ГУСЕНОК ХРОМЕНЬКИЙ


Жили-были в рязанском княжестве муж и жена. Жили, крестьянствовали, Бога не гневали, и меж собою ладно все у них, мирно да порядком. Да не было у них деточек.

Раз пошли они за грибами да нашли в болоте гусеночка, в ножку левую стрелою подбитого. Видать, гуляла тут охота княжеская, била гусей-лебедей число бессчетное, вот и этого не помиловала. Помирал он, для забавы подстреленный.

Взяли его муж и жена, принесли домой. Стрелу каленую вынули, косточку сломанную вправили, накормили гусенка хлебом да молоком. Лукошко пухом выстлали, гусенка хроменького туда положили да на теплую печку поставили – спи гусенок, отдыхай, ножку залечивай, а сами работать ушли. Возвращаются, а в доме прибрано. Воды из колодца нанесено. Коровник вычищен, молоко надоено, свиньи да птица домашняя покормлены. И стало так каждый день.

Утром гусеночка покормят хроменького да на работу пойдут, воротятся вечером, а в избе все слажено и ужин на столе горячий стоит.

– Кто же это нам все делает?

Вот раз взяли они, с поля раньше положенного вернулись да ко двору своему тишком подкрались.

Видят, по двору мальчик ходит хорошенький, в татарском платье пестреньком, в шапке мерлушковой, на левую ножку прихрамывает, а сам поет песенки. Да все ловко по хозяйству делает.

К нему пес хозяйский ластится, к нему кот на руки просится, за ним птица по двору табунком бежит, а корова из коровника зовет-мычит.

Выскочили крестьяне, обрадовались, обнимают мальчика, целуют:

– Да откуда же ты взялся? – говорят.

– А я, – отвечает, – тот гусенок хроменький, что вы в болоте нашли, от смерти спасли! Вот я за добро вам и плачу, и дале с вами жить хочу, как с отцом, с матерью… Только не трогайте моих гусиных перышек, что я в лукошке оставил.

Зажили они счастливо. Хозяйка мальчику не нарадуется, хозяин мальчиком не нахвалится. Они в поле пахать уедут, мать блины печет, дожидается. Они вечером воротятся, мать их кормит, любуется: расти, наш гусенок хроменький.

А как стало ближе к осени, стал гусеночек на небо поглядывать. Вот летит стая гусей-лебедей – увидели его, закружили над избой.

– Эй, – кричат, – не ты ли гусенок хроменький? Летим с нами в родные места.

– Нет! – отвечает мальчик по лебединому. – Мне и тут хорошо. Хоть и манит меня на родину, а у меня тут отец с матерью. Как я брошу их – они старенькие!

Крестьяне эти речи слушают – у них душа замирает. А ну как улетит их сыночек писаный, их гусенок хроменький?

Вот взяли они раз, не подумавши, да сожгли лукошко с перышками. Чтоб гусенок их не покинул.

Как увидел мальчик, заплакал горько:

– Что вы, – говорит, – отец с матерью, наделали! Как хранились тут мои перышки, так была здесь моя родина, а теперь унесет меня ветер северный во донскую степь на реку Хопер, не видать вам меня во веки вечные!

Налетел ветер, пурга северная, подхватила гусеночка да и унесла неведомо куда.

Сколько крестьяне не плакали, сколько не кликали сыночка, а ничего не докликались.

Много, мало ли времени минуло, а совсем крестьяне состарились. Не могут работать ни в поле, ни по дому, а кормить их задаром некому. Взял их князь да и продал татарам-половцам. Поменял на линялого сокола. Повели полон из рязанских мест во донскую степь им незнаемую.

Долго ли, коротко ли идут они – пришли во степь донскую, в поле старое. Далеко она широко лежит, в ней травы растут шелковые, в ней реки текут медовые, в омутах рыбы бесчисленно, в табунах коней не считано…

Вот прошли они горы Еланские, пришли во степь ковыльную. Как лебяжий пух ковыль стелется, под легким ветерком преклоняется. Привели полон на реку Хопер, в половецкий стан на Червленом яру.

– Вроде нам про места эти сказывал наш сынок – гусенок хроменький. – Старики стоят, озираются.

Вдруг толпа раздалася в стороны. Едет хан молодой на лихом коне. На нем шапка трухменка высокая с голубым тумаком на леву сторону, на нем синий чекмень с голубым кушаком, за спиной у него пуховый башлык, будто крылья лебединые. Вот он спрыгнул с коня молодецкого, избоченясь прошел перед пленниками, а на левую ногу прихрамывает.

