Моим детям
Эта книга – история путешествия на Кавказ Анны, внучки моей Локсандры[41].
Поездка эта состоялась в самый неподходящий момент, и потому из увеселительного путешествия она превратилась в одиссею, длившуюся целых пять лет.
Почти все лица – вымышлены.
Стихи приводятся в моем переводе с русского.
В июле 1914 года, когда Анна покинула Константинополь и отправилась в Россию, за ее спиной остался величественный Город[42] минувшего века. Город ее бабушки и матери. Неспешный Город извозчиков и носильщиков ромейского[43] квартала, где тени местных хозяек витали над жаровнями и прочей кухонной утварью. Это была та эпоха, когда Богородица простирала руку и прекращала дождь в тот самый миг, когда Локсандре нужно было заняться стиркой. «Пресвятая! Не попусти такого зла, пусть сегодня не будет дождя!». И, по слову Локсандры, дождя в этот день в Городе не было.
В августе 1920 года, когда Анна вернулась из России, оказалось, что она одним прыжком перескочила из средневековья в двадцатый век.
На площади Каракёй[44] толпятся английские и французские военные, греческие солдаты, русские беженцы, евреи, левантинцы[45] и внезапно разбогатевшие ромеи.
В этой толпе уже не видно носильщиков и извозчиков.
Автомобили!
По узким улочкам Галаты[46] французские военные фургоны оглушительно сигналят и чуть не давят народ, чтобы прошло английское войско как ангелы сходящие с неба, имеющие великую власть[47], и… горе побежденным!
Nous avons gagné la guerre…[48], – поет Madelon de la victoire[49], подавая пиво в барах и гриль-румах, повсюду выросших как грибы. А в мухаллебную[50] Редзеписа уже не зайти: напротив входа в нее составлены пустые пивные бочки.
Астраханский генерал-губернатор стоит на Галатском мосту[51] с подносом и продает пирожки.
Перед пекарней Каракёй трое пьяных в стельку Джонов затеяли драку с продавцом бугацы[52] из-за того, что тот не продает виски.
Шарманки, на которых среди обрамляющих женские портреты бумажных цветов красуются греческие флажки, играют песню «Ребята из национальной обороны прогнали короля, и Данглис с Кунтуриотисом даруют нам равенство».[53]
В кофейнях – фотографии Элефтериоса Венизелоса[54]! И все в один голос поют «Типперери»[55].
В Пере[56] перед гостиницей «Лондра»[57] не пройти: посреди улицы с десяток греческих солдат принялись отплясывать каламатьянос[58], остановилось движение и на Большой улице Перы[59]: там идут, играя на дудках и барабанах, облаченные в леопардовые шкуры шотландцы.
Гостиница «Токатлиан»[60] походит на распухшее мертвое тело, оно лопнуло, и у входа кишат черви: дельцы, иностранные агенты, контрабандисты-продавцы наркотиков, торговцы живым товаром и проститутки, проститутки на любой вкус. Бесстыдная роскошь, безумный пир, карнавал. Вавилонская блудница, облеченная в порфиру и багряницу, украшенная золотом[61], таскается по улицам Перы и Галаты.
Очи черные… – доносится из кафе-шантана. – Я жить хочу! Принесите шампанского! – распевают русские аристократки, избавляясь от последних бриллиантов.
Левантинки и полячки Абаноза и Тахтакале[62] облачились в чадры и притворились турчанками: национальный колорит востребован, а настоящие турчанки попрятались.
Говорят, что черный сенегалец из войска Мак-Маго-на[63] откусил сосок одной русской великой княгине. Две балерины из Большого театра от ужаса упали в обморок прямо перед Галатасараем[64].
У Анны закружилась голова. Еле волоча ноги, она пытается подняться по переулку Акарджа и задается вопросом, на месте ли Татавла[65].
