладошке, так, как когда-то носил меня отец», – говорил он, Номан, взявший теперь имя Шалимар, Номан, самый прекрасный юноша на свете.

В это время самый прекрасный юноша на свете делал то, что обычно делал в тех особых случаях, когда требовалось успокоиться и сосредоточиться, – взбирался на дерево. В его профессии, так же, как и в его душе, деревья занимали совершенно особое место.

Номану было одиннадцать, когда он провел бессонную ночь, потому что не мог разобраться, что же все-таки представляет собою Вселенная. Вечером у его отца с матерью по этому поводу разгорелся такой яростный, такой необычный спор, что к их дому собралась вся деревня; в спор включилось множество людей, и мнения их разделились: одни стали поддерживать отца, другие – мать. Спор был о том, где же на самом деле находится рай, а также о возможности (или невозможности) пребывания пророков и священных книг на других планетах, и, соответственно, является ли кощунственным предположить, хотя бы чисто гипотетически, что маленькие лупоглазые пророки с зеленой кожей действительно существуют и где-нибудь на Марсе или на невидимой стороне Луны у них тоже есть священные книги – только на других, непонятных наречиях. Номан никак не мог решить – то ли встать на сторону мыслящего широко, по-современному отца, то ли на сторону матери, которой всюду мерещились темные силы, обычно связанные у нее с легендами о могуществе змей, и потому, несмотря на то что собиралась гроза, он выбрался через заднюю дверь из дома, забрался на самую высокую во всем Пачхигаме чинару и стал размышлять. У Номана хватило ума не ходить той ночью по канату. Он висел, ухватившись за сук, и раскачивался на ветру. Над ним и под ним трещали и ломались ветви. Природа играла мышцами и показывала, что ей абсолютно все равно, что о ней думают люди. Она заключала в себе всё: науку и колдовство, тайну и открытия, и ей было на все чихать. А ярость урагана все усиливалась. Он видел, как тянутся к нему руки мертвецов. Ветер завывал, стремясь уничтожить его, но он дико закричал сам прямо ему в лицо, он осыпал ветер проклятиями, и тот не посмел отнять у него жизнь. Годы спустя, уже став профессиональным убийцей, он иногда говорил, что, возможно, было бы лучше, если бы он не выжил в ту ночь, если бы смерч унес его жизнь в своей поганой пасти…

Сразу за деревней росло несколько древних чинар, таких высоких, что казалось, их грациозные ветви цепляются за небо. Между двумя самыми старыми чинарами была туго натянута проволока, и сейчас, готовясь к свиданию с Бунньи, клоун Шалимар по ней пошел. Он кувыркался, приседал, подпрыгивал, делал повороты, и все это легко, играючи, так что казалось, будто он идет по воздуху. Ему было девять, когда он постиг тайну передвижения по воздуху. В темно-зеленом сумраке под пронизанным солнцем куполом листвы он ступил босыми ногами из могучих рук отца и взлетел. Тогда, в самый первый его полет, проволока находилась всего в каких-нибудь восемнадцати дюймах от поверхности земли, но восторг, испытанный им, был ничуть не меньше, чем когда, значительно позднее, уже будучи мастером своего дела, он, ступая с высоченной ветви на проволоку, глядел с двадцатифутовой высоты вниз, на обмирающую от восхищения, рукоплещущую толпу зрителей. Его ноги сами все делали за него, его пальцы сами собой цепко охватывали проволоку. «Не думай про нее, не думай, что тебя держит в воздухе она, – сказал ему отец. – Думай, что это затвердевший воздух или что это воздух, готовый у тебя под ногами превратиться в проволоку. Воздух и проволока – одно целое. Убедишь себя в этом – тогда и полетишь. Ты перестанешь ее чувствовать, она растает, и тогда ты пойдешь по воздуху и будешь твердо знать, что он выдержит твой вес и ты можешь двигаться как по земле – куда захочешь». Абдулла Шер Номан открыл сыну великую тайну: воздух и веревка – одно. Мальчик может стать птицей. Метаморфозы – это суть жизни.

После первого опыта уже ничто не могло удержать Номана от упражнений на канате. Веревку поднимали все выше и выше, пока наконец Номан не стал летать на уровне самых высоких деревьев. Он тренировался в любую погоду, в любое время суток, днем и ночью, и отец не чинил ему никаких препятствий – даже тогда, когда супруга могучего Абдуллы, суровая, но обожавшая своего Номана Фирдоус-бегум, ради того, чтобы защитить сына от дурня-отца, которому наплевать, что ребенок может сорваться вниз и разбиться о землю, словно зеркальце, пригрозила с помощью колдовства превратить их обоих в рыб и держать подле себя на кухне в кувшине с водой.

Жизненную позицию Фирдоус, а следовательно, и всей семьи во многом определяли змеи. «Змей ползет – землю трясет», – любила повторять она. Под этим разумелось, что шевеление гигантских змей, обитающих глубоко под горами, вызывает землетрясения. Она знала про змей множество таинственных историй. «Под сотрясающимися Гималаями, – рассказывала она, – захоронен целый город, где змеи стерегут награбленное золото и драгоценные камни. Самый любимый их камень – малахит, и обладание им сулит удачу, но лишь в том случае, если камень найден, а не куплен. За деньги змеиную удачу не купишь, – предупреждала Фирдоус. – Вообще, если змея заползает в дом, это благословение свыше. Следует благодарить за него небеса, и не только потому, что змея поедает мышей. Конечно, ты можешь взять прут, поддеть им змею и выкинуть ее из окошка, но делать это следует крайне почтительно, так, чтобы, упаси Всевышний, при этом не разбить ей голову, ибо удачу пугать нельзя. Змея-покровительница должна быть у любого дома, ну а если змеи не сыщешь, то держи при себе малахитовый камень».

В первый же раз, когда Наставник вдохновенно рассказывал им про Раху и Кету, Номан был поражен скрытым родством душ его обожаемого отца и суровой на вид матери. Драконы, ящерки, змеи – все эти волнообразно движущиеся, покрытые чешуей черви воздушные и черви земноводные… Похоже на то, что их власть над миром безгранична.

Одно веко у Фирдоус было чуть опущено, и люди часто шептались у нее за спиной, что когда кто-то ловил на себе этот брошенный из-под полуопущенного века косой взгляд, то понимал, что перед ним наполовину змея. Номану и самому иногда приходило на ум, что его столь свободное перемещение вверх и вниз по деревьям и веревкам тоже каким-то образом связано с привязанностью матери к змеям. В данный момент все его мысли свивались в клубок вокруг Бунньи, которой он жаждал принести счастье и богатство на всю оставшуюся жизнь. Слова «хинду» и «мусульманин» не имеют к ним никакого отношения, говорил он себе. В Долине они служили просто одной из характеристик, и не более того. Грани смыслов между этими словами размылись, острые углы затупились. Так и должно было случиться в конце концов. Это же Кашмир. Так говорил он себе и верил в это всем сердцем, но тем не менее не сказал о своих чувствах к дочери пандита ни матери, ни отцу. От отца у него почти не было секретов, с матерью он был более осторожен, потому что ее он побаивался, и сейчас, сидя на верхушке дерева, он испытывал чувство вины. Никто на свете, даже самые близкие ему люди – клоуны, как и он, трое его старших братьев, – не знает о том, что он собирается совершить сегодня ночью.

Бунньи тоже умела ходить по канату, но главной ее страстью и даром был танец. Для нее проволока оставалась проволокой, тогда как для Номана она была частью магии.

– Настанет такой день, когда я на самом деле полечу, – говорил он ей. – Просто пойду по воздуху и зависну, как космонавт без скафандра. Буду становиться на руки, висеть вниз головой – и без всякой поддержки.

Бунньи поражала его уверенность, и хотя умом она понимала, что это полное безрассудство и чушь, но не могла не заразиться его энтузиазмом.

– Отчего ты уверен, что у тебя получится? – спросила она.

– Это отец. Он внушил мне эту веру. Как птенец в гнезде, я вырос у него в ладонях, и мои ноги больше никогда не касались земли.

Отцовская ладонь не была нежной и мягкой, как у людей богатых, зато она много знала и многое могла. Эта ладонь знала, что такое мир, и не скрывала, что придется нелегко. Но она была сильной и всегда была готова защитить. Пока Номан находился в этой ложбине отцовской мозолистой ладони, ему ничто не угрожало, он не знал страха. Отец растил его в ладонях, потому что для него Номан был самой большой драгоценностью в жизни, во всяком случае именно так называл его сарпанч в отсутствие старших своих сыновей – Хамида, Махмуда и Аниса, потому как, само собой, человек его положения, староста деревни, не мог дать кому-то основания для обвинений в том, что у него есть любимчики. Сам Номан знал это, но никогда не хвастался. Это была их общая тайна. «Ты мой талисман. Пока ты рядом, я непобедим», – говорил ему отец. Номан испытывал то же самое, точно таким же талисманом был для него отец. «Первая глава моей жизни закончена. Любовь отца подняла меня к вершинам деревьев, – сказал он Бунньи. – Теперь мне нужна твоя любовь, и я взлечу в небеса».

Луны не было. В небе полыхали звезды Галактики. Уснули птицы. Клоун Шалимар поднимался по лесистому склону к Кхелмаргу, слушая, как шумит река. Ему хотелось, чтобы весь мир замер, хотелось удержать навсегда этот миг, эту ночь, когда он любит и желает, когда нет в его жизни места разочарованиям и никто из дорогих его сердцу не умер. Что касается смерти, то его змеепоклонница-мать верила в новое рождение в облике змеи, а в представлениях о вечной жизни у отца фигурировали крылья. Когда Номан был совсем маленьким, его ворчливый дед Фарук простился с жизнью в абсолютно несвойственном ему, благодушно-жизнерадостном настроении. «По крайней мере, я не увижу, как вы все изговняете», – были его последние слова. У Фарука был свой, особый способ выражать любовь к внуку: он ухватывал пальцами Номана за щечку и принимался щипать и крутить что есть силы.

– Бабаджан считает, что я некрасивый, – пожаловался мальчик.

– Глупости, – машинально отозвался Абдулла.

– Если бы он не думал, что я страшный, как бхут[5], то не старался бы разодрать мне лицо своими когтями, – резонно заметил Номан.

Несмотря на худое обращение деда с физиономией внука, погребальный ритуал Номана испугал. Дед Фарук был почему-то предан земле очень скоро – всего через каких-то шесть часов после того, как он перестал быть, но поминальные обряды продолжались утомительно долго. Чтобы утешить и взбодрить мальчика, Абдулла сказал ему, что после смерти все в их семье обращаются в птиц. Они продолжают жить тут же, в лесах вокруг Пачхигама, и распевают те песни, которые любили, пока были людьми. Сладкозвучность их пения зависит от того, насколько хорошо они пели, будучи живыми. Номан не поверил ему, о чем и сказал.

– Сам увидишь, – серьезно сказал Абдулла. – Вот когда я умру, высматривай удода с голосом, как неисправная выхлопная труба. Услышишь, как он хрипит и сипит, – знай, что это я пою свою любимую песню: «А я тебе говорил». – Он весело рассмеялся. И правда, смех этот напоминал звук раздолбанной выхлопной трубы его дряхлого грузовика, а пение было еще куда хуже. Правда и то, что «Я тебе говорил» было любимой, так сказать, припевкой Абдуллы Номана, потому что главной бедой его было то, что он знал обо всем больше и лучше, чем все прочие, и не мог удержаться от того, чтобы не упомянуть об этом при всяком удобном случае. И это уже была беда в квадрате, потому что Фирдоус-бегум не раз грозилась расшибить ему за это голову камнем.

– Ты не умрешь, – сказал Номан. – Ты никогда-никогда не умрешь.

Когда он был маленький, отец мог отыскать птичку в любой части его тела. Стоило Абдулле поцеловать щечку Номана, живот или коленку, и мальчик слышал, как в том самом месте, которого коснулись морщинистые губы отца, начинала щебетать птичка.

– Похоже, она у тебя вот здесь, подмышкой, – говорил отец, и Номан извивался и хихикал от восторга, пытаясь остановить его, но совсем не желая, чтобы тот останавливался. Абдулла преодолевал его сопротивление и… о, чудо из чудес! – из-под руки мальчика раздавались птичьи трели.