Старики глядят на него во все глаза, а у хана улыбка ласковая, а у хана глаза слезами полны.

– А не наш ли ты гусенок хроменький? Обнял хан тут отца с матерью, на руках понес на широкий свой двор.

Там детишки навстречу выскочили.

– Ты кого ведешь-несешь, батюшка, не рязанские это рабы-пленники?

– Не рабы это и не пленники! Это ваши дедушка с бабушкой! Они меня от смерти спасли да выходили, как был я гусенком хроменьким. Вы омойте их, накормите, нарядите их в одежды лучшие, посадите их в красном углу, и во всем их, детушки, слушайтесь. Они станут сказки вам сказывать да закону учить православному.


ОБОРОТНИ

Служил в Бахмутском казачьем полку молодой хорунжий Емельян. В те поры большая война была со шведами.

Только что государь Петр I у шведов Выборг взял. Народу полегло при штурме много, и в войсках явилась недостача.

Вот вызвал хорунжего Емельяна командир полка атаман Бахмутский да и говорит:

– Вот что, Емельян! Скачи в Бахмут – отвези реляцию о победе да прикажи второй очереди в поход собираться. А как соберутся сменные сотни – сюда приведешь. А пока они снарядятся да соберутся, ты отдыхай да от ран лечись – ты человек молодой, тебе еще жить да служить! А вот тебе золотое монисто – дочери моей Марьяне передай, удастся ли свидеться, не ведаю! А поскольку ты парень холостой, а мне здесь как сын, и в бою я тебя видел, и в голоде, и в холоде, придется тебе моя дочь по сердцу, да ты ей глянешься – я бы о лучшем зяте и не мечтал.

Обнял старый атаман хорунжего, благословил. Принял Емельян монисто – повесил на грудь, под чекмень, где крест был нательный, приказ под чекмень, реляцию в шапку – на коня да в путь!

Скакал как положено – с коня на коня, глаз не смыкал, долго ли, коротко – прискакал – сразу на майдан и в атаманские хоромы.

Караульный повел его к войсковому писарю, который атамана бахмутского замещал. Вошел казак в атаманскую приемную да так и ахнул! Никогда он не видал таких страшных стариков. Сидит писарь, длинный подбородок на костистые пальцы положил, а носом чуть не за подбородок цепляется, а глаза желтые, волосы длинные, седыми космами висят.

– С чем прибыл, казак, докладывай. – А голос у писаря глухой, как из подземелья.

Достал Емельян сумку с депешами из-за пазухи, реляцию из шапки – отдал писарю.

– А это у тебя что? – писарь из-за стола не вставая, руку к его шее протянул. От руки писаря, как от куска льда, холодом веет.

Так и так, казак говорит, атамановой дочери от отца подарок.

– Давай сюда!

– Никак нет! – Емельян отпрянул, за грудь схватился. – Вам, ваше благородие, депеша. А это ей – в собственные руки! Иному не отдам!

– Молодец! Молодец! – засмеялся старик, будто дерево старое заскрипело. – Раб исправный! Пес верный!

– Я не пес и не раб! – с Емельяна робость как рукой сняло. – Я казак Донского войска! И такой же слуга отечеству и царю, как вы, только на своем, значит, месте.

– О! – говорит писарь. – Ты еще и речист. Ну, ладно, ладно, пес… Эй, Марьяна! – крикнул он в соседние покои. Застучали каблучки по половицам и в дверях стала такая красавица, что Емельян второй раз обмер. Сколь страшен был войсковой писарь – столь прекрасна была атаманская дочь.

Молча подошла она к казаку, молча протянула повелительную белую руку всю в драгоценных перстнях, приняла в нее золотое монисто и, метнув перед изумленным казаком облаком шелка и бархата, исчезла, как видение.

Спать Емельяна определили в том же атаманском доме, но только вход в спальню был из сада.

Ветхая старушка, согнутая в три погибели, отвела его в баню, накормила и уложила на мягкую широкую постель.

И только уходя из покоя, вдруг молодым, словно девичьим голосом спросила:

– Как там наш батюшка?

– Слава Богу. Жив – здоров. Воюет.

– А не присылал ли он чего?

– Прислал дочери золотое монисто.

Тяжко вздохнула старуха и затворила за собою низкую дверь.

А Емельян все думал о Марьяне – никогда не видывал он такой красоты. Но многодневная скачка измотала и такого богатыря, каким был Емельян, и скоро у него в голове стало все путаться: Марьяна, старуха, монисто… Слышал он, как поскакал куда-то со двора писарь, как кто-то вроде бы плакал жалобно, безутешно. Уже совсем проваливаясь в сон, осенил себя казак крестным знамением, да положил левую руку на ладанку с родной землей, что повесила ему на грудь, провожая в поход, матушка.