Пока она шла до Татавлы, стемнело. Стал загораться свет в окнах. Двери многих домов были открыты и на порогах сидели люди. Кого-то из них Анна знала, но ее никто не узнавал. Как тень из другого мира она проследовала перед их глазами до Ай-Димитриса[66], где свернула налево. Вскоре она оказалась возле дома тетушки Агафы, где непременно должна быть и мать. Анна смотрит наверх – все окна темны. Она стоит, стиснув зубы, лоб у нее взмок: неужели все умерли?
«Мрр-няу», – о ее ногу потерлась кошка. Серая кошка. Серая, пушистая – как их кот. Как их Ас… Аслан!
– Аслан! Аслан! – зовет Анна со слезами. – Аслан, где Дик? Где наш песик? Умер?
На первом этаже открылось окно и послышалось «Па!» тети Агафы.
Сколько лет Анна не слышала этого «Па!».
А вскоре раздался и истерический крик матери:
– Держите меня! С ума сойти! Дитя мое!
Зажглись два окна, хлопнула дверь, заскрипела лестница. Да, эта лестница всегда скрипела.
«Спускаются», – думает Анна, уже зная, что, спускаясь, они непременно заденут столик с китайской вазой, из-за чего разразится скандал.
Вот он и начался.
– Душа моя, опять этот стол! Когда-нибудь мы убьемся насмерть!
И тетя Агафа:
– Клио, дорогая моя, куда же я его дену, если здесь его место?
Место столика – там, под лестницей. Место скамеечки – перед бархатным креслом, а если ты сидишь на диване, то у тебя нет скамеечки для ног. В доме у всякой мелочи свое место, ведь в то время, когда Бог сотворил столики, скамейки и все прочее, Он, Своей премудростью, поместил их именно там, где их и нашла каждая хозяйка. Все они одинаковые. Рухнула Российская империя, изменился лик земли, а Варвара Васильевна волнуется из-за воды, капнувшей на атласную обивку кресла – того кресла, которое два дня спустя будет выброшено из окна вместе со всей прочей мебелью. И Прасковья Афанасьевна, дабы ничто из ее хозяйства не пропало, оставалась в доме и тогда, когда он уже был окружен пламенем, так что в конце концов сгорела заживо. Такая же и тетя Агафа, такая же и мать Анны. Вот они – точь-в-точь такие, какими она их оставила.
– Стой, тебе говорят! – спорят они за дверью, кому взять ключ, кому отодвинуть засов. – Яври му[67]!..
«Яври му»! Немного на свете таких слов, которые ударяют в ухо как колокол, как голос из другого мира. Они звучат из мира ушедшего и с ностальгией отзываются в мире зарождающемся.
Первый мир Анны – это был радостный и благополучный мир вокруг их дома в Городе. Простые люди, довольные и спокойные. Непрестанным пиршеством была ее первая жизнь возле кухни бабушки Локсандры. Зачем ей фальшивые игрушки из «Бон Марше»[68], когда все, что имелось в доме, было в ее распоряжении?
– Бабуля, что мы сегодня делаем?
И что они только не делали! Развязывали тюки с тряпьем и искали в них лоскутки для кухонных прихваток, варили варенье из розовых лепестков, красили яйца и пекли пасхальные цуреки[69], или же отправлялись в Ферапию[70] к дяде Коцосу на именины. Да, ты не забыла, что сегодня именины у дяди Коцоса?
Каждое лето они выезжали на Халки[71]. А позже, когда семья на несколько лет переселилась в Пирей[72], уже не было надобности выезжать за город: их дом в Кастеле[73] стоял у самого моря. Ах, как чудесно жилось Анне в Пирее!
Да и годы в колледже, по возвращении в Константинополь, что о них сказать? И это были счастливые годы. Такие счастливые, что жаль, что они миновали.
За три следующих счастливых года Анна должна была окончить колледж и поступить в университет. Если бы не пришло злополучное письмо из Батума. То самое письмо, разделившее ее жизнь на до и после.