С угрожающим видом отец наклонялся к самому лицу мальчика:

– Сдается мне, птаха хочет вылететь на свободу у тебя из ноздри, – шептал он.

Абдулла Шер Номан был по натуре настоящим львом, о чем свидетельствовала и средняя, почетная, часть его полного имени: Абдулла Шер Номан. С его ранней юности люди Пачхигама привыкли называть его вторым львом Кашмира. Первым считался, конечно, шейх Абдулла – Лев Кашмира, неоспоримый вождь всего народа. Все как один признавали господином его, а не того махараджу Дарга, который жил во дворце возле Сринагара, с недавних пор превращенном в отель «Оберой». Жители Пачхигама именовали львом и своего Абдуллу Номана; им восхищались, его уважали и даже немного побаивались, как дети – любящего, но сурового и справедливого отца. Побаивались не только из-за того, что он был главой деревни, но еще и потому, что во время представлений он настолько входил в роль эпического героя, столь пламенно произносил патриотические монологи, ратуя за справедливость, что, случалось, некоторые из зрителей, у которых были нелады с совестью, вскакивали на ноги и признавались в содеянном, не дожидаясь финальной сцены.

Абдулла не отличался высоким ростом, зато был силен, и руки у него были мощные, как у кузнеца. Широкий в плечах, с непокорной гривой волос, он вызывал невольное уважение даже у солдат индийского гарнизона, расположенного неподалеку от деревни. Он отлично управлял актерской труппой, разъезжал с ней по всему краю, и женщины не давали ему прохода, хотя ему всегда хватало одной львицы – Фирдоус-бегум.

«Он передал мне свое второе, львиное, имя, – написал Шалимар-убийца много лет спустя, – только я недостоин этого имени. Моя жизнь должна была быть совсем другой, но все обернулось иначе. Синего неба для меня больше нет, мрак поглотил меня. Теперь я создание тьмы, а лев – существо света». Он написал эти слова в тюрьме, на хлипком линованном листке. Написал – и разорвал листок на мелкие клочки.

Официальное название деревни – Пачхигам – ничего не означало, однако старики утверждали, будто на самом деле когда-то их селение называлось Панчхигам, то есть «становище птиц». В жарких спорах по поводу того, были ли теперешние птицы когда-то людьми, этот этимологический фактор мог значить все или ничего – в зависимости от позиции спорящего. Правда, когда клоун Шалимар увидел на поляне возле Кхелмарга ожидающую его Бунньи Каул, его мысли были далеки от этимологических споров. Жаркие дебаты он неожиданно повел сам с собою. Перед ним стояла Бунньи. Умащенная благовонным маслом, с благоуханными цветами в затейливо заплетенных косах, змеившихся по плечам, стояла Бунньи – девушка, которая ждала и жаждала, чтобы он сделал ее женщиной и через это сам стал мужчиной. Желание поднялось в нем, но тут же явилось и нечто противоположное, чего он никак не ожидал, – его будто сковало. Драконы-близнецы начали за него свою битву. Раху-Заводила и Кету-Тормозило сражались за его сердце.

Он посмотрел в ее глаза, заметил, что они подернулись легкой дымкой, и у него не осталось сомнений: чтобы набраться смелости, она накурилась сигарет с травкой. Еле заметные призывные движения ее губ выдавали овладевшее всем ее существом чувственное опьянение.

– Бунньи, послушай, Бунньи, – торопливо забормотал он в смятении, – я отвечаю за тебя и не знаю, как лучше поступить. Давай, как всегда, поласкаем друг друга в пяти дозволенных местах, давай будем целоваться семью способами и попробуем все девять позиций, но не будем переступать черту.

В ответ Бунньи скинула через голову пхиран вместе с рубахой и осталась в чем мать родила, лишь маленький глиняный горшочек с пылающими углями по-прежнему висел, посылая жаркие волны туда, где и без того было горячо.

– Не смей обращаться со мной как с ребенком, – проговорила она низким, глухим голосом, и это лишний раз доказывало, что она не просто курила, а обкурилась. – Думаешь, я так старалась и готовилась ради до смерти наскучившей игры в «полижи-пососи»?

Вовсе не свойственная Бунньи площадная грубость речи, подумал Шалимар, свидетельствовала лишь о том, что она и сама страшилась принятого решения, потому и довела себя до столь скотского состояния с помощью курева.

– Ну вот что: этого не будет – и конец, ясно? – выпалил он, но буря в его сердце приняла такие масштабы, а две драконовы половинки так перетряхнули все у него внутри, что его вырвало.

– Думаешь, это меня остановит? – истерически вскрикнула Бунньи, давясь от хохота. – Нет, дорогой господин, чтобы избавиться от меня, вам придется придумать что-нибудь получше!

Впоследствии Бунньи ни разу в жизни не выразила ни сожаления, ни раскаяния по поводу того, как повела себя в ту ночь возле Кхелмарга, хотя именно события той ночи стали началом пути, приведшего ее к безвременному концу. Никогда не упрекнула ни себя, ни клоуна Шалимара за то, что они (вернее, она) совершили. Он и тут ошибался, как и в другом: она накурилась не из страха перед ответственностью, а для того, чтобы ей все удалось, и она ничуть не боялась того, что решила сделать во что бы то ни стало. Раху – драконова голова – давно завладел ею, а осторожный Кету – хвост – утратил над нею всякую власть.

– Боже! – промолвила она, когда все свершилось. – А ты еще не хотел!

– Не оставляй меня, – отозвался он, перекатываясь на спину и задыхаясь от счастья. – Не покидай меня никогда, иначе я буду мстить. Я убью тебя, а если ты родишь от другого, то убью и детей твоих.

– Какой ты, однако, выдумщик! – бездумно ответила она. – Как красиво ты умеешь говорить!



Прежде, еще до рождения Шалимара и Бунньи, существовали селения актеров и селения, славящиеся поварским искусством. Но времена изменились. Жители Пачхигама, для которых наследственной профессией было разыгрывание особого вида представлений, именуемых бханд патхер – то есть историй о героях выдуманных и настоящих, до сих пор оставались в Долине непревзойденными мастерами в своей профессии, однако гениальный Абдулла, тогда еще молодой, в полном расцвете сил и таланта, убедил их овладеть еще и поварским делом. В Долине во время праздничных торжеств людям непременно хотелось увидеть и услышать что-нибудь нравоучительное и страшное, от чего сердце уходит в пятки, однако для этих же торжеств всегда требовались опытные повара – мастера вазваана, иначе говоря – угощения из тридцати шести блюд минимум.

Благодаря стараниям и усилиям Абдуллы жители Пачхигама впервые в истории края добились того, что могли обслуживать торжества целиком и полностью, предоставляя пищу как духовную, так и телесную. Таким образом, им уже не приходилось делиться выручкой с кем-то еще – все оставалось у них. Конечно, были и еще деревни, где специализировались на пиршествах из тридцати шести перемен, одна из них, самая известная, – Ширмал, находилась всего в полутора милях дальше по дороге, однако, как не преминул заметить Абдулла, изучать рецепты куда легче, нежели держать в напряжении тысячи зрителей.

На пути радикальной перестройки жизни односельчан Абдулла столкнулся с оппозицией в лице собственной дражайшей половины. Фирдоус-бегум заявила, что его идиотский план грозит деревне полным разорением.

– Только представь, сколько всего нам придется закупить: медные котлы, жаровни, переносные печки! И это лишь для начала! – возопила Фирдоус. – А еще прибавь сюда труды по изучению рецептов и освоению их.

– Ты можешь мне объяснить хотя бы теоретически, – загрохотал в ответ Абдулла холодным весенним днем (он давно позабыл о том, что обычная жизнь – не сцена и тут кричать не обязательно), – почему актер не в состоянии прожарить специи и приготовить рис по-настоящему, а не в виде вязкой каши?

– Это все одно что спрашивать, почему журавли-сарасы не летают вниз головой, – язвительно проговорила оскорбленная в лучших чувствах Фирдоус.

Однако ее протестующий голос никем услышан не был, и когда новая стратегия стала приносить ощутимые плоды, кулинары Ширмала позаимствовали у пачхигамцев сценарный план и попытались последовать их примеру – сопроводить приготовление еды представлением. Однако спектакль любителей провалился с треском. И тогда однажды ночью между соперничающими деревнями развернулись военные действия. Ширмальцы предприняли ночной рейд на Пачхигам с намерением похитить большие котлы и порушить все переносные глиняные печи, в которых пачхигамцы научились готовить самые изысканные кашмирские блюда – раушан джош, тавак маз и гхуштабу, но мужчины Пачхигама встали стеной, и ширмальцы вынуждены были удалиться со стенаниями по поводу разбитых голов. После горшечной войны все молчаливо признали, что пальма актерского и кулинарного первенства принадлежит Пачхигаму, и смирились с тем, что к их услугам прибегали лишь тогда, когда пачхигамские сказители и повара были уже заняты.

Горшечная война ужаснула пачхигамцев, хотя победа осталась за ними. Они всегда считали жителей Ширмала людьми более чем сомнительного сорта, однако то, что это возмутительное нарушение мира, это столкновение кашмирцев с кашмирцами могло произойти из-за столь низменных чувств, как зависть, алчность и злость, было выше их понимания.

Подруга Фирдоус по имени Назребаддаур, древняя, как земля, прорицательница из племени гуджаров, впала в несвойственную ей глубокую печаль. Ее предсказания всегда отличались неизменным оптимизмом. Несмотря на влажную духоту от спаривавшейся живности, которую старуха держала в том же помещении, где обитала сама, люди частенько заглядывали в ее лесное жилье с замшелой крышей, потому что она всем предсказывала богатство, долгую жизнь и успех в делах. Однако после горшечной распри ее оптимизм резко пошел на убыль.

– Обвал всегда начинается с маленького камешка, – мрачно изрекла она, шамкая беззубым ртом, и вскоре после этого загородила вход деревянной решеткой и прекратила вещать.

Имя Назребаддаур, что означало «сгинь, недобрый глаз», она взяла из старинных сказаний. Так звали прекрасную принцессу, возлюбленную принца Хатима Таи. Она прославилась тем, что избавляла от проклятия одним своим прикосновением. Некоторым наиболее доверчивым сельчанам старуха сумела внушить, что на самом деле именно она и есть та самая принцесса, благодаря своему чудесному дару сумевшая избежать когтей Смерти.

– Если людям от этого светлее жить, – говорила она Фирдоус, – то пускай хоть царицей Савской меня считают.

Честно говоря, Назребаддаур мало походила на царицу какого бы то ни было царства. В кое-как нахлобученном тюрбане, с одиноко торчащим золотым зубом, она больше напоминала пирата, заброшенного судьбой на необитаемый остров. По ее словам, в молодые годы она была щедро одарена Всевышним: у нее были чудные, с бронзовым отливом волосы, белые, как горный снег, зубы и голубой левый глаз. Правда, удостовериться в правдивости ее описаний не представлялось возможным, потому что во всей округе не осталось в живых ни одного человека, кто помнил бы ее молодой. Муж нанес ей тяжкое оскорбление – он умер, не соблаговолив оставить ей хотя бы одного сына-кормильца. Она сочла это верхом хамства с его стороны и дурное мнение о собственном супруге перенесла на всех мужчин в целом.

– Если существует какой-нибудь другой способ продолжения рода человеческого, без мужчин, то я за него, – говорила она, – потому как в этом случае женщина может иметь все что ей нужно и избавить себя от всего ненужного.

Правда, к тому времени, когда новости о возможности искусственного оплодотворения достигли Долины, Назребаддаур давным-давно перешагнула пригодный для деторождения возраст. В любом случае она не смогла бы этим воспользоваться – ей было не набрать денег на подобную процедуру, даже если б она находилась в бронзово-бело-голубом расцвете юности.

Итак, она жила как могла: разводила животину, курила трубку и пыталась не умирать как можно дольше. Предсказание будущего было для нее побочным занятием и источником дополнительного дохода, но не смыслом жизни. Как истинная гуджарка, больше всего на свете она любила сосновые леса.