И заснул он мертвым сном, каким может спать только усталый молодой воин, без отдыха проскакавший тысячу верст. И спал бы он так несколько суток, как бывало прежде после тяжелого похода, если бы не разбудили его странные женские голоса, мольбы и плач.

Чуткий, привычный к бою и разведке, вскинулся Емельян на постели и услышал странную фразу, сказанную хриплым и грубым старушечьим голосом:

– Как ты смела, мерзавка, разговаривать с казаком!

И раздался свист плети и удары. И плач. Босой вскочил хорунжий, приоткрыл дверь в соседнюю хорому, и что же увидел он?

По комнате, как летучая мышь, металась красавица Марьяна! Но, Боже мой, как она изменилась! Каким злым и страшным стало ее прекрасное лицо. В правой руке у нее свистел и извивался ременный бич, а левой рукою держала она за седую косу несчастную старуху, что прислуживала Емельяну. Со страшной сатанинской улыбкой хлестала и хлестала ее Марьяна, била по морщинистым щекам, топтала черевичками.

– Да что ж ты творишь! – крикнул Емельян, вышибая плечом дверь и становясь между женщинами. – Я не посмотрю, что ты дочь моего любимого батьки-атамана!

И мощною рукою своею схватил он и вырвал из рук Марьяны кнут.

– Дочь? Дочь? – проговорила красавица страшным хриплым голосом и залилась таким смехом, что волосы у казака на голове встали дыбом.

Руки ее неестественно вытянулись и схватили казака за горло. Как будто два стальных обруча сдавили его. Емельян рванулся, но жуткие руки держали его, как капкан. Задыхаясь, кружились казак и Марьяна по комнате, и уж было совсем задушила она казака, но в последнем движении он сорвал с груди ладанку, что дала ему матушка, с молитвой отправляя на войну, и сыпанул горстью земли, что сохранялась в ней, в страшно распахнутые глаза атаманской дочки.

Вой и стон наполнили комнату.

– Полынь! Полынь! – закричали сто хриплых голосов.

Железные пальцы разжались, и Марьяна с визгом и воем откатилась к стене. Но не успел казак опомниться, а она уже разрасталась до страшных размеров, изо рта у нее высунулись два страшных клыка, и жуткая голова, словно отделившись от тела, понеслась казаку в самое лицо. Огромная зловонная пасть распахнулась над головой Емельяна. И вот бы сомкнулись зубы, если бы сухая старческая рука не поставила перед ним заслоном веточку полыни – емшана-травы все из той же ладанки, что хранилась у казака на груди.

Боже, что стало с невзрачной травкой! Какое огненное сияние шло от нее, каким ослепительным светом пылал каждый лист!

Лязгнула страшная голова зубами, раздался стон и вой, и Марьяна черной тенью метнулась к печи.

– Стой! – закричал казак. – Стой, ведьма! – и накрест, дважды ударил ее ременным хлыстом.

Черной чудовищной птицей взвилась Марьяна, но казак схватил ее за косу/ и хлестал, хлестал бичом накрест. С воем и визгом вышибла ведьма окно и вынеслась вместе с хорунжим прочь! Столбом взвилась она в черное небо и понесла Емельяна, едва не задевая звезды.

Но казак, изловчившись, обвил ее кнутом и закрутил его так, что едва не переломил ведьму пополам. Рухнула она на землю, совсем превратившись в нечто, мало напоминающее человека, но гадкое и смрадное. Перехватив кнут, бил это черное, скулящее существо казак тяжелым кнутовищем. Все тише и тише были его вопли, все меньше становилось оно, сжимаясь в темное мохнатое пятно. И вот уж занес казак кнутовище для последнего удара. Как запел петух…

Проснулся Емельян в той постели, куда уложила его заботливая старуха. Солнце уже стояло на полдне, и лучи пробивались сквозь затворенные ставни. Но не от их тепла проснулся казак. В дверях его покоев стоял писарь:

– Как спалось? – спросил он, глядя желтыми своими глазами, будто в самую душу Емельяна.

– Да лезла в очи всякая чепуха! – сказал не умеющий лукавить казак. – А так ничего. Постеля мягкая.

– Вставай! Марьяну убили.

Гроб стоял в горнице, а в нем в цветах и кружевах лежала прекрасная атаманова дочка.