Дома письма из Батума всегда становились камнем преткновения, поскольку отвечать на них должна была Анна. В Батуме жил дядя, брат ее матери, он содержал их семью.
– Пиши, тебе говорят! – настаивала мать.
Анна сидела с пером в руке и рисовала на промокашке петушка.
– Анна, пиши.
– Что писать?
– Напиши: пусть Бог убавит дней от нас и прибавит ему.
– Тьфу!
И после этого начинался скандал.
Анна не была неблагодарной, она понимала, что не кто иной, как дядя Алекос, живущий на Святой Руси, платит несметные лиры за ее обучение в колледже, что он раньше – до женитьбы на тете Клод, которая теперь водит его за нос, – присылал им икру, русские золотые иконы и позолоченные ложки и рюмки – на всех них была царская печать с двуглавым орлом.
«На Святой Руси есть все блага Авраама и Исаака», – узнав это от бабушки, Анна решила, что даже Рай – и тот находится в России, где все велико и обильно. Даже час там длится дольше: «Я тебя жду битый русский час», – говорила Локсандра бакалейщику, когда тот медлил.
Дядя Алекос, живший на райской земле, в России, казался Анне Богом. Грозным Богом Авраама и Исаака, которому, чтобы его ублажить, надо петь во струнах и органе[74], ведь он пообещал тебе Землю Обетованную, к тому же не потребовав от тебя за это ни единой кровной жертвы. Каждый год с приближением сентября Анне виделись черные ангелы, виделись до тех пор, пока она не убеждалась, что и этот ее учебный год оплачен. Что же касается университета, обещанного ей в дальнейшем, за него Анна была готова принести любую жертву. Будь у нее давидова арфа или иерусалимские кимвалы, – тогда она, быть может, могла бы достойно восхвалить своего благодетеля, но перо здесь бессильно. Потому всякий раз и случался скандал. Ибо что можно написать человеку, которого ты видела лишь несколько раз за всю свою жизнь, да и увидев – сразу бежала прятаться под стол или за шкаф.
Когда дядя приехал в последний раз, он привез с собой жену, чтобы та поцеловала руку бабушке – то есть его матери.
Жену дяди Алекоса звали Клод. Она была француженкой, утонченной француженкой, и ворвалась в дом подобно урагану, перевернув в нем все вверх дном. Все она хотела видеть, все ей надо было знать: и сколько масла кладется в еду, и сколько платят служанке, и почему живут они на Большой улице Перы, не желая переселиться в более дешевый район. Зачем им животные – ведь от них одни микробы, надо их прогнать.
Кот Аслан, которому тогда был только год, убежал и, пока тетя Клод не уехала, лишь по ночам прокрадывался на кухню и спал там. Анниного пса Дика пришлось привязать: завидев тетю Клод, он сразу приходил в ярость.
Бабушка всего этого просто не заметила: она уже плохо слышала и не выходила из своей комнаты. Ей – девяностолетней – не стали ни о чем рассказывать.
Как только гости покинули дом, все перевели дух. «Эта женщина наводит порчу», – сказала за ее спиной мать Анны, и с той поры именем невестки стало «эта».
Дядя Алекос был «этим ангелом», а виновата во всем была «эта».
– Не иначе как все это придумала «эта», – снова заметила Клио, прочитав то злополучное письмо и собираясь разорвать его.
Анна успела выхватить письмо из рук матери.
Голова пойдет кругом, если задумаешься, от каких мелочей зависит человеческая жизнь. Если бы Клио порвала письмо, жизнь Анны сложилась бы совершенно по-другому. Но кто знает. Не зря говорится: сделай меня пророком, а я сделаю тебя богачом. Так и есть.
В том письме дядя пригласил Анну на месяц в Россию. Мать может посадить ее в Константинополе на пароход «Сицилия» компании «Ллойд Триестино», капитан этого парохода – большой друг дяди Алекоса, и он в Батуме передаст Анну с рук на руки дяде. Тетя Клод, пишет он, ждет Анну, и они вдвоем совершат путешествие по Кавказу, а заодно навестят одну родственницу, которая живет на Северном Кавказе, в городе под названием Ставрополь.