– Будет лес, будет и пища, – частенько повторяла она. Назребаддаур считала себя хранительницей леса Кхел и требовала, чтобы жители Пачхигама и Ширмала, каждую осень приходившие в лес, чтобы запастись топливом до первых снегов, оказывали ей соответствующие почести.

– Дозволь, матушка, – просили они, – ты же не хочешь, чтобы дети наши поумирали от холода.

И она милостиво допускала их, понимая, что жизнь ребенка дороже, чем жизнь дерева. Она лично сопровождала каждого и разрешала валить только те деревья, которые и без того были обречены. Люди подчинялись, опасаясь, что в случае непослушания она может накликать порчу на поля, наслать трясучку или чирьи.

Она торговала сыром и буйволиным молоком, и оттого тело ее и вся одежда были пропитаны кислым запахом простокваши и топленого масла. Несмотря на то что беднее ее была, наверное, лишь утоптанная глина горных троп, ее жизненная воля действительно вызывала в памяти образ легендарной царицы, которая купалась в молоке и растирала бедра маслом.

Мир за пределами леса казался ей призрачно-чуждым, и она появлялась там только в случаях крайней необходимости. «Наш путь из родимой Гурджии был столь долог и тяжек, что отбил охоту бродить туда-сюда», – говорила она. То обстоятельство, что предполагаемая миграция гуджаров из Гурджии, или фузии, произошла (если произошла) по меньшей мере пятнадцать столетий назад, не имело для нее ни малейшего значения. Назребаддаур рассказывала об этом так, будто сама шаг за шагом проделала весь этот путь – от моря через всю Центральную Азию, Ирак, Иран, Афганистан и дальше – через Хайберский перевал, пока не достигла Индии. Она на память могла перечислить все города и поселения гуджаров на всем пути следования – в Иране, Афганистане, Туркменистане, Пакистане и в самой Индии: Гурджара, Гужарабад, Гуджру, Гужрабас, Гуджар-Котта, Гуджар-гарх, Гуджранвала, Гуджарат. С горечью рассказывала она о страшной засухе, обрушившейся на Гуджарат в шестом веке так называемой Общей эры, вынудившей ее предков покинуть лес Гир, забраться высоко в горы и искать приют среди девственных лесов и лугов Кашмира. «Что ж, оно и к лучшему, – заключала Назребаддаур свой рассказ. – Беда обернулась счастьем. Мы потеряли Гуджарат, зато, о слава Всевышнему, обрели Кашмир».

С ранней юности у Фирдоус вошло в привычку забираться по лесистому склону к хижине Назребаддаур, садиться у ее ног и слушать бесконечные ее истории. Она попивала солоноватый розовый чай и постепенно научилась не воспринимать вони. Она отключала свое обоняние, как выключают радио – в один миг, – и в полной тишине, завороженная гипнотическим голосом Назребаддаур, становилась абсолютно нечувствительна к резкому запаху овечьей мочи и глуха к трубным звукам газов, с поразительной частотой выпускаемых рассказчицей. По словам пророчицы, особый дар предотвращать малые, незначительные неприятности посредством добрых предсказаний открылся в ней с наступлением половой зрелости. Тем не менее она категорически отрицала связь проявления этого дара с менструальным циклом.

– Если бы он имел какое-то отношение к этой гадости, которая превращает и без того нелегкую женскую долю в сущий ад, – презрительно фыркнув, изрекла она, – то он должен был бы исчезнуть с прекращением месячных, а это произошло так давно, что и говорить-то неловко.

Назребаддаур рассказала, как однажды (она уже не могла вспомнить почему), еще девочкой, она оказалась с отцом в городе. Несмотря на красоту улиц Сринагара с нависшими над мостовыми деревянными балконами, где женщины-соседки, находясь наверху, могли свободно болтать, передавать друг другу фрукты, одежду и даже обмениваться приветственными поцелуями; несмотря на сверкающие, словно зеркала, озера и волшебные узкие лодочки, рассекавшие, будто ножики, водную гладь, ей вдруг стало ужас как не по себе.

– Столько людей теснилось вокруг, – объяснила она Фирдоус, – что я разозлилась.

Это чувство ей было вообще несвойственно, по натуре она была добрым, послушным ребенком, а тут ни с того ни с сего ей стало казаться, что ее вот-вот придушат. Давление городской суеты, толп народа показалось ей просто непереносимым. Она подобрала камень и что было силы метнула его в стеклянную витрину лавки, где продавали молитвенные коврики – намда.

– Не знаю, зачем я это сделала, – говорила она Фирдоус. – Город показался мне наваждением, а камень – средством, с помощью которого можно уничтожить эту иллюзию и вернуть обратно лес. Наверное, так оно и было, но как знать? Мы сами себя не знаем. Не знаем, зачем и почему поступаем так, а не эдак, не ведаем, почему любим, или ненавидим, или бросаем камень в стекло.

Более всего Фирдоус нравилось, что с ней разговаривают как со взрослой, вполне серьезно.

– Ты хочешь сказать, – изумленно спросила она, – что я смогла бы отрезать кому-то голову и не знать почему?

– Не надо быть такой кровожадной, девушка! – отозвалась Назребаддаур, сопровождая свои слова трубным пуканьем. – И кстати, сейчас речь вовсе не о тебе. Мы остановились на том, что камень уже в воздухе и он летит к цели, – добавила она.

Бросив свой камень, девочка Назребаддаур тут же пожалела о том, что сделала. Она увидела полный ужаса взгляд отца и впервые в жизни впала в транс. Она испытала блаженно сонное состояние, ей почудилось, что движение толпы вокруг замедлилось, почти остановилось.

– Оно не разобьется! Окно уцелеет! – услышала она, как в забытьи, свой собственный крик, и в этот миг, когда время замерло, она увидела, что камень слегка изменил траекторию, а когда мир снова пришел в движение, камень, ударившись о деревянную раму окна, упал на землю.

После этого случая она стала испытывать свои возможности провидения путем проб и ошибок. В том же году весь Пачхигам сильно встревожился из-за отсутствия дождей. Назребаддаур подслушала разговор двух оказавшихся в лесу односельчан. «Неужели мы так и не дождемся дождя?» – спросил один другого. И тут же девочка снова ощутила восхитительное затормаживание времени. «Дождетесь! – ясным голосом заявила она пораженным мужчинам. – Дождь начнется в среду!» И действительно, в среду после полудня лило как из ведра.

Люди стали поглядывать на Назребаддаур со смесью опаски и восхищения, то есть так, как обычно смотрят на предсказателей. Влюбленные, жаждавшие узнать, ответят ли им взаимностью, игроки, желавшие знать, ждет ли их удача, любопытствующие и ни во что не верящие, добродушные и суровые – вскоре все они проторили дорожку к домику посреди леса. Не раз и не два она подвергалась нападкам – обычно со стороны тех жителей, которые, сталкиваясь с чем-то необычным, стремятся от него отмахнуться. Ее спасло то, что она никогда не врала и не сплетничала, никогда не предсказывала, если не была уверена, что способна дать ответ.

Дело в том, что ведьмина сила, позволявшая ей направлять будущее в желанное русло, являлась и исчезала внезапно, ее невозможно было вызвать сознательно, и Назребаддаур лишь тогда доверительно сообщала взыскующему, что все устроится наилучшим образом, когда не сомневалась в своей способности обеспечить благополучный исход. Однако с годами чудесный дар стал почему-то вызывать у нее тревогу.

Казалось, способность изменять ход событий в положительную сторону должна была бы приносить ее обладательнице одну лишь радость, однако судьба-злодейка наделила Назребаддаур философским складом ума, в результате чего она, отзывчивая по природе, иногда впадала в мрачную тоску. Ее стали одолевать сомнения. Так ли уж это хорошо, если ты способен изменить будущее в лучшую сторону, спрашивала она себя. Быть может, чтобы стать умнее и сильнее, людям нужны все-таки и боль, и страдания? Станет ли мир, в котором все идет прекрасно, чистым раем, или же невыносимым местом скопления особей, которые, будучи избавлены от опасностей, жизненных передряг, катастроф и печалей, превратятся в большеголовых самонадеянных тупиц? Может, ее помощь приносит вред? Может, ей следует перестать совать свой длинный нос в чужие дела и предоставить судьбе решать, что хуже, а что лучше? Спору нет, счастье дорогого стоит, и она верила, что помогает людям заполучить его, но что, если несчастье тоже имеет свою немалую ценность? Кому она служит – богу или дьяволу? На все эти вопросы она не находила для себя ответа, но они возвращались к ней снова и снова, что само по себе тоже было своего рода ответом.

Несмотря на сомнения, Назребаддаур продолжала практику благих предсказаний, она не могла отказаться от мысли, что коли ей ниспослан подобный дар, значит, до́лжно его применять. Но страхи не уходили. Внешне все оставалось по-прежнему: она улыбалась, говорила легко, властно и убедительно, однако скрытое беспокойство нарастало – медленно, но нарастало. Одна вещь, о которой она не рассказывала ни единой живой душе, страшила ее более всего: ей представлялось, будто все беды, которые она отводит от Пачхигама, скапливаются где-то еще; что в то время, пока она бездумно вываливает на пачхигамцев запас удач, несчастья накапливаются, словно вода за плотиной, и настанет день, когда плотину прорвет, они хлынут потоком, и все потонут. Ее худшие опасения мало-помалу начали сбываться.

С легкой руки старшей подруги люди не обратили должного внимания на приспущенное веко Фирдоус и стали обращаться за советами также и к ней, в результате чего супруга Абдуллы начала приторговывать талисманами – продавала заговоренные перцы и лимоны, чтобы подвешивать их на длинных веревочках под крышей дома, куски малахита, черные волосяные кисти и клыки сура – свирепого кашмирского медведя, – которые полагалось вешать как оберег на шею ребенка. Фирдоус стали приглашать на свадебные церемонии, где она подводила глаза новобрачным специально изготовленной смесью с толченым углем и окуривала молодых супругов душистым дымом семян белого цветка избанд, известного также как рута. Во время церемонии Фирдоус вместе с Назребаддаур в сопровождении хора певцов-кастратов из соседней деревни пели величальную песнь:

Девушка непокорная, дикая

Получила в мужья парня славного, тихого.

От глаза дурного, от сглаза злого

Их спаси, их убереги, о Всевышний!

После того как Назребаддаур затворилась у себя в хижине и отказалась от воды и пищи, Фирдоус, донашивавшая тогда Номана, пришла к ней с едой и принялась уговаривать, чтобы та позволила ей войти. Самовольно Фирдоус этого сделать не осмелилась, потому что это могло навлечь несчастье на ее голову. Подруги уселись по разные стороны тонкой бамбуковой перегородки и, прижавшись к ней губами, повели свой последний в этой жизни разговор.

– Живи! – молила Фирдоус. – Не оставляй меня в этом подлом мире наедине с горшками и дрязгами.

Она услышала, как подруга губами касается перегородки, целуя ее, словно прощалась навсегда с возлюбленным.

– Время прощаний подошло к концу, – услышала Фирдоус ее шепот. – Потому что грядет ужас, и для того, чтобы сказать про него, не найдет слов никакой провидец.

– Ну и умирай, коли хочешь! – потеряв терпение, крикнула Фирдоус и крепко, словно оберегая от зла нерожденное дитя, обхватила руками раздутый живот. – Только, скажу тебе, проклинать всех нас из-за того, что ты сама решила уйти, дело недостойное.