Бахмутские казаки, что входили тихо и так же тихо выходили, сокрушенно крутили чубатыми головами: «Никогда такого не было. Что стало с этим светом! Не чисто дело!»

Писарь подошел ко гробу и сдернул покрывало с рук покойницы.

– Смотри! – сказал он Емельяну.

На девичьих нежных руках синими бороздами виднелись страшные кнутобойные рубцы.

– Знать бы, кто это сделал! – проскрипел писарь. – Не скоро бы он у меня смерти допросился… А что это у тебя на шее?

– Где? – спросил хорунжий.

– А вот, – и страшная рука писаря потянулась к его горлу. Холодом обдало Емельяна от этой руки. Отпрянув, он глянул в зеркало. Четыре страшные царапины виднелись на его мускулистой шее, словно кто-то сорвал с нее колючий ошейник.

– Золотым монистом в дороге набил, – будто кто-то ему подсказал, ответил хорунжий.

– Ну-ну! – медленно произнес писарь. – Снаряжайся. Перенесем мертвую в часовню, а ты станешь всю ночь у дверей караул нести, чтобы убийца ее над нею не надругался.

Емельян пошел одеваться. Вчерашняя старуха молча слила ему воду из рукомойника. А когда он надел справу, вдруг протянула пустую ладанку с оборванным гайтаном. И вздохнула:

– Трудно тебе будет. Выстоишь три ночи, не испугаешься – навек родной город от нечисти избавишь. Дрогнешь – возьмет она здесь полную силу.

– Да кто ты? – спросил казак странную старуху. Но та тихо ушла, приложив палец к губам.

Гроб с мертвой атаманской дочкой перенесли в старую часовню, наполовину ушедшую в землю, что стояла на краю кладбища.

– Почему ее не положили в войсковом соборе? – толковали меж собою казаки. Но писарь сказал, что это семейная часовня, где отпевали всю родню атамана.

Емельян обошел всю часовню вокруг – нигде в нее не было другого входа, никто не мог войти или выйти из часовни, кроме как з дверь. Привычно осмотрел хорунжий вход и решил, где стоять ему, чтобы не напали со спины или с боков.

Казаки разошлись, последним ушел, крепко заперев часовню, писарь. Емельян проверил пистолеты, сунул за сапог острый нож и, положив руку на саблю, стал у двери.

Вдруг недалеко от себя он увидел старуху, которая ему прислуживала.

– Хорошо ли ты приготовился? – спросила она.

– Как учили, – ответил Емельян.

– Каких же врагов ты отразить хочешь, если ведьму ты убил сам?

– Что же мне делать?

– Против твоих врагов не помогут ни пистоль, ни сабля, но только молитва и защита Бога.

– Не силен я в молитвах.

– Придет беда – найдутся и молитвы, – сказала старуха. – А знаешь ли, почему тебе удалось убить ведьму? Потому что ты заступился за слабую старуху и тем заслужил помощь Господа.

– Что же мне делать теперь?

– Читай „Отче наш" и ничего не бойся, ничему не верь, что ни увидишь. Все это сатанинское наваждение, и ничего тебе не сможет сделать ведьма.

– А разве она не мертва?

– Она умрет через три дня и три ночи, если ты выдержишь – произнесла старуха и повернулась чтобы уйти, но в последний момент остановилась и спросила- А не схватила ли ведьма какую нибудь твою вещь?

– Да нет. Все мое при мне.

– Тогда она не сможет открыть двери. Крести дверь веточкой полыни и не смотри ей в глаза.

Старуха исчезла. И казак долго слушал, как затихает засыпающий Бахмут. Вдруг его как стрелою пронзило.

– А монисто? Монисто, что я привез на своей груди! Емельян прильнул к щели в двери часовни. В этот момент на колокольне бахмутского собора пробило полночь. Сразу осветилась мертвенным синим светом вся внутренность часовни. Гроб сам раскрылся! В нем, вытянув руки перед собою, сиделa покойница. Она обвела страшными огромными глазами часовню и стала скрести шею, стягивая золотое монисто. Потом начала нюхать его. И вдруг, закатившись смехом, взлетела вместе с гробом под потолок и с криком «Чую! Чую!» ударила гробом, как тараном, уверь часовни так, что она затряслась. И тут началось! Изо всех :лей, из-под всех камней, полезла разная нечисть: одни, похожие громадных крыс, другие голые и липкие, как лягушки; и все это выло, скакало и приплясывало, протягивая жадные руки с когтями к Емельяну или проносясь в вершке от его головы. А в дверь часовни бился и бился гроб. Непрерывно читая молитву, казак вытащил саблю. Но сабля вдруг стала мягкой и повисла, будто плеть. И только рукоять, где под серебряной чеканкой хранилась стружка от гроба Святого Ильи из Киево-Печерской лавры, оставалась твердой.