Анна сразу воодушевилась:
– Еду! Сейчас же!
– Ты с ума сошла? Война начинается, тебе говорят! Сербы в Сараеве убили австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда, австрийцы это так не оставят. На их стороне Германия. Весь мир уже поднялся на ноги. И сейчас эта проклятая вдруг вспомнила о тебе!
– Ну и что? Если и война, нам-то что? – ответила Анна.
То же самое сказала и тетушка Агафа, к которой они пришли за советом:
– Войны идут только в горах и в полях.
– Дорогая моя, ты что, весь мир уже перевернулся с ног на голову! – воскликнула несчастная Клио.
– Мир перевернулся для мужчин, – со слезами ответила тетя Агафа. – Почему у меня не девочки?
Она думала о своих сыновьях: ей пришлось поспособствовать им обоим бежать в Грецию, ведь турки объявили мобилизацию христиан.
– А если Россия вступит в войну и ребенку будет не вернуться? – настаивала Клио.
– Почему не вернуться? Будто мы не видали войн на своем веку. Помнишь Балканские войны? И что, корабли не ходили? Помнишь войну 1897 года? Как на нее отправился Эпаминонд и не успел дойти до Афин, как она закончилась. Клио, Клио, помнишь русско-турецкую, как мы смеялись, когда русские дошли до Сан-Стефано, и ты видела русского солдата, как он…
– Молчи! Хватит меня смешить, мне своего горя хватает!
Тем вечером Анна в постели изучала карту России и читала словарь Ларусса: «Ставрополь, губернский город. 42 000 жителей. В городе отсутствует какое-либо уличное движение. В Ставропольской губернии, несмотря на примитивную технику земледелия, выращивается большое количество злаков. Животноводство. Часть населения – калмыцкие и туркменские кочевники. На севере граничит с Астраханской губернией и Казачьей областью. На западе – с Кубанской областью. На востоке – с Терской областью. Площадь 60 957 кв. км».
Всю ночь Анна не могла заснуть от радости, и наутро они с матерью отправились в греческое консульство. В тот же день все было готово. Взят билет в первый класс «Сицилии», которая должна зайти в Константинопольский порт в пятницу, пройти Инеполь, Керасунт, Самсун[75] и в среду прибыть в Батум.
Покидая Город, Анна ни с кем не прощалась. Не стоит бегать прощаться перед таким коротким путешествием. Она только подготовила ящик для Пардалы, которая на днях должна родить, и упросила мать не раздавать котят до ее возвращения, а она уж сама решит, как их пристроить. А еще договорилась с матерью, что ящик будет стоять в бабушкиной комнате, чтобы кошку никто не беспокоил.
Ах, надо же попрощаться с бабушкой!
– Нет-нет, – возразила мать. – Оставь бабушку в покое, не надо ее тревожить. Я ей скажу, что ты у тети Агафы.
Анна не выдержала. Тихо-тихо открыла она бабушкину дверь и на цыпочках зашла. Локсандра, склонив голову на ладонь, спала блаженным сном в кресле возле окна. Другая рука, с аметистовым перстнем, когда-то подаренным ей Анниным отцом, покоилась на подлокотнике. Анна не решилась разбудить бабушку. Она только аккуратно преклонила колени и поцеловала руку. Эту словно выточенную из слоновой кости руку Пандоры.
Все годы, которые Анна провела в России, она не могла забыть красоту, твердость и спокойствие этой руки на лиловом бархате кресла.
Не могла она забыть и глаза Дика: он, растерянный, стоял у дверей и даже не пытался проводить ее. Было это молчаливое несогласие, недоумение, или же дурное предчувствие? Пес стоял неподвижно и, поскольку не мог ничего сказать, сосредоточил в этом взгляде, прикованном к хозяйке, всю свою душу.
