Глава II. Утренняя беседа

Доктор Депрэ всегда вставал рано. Раньше, чем покажется первый дымок из трубы в целой деревне, раньше, чем прогремит на мосту первая телега, возвещая начало рабочего дня на полях, уже можно было видеть, как он бродил по саду около своего дома. То сорвет гроздь винограда, то, остановившись под деревом, с аппетитом уплетает огромную сочную грушу, только что сорванную со шпалер, а не то сидит себе на скамеечке и рисует на песке дорожки самые причудливые фантастические линии и разводы концом своей тросточки. А то пойдет вниз к реке и станет смотреть, как она безостановочно бежит мимо того места, где складывают в штабеля доски с лесопильного завода. Здесь он обыкновенно привязывал свою лодку.

– Нет лучшего времени, – говаривал он, – как раннее утро для создания теорий и всякого иного размышления. Я, – хвастался он, – встаю раньше всех во всей деревне и вследствие этого знаю больше других, но меньше других злоупотребляю тем, что знаю.

Благодаря этой своей привычке вставать рано доктор стал настоящим знатоком восходов и любил, чтобы его день начинался красивым театральным эффектом. Он создал свою теорию рос, по которой он мог предсказывать погоду. В сущности, почти все служило ему для этой цели: и звук колокольного звона со всех церквей соседних деревень, и благоухание леса, и прилет и отлет птиц, и само поведение этих пернатых и даже рыб, и вид растений у него в саду, и состояние облаков у него над головой, и цвет восхода и заката, и, наконец, тому же служил и целый арсенал метеорологических инструментов, хранившихся в ларе под навесом, на лужайке в саду. С тех самых пор как он поселился и обосновался в Гретце, он превращался все более и более в местного метеоролога и бескорыстного безвозмездного пропагандиста местного климата, который он восхвалял и превозносил при всяком удобном случае. Вначале он считал, что нет места более здорового во всей этой округе, но к концу второго года его пребывания здесь он уже стал утверждать, что не было более здорового места во всем департаменте, то есть во всей провинции, а за некоторое время до того, как он столкнулся с маленьким Жаном-Мари, он готов был бросить вызов не только всей Франции, но и большей части Европы в том, что нигде не найдется местечка лучше по своим климатическим условиям, чем возлюбленная его деревенька Гретц.

– «Доктор», – говаривал он, – скверное слово! Его не следовало бы произносить при дамах, оно вызывает представление о болезнях. Но я замечал, и это настоящий бич нашей цивилизации, что мы недостаточно ненавидим болезни, не питаем к ним надлежащего отвращения. Что касается меня, то я омыл свои руки и отказался от почетного звания и обязанностей врача; я уже, слава Богу, не доктор больше, я просто ревностный поклонник и почитатель единой истинной богини Гигиен. И верьте мне, это она владеет венериным поясом! И здесь, в этой маленькой деревушке, она воздвигла свой храм; здесь она пребывает неизменно и щедрой рукой расточает людям свои дары. Здесь я каждое утро, рано на заре, гуляю в ее обществе, и она указывает мне на крестьян, которых она сделала такими сильными и здоровыми, на поля, которые она сделала такими плодородными, на деревья, которым она дала такую пышность и красоту, на рыбок, таких веселых, проворных и опрятных, резвящихся в реке. Ревматизм! – восклицал он, когда какой-нибудь невежа позволял себе прервать его хвалебный гимн каким-нибудь неуместным замечанием относительно кое-каких погрешностей в его словах. – О да, не спорю, у нас встречаются люди, жалующиеся на ревматизм, но ведь это же совершенно неизбежно, как вы сами понимаете, когда живешь над самой рекой. Ну, а кроме того, место здесь несколько низкое, луга болотистые, в этом нет никакого сомнения, но вы взгляните, сударь мой, на Буррон! Буррон лежит высоко, Буррон кругом в лесах и, следовательно, получает со всех сторон приток озона, скажете вы, да!? Ну, а сравните его с Гретцем! Буррон против нашего места, что мясные ряды против благоуханного сада, вот что я вам доложу! Да-с, сударь мой!