Ко всему привыкает человек, и, опомнившись, Емельян догадался, что вся эта нечисть не видит его, а только чует по запаху, о он где-то здесь. Все эти тысячи страшных карликов рвутся в часовню на соединение с ведьмой, но не могут отыскать дверь, а ведьма во гробе не может разломать ее.

Но только он, в изнеможении, переставал читать молитву, как ;чисть подступала ближе, а удары становились сильнее. И вдруг я часовня дрогнула от страшного удара, и дверь отлетела на сто шагов в сторону. Подобно черной лодке вылетел из двери гроб и, ли бы казак не поднял над головой своею рукоять сабли, снес бы ему голову.

– Господи, заступись! – выкрикнул казак в смертельном ужасе

Тут прокричал петух и мигом все исчезло. Казака бросило на млю, и долго оставался он в беспамятстве. Очнулся он оттого, что писарь смотрел в самое его лицо.

– Ты что тут разлегся, пес? – загремел его голос.

– Приказ был стоять до утра, а вот уже полдень!

– Аи, пес! – громоподобно засмеялся писарь и пошел прочь. Емельян подивился, как молодо он ступает. Куда девалась старческая сутулость и хромота страшного старика. Он будто помолодел лет на двадцать и стал выше ростом.

С трудом поднялся казак с земли и, хромая, пошел в атаманские палаты. Там встретила его старуха и молча всплеснула руками. А когда глянул Емельян на себя в зеркало, то увидел там незнакомое лицо. Чуб его стал снежно белым, белой же стала и борода, и усы.

– Неужели это я? – спросил Емельян и подивился своему незнакомому хриплому голосу.

День провел он как в беспамятстве, а вечером опять стал на свой страшный пост.

В полночь осветилась часовня, растворилась ее дверь, и оттуда вышла давно умершая мать Емельяна, оборванная, избитая и страшная. Слепо шарила она руками, взывая:

– Сыночек, сыночек мой! Где ты, отзовись! И совсем было собрался казак крикнуть:

– Я здесь, мамо! – но вдруг блеснуло ему в очи из-под рваного материнского рубища золотое монисто, и таким ледяным холодом повеяло от него, что Емельян невольно заслонился саблей со святой реликвией, и тут все опять завыло, заметалось и понеслось вихрем над его седою головою. И продолжалось до петушиного крика, возвестившего когда-то Воскресение Христово и тем наложившего заклятие на силы зла.

И снова все стихло и стало как прежде. С трудом поднялся с земли хорунжий, чувствуя, как свинцом налилось его тело и руки.

С трудом отворил он тугую дверь часовни, которую прежде открывал одним легким толчком могучей ладони. Спустился по скрипучим ступеням. Снял крышку с гроба, где лежала, притворяясь мертвой, ведьма, и хотел сорвать с нее золотое монисто. Но только протянул руку, как вся часовня наполнилась казаками и громовой голос писаря грохнул в самые уши Емельяна:

– Хватайте этого старика, казаки! Он хотел ограбить покойницу!

Десяток рук схватили хорунжего. Хотел он было, как прежде, тряхнуть плечами так, чтобы разлетелись нападавшие горохом, но не было в нем сил. Его стянули его же чекменем и, наверное, забили бы чугунными сапогами, если бы женщины и старухи не закричали:

– Не трогайте старика!

– Кто же старик? – думал Емельян, когда толкнули его в подполье Атаманского дворца, но, глянув на свои иссохшие перевитые синими жилами руки, понял, что состарился на пятьдесят лет.

Он повалился на охапку соломы, что заменяла арестантам постель, и впал в забытье. Страшные видения являлись ему не то во сне, не то наяву. Видел он и плачущую покойную матушку свою, видел и обрывки всего, что случилось с ним за две ночи.

Но вдруг отворились двери подпола, и на пороге появился писарь. Узнать его было невозможно. Статный красавец в кунтуше и атласных шароварах, с такой саблей и в таких сапогах, что и царю были бы впору. Он крутил усы и смеялся. Только голос, громкий и хриплый, выдавал его.

