Архитектор Горгий Александрийский привык выносить палящий зной египетского полдня. Хотя ему не исполнилось еще и тридцати лет, но он уже заведовал – сначала как помощник, потом как преемник своего отца – постройкой громадных зданий, воздвигаемых Клеопатрой[1] в Александрии.
В настоящую минуту он был завален делами, но, однако, явился сюда до окончания работы, в угоду юноше, едва вышедшему из детского возраста.
Тот, кому он приносил эту жертву, был не кто иной, как Цезарион, сын царицы Клеопатры от Юлия Цезаря[2]. Антоний[3] почтил его горделивым титулом «Царя царей», хотя ни царствовать, ни даже управлять ему не пришлось: мать удаляла его от дел правления, да и сам он не добивался скипетра.
Горгий мог бы пренебречь его желанием, так как тот, очевидно, хотел поговорить с ним о своем окружении. Мысли архитектора были заняты другим. Флот Клеопатры и Марка Антония должен был уже встретиться с кораблями Октавиана, да и сражение на суше, вероятно, уже было дано, и судьбы мира решились.
Горгий верил в победу царицы и Антония и от души желал ее. По-видимому, он даже считал сражение выигранным, так как держал в руках программу празднеств в честь победителей, и сегодня же должен был решить, где поставить колоссальную статую, изображавшую Антония рука об руку с его царственной подругой.
Эпитроп Мардион, евнух, замещавший царицу в качестве регента, и хранитель печати Зенон, обычно во всем согласный с Горгием, желали поставить статую не в том месте, которое он наметил. Для того чтобы исполнить желание могущественного регента, пришлось бы захватить частное владение. Могли возникнуть затруднения, и это не нравилось Горгию. С эстетической точки зрения Горгий также не мог одобрить планы Мардиона. Поставленная на участке Дидима статуя оказалась бы у самого моря, чего и хотелось регенту и хранителю печати, но у нее не было бы фона.
Как бы то ни было, приглашение Цезариона давало архитектору возможность обозреть Брухиум с верхних ступеней храма Изиды[4] и выбрать место для статуи. Ему очень хотелось найти подходящее место, так как скульптор был его другом и умер вскоре после окончания работы.
Храм, откуда смотрел Горгий, находился в одном из красивейших уголков квартала Брухиума, застроенного дворцами, великолепнейшими храмами, огромными театрами; тут же возвышался форум, где македонские граждане собирались на совет, и Музей[5], приют ученых.
Местность, примыкавшая к храму Изиды с востока, называлась «уголком муз» из-за мраморных статуй перед воротами дома с большим садом, принадлежащего престарелому почтенному ученому и члену Музея Дидиму.
Большая часть зданий, находившихся перед ним, была построена во времена Александра[6] и его преемников из дома Птолемеев[7], но некоторые, и притом не худшие, были делом рук его, Горгия, или его отца. Это возбуждало гордость, и сердце художника наполнялось восторгом при виде этой части города.
Он бывал в Риме, видел и другие города, славившиеся своим многолюдием и великолепием, но нигде не случалось ему видеть такого количества изумительных художественных произведений, сосредоточенных на таком незначительном пространстве, как здесь.
«Если бы кто-нибудь из бессмертных, – думал он, – пожелал воздвигнуть дворец для обитателей Олимпа, достойный их величия и славы, он не мог бы создать лучшего и более соответствующего художественному вкусу, которым они нас одарили. И, конечно, он воздвиг бы его на берегу такого моря».
Созерцая опытным взором художника гармонию форм отдельных храмов и портиков, удачное расположение зданий и памятников, он говорил себе, глубоко вздыхая, что его искусство – лучшее из искусств, а постройки – благороднейшее развлечение царей.
Без сомнения, так же думали властители, стремившиеся в течение трех столетий создать вокруг своих дворцов обстановку, которая соответствовала бы их величию и богатству, выражала бы их почтение к богам и любовь к прекрасному. Ни один царский род на земле не мог бы похвалиться более пышным жилищем. Так думал архитектор, любуясь раскинувшейся перед ним картиной, где плоды неистощимой изобретательности и искусства людей выступали в полном блеске на фоне темно-лазурного моря и неба, под яркими лучами солнца.
Ожидание, которое было бы невыносимо для занятого человека в другом месте и в другое время, здесь превращалось в удовольствие. Лучи солнца сверкали ослепительным блеском на белых мраморных колоннах храмов и портиков, играли на полированном граните обелисков и гладких стенах из белого, желтого и зеленого мрамора, сиенита[8] и темного пятнистого порфира. Казалось, они готовы были растопить пеструю мозаику, одевавшую каждый фут почвы всюду, где не было дороги или деревьев, и бессильно отражались от сверкающего металла и блестящей глазури пестрых черепиц на крышах дворцов и храмов. Здесь они искрились на металлических украшениях, там пропадали в блеске позолоченного купола, придавали ослепительный блеск смарагда[9] зеленой бронзе. Они превращали в коралл и ляпис-лазурь части храмов, окрашенные в красный и голубой цвет, в топаз – их позолоченные украшения. Картины из мозаики на площадях и внутренних стенах колоннад выступали особенно рельефно на светлом фоне мраморных масс, которые, в свою очередь, чередуясь с картинами, радовали глаз ослепительным разнообразием.