Наутро после того дня, когда его призывали к постели умирающего паяца, доктор Депрэ пошел к своей пристаньке в конце сада и долго смотрел на быстротечную воду реки. Это он называл своей утренней молитвой. Но возносились ли его мысли в это время к возлюбленной им богине Гигиен, или к другому, более ортодоксальному божеству, оставалось невыясненным. Сам он выражался довольно загадочно на этот счет; иногда он, например, говорил, что река является прообразом телесного здравия, а в другой раз он горячо распространялся о том, что река – это величайший учитель и наставник, непрестанно проповедующий людям высокую мораль, непрестанно учащий их мирному усердному труду, душевному спокойствию и безропотной настойчивости, умиротворяющий мечущийся ум и дух человеческий. Пройдя около мили вдоль реки и любуясь светлой, прозрачной водой, весело бегущей вперед и вперед у него перед глазами, полюбовавшись двумя-тремя рыбами, сверкнувшими на мгновение своей серебристой чешуей над поверхностью воды, и вдосталь наглядевшись на длинные, точно кружевные тени от деревьев, растущих на противоположном берегу, протянувшиеся далеко вперед, чуть не до самой середины реки, и засмотревшись на яркие солнечные блики в просветах этих теней, блики, двигавшиеся и дрожавшие на воде, доктор пошел наконец обратно через весь сад к дому, а пройдя через дом, вышел на улицу. Он чувствовал себя освеженным, бодрым и обновленным, как бы помолодевшим.

Звук его шагов по мощеной улице деревни обыкновенно начинал собою рабочий день в Гретце. Сейчас все население еще спало, кругом было как-то особенно тихо. Освещенная первыми лучами солнца церковная колокольня казалась особенно стройной и воздушной; несколько птиц, кружившихся вокруг нее, казались плавающими в голубом эфире, более чистом и прозрачном, чем обыкновенно. Медленно шествуя по улице, доктор с особым наслаждением вдыхал в себя чистый воздух и чувствовал себя благодушно настроенным и довольным этим прекрасным, радостным утром, которое как будто улыбалось ему.

На одной из тумб, стоящих по обе стороны ворот гостиницы госпожи Тентальон, доктор заметил маленькую, темную фигуру, сидевшую неподвижно в созерцательной позе, и сразу узнал в ней своего вчерашнего знакомца, Жана-Мари.

– А-а! – сказал он, подходя к мальчугану, и, остановившись против него, оперся обеими руками на свои колени и с добродушным любопытством посмотрел ему в лицо. – Видите ли, как мы рано встаем! Прекрасно! Как видно, мы страдаем всеми недостатками настоящего философа.

Мальчик соскочил с тумбы и серьезно и вежливо раскланялся.

– Ну, как наш больной сегодня? – спросил Депрэ.

Оказалось, что больной находился все в том же положении, как и вчера.

– Так, – сказал доктор, – а теперь скажи мне, зачем ты так рано встаешь?

После довольно продолжительного молчания Жан-Мари ответил, что он сам этого хорошенько не знает и потому не может сказать, зачем он рано встает.

– Так-так, – подтвердил доктор, – ты и сам не знаешь зачем, да и все мы едва ли что-нибудь знаем толком, прежде чем не постараемся это узнать, а чтобы узнать, почему и зачем мы что-нибудь делаем, надо спросить себя об этом. Ну-ка, попробуй себя спросить, подумай и скажи мне, как тебе кажется… Может быть, тебе нравится рано вставать?

– Да, нравится! – не спеша сказал мальчик. – Да, мне нравится, – повторил он еще раз, уже совершенно уверенно.

– Ну, ну, – ободрял его доктор, – а теперь скажи мне, почему тебе это нравится? Заметь, что мы с тобой теперь следуем методу Сократа, – вставил он, – итак, спроси себя, почему тебе нравится вставать рано?

– Крутом так тихо, так спокойно, – ответил Жан-Мари, – у меня в это время нет никакого дела, а затем, когда так тихо и никого нет кругом, чувствуется, как будто ты хороший.

Депрэ усмехнулся и сел на другую тумбу, по ту сторону ворот. Его начинал интересовать этот разговор с мальчуганом; Жан-Мари отвечал и говорил не наобум, а подумав, и старался на каждый вопрос ответить правдиво и по совести.