– Что, пес? – сказал. – Перехитрил я тебя. Век теперь будешь догнивать здесь в подземелье. Но не огорчайся. Срок твой будет короток, ибо я забрал твою молодость, и теперь тебе столько лет, что и не сосчитать. На погибель оставил здесь Бахмутский атаман свою дочку, на погибель прислал сюда и тебя. Ты бы мог еще сразиться со мною – третья ночь еще не прошла, но ты здесь, приказ стоять на посту три ночи нарушен, и никакая власть, земная либо иная, не могут тебя защитить.

Опомнился Емельян. Вечер уже катился на землю, и бледные звезды мерцали в темнеющем небе.

– Емельян! Емельян! – услышал он зов.

Старуха прильнула к зарешеченному оконцу темницы.

– Это ты, старуха! – прошептал казак. – Выведи меня отсюда! Я должен сразиться с нечистою силою.

– Слава Богу! – перекрестилась старуха. – Ты не сломлен душою. Вот тебе склянка с маслом из лампады от образа Пресвятой Богородицы нашего войскового собора. Вылей его на дверные запоры и засовы, и все двери откроются.

Дрожащими руками принял казак стеклянную бутылочку, опираясь на стены, добрел до дверей, и, как только первая капля лампадного масла упала на хитрый английский запор, что держал двери, они сразу же растворились.

В темноте прошел Емельян мимо спящего караула, мимо коновязей, где было множество казачьих коней – со всей округи собрались казаки на завтрашние похороны.

Вышел к кладбищу и добрел до часовни. За минуту до полночи остатки масла он вылил себе на правую руку и начертал крест на дверях часовни и у себя на лбу.

И в ту же минуту, как ударила полночь, пошла на хорунжего вся сатанинская сила.

Все обидчики его, от самого детства, плотными рядами пошл на согбенного казака. Петух, которого он боялся младенцем, вырос выше колокольни и скреб прямо у лица его огненными шпорами. Пес, что когда-то не давал ему прохода на станичной улице, теперь мчался на него из темноты, сверкая ослепительными желтыми глазами, изрыгая пламя и копоть из трехсаженной пасти. Все учителя и надзиратели с розгами, плетями и шпицрутенами» шли на него стеною. Вот пошли турки с отрубленными головами – те, что убил он в жарких сечах; поляки, насаженные им на пику; шведы, растесанные надвое его острой саблей; и все это выло, грозило, наступало… Становилось все многочисленней.

А во главе этого воинства, на крылатом коне, с когтями вместо копыт, скакал писарь, высотою до неба, и на голове его серебром сияли длинные козлиные рога.

– Пес! Пес! – кричал он Емельяну, – где тебе тягаться со мною, немощный старик.

Рядом с ним на вороном коне с крылами летучей мыши, что шипел и хлестал себя по бокам змеиным хвостом, скакала ведьма с голой грудью, ребрами, прорывавшими тело и космами шерсти на ногах с копытами.

– Где тебе тягаться с нами, немощный старик! – хохотала нечисть. – Ты потерял силу, ты потерял молодость! Попался! Попался!

И уже летела прямо ему в очи Костлявая с оскалом черепа и косою в руках.

И понял казак, что погиб.

И встал хорунжий, выпрямил истерзанное старое тело свое и перекрестился! А затем, не мигая, глядя прямо в глаза смерти, плюнул в самый ослепительный оскал ее.

И в ту же минуту все исчезло!

Очнулся Емельян в пыльном бурьяне у кладбищенской дороги. Мимо шли казаки, неся на плечах гроб, взятый в часовне.

Два черноморца в широченных шароварах шли за гробом, негромко переговариваясь:

– Жалко хорунжего! – говорил один. – На беду свою приехал он. И вот ведь какова судьба человека: на войне, посреди смерти, остался жив, а здесь умер неизвестно отчего.

– Положим их вместе! – сказал второй. – Я, грешным делом, когда приехал с пакетом хорунжий, да стал в покоях рядом с Марьяной, еще подумал – нет лучше пары. Говорят, их и атаман благословил.

– Бедный атаман! Каково ему будет узнать посреди сражения, что дочка и хорунжий померли.

Услышав эти слова, все понял Емельян и попытался встать, но едва мог приподняться на старческих ногах.

– Так вот не поддамся же сатанинской силе, а хоть бы и самому сатане! – сказал он и, встав на колени, прочитал молитву.

С каждым словом сила вливалась в его изможденное тело, и вот мог он уже встать на ноги, а когда прочитал Богородицу, то смог медленно пойти по дороге. Надсаживаясь, вынул он из плетня осиновый кол и побрел, опираясь на него, как на костыль.

Долго брел он, читая молитвы, пока не пришел на пыльный бахмутский майдан, где ветер гонял всякий сор, потому что весь Бахмут – и казаки, и мещане, и крестьянский люд были в соборе.