Но проходил день за днем, и стало казаться, что черному пророчеству Назребаддаур сбыться не суждено. Пачхигаму покровительствовали звезды, а оба его самых уважаемых семейства – Номаны и Каулы – служили тому живым подтверждением. Пандит Пьярелал имел во владении яблоневый сад, а Абдулла Номан – персиковую рощу. Помимо этого, у Абдуллы были ульи с пчелами и табун низкорослых горных лошадок, а у Наставника – поле с шафраном, а также загоны с овцами и козами. В тот год лето выдалось доброе, и сочные плоды клонили книзу ветви, полные соты сочились медом, шафран уродился на диво, скот набирал вес и кобылы народили кучу отличных жеребят. Актеры – исполнители традиционных пьес были нарасхват. Особым успехом пользовалось в то лето представление на тему жизни и приключений Зайн-ул-Абеддина – жившего в пятнадцатом веке, известного в народе просто как Великий Бадшах, то есть великий правитель. Единственным темным облаком на этом ясном небосводе были натянутые отношения пачхигамцев с ширмальцами. Абдулла Номан ничуть не сомневался, что люди его деревни смогут и впредь успешно защитить себя от налетов соседей, но размолвка его огорчала, хотя сама идея нарушить монополию ширмальцев на устройство пиршественных угощений принадлежала именно ему. Правда, по поводу своей инициативы он ни малейших угрызений совести не испытывал – мир не стоит на месте, и, чтобы выжить, нужно постоянно чему-то учиться. В этой истории его больше всего огорчало то, что распалась его дружба с ширмальским старостой – шеф-поваром по имени Ямбарзал. Острая на язык супруга еще больше разбередила его душевную рану.

– Пожертвовать дружбой ради успеха дела – значит прогневить Всевышнего, – возвестила она. – У нас и без того все хорошо, а ширмальцам худо: если их не пригласят кормить других, то им самим придется голодать.

Беременность сделала Фирдоус тяжелой и неповоротливой, так что бо́льшую часть времени она проводила вместе с Пампуш, или с Гири – с Косточкой, как та предпочитала себя называть. Гири тоже была беременна, но по сроку на два месяца меньше, и поскольку мечтать дозволяется о чем угодно, они мечтали о том, чтобы их будущих детей тоже связала на всю жизнь прочная дружба. Казалось, эти сладкие фантазии только подогревались возмущением Фирдоус по поводу того, как ее супруг поступил с главным кулинаром Ширмала. Пампуш пыталась как могла защищать Абдуллу.

С задней веранды дома Абдуллы, где сидели женщины, за полем шафрана виднелся Ширмал, и Пампуш, глядя в ту сторону, тихо сказала, что ширмальский староста ни у кого не вызывает особых симпатий. Абдулла был единственным, кто поддерживал с ним дружеские отношения.

– А это, знаешь ли, очень сложно – любить человека, который не замечает никого, кроме самого себя, – задумчиво произнесла она, – и это лишний раз показывает, какой он благородный, твой Абдулла. Теперь, после того как они раздружились, толстяк-ваза́ остался совсем один в целом свете.

Имя вазы, Бомбур Ямбарзал, означавшее «пчела на нарциссе», вполне соответствовало его характеру: он жалил кого вздумается и был чудовищно тщеславен. Он управлял ширмальским ульем, потому что слыл непревзойденным мастером своего дела. Однако вся поварская команда его терпеть не могла, а причиной тому была его склонность к муштре подчиненных и надоевшее всем жужжание про необходимость начищать котлы до такого блеска, чтоб он мог видеть в них, как в зеркале, свое отражение. Пока ширмальцы сохраняли свое звание лучших кулинаров Долины и в чудовищных количествах поставляли кушанья во время праздничных церемоний, люди мирились и с его укусами, и с его самолюбованием. Но вот доходы стали падать, а вместе с ними стала заметно слабеть и его власть, в то же время – как вскоре станет ясно – влияние нового муллы Булбула Факха, напротив, стало заметно расти. Всю вину за это и за многое другое Ямбарзал возложил на Абдуллу.

Отчасти из восхищения кулинарным искусством Бомбура Ямбарзала, отчасти из уважения к его статусу деревенского старосты Абдулла делал все возможное, чтобы поддерживать с ним дружеские отношения. По его инициативе они вдвоем время от времени отправлялись ловить форель в горных ручьях; случалось, проводили вечера за кружкой черного рома или уходили на несколько дней в горы. За личиной расплывшегося, хвастливого индюка Абдулла сумел разглядеть другого Ямбарзала – одинокого человека, единственной страстью которого была кулинария. Он относился к своей профессии со священным трепетом, ожидая того же от своих соратников, и испытывал страшное разочарование, когда замечал, с какой преступной легкостью его помощники отвлекались от служения божественному гастрономическому искусству ради семьи, ради любви или просто из-за утомления.

– Если бы ты не был настолько суров к самому себе, – сказал ему однажды Абдулла, – то, возможно, стал бы мягче относиться к другим и тебе веселее жилось бы.

Бомбур тотчас ощетинился.

– Я не плясун и не шут, – резко бросил он. – Я занимаюсь устройством пиров, а не забавляюсь играми.

Эти слова показали, что у них с муллой Факхом была общая, очень опасная черта – фанатизм. А безумные идеи Булбула Факха вскоре превратили жизнь обеих деревень в настоящий кошмар.

После горшечной войны всякие контакты между Бомбуром и Абдуллой были прекращены. Так продолжалось до тех пор, пока не прибыли посланцы от махараджи Дарги с требованием замириться, ибо близился праздник Дассера[6] и им предстояло объединить усилия и вместе с персоналом дворцовых кухонь приготовить достойное угощение (и развлечение) для торжественного пиршества в садах Шалимар. Празднество планировалось устроить с невиданным размахом, таким, какого не помнили со времен Джахангира[7].

Подобно тому как набираются блох от запаршивевшей собаки, к Фирдоус перешли некоторые приемы Назребаддаур. Одолеваемая провидческим зудом, Фирдоус тотчас же по этому случаю заявила, что грядут серьезные перемены к худшему и махарадже про это известно.

– Он устраивает одно увеселение за другим, как будто завтра наступит конец света, – изрекла она. – Дай-то Всевышний, чтобы это касалось только его самого, а не нас с вами.

Девять ночей подряд Пьярелал Каул неутомимо воспевал богиню Дургу и на десятый день проснулся весь сияющий.

– С чего это ты такой довольный? – проворчала Пампуш.

Из-за беременности она в тот день чувствовала себя совсем плохо, поэтому настроение у нее было хуже некуда. К тому же ее извели песнопения. Супруг-пандит славил Всевышнего, не закрывая рта, вот уже девять дней, причем пел не только во время служб в маленьком деревенском храме, но и дома, отчего она не могла заснуть.

– Сколько бы ты ни голосил про эту любовь к богине, – в сердцах заметила Пампуш, – единственная женщина в твоей жизни – вот этот раздутый шар, то есть я.

Но на восторженное состояние Наставника ничто, даже дурное расположение духа его половины, повлиять не могло.

– Нет, ты только представь! – воскликнул он. – Сегодня мусульмане нашей деревни с соизволения махараджи-индуиста будут готовить пир в садах Великих Моголов, иначе говоря мусульман, в честь того дня, когда всемогущий Рама предпринял поход против демона Раваны ради освобождения своей драгоценной супруги Ситы. Более того – на праздновании будут разыграны два представления: одно – наше, традиционное – «Рам-лила», а другое – легенда о мусульманском султане – «Бадшах». Индусы, мусульмане – какая нам разница? У нас в Кашмире оба представления обозначены двумя колонками на одной и той же афише; мы едим из одной посуды, мы смеемся над одними и теми же шутками. Мы будем с превеликим удовольствием следить за победами славного Зайн-ул-Абеддина, а наши братья и сестры мусульмане с таким же увлечением станут смотреть, как Рама выручит свою Ситу, – они все любят Ситу и хотят, чтобы ее спасли. У нас нет споров, нет проблем! А еще – фейерверки! В Шалимаре установят огромные фигуры – среди них будут и Равана, и его брат Кумбхакарна, и его сын Мегхнад. Представь – мусульманин Абдулла Номан будет исполнять роль самого бога Рамы! Он пустит стрелу в Равану – и сразу за этим на фоне фейерверка запылают все чучела сторонников Раваны!

– Это, конечно, замечательно, – уныло покачала головой Пампуш, – только я-то все это вряд ли увижу; меня наверняка будет выворачивать наизнанку за ближайшим кустом.

На противоположном конце Пачхигама проснувшаяся на рассвете Фирдоус обнаружила, что ее желтые волосы потемнели. Ребенок должен был вот-вот родиться, и ей казалось, будто в вены ее влили какую-то постороннюю жидкость. Одолеваемая мрачными предчувствиями, она решила, что тень, упавшая на ее волосы, есть дурной знак. Абдулла привык доверять инстинктам жены и потому даже спросил ее, не стоит ли поварам и актерам послать к черту заказ махараджи и остаться дома, но она покачала головой.

– Назребаддаур была права – затевается что-то поганое, – прошептала она, похлопывая себя по невероятных размеров животу, – но сейчас меня больше пугает тот, кто еще внутри, но скоро появится.

Это был первый и последний раз, когда она высказала вслух то, что тщательно скрывала от всех и чему не находила никаких рациональных объяснений: еще до появления на свет мальчика, который с первого дня стал общим любимцем, мальчика светлого, доброго и самого искреннего из рожденных в Пачхигаме, она стала бояться его до смерти.

– Не тревожься ты так, – начал успокаивать ее Абдулла, неверно истолковав ее слова. – Мы будем отсутствовать всего одну ночь. Парни будут рядом. – Говоря про парней, он имел в виду пятилетних двойняшек Хамида и Махмуда, а также Аниса, двух с половиной лет от роду. – Да и Пампуш побудет с тобой до нашего возвращения, – добавил он.

– Если ты полагаешь, что мы с Гири Каул собираемся сидеть дома и пропустить такой праздник, то, значит, мужчины еще глупее, чем я о них думала, – сказала Фирдоус уже своим обычным, не допускающим возражений тоном. – И еще: коли дитя решит родиться сегодня в ночь, то уж лучше мне в это время быть вместе с женщинами, а не оставаться одной в опустевшей деревне наедине с привидениями. Или ты так не считаешь? И кроме всего прочего, кому как не мне, прямой наследнице великого Искандера по женской линии, надлежит открыть торжество в садах Моголов?

Абдулла Номан знал, что упоминание в качестве довода имени Искандера Великого делало дальнейшую дискуссию бессмысленной.

– Хорошо, – сказал он, пожимая плечами, – если вы, курицы неповоротливые, хотите снести детей, словно яйца, под кустом в тот самый момент, когда господа будут лакомиться жареными цыплятами, – дело ваше.

«Александрийские фантазии» Фирдоус, которая настаивала, будто светлые волосы и голубые глаза достались ей от македонца, служили причиной самых бурных ссор между нею и супругом, который считал правление завоевателей-чужеземцев бедствием ничуть не меньшим, чем эпидемия малярии. С другой стороны, не усматривая в этом никакого противоречия, он с превеликим наслаждением исполнял роли иноземцев, правивших в Кашмире как в период, предшествовавший установлению власти Моголов, так и в более поздние времена.

– Правитель на сцене – это всего лишь метафора, это идея величия, обретшая плоть, – говорил он, поправляя войлочную шапочку, которую носил постоянно, словно корону, – в то время как правитель во дворце либо пропойца, либо докука, а когда он на боевом коне, – при этом Фирдоус, как он и ожидал, сразу разъярилась, – то для простых мирных людей он во все времена символ большой беды.

Что до нынешнего правителя Кашмира (который был индуистом), то тут Абдулла дипломатично придерживался политики нейтралитета.

– В настоящий момент мне все равно, кто он – великий раджа, великий мудрец или великий бандит, – сказал он перед началом праздника в Шалимарских садах. – Он наш наниматель, а актеры и устроители пиров Пачхигама привыкли относиться к каждому нанимателю как к махарадже.

Семья Фирдоус поселилась в Пачхигаме во времена ее деда. Прибыли они на коротконогих горных лошадках, с патронташами, набитыми золотым песком, на который ими были приобретены плодовые сады и выпасы. Все это досталось Фирдоус как единственной наследнице и после свадьбы перешло в качестве приданого в собственность самого почитаемого в округе человека, сарпанча Абдуллы Номана. Прежде чем поселиться в Пачхигаме, семейство проживало в живописной (а также кишевшей разбойниками) местности, известной как холмы Пир-Раттан, недалеко от Пянджа, в деревне под названием Буффлияз. Считалось, что деревня была так названа в честь Буцефала, любимого коня Александра Македонского. Согласно легенде, именно в этом месте сотни лет назад Буцефал испустил свой последний вздох. Абдулле было известно, что в тех местах Буцефала почитают в качестве второстепенного божества и поныне. Именно по этой причине при любом его презрительном замечании о боевых конях щеки буффлиязки Фирдоус заливала краска гнева. Не меньший ее гнев вызывали и непочтительные высказывания относительно гигантских муравьев.