Так в конце июля 1914 года Анна покинула Константинополь. Уезжала на месяц, а исчезла с лица земли на целых пять лет. Словно Понт Эвксинский[76] разверзся и поглотил ее, а Симплегады[77] сомкнулись за ее спиной.
– Будь осторожна, не перегибайся через борт! И как только доберешься, сразу напиши, поняла?
Медленно, торжественно и величаво отходила «Сицилия» от Галатского причала, а мать кричала с берега. На самом деле матери не стоило беспокоиться, ведь она передала Анну из рук в руки капитану. Но у нее было тревожное предчувствие. Она ощущала что-то ненормальное и дурное. Как такое может быть – ни с того ни с сего, за месяц до начала занятий и накануне войны сдернуть ребенка с места и отправить его разъезжать по россиям!
Стоя на палубе, Анна ловила последние лучи заходящего солнца и не видела ничего, кроме кружевной пены за бортом. Она не слышала ничего, кроме биения двух сердец – своего и пароходного.
Внезапно с азиатского берега Босфора донесся вопль муэдзина: «Аллах-ху экбер…»
Дворец Бейлербейи[78], Кандили[79], а напротив, на европейской стороне, – Арнавуткёй[80], район, где располагается и колледж Анны. Ах, да вот же он! Анна достает платочек и машет. Вот он, на вершине холма. Над деревьями возвышаются новые корпуса колледжа. Внизу, на набережной – подготовительное отделение. А вот и тысячелетние каштаны, высаженные вдоль дороги, вот и лабиринт, в центре которого скрывается баскетбольное поле.
Когда же с парохода показался Румелихисар[81], платка стало недостаточно. Анна сняла шляпку и принялась махать ею изо всех сил – на вершине этого холма находится Роберт колледж[82].
– Деспинис[83]…
Анна вздрогнула. Обернувшись, она увидела элегантного пожилого господина, который, поклонившись, протянул ей руку.
– Позвольте! – сказал он по-французски. – Держитесь, корабль качает.
Корабль ничуть не качало, да если бы и качало, Анна вряд ли стала бы беспокоиться. Но она смутилась и схватилась за локоть старика. Тем более вид его был таким испуганным, а на лице была изображена такая скорбь, что Анна предположила, что это у него самого кружится голова и поддержка нужна ему, а не ей. В итоге она взяла старика под руку и покровительственно улыбнулась ему.
Анна состояла в Американском обществе защиты животных, девиз которого гласил: «Я стремлюсь быть милосердным ко всему живому и защищать все живое от жестокого обращения». Анна и защищала всех – зверей, стариков, детей, вплоть до птиц. Зимой она забиралась на деревья в лесу по соседству с колледжем и развешивала на ветках куски сала и орехи для птичек.
А сейчас старик, опираясь на нее, предлагает ей прогуляться по палубе. Что ж, почему нет! Уже начало смеркаться и, по мере приближения к Каваки[84], стала ощущаться качка. Можно было сказать, что начинался шторм. Вскоре ударила рында к ужину, и Анна, под руку со стариком, вошла в кают-компанию.
Все блюда были невероятно вкусны. Конечно, в то время очарованная душа Анны воспринимала все в превосходной степени. Прекрасен был капитан-итальянец, посадивший ее за стол рядом с собой, великолепны были и старший официант, и сидевший напротив турецкий офицер. Чудо как хорош был и майонез.
Когда все поднялись из-за стола, старичок вновь подошел и протянул руку: «Позвольте…» Анна берется за его локоть, и они продолжают прогулку по палубе. Вновь старик опирается на Анну, Анна вновь сжимает его локоть, и так, поддерживая друг друга, они трижды обходят палубу по кругу. Наконец, Анна утомилась и заметила деликатно, что хочет спать.
– Баюшки? – спросил старик.
– Баюшки, – рассмеялась Анна.