– Ты, как я вижу, испытываешь удовольствие чувствовать себя хорошим, – заметил доктор, – и признаюсь, это меня крайне удивляет; ведь ты же сам говорил мне вчера, что раньше ты воровал, а эти две вещи не вяжутся вместе – быть хорошим и воровать.

– А разве воровать так уж очень дурно? – спросил Жан-Мари.

– Да, таково по крайней мере общее мнение, мой милый друг, – ответил наставительно и слегка насмешливо доктор.

– Нет, вы меня не совсем поняли, – заметил мальчик, – я хотел вас спросить, так ли уж дурно воровать так, как я воровал, – пояснил он. – У меня не было выбора, я был вынужден воровать. Я полагаю, что не может быть дурно, что человек хочет иметь кусок хлеба, – ведь каждому надо есть! Это такая сильная потребность, что с ней спорить нельзя! Да еще, кроме того, меня прежестоко били, когда я возвращался домой ни с чем! – добавил он. – Я уже знал тогда, что хорошо и что дурно, потому что раньше того меня многому научил один добрый священник, который относился ко мне очень хорошо и которого все люди уважали. – При слове «священник» доктор скорчил отвратительную гримасу. – Но я думал, что когда человеку есть нечего, когда у него нет куска черствого хлеба, чтобы утолить свой голод, да когда еще вдобавок его бьют нещадно, то при таких условиях воровать, пожалуй, даже позволительно. Я не стал бы красть сласти или что другое ради лакомства, по крайней мере я думаю, что не стал бы, но мне кажется, что ради куска насущного хлеба каждый стал бы воровать!

– И я так полагаю, – согласился доктор. – Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? – слегка насмешливо добавил он, усмехаясь.

– Нет, к чему? – удивился Жан-Мари. – Я не видел в этом никакой надобности.

– Вот как! Ну, а твой священник наверное бы увидел эту надобность! – все в том же тоне продолжал доктор.

– Вы так думаете? Неужели? – воскликнул мальчик и впервые смутился. – А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…

– Эге, – подтрунил доктор, – так вот ты какой вольнодумец!

– Я думал, что Бог сам меня поймет, – продолжал мальчик очень серьезно, не обратив внимания на последнее замечание своего собеседника, – а вы, как я вижу, этого не думаете, но ведь и сами эти мысли мои мне Бог вложил в голову! Разве нет?

– Ах ты, мальчуган, мальчуган! – почти сокрушенно промолвил Депрэ. – Я уже сказал тебе, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли ты, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях, и потому не могу равнодушно и спокойно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?

– Нет, сударь, – ответил не задумываясь Жан-Мари.

– Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что я хотел сказать этими словами. Вот посмотри сперва сюда, – продолжал доктор, – видишь ты там это небо за колокольней, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаза? Не радует сердца? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, – продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, – предположим, что это небо вдруг бы сделалось яркого янтарно-огненного цвета, подобно цвету горячих углей, а в самом зените небесного свода огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?

– Я думаю, что нет, – сказал Жан-Мари.

– И я также не мог бы его любить, – продолжал доктор несколько грубо, – я ненавижу все странное, и странных людей в особенности; а ты самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!

Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно вопрошающим видом.

– А вы сами, разве вы не чрезвычайно странный господин? – спросил он.

Тогда доктор бросил на землю свою палку, кинулся к мальчугану, прижал его к своей груди и звонко расцеловал его в обе щеки.

– Превосходно! Бесподобно, малыш! – восклицал он. – Нет, какое прекрасное утро! Какой счастливый, какой удачный день для старого сорокадвухлетнего теоретика! А? Нет, – продолжал он, как бы обращаясь к небесам, – ведь я даже не знал, что такие мальчуганы существуют на свете! Я сомневался, чтобы род человеческий мог производить подобных индивидуумов! Вот теперь, – добавил он, подымая с земли свою палку, – эта встреча для меня точно первое любовное свидание. Я сломал свою любимую трость в момент энтузиазма, но это не беда! Можно будет поправить.

И взглянув на мальчика, он уловил на себе его взгляд, полный удивления, недоумения, смущения и даже смутной тревоги.

– Э! – воскликнул он, обращаясь к мальчугану. – Отчего ты так смотришь на меня? Право, кажется, этот малыш презирает меня, – пробормотал он в сторону. – Ты презираешь меня, что ли, мальчуган? – обратился он снова к нему.