Как усиливались в лучах полуденного солнца пышные краски флагов и вымпелов, развевавшихся над триумфальными арками, над воротами храмов и дворцов, подле обелисков и египетских пилонов! Но даже драгоценная голубая ткань флагов, украшавших дворец детей Клеопатры на полуострове Лохиас, не могла соперничать с лазурью моря, окаймлявшего берег темно-синей рамкой, тогда как дальше темные и светлые зеленые полосы пробегали по голубой поверхности.
Предаваясь созерцанию этой картины, Горгий, однако, не забыл о цели своего присутствия здесь.
Нет, сад Дидима – неподходящее место для последнего творения его друга.
Еще раз взглянув на высокие платаны, сикоморы и мимозы, окружавшие приют старого ученого, он вдруг услышал шум, доносившийся снизу: народ стремился к дому Дидима, как будто там произошло что-нибудь необычайное.
Что нужно людям от скромного ученого?
Обернувшись, он услышал чей-то веселый голос, окликнувший его снизу.
Странная процессия приближалась к храму. Впереди небольшого отряда вооруженных людей шел невысокий коренастый человек с двойным лавровым венком на большой косматой голове. Он оживленно разговаривал с каким-то молодым человеком. Перед ступенями храма они приостановились и поздоровались с архитектором. Последний ответил несколькими дружескими словами. Увенчанный хотел, по-видимому, подняться к Горгию, но спутник остановил его, и тот, после непродолжительного колебания, пожал молодому человеку руку, закинул голову назад и, раздуваясь, как павлин, отправился дальше со своей свитой.
Молодой человек, подошедший к Горгию, слегка поморщившись, посмотрел вслед удалявшейся процессии, потом спросил архитектора, о чем он молит богиню.
– О твоем приходе, – весело отвечал тот.
– Ну, значит, Изида к тебе милостива, – был ответ, и минуту спустя друзья пожимали друг другу руки.
Они были одинакового сложения и роста, их можно бы было даже принять за братьев, если бы черты лица архитектора не были грубее и резче, чем у его собеседника, которого он называл Дионом и своим другом.
Когда этот последний с насмешкой заговорил об увенчанном спутнике, Анаксеноре, знаменитом игроке на цитре, которому Антоний подарил доходы с четырех городов и позволил держать стражу, Горгий то вторил ему, то сдерживал его благоразумными замечаниями. Этот разговор ясно показал глубокое различие в характерах двух сверстников.
Оба обнаруживали самоуверенность, несвойственную их возрасту; но самоуверенность Горгия была результатом работы и личных заслуг, тогда как у Диона она проистекала из обеспеченного и независимого положения. Человек, незнакомый с деятельностью Диона в городском совете, где он не раз решал дела в известном направлении силой своих тщательно подготовленных речей, принял бы его за беззаботного гуляку, каких немало было в Александрии в эту блестящую эпоху, тогда как в Горгии все, от блеска глаз до грубых кожаных сандалий, говорило о его серьезности и деловитости.
Они стали друзьями с тех пор, как Горгий выстроил Диону новый дворец. Продолжительные деловые отношения сближают людей, если не ограничиваются только предписанием и исполнением. В данном случае заказчик только высказывал желания и давал указания, а художник превратился в искреннего друга, вложившего душу в осуществление того, что лишь смутно рисовалось первому. Таким образом, они сделались мало-помалу необходимы друг для друга. Архитектор открыл в богатом молодом щеголе многое, о чем раньше не подозревал, а тот со своей стороны был приятно удивлен, найдя в серьезном и степенном художнике хорошего товарища, отнюдь не лишенного слабостей, что только усиливало их дружбу.
После того как дворец, получивший много похвал как одно из лучших украшений столицы, был окончен к удовольствию Диона, дружба молодых людей приняла новый характер, и трудно было бы решить, с чьей стороны она была сильнее.
Игрок на цитре остановил Диона с целью услышать от него подтверждение известия о великой победе, будто бы одержанной соединенным флотом Антония и Клеопатры.
В Канопском трактире, где он завтракал, эта весть возбудила общую радость, и немало вина было выпито за здоровье победителей и за погибель их коварного соперника.