Дальше было так. Где только этот старый человек нашел столько сил, чтобы броситься на нее, схватить ее в объятия и попытаться поцеловать. И чтобы при этом на палубе не оказалось ни души, а Анна к тому же споткнулась, и старик еще больше разбушевался, будто в ухо ему влетел слепень. Анна изловчилась и ударила его коленом в живот. Старик тут же упал и неподвижно распростерся посреди палубы.
– На помощь! – кричит Анна. – Я убила человека!
Сбежались горничные, стюарды, народ. Среди прочих – католический монах, он принялся успокаивать дрожавшую всем телом Анну.
– Дитя мое, – обратился он к ней. – Ты невинна, но будешь несчастна в жизни. Если ты окажешься на распутье, приди и постучи в мою дверь. Патер Петрос, дом иезуитов, Самсун.
И протягивает руки, чтобы отечески обнять ее и увести.
– А-а-а! – кричит Анна и кидается к капитанскому мостику.
Капитан и в самом деле оказался великолепным. Он напомнил Анне отца: курил трубку с тем же табаком, и, как и отец, тоже играл сам с собой в шахматы. Он позволил ей сколько угодно сидеть в рубке. Четыре дня морского путешествия для Анны остались незабвенными и закончились столь быстро, сколь быстро заканчивается все прекрасное.
На пятый день, еще до рассвета, «Сицилия» зашла в порт Батума. Дядя Алекос с тетей Клод ждали на причале.
И тогда Анна пережила величайшее в своей жизни потрясение.
– Голубушка моя, с приездом! – сказал дядя Алекос, целуя ее.
Ласковый дядя Алекос! Господи, помилуй! Анна изумилась.
Если бы погребальная маска Агамемнона[85] раскрыла уста и произнесла «голубушка моя», Анна бы не так удивилась. Это было первое потрясение. Вторым потрясением оказалась челюсть тети Клод. Странное дело, раньше ее челюсть не была такой. Как она могла так измениться? Прямо палеолитическая. Сорок тысяч лет эта квадратная челюсть ждала Анну на батумской пристани.
Если бы такая челюсть попала в руки Самсону, он бы убил еще лишнюю тысячу филистимлян[86].
Анна ужаснулась и раскаялась, что не послушалась матери и покинула Константинополь. Осторожно повернув голову, она проверила, не отчалила ли еще «Сицилия», можно ли мышкой проскользнуть на пароход, упасть в ноги капитану, умоляя его: «Спаси меня, Христа ради! Забери меня обратно!»
– Идем, голубушка! – повторил дядя Алекос, взял ее за руку и повел к стоявшему неподалеку экипажу.
На следующий день ранним утром они направились на вокзал.
– Что ж, – напутствовал их с тетей дядя Алекос. – Вы все поняли? Первую пересадку делаете в Баладжарах, запомнили? Не в Баку, а на предыдущей станции, в Баладжарах. Анна, повтори: Ба-ла-джа-ры. Браво! Бала-джары. Вторая пересадка будет на Кавказской. Вот вам и карта Кавказа, Анна, держи. Эти деньги положи в сумку – кто знает, что будет. Вот твой билет. Царь объявил всеобщую мобилизацию, в поезде может быть давка. Клод, у тебя все с собой? Хорошо. Идем!
После этого он поцеловал Анну и переспросил, помнит ли она, где им нужно пересесть. В Баладжарах они пересядут на владикавказский поезд, а на Кавказской – на поезд до Ставрополя.
Анна, с трудом сдерживая слезы, шла между дядей и тетей. Втроем они окунулись в вокзальную толкотню и суматоху.
– Я хочу домой! – внезапно воскликнула Анна и начала плакать как маленькая.
Но кто ее услышит? Дядя с тетей уже захвачены потоком толпы, который тащит их в разные стороны.
– Держись за мой пиджак, не отходи! – кричит ей дядя. Кричит, а сам при этом удаляется.