– О нет, – отозвался Жан-Мари совершенно серьезно, – нет, но только я не понимаю вас.

– Вы должны извинить меня, сударь, – продолжал доктор с некоторой напыщенностью, – я еще слишком молод. «Черт бы его побрал!» – мысленно добавил он про себя, опять сел на свое прежнее место и несколько насмешливо стал наблюдать за мальчиком.

«Он мне испортил это прекрасное, спокойное утро, – думал он, – теперь я буду нервничать весь день и пищеварение будет неправильное – лихорадочное, надо непременно успокоиться». И, сделав над собою усилие, он отогнал от себя все тревожившие и волновавшие или даже сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже приучил себя. Теперь помыслы его стали блуждать среди окружавших его знакомых и любимых предметов: он любовался и наслаждался прекрасным утром, вдыхал в себя свежий утренний воздух и с видом знатока смаковал его, как смакуют любители хорошее вино, а затем медленно выдыхал его, как то рекомендуется предписаниями гигиены; он считал маленькие облачка на небе, следил за полетом птиц вокруг церковной колокольни, мысленно описывал вместе с ними длинные, плавные взлеты и спуски, или паря в воздухе, или же проделывая удивительные воздушные сальто-мортале и рассекая воздух воображаемыми крыльями. Таким способом доктор в короткое время вернул себе прежнее спокойствие духа, животное благодушие и полное сознание своих движений, своих чувств и ощущений, сознание, что воздух имел прохладный и освежающий вкус, напоминающий вкус сочного спелого плода, и, совершенно поглощенный этими ощущениями и их мысленным анализом, он от избытка благодушного настроения запел. Он знал всего только один мотив – «Мальбрук в поход собрался», да и тот он знал не совсем твердо и обращался с ним довольно бесцеремонно. Впрочем, свои музыкальные таланты доктор проявлял обыкновенно только в те минуты, когда он бывал один и чувствовал себя особенно благодушно настроенным, когда он чувствовал себя, так сказать, вполне счастливым.

Но на этот раз он был довольно грубо пробужден к действительности почти болезненно огорченным выражением на лице мальчика. Он оборвал свое пение и обратился к нему с вопросом:

– Что ты думаешь о моем пении, мальчуган? Нравится оно тебе?

Мальчик молчал. Не дождавшись ответа, он повторил еще раз довольно повелительно:

– Что ты думаешь о моем пении?

– Оно мне не нравится, – пробормотал Жан-Мари.

– Вот как! – воскликнул доктор. – Может быть, ты сам певец?

– Я пою лучше, – спокойно ответил мальчик.

Доктор смотрел на него некоторое время в недоумении. Внутренне он сознавал, что сердится, по этому случаю краснел за себя, и это заставляло его еще больше сердиться.

– Если ты так же разговариваешь и со своим хозяином, – сказал он наконец, пожав плечами и подняв руки кверху, – то могу тебя только похвалить.

– Я с ним вовсе не разговариваю, – отсевался Жан-Мари, – я его не люблю.

– Значит, меня ты любишь? – попробовал поймать его на слове доктор, и при этом в голосе его послышались необычайные живость и воодушевление.

– Не знаю, – ответил Жан-Мари.

Доктор встал – не такого он ждал ответа, и хотя он и себе в том не сознавался, но чувствовал себя как будто обиженным.

– Я пожелаю вам доброго утра, – сказал он, церемонно раскланиваясь со своим собеседником, – я вижу, что вы слишком мудры для меня. Возможно, что у вас в жилах течет кровь, а может быть, и небесный флюид, а быть может, в них не что иное, как воздух, которым мы дышим; но в одном я безусловно уверен, – это в том, что вы, сударь, не человеческое существо, говорю я вам, – добавил он, потрясая своей палкой перед носом мальчика. – Так и запишите в своей памяти: я не человеческое существо и не имею претензии быть человеческим существом; я обман, сон, ангел, загадка, иллюзия, все, что угодно, но только не человеческое существо! Итак, примите мой почтительнейший поклон, и прощайте!

С этими словами доктор удалился и слегка взволнованный зашагал вдоль улицы, а мальчик остался стоять в недоумении, глядя на то пустое место, где только что стоял доктор.

Загрузка...