О гигантских муравьях в Северной Индии в свое время написал историк Геродот, и ученые при дворе Александра поверили ему. Эти ученые были отнюдь не глупцами, не наивными невеждами, каких было много в Средние века, когда миром правил меч. Они, к примеру, без колебаний отмели (не спрашивайте, путем какого рода изысканий) расистского толка версию греков о том, что у индийцев сперма черного цвета. Так или иначе, они действительно были убеждены в существовании муравьев-золотоискателей. Верило в это и население Пир-Раттана. Старики Буффлияза утверждали, что и Александр Великий направился в эту таинственную местность, потому что слыхал об огромных и волосатых, похожих на муравьев существах; они меньше собаки, но больше лисы, скорее всего, размером с сурка, и для постройки своих гигантских конусообразных жилищ используют золотой песок. Как только отряды греков, вернее их предводители, собственными глазами убедились в существовании муравьев-золотодобытчиков, многие из них отказались от возвращения в родные места, поселились в холмах Пир-Раттана, разбогатели и стали жить в праздности, плодясь и размножаясь, в результате чего среди их потомков наряду с черноволосыми и горбоносыми появились светловолосые и голубоглазые дети с греческими прямыми носами. Сам Александр тоже пробыл в тех местах довольно долго и успел пополнить свою казну, а также походя забить, так сказать, несколько голов в чужие ворота, вследствие чего на генеалогических древах некоторых семей возникли побочные ответвления. Первым отростком на одном из таких дерев и стал две тысячи лет назад предок Фирдоус.

– Мои предки ведут свой род от Искандера Великого, – рассказывала Фирдоус младшему своему сынишке Номану. – Они знали тайные места, где находились муравейники с золотом, но со временем запасы золота истощились. Тогда мы набили сумки тем, что осталось, переселились в Пачхигам, а здесь нам пришлось сделаться устроителями развлечений для богачей, коими мы сами были когда-то.

Фирдоус Номан была пачхигамкой уже в третьем поколении, супругой самого сарпанча, к тому же, несмотря на приспущенное, как у змеи, веко и россказни о средиземноморских предках и подземных городищах змей, пользовалась покровительством Назребаддаур. Поэтому в деревне все дружно предпочли не вспоминать о том, что во времена их дедов было известно всем и каждому, а именно, что когда некий Батт (или Бхатт?) прибывает в деревню под покровом ночи из разбойничьих мест, сорит деньгами направо и налево и таким манером добивается признания деревенской общины, а дальше проводит ночь за ночью, не смыкая глаз, с заряженным ружьем наизготовку и называет себя явно вымышленным именем, смутно представляя, как его нужно произносить, тогда и дураку понятно, что мохнатые, ростом с сурка муравьи-золотоискатели не имеют к данной ситуации ни малейшего отношения.

Поначалу почтенный господин Батт, или Бхатт, вообще почти не общался ни с кем из местных – он просто просиживал ночи напролет без сна, оберегая жену и ребенка, и днем всем казалось, что глаза у него вот-вот лопнут от нестерпимой боли.

Никто не решался задавать ему вопросы в лоб, и лет через пять-шесть он сделался поспокойнее, словно бы поверив в конце концов в то, что за ним больше не охотятся. Прошло десять лет – и он впервые улыбнулся. Возможно, главарь банды, изгнавший Бхатта из Буффлияза, вполне довольный полученной властью, решил не преследовать побежденного соперника; а может статься, гигантские муравьи, хранители сокровищ, действительно существовали, но решили отпустить его с миром. В древних сказаниях говорилось, будто муравьи пускались вдогонку за похитителем своих сокровищ, и горе тому – будь то мужчина или женщина, – кто не успевал убежать! Нет ничего страшнее, чем быть съеденным заживо муравьиной ордой, лучше уж повеситься или самому перерезать себе горло. Наверное, Батт, или Бхатт, очень боялся, что его настигнет армия муравьев, но ему повезло: муравьи то ли сбились со следа, то ли нашли новую золотую жилу и потеряли интерес к жалким мешочкам золотой пыли, оставшейся после нашествия чужеземцев. Так или иначе, лет через пятнадцать стали один за другим умирать те, кто был свидетелем появления Бхатта, а когда на двадцать первом году житья в Пачхигаме он сам мирно испустил дух – как положено, на собственной постели, без всякого ружья в изголовье, – это окончательно примирило с ним пачхигамцев и они перестали злословить по поводу его темного прошлого. Когда же Фирдоус вышла замуж за самого уважаемого в деревне человека, про бандитское золото уже вообще никто не вспоминал, и версия про муравьев-золотодобытчиков оказалась единственно возможной. Оспаривать эту версию – значило добровольно подставлять спину под удар и иметь дело с острым как бритва язычком Фирдоус, что было по силам лишь одному человеку – самому сарпанчу Абдулле, хотя и он временами обращался в бегство под яростным натиском ее словесных атак. Однако же проснувшаяся в день праздничного пиршества Фирдоус, заметив, что волосы ее потемнели, произнесла непонятные слова про то, что боится сына, который еще не родился, но будет рожден тою же ночью в прославленных садах Шалимар. «Меня от него дрожь пробирает», – повторяла она про себя и до, и после его появления на свет, – потому что, едва он раскрыл глаза, мать заметила в них золотистый разбойничий отблеск, предупреждавший ее о том, что в бурной, неспокойной жизни его ожидают и утерянные сокровища, и ужасы, и множество смертей.

У входа в сад Шалимар рядом с величественным озером, с колышущимися на водной глади бесчисленными лодочками-шикарами, создававшими впечатление зрительской аудитории, с нетерпением ожидавшей начала представления; под шепчущимися чинарами и шелестящими тополями, вблизи отстраненно глядящих вниз горных цепей, сосредоточенных лишь на одном – ценой гигантских усилий медленно, очень медленно вздыматься все выше и ближе к девственно-чистым небесам, толпились жители Пачхигама. Они принесли и привели на убой живность – кур, коз и овец, чьей крови вскоре суждено было зажурчать потоками, подобно знаменитым садовым каскадам; они уже сняли с повозок и водрузили на головы и плечи кухонную утварь, театральные костюмы и соломенные чучела демонов. Тут же, словно для их увеселения, на пустой бочке пристроился крошечный оратор. Оглушительно стуча ярко раскрашенной палочкой по громадному барабану, он обратился к собравшимся с неожиданным воззванием.

– Есть дерево в раю, – запищал карлик, – оно укрывает и оберегает всех несчастных. Я всегда знал, что именно на этой земле, в нашем земном раю, как мы его называем, хотя кое-кто из чужаков считает это пустым хвастовством, в нашем несравненном Кашмире, произрастает самый близкий родич того священного дерева – тооба. В легенде говорится, что местонахождение этого земного близнеца райского дерева было указано великому Джахангиру святыми людьми – пирами – и вокруг него Джахангир велел разбить этот знаменитый сад Шалимар. Поныне никто не знает, как оно выглядит, это дерево, и вот сегодня с помощью одному мне известного магического действа эта тайна будет открыта вам.

Говорун был смуглым человечком с маленькими блестящими глазками и приплясывающими усами, которые, казалось, жили своей самостоятельной жизнью и выделывали немыслимые акробатические трюки над белозубым, растянутым в улыбке ртом. Несмотря на бочку и неимоверно высокий тюрбан, он все равно оставался ниже любого из присутствующих. Абдулле при виде него пришло в голову, что, вероятно, этот человек взялся за ремесло фокусника, чтобы отомстить людям за свое убожество: из-за ничтожно малого роста мир не замечал его, в отместку и он в свою очередь овладел искусством дематериализации предметов и вещей реального мира.

Однако Фирдоус восприняла его более серьезно.

– Он смешон, только когда пищит и колотит в барабан, – шепотом проговорила она. – Но приглядись к нему повнимательнее, когда он делает передышку. Тебе не кажется, что в эти короткие минуты он вдруг меняется и выглядит как человек, уверенный в себе и, пожалуй, даже властный? Если бы он не верещал, то, может, сумел бы заставить нас поверить, что перед нами не обычный шарлатан.

– Я Саркар Седьмой! – выкрикнул карлик, ударяя в барабан. – Дамы и господа! Перед вами устроитель невероятнейших иллюзий, миражей и конфузов, наследник легендарного фокусника Саркара в седьмом поколении! Одним словом, я владею всеми видами волшебства, главным и самым древним из которых является индраджал! – Человечек снова ударил в барабан что есть мочи и при этом едва не свалился с бочки, что вызвало, к сожалению, громкий смех присутствующих. – Смейтесь сколько угодно! – воскликнул разозленный Саркар номер семь. – Но попомните мои слова: сегодня ночью, в самый разгар праздника, после пиршества и представления, после танцев и фейерверка, я устрою так, что сад Шалимар исчезнет! Он исчезнет по меньшей мере на три минуты. Райское дерево – только оно одно способно противостоять моим чарам! Вот когда оно предстанет перед вашими глазами, тогда посмотрим, кто будет громче смеяться – я или вы!

Человечек последний раз ударил в барабан, спрыгнул с бочки и стал пробираться сквозь толпу.

– Мы не хотели вас обидеть, – сказала, останавливая его, Фирдоус. – Мы сами актеры и первые будем аплодировать, если ваш трюк удастся.

Саркару Седьмому стало стыдно за свою выходку, но он постарался этого не показать.

– Думаете, я новичок? – фыркнул он. – Вот, смотрите! И тут малыш вынул из-за пазухи рулон газетных вырезок. Люди подошли ближе, и он начал с гордостью зачитывать заголовки:

– «Саркар Седьмой заставляет исчезнуть идущий поезд!», «Бомбейский Каскад цветов волшебным образом исчез!» – Но главное свое чудо он приберег напоследок: – «Таинственное исчезновение Тадж-Махала!» – выкрикнул он и умолк.

Газетные вырезки произвели глубокое впечатление, и настроение толпы изменилось. Люди перестали обращать внимание на его рост и теперь смотрели на коротышку с уважением. Скептиком оказался один лишь Абдулла.

– Так вот ты чем занимаешься! – воскликнул он с громким, вызывающим смехом. – Хотелось бы знать, как это у тебя получается? Это что – массовый гипноз?

– Никак нет, что вы! Гипноз тут совершенно ни при чем! – лукаво покачал головой карлик. – Просто я умею убирать из вашего поля зрения все что захочу! Ничего сверхъестественного, никакой черной магии! Это чистая наука, искусство Высшей Иллюзии, великая наука управления разумом!

Посыпались вопросы, но Саркар номер семь, ударив в барабан, призвал всех к молчанию.

– Довольно, пока это все! – торжественно провозгласил он. – Неужели вы думаете, что я стану выдавать свои секреты, прежде чем вы увидите все собственными глазами? Скажу одно: сила воли позволяет мне создавать и разрушать мировую гармонию, и в этом секрет моего успеха. Что такое индраджал? Это иллюзия счастья, ибо когда вы счастливы, то вам кажется, что возможно все. А теперь, о язык мой, перестань болтать! Я и так сказал слишком много! Разыгрывайте вашу пьесу, фигляры, а после увидите, как играет настоящий мастер! – сказал он, еще раз ударил в барабан и скрылся среди кустов.

– Вот увидишь, – сказал жене пандит Пьярелал Каул, – к концу вечера я разгадаю его фокус-покус с исчезновением!

Этой ночи суждено было стать ночью мрачных исчезновений: еще никто не знал, что она унесет и Гири Каул.

С того самого момента, как Абдулла Номан вошел в сад и зашагал по шуршащей листве, толстым покровом усыпавшей землю, его стали одолевать сомнения в успехе всего предприятия. Ночь выдалась необыкновенно холодная для октября, и уже начал падать снег. «К тому времени, когда прибудут разряженные гости, метель разойдется вовсю, и люди начнут мерзнуть, – думал он. – Достанет ли переносных жаровен, чтобы согреть пирующих? И дальше что? Мерзнущую публику расшевелить трудно. Праздник в саду в такую погоду – дело немыслимое. С таким снегом ни „Рам-лила“, ни „Бадшах“ не совладают».