– Меня теперь считают всеведущим не только олухи вроде Анаксенора, но и многие разумные люди, – говорил Дион. – А почему? Потому что я племянник хранителя печати Зенона, который сам в отчаянии от того, что ничего не знает, то есть буквально ничего…
– Однако же он ближайшее лицо к регенту, – заметил Горгий, – так кому же и знать, как не ему, что делается с флотом?
– И ты туда же! – вздохнул его собеседник. – Если бы я так же часто поднимался на крыши и стены зданий, как ты, архитектор, от меня не ускользнуло бы, откуда дует ветер. А дует он с юга вот уже две недели и задерживает корабли, идущие с севера. Регент ничего не знает, решительно ничего, и дядя, разумеется, тоже. А если бы и знали что-нибудь, так они слишком благоразумны, чтобы делиться со мной своими сведениями.
– Положим, ходят и другие слухи, – задумчиво сказал Горгий. – Если бы я был на месте Мардиона…
– Благодари олимпийцев, что этого с тобой не случилось, – засмеялся Дион. – У него теперь хлопот по уши. А важнейшая… этот молокосос Антилл вчера брякнул у Барины… Бедняга! Дома ему, наверно, досталось за это.
– Ты намекаешь на его замечание по поводу присутствия Клеопатры во флоте?
– Тсс… – произнес Дион, приложив палец к губам.
Толпа мужчин и женщин поднималась по лестнице. Многие несли цветы и хлебы, у большинства лица были оживлены выражением набожной благодарности. До них тоже дошла весть о победе, и они хотели принести жертву богине, которую Клеопатра, «Новая Изида», почитала более всех других.
Храм оживился. Послышались звуки систры и бормочущие голоса жрецов. Тихий портик небольшого алтаря богини, который здесь, в греческой части города, привлекал мало посетителей в противоположность огромному, всегда переполненному народом храму Изиды в Ракотисе, был теперь крайне неудобным местом для беседы людей, приближенных к правителям государства. Замечание Антилла, девятнадцатилетнего сына Антония, насчет Клеопатры, высказанное им вчера на вечере у Барины, красивой молодой женщины, в доме которой собирались все знаменитые представители мужского общества Александрии, было тем более неблагоразумно, что совпадало с мнением здравомыслящих людей. Легкомысленный юноша обожал своего отца, но Клеопатра – возлюбленная, а в глазах Египта – жена Антония, не была его матерью. Он родился от Фульвии, первой жены Антония, был римлянином в душе и предпочел бы берега Тибра Александрии. К тому же всем было известно, – и преданнейшие друзья его отца отнюдь не скрывали этого, – что присутствие царицы в войске мешало Антонию и могло дурно повлиять на настроение смелого полководца. Все это Антилл сказал с унаследованной от отца неблагоразумной откровенностью, и притом в такой форме, которая могла только содействовать скорейшему распространению его слов.
Скромное общество, собравшееся в храме Изиды, вероятно, еще не слышало об этой сплетне, но здесь могли оказаться люди, знавшие Цезариона. Поэтому Горгий нашел более удобным подождать его у подножия лестницы. Итак, он спустился со своим другом вниз, с трудом пробираясь сквозь толпы людей, стремившихся в храм и к дому ученого Дидима.
Им хотелось узнать, не распространился ли слух о намерении регента и Зенона отобрать у Дидима сад, чтобы воздвигнуть на его месте статую. Первые же вопросы показали, что об этом действительно уже всем известно. Говорили даже, будто дом ученого будет разрушен и притом в несколько часов. Это возбуждало общее негодование, и только какой-то долговязый детина старался оправдать насильственный поступок правителей.
Друзья хорошо знали этого человека. То был сириец Филострат, краснобай и крикун, защищавший худшие предприятия в угоду тому, кто больше заплатит.
– Теперь этот мошенник состоит на службе у моего дяди, – заметил Дион. – Он-то и придумал поставить статую в этом месте. Тут у него какие-то тайные цели. И надо же им было подкупить именно Филострата. Может быть, это имеет какое-нибудь отношение к Барине: ведь Филострат был ее мужем, прежде чем отказался от нее.
– Отказался! – повторил Горгий. – Подходящее выражение! Да, конечно, отказался, но, чтобы побудить его к этому, бедняжка должна была пожертвовать доброй половиной своего состояния, которое ее отец нажил кистью. Ты знаешь не хуже меня, что жизнь Барины с этим негодяем была просто невыносимой.
– Совершенно верно, – равнодушно отвечал Дион. – С тех пор, как вся Александрия растаяла от восторга, слушая ее пение на празднике Адониса[10], ей не нужен такой жалкий спутник.
– Как ты можешь бросать тень на женщину, которую не далее как вчера называл безупречной, прекрасной, единственной?..
– Боюсь, что свет, исходящий от нее, слепит твои глаза. Я знаю, как они чувствительны.