Полон был собор и жарко горели свечи. Посреди храма стояли два гроба. Емельян притиснулся поближе и взглянул в лица мертвецов. В одном гробу лежала Марьяна, все такая же прекрасная, как и при жизни. И только показалось Емельяну, что сквозь прикрытые ее веки с черными ресницами неотступно следят за ним горящие ведьмины глаза.

Он глянул во второй гроб, и мороз подрал его по коже. Во втором гробе, в полной воинской справе, лежал он сам. Да так – будто только заснул – еще и румянец не погас на его молодом, чуть тронутом смоляной бородкой лице.

Из алтаря вышел священник и весь причет, чтобы совершить отпевание, но в этот момент толпа раздалась, и старуха явилась ко гробу:

– Люди! – закричала она молодым звонким голосом. – Люди, не верьте глазам своим! Это не Марьяна и не хорунжий, а ведьмаки-оборотни, что украли наш облик и молодость!

– Кто пустил сюда эту сумасшедшую! – зашептали в толпе. – Кто она?

– Та кто ж ее знает! Уж два года, как явилась неизвестно откуда, и живет в доме атамана. Сразу, как он уехал на войну.

Старуху оттеснили, затолкали.

И тут Емельян, которого толпа вынесла ко гробу, высвободил руки и что было силы воткнул осиновый кол в грудь лежавшему во гробе хорунжему.

Страшный вихрь с воплями и визгами понесся по собору. Вылетевши из гроба черной птицей, взвилась ведьма, заслоняя собой гроб хорунжего, который извивался и шипел, как червь, пригвожденный шилом.

И тут Емельян увидел рукоять своей сабли, висящую перед об разом Божьей матери. Черная рукоять, как крест, висела на темляке, подвешенном на лампаде.

– Господи Боже мой! Владычица Богородица! – закричал Емельян, и голос его вдруг наполнил всю церковь. – Умоляю вас памятью всех мучеников и страстотерпцев, памятью матери моей и многострадального верного казачества; придите ко мне на помощь!

Яркий луч вырвался из лампады, и скользнула по нему прямо Е руки казака рукоять со святыми мощами.

– Силою честнаго животворящего креста! – прокричал казак – Изыдите от нас силы зла! Вернитесь туда, где ваше место! – и швырнул реликвию прямо в сатанинский клубок.

Грохнуло в храме, черный клуб дыма, стая ворон и летучих мы шей метнулась под купол. Ахнула и раздалась толпа, увидев, что в гробах больше нет ни Марьяны, ни хорунжего, а лежит страшный писарь, проткнутый осиновым колом, и старуха с раскроенным рукоятью сабли черепом.

Два трупа тихо потрескивали, как тлеющие угли, сжимаясь и уменьшаясь в размерах. И вот уже нет ни их, ни гробов, а куча пепла лежит посреди храма.

– Марьяна! – крикнул Емельян, дивясь тому, что вернулся егс прежний голос, и прежний облик, и сила.

И увидел подлинную Марьяну, словно вышедшую из иконы. Она подошла к куче остывающего пепла, вынула оттуда рукоять сабли, золотое монисто и повесила их под иконой Божьей матери. Луч света упал на пепел из-под купола, и он исчез, как исчезает весною снег, не оставив следа.

Пышная была свадьба в Бахмуте! Веселым – застолье, но никто из гостей, даже шуткой, даже обиняком, не вспоминал, как молодые и прекрасные Емельян и Марьяна были жертвою колдовства, как адские силы похитили их молодость, превратили в старуху и безобразного старика. И как силою веры и стойкостью они все одолели.

А через год вел на войну хорунжий Емельян запасной Бахмутский полк на смену тому, что сражался в Прусских болотах, и провожала его молодая жена с младенцем на руках. И только ранняя седина на висках совсем молодых людей говорила о том, что выпало им на долю.


КОНЬ – ОГОНЬ

Жил-был казак. Померла у него жена. Осталась девочка – семилеточка Настенька. Погоревал казак, погоревал, да и женился на другой. Тоже на вдове с двумя девочками – постарше своей-то дочки. Думал в доме хозяйка будет, а таку королеву привел – хоть из дому беги! Села она со своими дочками казаку на шею да поехала! А весь дом да хозяйство на семилеточку – девочку повесили, на Настеньку! Та, беднушка, с утра до вечера по хозяйству колотилась! И скотина, и птица, и по дому работа – все на ней. А благодарности и не дождешься, все тычки да щипки. Мачеха-то, сказывают, ведьмой была. По молодости с рогатым зналася, и чьи это дочки не ведал никто. Сама-то она, вишь, нездешняя была. Где-то уж казак ее выискал, отродясь в станице таких-то не было!