И все же мало-помалу волшебная красота сада сделала свое дело, и уныние покинуло Абдуллу. Ведь рай – это тот же сад, как бы его ни называли – райские кущи, Гулистан, Джаннат или Эдем, а Шалимар – его зеркальное земное отражение. Абдулла нежно любил все кашмирские сады Великих Моголов: и Нишат, и Чашма-Шахи, но более других, конечно же, Шалимар. Выступить здесь с представлением было его самой заветной мечтой. Нынешний правитель Кашмира никак не был связан с Великими Моголами, но при столь богатом воображении, как у Абдуллы, ему ничего не стоило подменить его образ другим – знакомым и любимым. Абдулла стоял в самом центре спускавшегося террасами сада и направлял своих людей в заранее определенные для них места. На самой верхней из террас актеры уже приступили к установке сцены, в кухонных палатках команда поваров уже вовсю строгала, отбивала, резала, кипятила и варила бесчисленные яства… Абдулла прикрыл глаза и силой воображения вызвал к жизни образ давно почившего создателя этого земного чуда с колышущимися кронами дерев, зеркалами каскадов и музыкой, плывущей по воде, – образ монарха, влюбленного в природу, правителя с душой романтика, для которого Земля была возлюбленной, а пышные сады – любовной песнью ей. Знакомое состояние, близкое к трансу, охватило его. Сарпанча Абдуллы больше не было; остался Джахангир – Великий Хранитель Вселенной. Все тело его расслабилось, что-то чувственное проступило в лице – лице человека, упоенного властью. «Где же паланкин? – пронеслось в его затуманившемся сознании. – Где носильщики в веревочных сандалиях? Им полагается нести меня на своих плечах в разубранном паланкине. Почему я следую пешком?»

– Вина! – шепнули его губы. – Подайте мне сладкого вина, и пусть играет музыка, велите музыкантам, чтоб начали играть!

Временами сомнамбулическое состояние Абдуллы перед началом представления пугало даже его собратьев-актеров. Когда он давал волю воображению, то многим казалось, что сарпанч имеет особую власть над умершим, может заставить его войти в свое тело и тем самым добиться абсолютного перевоплощения. Это производило на них более сильное впечатление, чем само представление, но некоторым становилось не по себе. Поэтому и теперь, по заведенному правилу, актеры призвали Фирдоус – уж она-то умела возвращать супруга из прошлого в настоящее.

– Мир объемлет тьма, – словно в забытьи проговорил, обращаясь к жене, сарпанч, – сделаем же все, что в наших силах, дабы сохранить память о свете.

Это были предсмертные слова Джахангира, произнесенные им сотни лет назад по дороге в Кашмир. Он умер, так и не достигнув желанной цели – своего земного рая, своего сада, подобного гимну, сада, где змеились террасы и щебетали птицы. Фирдоус поняла, что состояние мужа требует мер решительных и жестких, тем более что у нее самой были новости, о которых ее Абдулле следовало знать. Для начала она грубо дернула мужа за полу. С войлочной накидки-чхугха и с его бороды бесшумно ссыпались горки снега.

– Никак ты накурился? – нарочито резко проговорила она. – Этот сад плохо влияет на маленьких, ничтожных людишек – им начинает казаться, будто они всемогущи.

Оскорбление проникло сквозь пелену затуманившегося сознания Абдуллы, и он вернулся к унылой реальности: никакой он не правитель, он здесь, чтоб увеселять господ. Он – слуга. Фирдоус, которая угадывала его мысли прежде, чем он успевал их додумать, громко рассмеялась ему в лицо, отчего на душе у Абдуллы сделалось еще тоскливее, а щеки запылали от унижения.

– Хочешь как следует сыграть правителя, – заговорила Фирдоус более мягким тоном, сменив гнев на милость, – обдумай сперва роль Зайн-ул-Абеддина, с нее тебе начинать, а дальше – думай про Рамачандру, «Рам-лила» будет представляться после перерыва. Прямо сейчас самое важное – жизни тех, кто рядом с тобой. У Гири начались преждевременные роды, а все потому, что ты так сказал.

Мысли его прояснились. И все же… все же… Жизнь и смерть – они были повсюду, во все времена.



В начале пятнадцатого века султан Зайн-ул-Абеддин заболел страшной болезнью и непременно бы умер, если бы не вмешательство знаменитого врача, ученого человека по имени Батт (или Бхатт). После того как сей ученый доктор излечил сиятельного Зайн-ул-Абеддина, тот сказал: «Проси, и одарю тебя чем хочешь, ибо что может быть ценнее новой жизни, которую подарил мне ты!» – «Для себя мне ничего не нужно, – отвечал Батт, или Бхатт. – Однако тот, кто правил до тебя, о господин, обрек моих братьев по вере на гонения, вот они-то и нуждаются в даре, равноценном жизни». Зайн-ул-Абеддин тотчас отдал приказ прекратить преследования кашмирских брахманов. Вдобавок к этому он лично проследил за восстановлением их в правах собственности, позаботился о розыске их оказавшихся на чужбине близких, а также дозволил им беспрепятственно отправлять все службы и исполнять свои религиозные обряды. Он отстроил им храмы, велел снова открыть их школы, освободил от жестоких налогов, восстановил библиотеки рукописей и запретил убивать коров. Так начался золотой век Кашмира.



Он обрел дар речи, и бессвязные слова, будто напуганные овцы, стали выскакивать из его рта:

– Пампуш, айя-аа, хаи! Где она? Что происходит? Она жива? А ребенок – он будет жить? Где Пьярелал? С ума сходит, наверное! Говорил ведь я вам, чтоб сидели дома! Аре-е! Когда это началось? Где? Что нам делать?

Жена прикрыла ему рот ладонью и громко, так, чтобы слышали все, с наигранным возмущением произнесла:

– Вы только послушайте его! И это наш сарпанч, глава всего Пачхигама! Всего и делов-то – еще один малыш родился, а у него такой вид, будто сам малым ребенком стал!

Остальное она торопливо прошептала ему в самое ухо, и это были слова ободрения:

– Мы набрали простынь и устроили место для родов позади кухонных палаток. Там женщины, они знают, что делать. Ребенком я займусь сама, остальные приглядят за близнецами и Анисом. Гири совсем плохо, да тут еще эта метель. В списке гостей есть имена врачей, некоторые живут недалеко, возле Сринагара, Пьярелал уже отправился к одному из них. Все, что возможно, мы делаем. Предоставь это мне. У тебя сейчас и без того забот хватает.

Абдулла приоткрыл было рот, но Фирдоус поняла, что он готов произнести свое обычное «я тебя предупреждал», и зашипела:

– Не смей этого говорить! Даже и не думай!

И Абдулла снова стал самим собой: да, конечно, сейчас приведут врача, Пампуш и ребенок будут спасены. «Вмешательство врача, ученого человека», – вспомнились ему слова из пьесы «Бадшах». Сейчас предстояло проверить, как обстоят дела на кухне и за сценой. Абдулла стал «обходить посты», раздавая указания, налаживая контакты с охраной махараджи, с привезенными слугами и поварами дворцовой кухни. На самой верхней из насыпных террас сада, по обе стороны водного каскада, были поставлены ярко расцвеченные шамиана – шелковые палантины, и дворцовая обслуга уже расстилала под ними прямо на земле скатерти-дастарханы, раскладывая валики-подушки таким образом, чтобы возле каждой могла расположиться группа из четырех гостей.

Абдулла был везде и всюду, чтобы лично убедиться, что все идет как должно. Снег падал большими пушистыми хлопьями, и трудно было сказать, то ли это проклятие, то ли благословение свыше. В палатке на самой нижней из террас ему преградил дорогу ваза́ Ширмала, и его раскрасневшееся лицо свидетельствовало отнюдь не о добром расположении духа.

Похоже, что повеление махараджи позабыть хотя бы на время о разногласиях на этого человека никак не повлияло и настрой у него был далеко не мирный.

– Невиданное унижение! – возопил он. – Подумать только – нас назначили обслуживать террасу, где будут сидеть самые что ни на есть захудалые из гостей! И это нас, которым нет равных в кулинарном искусстве, нас, прославленных мастеров в приготовлении плова и метхи, подлинных художников аб-гоша! А вам, пролазам и выскочкам, ворам и невеждам, считающим, будто можно готовить такой пир без старшего вазы, а тем более без главного шефа, такого как я, – вам достались более важные гости! Это оскорбление, и мы его не позабудем. Одно меня утешает: на самую высокую террасу вас, паскудников, тоже не допустили, потому как придворные повара пригрозили уволиться, если их лишат чести угощать махараджу и его близких друзей. Ясное дело – чтобы угодить своим поварам, махараджа счел возможным оскорбить весь Ширмал.

Абдулла решил смолчать. Что правда, то правда: пачхигамцев назначили обслуживать средний ярус, однако после окончания пира его труппа будет разыгрывать две пьесы, а представление завершится возжиганием демонов и фейерверком – и все это предстоит сделать им непосредственно пред очами самого махараджи. «Бедняга Бомбур, – подумал Абдулла, очередной раз одолеваемый чувством вины перед бывшим другом, – не стану я сыпать ему соль на незажившую рану». Он молча кивнул, что можно было счесть если не извинением, то знаком уважения, и двинулся дальше. Он еще не догадывался и даже не подозревал, что в предстоящую ночь его ожидает не пиршество и не представление, но нечто совсем иное; что эта ночь станет поворотным моментом в его жизни, как и в жизни всех, кого он любил, – ночь, после которой мир перевернется, реки потекут вспять и звезды сдвинутся с привычных мест и будет им все равно, где всходить, ибо все станет зыбким и опустится мрак, а с ним нагрянет ужас, – словом, сбудется все то, что произнесли уста Абдуллы, не спросивши согласия у его разума. Занятый мыслями о подготовке праздника, он шел сквозь метель, чуть подавшись вперед. Его прочные высокие сапоги тяжело ступали по вороху листьев. Он как раз направлялся взглянуть, успели ли построить помост на верхней террасе, и был уже у центрального водоема, когда его нагнала Фирдоус. Она схватилась за его руку, чтобы удержаться на ногах, и в этот миг, словно напуганные происшедшей с ней переменой, взметнулись вверх восклицательными знаками фонтаны. Обычная уверенность ей явно изменила, лицо было напряжено, а «ленивый глаз» скосился еще больше.

– Послушай, – начала она, но вдруг замолчала; лицо ее исказилось, она сцепила зубы, обливаясь холодным потом, переждала, пока отпустит, и только после этого заговорила снова: – Я готова признать, что все сложилось хуже, чем я думала.

За кустами обе женщины разродились одновременно, под наблюдением известного врача и философа-суфия Ходжи Абдул-Хакима. Он был дипломированным специалистом, знатоком трав и медицинских препаратов – как традиционных, так и современных – Востока и Запада. Однако все его знания на этот раз оказались не нужны: Жизнь явилась сама собою, а Смерть отогнать не получилось. Результат – один младенец мужского пола, один – женского, одни роды легкие и один летальный исход. Фирдоус Номан родила – как косточку выплюнула.

– Ну вот и ты, торопыга, – шепнула она в ушко младенцу, пренебрегши обычаем, потому что первым словом, услышанным ребенком, должно было стать имя Божие. – Твой отец – маг перевоплощений, называющий свой талант актерским мастерством; мать у тебя – из семьи с темным прошлым, а ночь твоего рождения – странная ночь; так что ты уж постарайся вырасти нормальным человеком и не пугать меня.

В этот момент пронзительно вскрикнула Гири. Фирдоус рванулась к умирающей подруге, но ее удержали силой, женщины захлопотали возле выжившей матери, запеленали обоих младенцев и прикрыли лицо умершей. Ночью в повозке, запряженной буйволами, ее усыпанное цветам тело доставят в родной Пачхигам, а назавтра предадут сожжению на погребальном костре из душистого сандала. Что тут обсуждать? Смерть – дело обычное. Такое случается сплошь и рядом, хотя не столь часто, чтобы это грозило вымиранием деревне, – ее население росло год от года. Человек смертен, и когда приходит его черед, это надлежит принять как данность. По нему поплачут и совершат все полагающиеся обряды. Наставнику и его новорожденной дочери будет нужна помощь и поддержка, и они ее получат, деревня возьмет их в свои теплые ладони. Пьярелал будет жить дальше, будет расти и его дочь. Жизнь потечет своим путем, растают снега, и цветы расцветут опять. Смерть – это еще не конец всему.