– Так пощади же их, а не раздражай. Впрочем, твое предположение имеет некоторое основание. Барина – внучка ученого, у которого хотят отнять сад, и ее муж не прочь устроить эту пакость. Но я расстрою его игру. Мое дело выбрать место для статуи…
– Твое? – перебил Дион. – Да, если никто посильнее тебя не вмешается в это дело. Я бы, пожалуй, отговорил дядю, но тут и кроме него замешаны разные лица. Царица сильна, но и приказаниями Иры нельзя пренебрегать, а она говорила мне сегодня утром, что у нее свои соображения насчет места для статуи.
– В таком случае, – воскликнул архитектор, – Филострат явился на сцену по твоей милости!
– По моей? – переспросил Дион с удивлением.
– Ну да, по твоей. Ты сам мне рассказывал, что Ира, подруга твоего детства, в последнее время одолела тебя шпионством, выслеживая каждый твой шаг. Ну, а затем… Ты усердный посетитель Барины, которая явно предпочитает тебя всем нам, что легко могло дойти до ушей Иры.
– У Аргуса[11] сотня, у ревности тысяча глаз, – перебил его друг, – а между тем, все, что меня привлекает в Барине, это возможность приятно провести час-другой вечером, в свободное время. Все равно. Предположим, что Ира слышала о предпочтении, оказываемом мне Бариной. Ира сама неравнодушна ко мне и потому подкупает Филострата. Подкупает для того, чтобы сделать гадость лицу, которое стоит между мной и ею, или старику, имеющему счастье или несчастье быть дедом ее соперницы. Нет, нет, это было бы слишком, слишком низко! И, поверь мне, если бы Ира хотела погубить Барину, то не стала бы действовать так гадко. Притом она не злая. А впрочем, пожалуй… Я ведь знаю о ней только то, что она пользуется любыми средствами, когда нужно чего-нибудь добиться для царицы, а еще, что с ней не соскучишься. Да, Ира, Ира… Мне нравится это имя. А все-таки я ее не люблю, она же любит только себя и еще больше свою госпожу, что немногие могут сказать о себе. Что для нее весь мир? Что значу я в сравнении с царицей, кумиром ее сердца? С тех пор как та уехала, она бродит словно покинутая Ариадна[12] или лань, отбившаяся от матки. Царица доверяет ей, как сестре, как дочери. Никто не знает, какую собственно роль играют во дворце Ира и Хармиона. Называются они служанками, на самом же деле они, скорей, подруги царицы. Уезжая и оставляя здесь Иру, – у нее была лихорадка, – Клеопатра поручила ей надзор за детьми, между прочим, и за такими, у которых уже пробивается борода: за «царем царей» Цезарионом, которого начальник дворца колотит скипетром за каждую провинность, и за Антиллом, забравшимся вчера к нашей приятельнице.
– Ведь это сам Антоний, его отец, познакомил их.
– Правда твоя, а Антилл познакомил с ней Цезариона. Это не нравится Ире, как и все, что может огорчить царицу. Так что Барина неприятна ей, во-первых, из-за Клеопатры, во-вторых, быть может, из-за меня. Итак, она устроит старику, деду Барины, каверзу, которую внучка примет близко к сердцу, и по своей избалованности и неосторожности не удержится от какой-нибудь глупости, за которую ее можно будет притянуть к ответу. Вряд ли Ира замышляет что-нибудь против ее жизни; вернее, она рассчитывает на изгнание или что-то в этом роде.
– Хотя я сам натолкнул тебя на эту мысль, но все-таки не решаюсь заподозрить ее в такой низкой интриге, – недоверчиво заметил Горгий.
– А я разве подозреваю?! – воскликнул Дион.
– Я переношусь мысленно ко двору и стараюсь понять душу женщины, способной там менять погоду по своему усмотрению. Ты округляешь колонны и обтесываешь балки, чтобы укрепить на них крышу, которой займешься в свое время. Она же и все, кто вертится при дворе, прежде всего строят крышу, а потом уже стараются поднять ее и укрепить. При этом могут оказаться и трупы, загубленные жизни, разбитые сердца. Во всяком случае, крыша останется на месте до тех пор, пока главный смотритель построек – Клеопатра – будет находить ее красивой. Остальное… Но я вижу повозку. Это он… Ты хотел… – Тут он остановился, схватил за руку своего собеседника и быстро прошептал: – Ира замешана в этом деле, и не об Антилле, а об этом ханже она хлопочет. Когда мы говорили о статуе, она тут же спросила, видел ли я его третьего дня вечером; а как раз в тот вечер я его встретил у Барины. В нее-то и метит Ира. Чтобы поймать мышь, нужно открыть мышеловку, вот Ира и собирается сделать это своей маленькой ручкой.
– Если только ей не помогает какая-нибудь мужская рука, – прибавил архитектор, и обернулся к повозке и к пожилому человеку, направлявшемуся к друзьям.