Сам-то норовил все подальше от дома держаться: то в табунщики, то в отарщики. Вот в станице-то и поговаривали, что завороженный он. Что же за казак такой, который за дитя заступиться не может? А он, вишь ты, при новой жене остолбенел!

Все же, хоть не заступался за дочь, а при нем мачеха меньше лютовала, а как погнали его на войну в чужедальние края, так совсем Настеньке житья не стало. А отец, как поехал в полк, так и загинул: и год его нет, и два, и три… У мачехи родные дочери стали в возраст входить, а женихов-то нет. Сказано ведь, добрая славушка лежит, а худая бежит! Какому казаку охота на шею хомут надевать? Было б за что! А то страшные, неряхи, злющие да ленивые… Целый день на перинах валяются, на женихов пасьянсы раскладывают. Да как по картам ни выходит, а по-настоящему – то ничего нет!

Мачеха от этого в порошок готова была Настеньку известь. Нашла на ком зло срывать. А та без ответу – ночью проплачет да снова работает. Уж и атаман мачехе грозил, и старики увещевали – все без толку! – лютует; а ради Настеньки да отца мачеху из станицы не гнали.

А тут новая беда: привели с войны коня боевого, да шинель, да фуражку пулей пробитую – погиб казак! Осталась Настенька сиротою. Как раз под именины. Ей шестнадцать лет исполнилось. Покричала бы Настенька за отцом, да мачеха не велит. Еще и обругала покойника: «Другие-то казаки как люди: с войны ясак гонят, да презенты женам везут, а энтот, придурок, под пулю голову подставил, только бы в дом ничего не предоставить! И конягу своего прислал, кто его кормить будет! Кому эта развалина нужна! Гони его Настька в степь – нехай его волки съедят!»

Вывела Настенька коня в степь, обняла за шею да и накричалась вволю! Исплакалась, лицо умыла, а конь ей вдруг и говорит человеческим голосом.

– Не плачь, Настенька! Не горюй. Твой батюшка умирал, просил у Бога тебе Заступника. Господь меня твоим заступником сделал. Возьми мою уздечку да сделай из нее себе поясок – повяжись, – никто тебя тронуть не посмеет. А за меня не бойся, оставляя в степи, – ничего со мной не станется, пока Божия воля не свершится.

Пришла Настенька домой – мачеха на нее:

– Ах, ты такая-сякая! – да со всего маху хотела ее чапальником по голове, а тот из рук вырвался да по ее дочкам – и по одной, и по другой! Схватила мачеха рогач, только замахнулась, а он вырвался да ей под вздох!

Отдышалась мачеха и догадалась, что дело-то непросто! Она ведь ведьмой была. Всю ночь злилась, кулаки кусала, а к утру придумала работой Настеньку извести. Стала заставлять ее и ночью

работать. От ранней зари она по хозяйству, а как вечер, мачеха говорит:

– Ступай в поле пшеницу косить. Десять десятин скосишь, в снопы свяжешь, да на ток свезешь!

Мыслимое ли дело такую работу одному человеку! Да ночью! Во тьме!

– А не то, – кричит, – с базу долой! Нам дармоеды не надобны!

Взяла Настенька косу, пошла в степь пшеницу косить. Идет, а слезы – так и льются, вся знуздалка мокрая. Зашла отцовского коника проведать. А он ее спрашивает:

– Что ты, моя ластынька, плакала?

– Я не плакала!

– Как не плакала – вся знуздалка в слезах. От меня не таись. Я тебе помогу.

Рассказала коню Настенька, какую ей ведьма-мачеха работу дала.

– Э! – говорит конь. – Разве это работа! Поставь, – говорит, – себе балаган да ляг отдохни, а я твою работу исполню.

Сделала себе Настенька балаган да от усталости дневной и уснула. А конь айда по полю скакать, хвостом пшеницу валить, копытами в снопы сбивать. Скосил все, в снопы связал, встал дыбочки, заржал звонким голосом, все снопы, как солдаты, на ток ать-два, ать-два… Сами и пришли.

Прискакал конь с рассветом:

– Просыпайся, моя дочушка! Вся работа справлена! Проснулась Настенька, не нарадуется. А конь смеется:

– Эх! – говорит. – Хорошо поработал в четверть силушки. Стала Настенька домой собираться, а конь ей говорит:

Загрузка...