Абдулле сообщили о рождении четвертого сына, однако пока что ему некогда было предаваться ликованию: появления гостей ожидали с минуты на минуту, а дел оставалось еще очень много. К тому же внутренне он уже стал готовить себя к перевоплощению в Зайн-ул-Абеддина. Знаменитый султан для Абдуллы был олицетворением всего, за что так любил он свою кашмирскую долину, – олицетворением веротерпимости и слияния в один общий поток двух религиозных течений – индуизма и ислама. Кашмирские пандиты, в отличие от брахманов всей остальной Индии, с удовольствием вкушали мясную пищу; кашмирские мусульмане, быть может завидуя широкому выбору богов, имевшемуся в распоряжении индуистов, чуть-чуть отступили от сурового монотеизма своей веры и ревностно почитали места упокоения своих святых-пиров. Считаться кашмирцем, иметь ни с чем не сравнимое счастье жить на этой благодатной земле означало превыше всего ценить то, что сближает, а не то, что разъединяет, и Бадшах Зайн-ул-Абеддин был для всех символом этого единения. Абдулла прикрыл глаза, чтобы полностью войти в образ, и потому его не было рядом с другом-пандитом в момент, когда Пампуш умирала, истекая кровью во время родов.

Стайка крылатых теней выпорхнула из сада с ее душою. Под иллюминированными деревьями горько плакал Пьярелал, и, обняв его за плечи, так же безутешно рыдал рядом с ним суфий-философ, светило медицины Ходжа Хаким.

– Друг мой, – говорил он сквозь слезы, – проблема смерти встает перед нами ежедневно и ежечасно. Все мы задаемся одними и теми же вопросами: сколько нам еще осталось прожить? Будет ли ниспослана нам тихая кончина, или суждено принять смерть в муках? Сколь много удастся нам еще совершить в этой жизни? Сколь долго будет нам дано наслаждаться ее благами? Доведется ли увидеть, как будут вырастать наши дети?

В любое другое время шанс обсудить онтологические проблемы, не говоря уже о возможности углубиться в тонкости различий между мистицизмом суфиев и индуистов, переполнил бы радостью сердце Наставника. Однако нынешняя ночь выдалась совсем особой, не похожей ни на какую другую.

– Она уже знает ответ на все вопросы, – захлебываясь слезами, выговорил Наставник, – но до чего же горек он, этот ответ!

– Проблема смерти – это и проблема жизни, мой дорогой, – отвечал сквозь рыдания Ходжа Хаким, проводя обеими руками по лицу безутешного вдовца, – а вопрос о том, как жить, есть и проблема любви. Вот на этот вопрос вам и предстоит найти для себя ответ, и нет иного пути ответить на него, как продолжать жить.

Слова иссякли, и оба, подняв головы к зловещему огрызку луны, заголосили громко и горестно. До того, как здесь был разбит сад, это место служило пристанищем стаям шакалов. Стенания двух взрослых мужчин напоминали об их протяжном вое.

Смерть – самая приметная из всех отсутствующих – явилась в Сад, и ее приход послужил сигналом, – отсутствие приняло знаковый характер. Сгустились сумерки, пора было появиться гостям, из кухни уже неслись дразнящие ароматы, и, несмотря на трагический случай, все приготовления были закончены в срок. Но где же гости? Холод, возможно, и заставил некоторых остаться дома. Те немногие завсегдатаи праздника Дассера, которые уже пришли, были укутаны с головы до пят, и по их унылому виду никто бы не догадался, что эти люди собрались повеселиться. Время шло, а ожидаемого наплыва гостей все не происходило; хуже того: один за другим стали потихоньку куда-то исчезать дворцовые слуги, носильщики, стражники, повара – среди них даже те, кому было поручено готовить и подносить еду самому махарадже.

Пытаясь спасти положение, Абдулла метался по Саду, кричал, звал, приказывал, но почти никто его не слышал. Возле Императорского павильона он наткнулся на фокусника Саркара. Тот сидел, обхватив голову руками.

– Это провал! Это катастрофа! – причитал он. – Метель всех перепугала, и, похоже, не только она. Горе мне, самый великий трюк в своей жизни я буду вынужден демонстрировать кучке деревенских неучей!

Раскинутые шатры, яркими пятнами выделявшиеся среди сгустившейся тьмы в свете опутавших деревья разноцветных лампочек, почти опустели и выглядели жутковато и неуместно среди снежных наносов. Призрачная атмосфера пира без гостей так подействовала на Бомбура Ямбарзала, что заставила его позабыть о ссоре.

– На что намекал этот фокусник, когда сказал, что не только снег помешал людям явиться? – испуганно спросил он Абдуллу. – Как ты думаешь, может, и нам небезопасно здесь оставаться?

Абдулла и сам не знал, что думать: радость отцовства и смерть милой сердцу Пампуш привели в полное смятение его душу. Покачав головою, он сказал в замешательстве:

– Подождем еще немного. Давай направим своих людей в Сринагар, пускай разузнают, в чем дело. Что-то ведь должно вскорости разъясниться.

У него голова шла кругом. Ясно, что «Бадшах» сегодня не будет разыгран, а тень Зайн-ул-Абеддина все не покидала его: обрывки пьесы засели в голове, словно шрапнель, и мешали ясно мыслить. Во второй раз на протяжении одного вечера ему пришлось сначала вызывать дух великого султана, а затем прогонять его, и Абдулла совсем лишился сил.

Почти при полном отсутствии реальных гостей Шалимар начал заполняться разного рода слухами: закутанные с ног до головы, с надвинутыми на лица для защиты от непогоды капюшонами, они занимали пустые места у раскинутых дастарханов. Среди них были слухи-нищие, выползшие из канав, но были и другие – пышно разодетые, размалеванные, прикинувшиеся знатью. Представлявшие все социальные слои, эти слухи, вольготно развалившись на подушках, создавали завесу таинственности, словно густо падающий снег. Слухи были смутные, неопределенные, туманные, нередко зловещие. Они казались какой-то новой разновидностью живых существ; в соответствии с теорией Дарвина они стремительно прошли все стадии эволюции и стали бесстыдно совокупляться. Как положено при естественном отборе, выжили наиболее приспособленные, и тогда в общем невнятном бормотании стали различимы их голоса. В шепоте, писке и злобном шипении слышалось и повторялось раз за разом одно и то же слово – кабаилис. Оно было совсем новое и для большинства обитателей Сада непонятное, но оно внушало ужас. «Отряды пакистанцев-кабаилисов перешли границу, они грабят, жгут, насилуют и убивают всех подряд, они уже близко, на подходе к Сринагару» – так говорили слухи. И тут явился самый мрачный из них, он уселся в кресло, предназначенное для махараджи. Он заговорил, и в голосе его прозвучали испуг и презрение. Махараджа обратился в бегство, потому что услышал про распятого человека.

Распятого звали Сопор, и был он простой пастух. Далеко на перекрестке горных дорог его со стадом овец окружила толпа кабаилисов, требуя показать путь на Сринагар. Пастух Сопор намеренно указал им неверное направление. Они проплутали целый день, а когда обнаружили обман, вернулись и распяли его; когда же им прискучили его крики и стоны, вбили еще один гвоздь ему в горло.

Столько новостей сразу, в одну ночь, столько непонятного! Слух-фантом, связанный с Пакистаном, возникал и прежде, но прожил всего два коротких месяца. Может быть, именно поэтому его выход из теневого мира в реальный, где существуют государственные границы, вызвал столько яростных споров среди наводнивших Шалимар слухов.

– Пакистан в своем праве, – вопил один, – ведь кашмирским мусульманам помешали присоединиться к своим братьям по вере!

– О каком праве может идти речь, когда Пакистан послал орду кабаилисов-убийц? Разве тебе не известно, что этим головорезам было сказано, будто в Кашмире полно золота и красавиц и можно безнаказанно насиловать и убивать неверных? И такому государству ты готов служить?

Кто-то всю вину возлагал на махараджу.

– Он слишком долго медлил с решением, – шептали они. – Со дня раздела прошло целых два месяца, а он все не мог решить, куда примкнуть – к Индии или к Пакистану.

– Дурак! – наступал на него четвертый. – Он велел арестовать шейха Абдуллу, который был за равноправие всех вероисповеданий, и слушает одного Маулави Юсуф-Шаха, а тот, естественно, на стороне Пакистана.

Вскоре выкрики слились в общий хор панических голосов:

– На нас наступает пятитысячная армия, собранная из племен, а командиры у них – офицеры регулярной армии! Они уже в десяти милях отсюда… в пяти… в двух!

– В приграничной полосе возле Джамму изнасиловано и убито пять тысяч женщин!

– Уничтожено двадцать тысяч индийцев хинду и сикхов! В Музаффарабаде солдаты гарнизона из мусульман подняли мятеж и поубивали своих братьев по оружию – хинду вместе с их командирами! Бригадный генерал Раджендра Сингх в течение трех суток, имея в подчинении всего сто пятьдесят человек, геройски защищал дорогу на Сринагар!

– Да, но он уже мертв, они разорвали его на куски. Подхватим же его боевой клич: «Хамлавар, хабардар, хам кашмири хайн таяри!» – Берегитесь, захватчики, мы, кашмирцы, готовы дать отпор!

И снова разноголосица:

– Шейх Абдулла освобожден!

– Махараджа высказался в пользу Индии! Индия посылает нам в помощь свои войска!

– Только успеют ли они?

– После приема в честь праздника Дассера махараджа сбежал в Джамму!

– В Бомбей!

– В Гоа! В Лондон! В Нью-Йорк!

– Если уж он сбежал, то что остается делать нам? Бежим! Спасайся, кто может! Быстрее, быстрее же!

Паника захлестнула Шалимар. Абдулла кинулся к жене и детям в устроенную стараниями Фирдоус тесную палатку для родов. Мрачная Фирдоус сидела на земле с новорожденным сыном на коленях, а рядом, возле тела Пампуш, стояли, склонив головы, пандит Пьярелал Каул и Ходжа Абдул-Хаким. Наставник вполголоса поминал богиню Дургу. Некоторое время Абдулла не мог произнести ни слова. Его мучил стыд за собственную некомпетентность; он не знал ничего, или почти ничего, по поводу подстерегавшей их беды. Он – глава деревни, сарпанч – обязан был знать. Как он смеет считаться защитником людей, если не умеет предвидеть опасность? Значит, его напрасно избрали старостой. Он ничем не лучше Ямбарзала. Мелочное соперничество и профессиональное тщеславие застили глаза им обоим, и это привело к тому, что они не смогли уберечь своих людей от надвигающейся беды и вовремя увести их отсюда куда-нибудь в безопасное место. По его щекам потекли слезы стыда. Резкий голос Фирдоус вернул его к действительности.

– За что ты благодаришь свою Дургу? – со злостью выкрикнула она, обращаясь к Пьярелалу. – Ты славил ее девять дней, а на десятый она отняла у тебя жену.

Пандита ее слова нисколько не возмутили.

– Когда молишь Всевышнего даровать желанное, – кротко ответил он, – то надлежит со смирением принять и отрицательные последствия его исполнения. Мне выпало счастье иметь жену, которая любила меня и которую я любил всей душой. Оборотная сторона любви – это боль от утраты ее. Сегодня я так страдаю, потому что до этого дня я знал любовь, и за одно это стоит быть благодарным богине, судьбе или счастливому расположению звезд, называй как хочешь.

– Может, мы и вправду разные, – тихонько, будто про себя, сказала Фирдоус, отворачиваясь от него.

Ходжа Абдул-Хаким вдруг заторопился.

– Пожалуй, я не останусь в Кашмире, – заметил он перед уходом. – Не хочу видеть, как печаль разрушает красоту этого края. Направлюсь-ка я на юг, – может, мои знания пригодятся в одном из тамошних университетов.

«Все стремятся в Индию, и только в Индию. Не в Пакистан», – подумалось Фирдоус. Она повернулась к нему спиной и, вместо того чтобы пожелать доброго пути, прошептала:

– Тебе повезло. У тебя есть выбор.

Абдулла взял у Фирдоус запеленутого новорожденного сына и мягко сказал:

– Отсюда нужно уходить. От слухов люди совсем потеряли голову. – А про себя подумал: «А моя голова весь день была занята всякими царями и раджами. Александр, Зайн-ул-Абеддин, Джахангир, Рама – вот о ком я думал не переставая, в то время как наш теперешний правитель своей нерешительностью привел нас на грань уничтожения, и теперь никто не в состоянии дать ответ, может ли и захочет ли Индия, где давно уже нет никаких царей, нас спасти, а если и захочет, станет ли для нас это благом».

В ночи загрохотал барабан, звуки приближались, становились все громче, все требовательнее, и люди, услышав их, замирали на месте, нестройный хор слухов наконец умолк, и все увидели шествующего по центральной аллее Сада маленького человечка, который отчаянно молотил по дхолу[8]. Когда он убедился, что привлек к себе внимание, то поднес к губам рупор – его громкий голос прорезал морозный воздух:

– Плевать мне на все! Я собирался показать вам нечто небывалое и сделаю это, будь я проклят! Мой гений восторжествует над подлостью жизни! Говорю всем – с седьмым ударом барабана Шалимар исчезнет!

И он ударил в барабан – раз, другой, третий, четвертый, пятый, шестой… И после шестого гулкого удара Шалимар, как он и предсказывал, исчез из виду. Сад объяла кромешная тьма. Раздались отчаянные крики.

Саркар Седьмой до конца жизни проклинал госпожу Историю, лишившую его самого большого успеха в его карьере фокусника – номера с исчезновением сада Шалимар, хотя публика, вероятно, поверила, что трюк ему удался на славу, потому что седьмой удар барабана пришелся на тот момент, когда электростанция в Мохре взлетела на воздух. Ее взорвали пакистанцы, вследствие чего Сринагар и его окрестности погрузились в полную темноту. И небесное дерево тооба сохранило свою тайну. В окутанном тьмой Шалимаре оно так и осталось не опознано. У Абдуллы Номана возникло невероятное ощущение, будто он присутствует при реализации метафоры: знакомый, привычный мир исчезал на глазах – чернильная слепая ночь являла собой неоспоримо точный символ смены времен.



В оставшиеся ночные часы крутом слышались крики и топот бегущих ног. Абдулле каким-то чудом удалось отправить своих подальше в горы. Все погрузились на одну повозку: Фирдоус устроилась возле мертвой Пампуш, рядом с нею – Пьярелал Каул. Прижимая к груди маленькую дочку, он продолжал не переставая славить Дургу. Тут по счастливой случайности Абдулла в темноте столкнулся с Бомбуром Ямбарзалом. Бедняга весь съежился, дрожа от страха, но Абдулле удалось кое-как привести его в чувство:

– Нельзя оставлять здесь все наше хозяйство, иначе мы пустим по миру жителей обеих деревень.

Общими усилиями они собрали горстку людей из числа ширмальцев и пачхигамцев, с их помощью разобрали переносные печки-вури и перетащили к дороге котлы с едой. Сцену тоже демонтировали, декорации и костюмы загрузили в большие плоские корзины и снесли вниз, к озеру. Всю ночь ширмальцы и пачхигамцы трудились бок о бок не покладая рук, и когда над холмами забрезжил рассвет и Сад стал виден снова, ваза́ и сарпанч крепко обнялись и поклялись друг другу в нерушимой дружбе и вечной любви. Меж тем высоко в светлеющих небесах несуществующие планеты-тени Раху и Кету продолжали заниматься своим привычным делом: разжигая и подавляя, подталкивая и не пуская, они, невидимые глазу, исполняли свой вечный танец борения чувств в сердцах человеческих. Актеры ушли, а в саду Шалимар остались стоять гигантские фигуры царя демонов, его брата и его сына, начиненные так и не взорванными петардами. Равана, Кумбхакарна и Мегхнад взирали с высоты на дрожавшую Долину, и им было все равно, кто там внизу мусульманин, а кто хинду. Их время – время демонов – пришло.


Глава 3


– Человека губит наличие у него нравственного начала, – философствовал Пьярелал, сидя, как обычно, на берегу говорливой речки Мускадун. – В этом смысле зверям Кашмира повезло куда больше. Смотрите, к примеру: обезьяна – пондж, лис – потсала, шакал – шиял, кабан – сур, сурок – дрин, овца – ньян, кукушка – каил, антилопа – хиран, мускусный олень – кастура, леопард – сух, черный медведь – хапут, осел – бота-кхар, двенадцатирогий горный козел – хангул, як – дзомба. Некоторые из них опасные хищники, другие просто страшные на вид. Обезьяна сжирает орехи, лис хитер и поедает кур, шакал устрашает всех воем, кабан уничтожает посевы, леопард беспощаден и поедает коз, черный медведь – гроза пастухов, осел же, напротив, труслив и чуть что – спасается бегством. Однако ж у них есть оправдание: каждый поступает согласно своей природе. Звери не властны изменить свою природу, за них это делает она сама. В царстве зверей нет места неожиданностям. Другое дело человек. Он непредсказуем и изменчив. Лишь человек способен, понимая, что такое добро, творить тем не менее зло, и только тогда, когда он перестанет жаждать земных благ и отринет плотские желания…

Слова Наставника журчали, словно воды Мускадуна. Бунньи Каул знала, что когда ее отец, человек, любимый и уважаемый всеми, потому что и сам он любил людей, человек с избыточным количеством подбородков, потому что едва ли не еще сильнее любил он обильную пишу, – принимался оплакивать пороки рода человеческого и призывать всех вести аскетическую жизнь, это означало, что он впал в тоску по любимой жене, которая при жизни ни разу не разочаровала его, всегда изумляла изобретательностью в делах любви и которую он желал до сих пор, хотя со дня ее смерти прошло уже четырнадцать лет. В таких случаях Бунньи старалась быть особенно ласковой, чтобы своим вниманием заглушить отцовскую печаль. Нынче, однако, ее мысли были заняты совсем другим, и роль заботливой, любящей дочери была позабыта. Она и ее возлюбленный Шалимар сидели, как всегда, каждый на своем камне, они не сводили друг с друга глаз, изо всех сил стараясь скрыть предательски счастливые улыбки.

То было первое утро после величайшего события их жизни, которое имело место на высокогорной лесной поляне возле Кхелмарга. Опьяненная любовью Бунньи полулежала, томно выгнув спину, в откровенно вызывающей позе. Отец, меланхолически глядя на нее, вскользь подумал, что нынче она более чем когда-либо напоминает свою мать, но по недалекости, свойственной всем отцам, не понял, в чем причина этого. Причина же заключалась в том, что руки желания оглаживали ее познавшее мужчину тело. Но клоуна Шалимара ее вид привел в состояние замешательства: он не только возбуждал, но и тревожил. Шалимар успокаивающими жестами ладоней попытался дать ей знать, что следует держать себя в руках и не проявлять столь явно своих чувств. Однако в этот раз невидимые нити взаимопонимания явно перепутались и сработали в неверном направлении: чем настойчивее он показывал ей на землю, тем сильнее выгибала она спину: его жесты призывали ее успокоиться, а она приходила во все большее возбуждение. Позже, на поляне для тренировок, когда оба они высоко над землей упражнялись на канате, он спросил:

– Почему ты не перестала, когда я попросил тебя успокоиться?

– А ты не просил меня перестать, – отозвалась она со смехом. – Я чувствовала, как ты гладишь меня, как ласкаешь вот тут и тут, как вжимаешься в меня, как входишь в меня все глубже и глубже, и я завелась. Ты ведь этого и добивался – разве не так?

Только теперь Шалимар начал догадываться, что утрата невинности разбудила в Бунньи странную дерзость, неуправляемую, стихийную бесшабашность, граничащую с глупостью, ибо ее желание демонстрировать их любовь перед всеми могло привести к скандалу и разбить жизнь им обоим. Горькая ирония заключалась в том, что Шалимар и полюбил-то Бунньи в первую очередь за ее отвагу, за то, что она почти ничего не боялась, за то, что она всегда добивалась, чего хотела, не считаясь ни с чем. Теперь же именно эта черта ее натуры, столь ярко проявившая себя после ночи любви, грозила поломать им обоим жизнь. У клоуна Шалимара был знаменитый трюк, который он сам придумал: трюк состоял в том, что, стоя на канате, он постепенно наклонялся в сторону, а когда уже казалось, будто падение неминуемо, то, разыгрывая испуг и растерянность, он вдруг, словно смеясь над силой земного притяжения, с поразительным искусством и ловкостью выпрямлялся. Бунньи пыталась овладеть этим трюком, но, размахивая, словно ветряная мельница, руками и хихикая, вынуждена была в конце концов отказаться от дальнейших попыток и признать свое поражение.

– Это невозможно, – заключила она.

– Люди нам и платят за то, чтобы увидеть невозможное, – стоя на натянутой проволоке, процитировал отца мастер клоунады и перевоплощений Шалимар и поклонился, словно ему аплодировала толпа. – Абдулла Номан часто повторял своим актерам: всегда начинайте выступление с какого-нибудь немыслимого трюка – проглотите кинжал, завяжитесь узлом, бросьте вызов закону притяжения – словом, что-нибудь такое, чего не в состоянии сделать никто из зрителей. После этого зритель уже ваш.

«Наверное, есть случаи, когда законы сцены не годятся для реальной жизни», – думал Шалимар с нарастающей тревогой. В настоящий момент Бунньи, стоя на проволоке и размахивая, словно знаменем, своей новой ролью возлюбленной, отклонилась слишком далеко. Она пренебрегала принятыми нормами, а в реальной жизни эти мощные законы могли привести к падению еще быстрее, чем силы гравитации.

– Давай полетим! – крикнула Бунньи, смеясь ему в лицо.

Она утянула его подальше в лес, отдалась ему там снова и на какое-то время заставила его позабыть обо всем на свете.

– Взгляни правде в глаза, – прошептала она. – Женатый или нет, но ты уже вломился в каменные ворота.

Поэты в своих опусах предпочитали называть преданную жену бунньи – прекрасной чинарой, – «кенчен ренье, чхаи шижинджи бунньи», то есть нежно колышущимся, упоительной тенью укрывающим древом, однако в обиходе для девицы брачного возраста существовало другое, двусоставное слово. Одна его часть – бранд – вообще-то означала «вход» или «ворота в помещение», другая – канва – «камень». По довольно забавной причине их объединили в одно, и получились «каменные ворота». Так называли в народе любимую жену.

«Будем надеяться, что эти камни не обрушатся на наши головы», – подумал про себя, услышав ее слова, Шалимар, но не стал говорить этого вслух.



Клоун Шалимар был не единственным, чьи помыслы были сосредоточены на Бунньи. Полковник индийского гарнизона Хамирдев Сурьяван Качхваха с некоторых пор только о ней и думал. Ему исполнился тридцать один, он считал себя духовным наследником древних раджпутов, более того, он полагал, что хоть и не по прямой линии, но связан кровным родством со знаменитыми раджпутскими принцами-воинами из Солнечной династии Сурьяванов и Качхвахов, тех самых, которые в славную эпоху борьбы за независимость, будучи правителями независимых княжеств Мевара и Марвара, попортили немало крови как Моголам, так и британцам. То было время, когда власть в Раджпутане оказалась сосредоточенной в двух неприступных городах-крепостях – Читоре и Мехранге – и легендарные воины-раджпуты, несмотря на малочисленность, одерживали победу за победой: врезавшись в ряды противника, они рубились саблями, крушили черепа булавами и разрывали кольчуги заостренными топориками-чхаунч с хищно изогнутым, как клюв, концом.

Во всяком случае, окончивший военную академию в Англии Качхваха носил пышные раджпутские усы, имел раджпутскую выправку, истинно британский командный голос и являлся начальником расположенного в нескольких милях к северу от Пачхигама военного лагеря, который местные из-за его свойства постоянно увеличиваться именовали не иначе как Эластик-нагар[9]

Загрузка...