И как взяться за пиджак, если ей не поднять даже руку, прижатую густой людской массой, которая расползается подобно квашне, когда ее переваливаешь из одной кадки в другую. Ноги Анны не касаются земли. Немалых усилий ей стоило зацепиться за дядин рукав, но, оказавшись возле вагона, она обнаружила, что держит за рукав татарина, похожего на торговца, у которого Локсандра покупала яйца. Дядя отстал, толпа оттеснила его к стене вокзала, откуда он подает какие-то знаки. Он что-то произнес, но Анна так и не поняла – не то он с ней попрощался, не то благословил ее, не то велел вернуться. Анна лишь ощутила, как кто-то подхватил ее, сдавив ребра, и она оказалась в вагоне. А тетя Клод как сквозь землю провалилась.
С оторванным воротником Анна попала в купе, где вплотную к ней сел какой-то черкес, так что ее спина касалась его груди, крест-накрест перевязанной патронташами. Свой маленький чемоданчик она крепко держала на коленях, а большой чемодан пропал, она понятия не имела, где он. Она пытается встать и освободиться от объятий черкеса, но вместо этого получает еще одного черкеса, тот сел ей на колени. Над головой болтаются ноги пассажиров, занявших верхнюю полку. И ноги эти смердят. Черкес, сидящий на коленях у Анны, пахнет конским потом. Те, кто чуть в стороне, пахнут кто чесноком, кто овцами, кто прогоркшим маслом – каждый соответственно своему происхождению и образу жизни.
Калмыки, карачаевцы, лезгины, абхазы, чеченцы, мингрелы, дикари из киргизских степей и казбекских орлиных гнезд… целая глава о Кавказе, которую она до отъезда успела прочитать в большом атласе.
Поезд тронулся, а вместе с его мерными движениями стала постепенно оседать и людская масса, люди начали находить свои руки и ноги. С колен Анны поднялся черкес, поднялась и она сама. Впрочем, на каждой станции ей приходится обороняться от новых захватчиков. Она начинает постигать на практике принцип естественного отбора, который на биологии разъяснялся по трудам Др. Уоллеса[87]: «Непрерывное взаимоуничтожение… особи вынуждены развивать способность пускать корни, чтобы их было не выдернуть… Отращивать панцирь или чешую для защиты от непосредственной угрозы… Без костей или других подобных органов, без панциря, без достаточного веса не могло бы выжить ни одно живое существо…»
Погрузившись в размышления об основах жизни, она позволила времени идти своим чередом. Смеркается. Спотыкаясь, к ним в купе пробирается седой проводник с коробком спичек в руках и пытается зажечь фонарик над дверью.
На остановке в Тифлисе Анне удалось через окно купить бутылку лимонада, удалось и сходить в уборную, но после того в купе было уже не вернуться, так что она осталась в проходе. Спустя некоторое время погасли подслеповатые газовые фонарики, те, что зажигал проводник, а вскоре и рассвело. Анна озадачилась вопросом, где же она находится… Как бы это узнать? Она толкает смуглого носатого соседа с масляными глазами и вежливо спрашивает:
– Баладжары?
– Хи-хи-хи, – отвечает носатый, поправляет меховую шапку, закручивает ус и подмигивает ей.
Время проходит, железная дорога тянется дальше и дальше.
Отчаявшись, Анна дергает за рукав другого усача и спрашивает:
– Баладжары?
– Ха! – гаркнул он так, будто его назвали ослом. Обиделся.
Тут ей дружелюбно улыбнулся щекастый узкоглазый толстяк, Анна достала из сумки карту и ткнула пальцем в Баладжары. Она попыталась дать ему понять, что ей нужно выйти на этой станции. Лицо монгола растаяло как масло, с улыбкой он взял карту из ее рук и с любопытством принялся рассматривать. Переворачивает ее вверх ногами, смотрит на нее с обратной стороны, складывает и собирается засунуть в карман. Анна чудом успела выхватить у него карту и убрать ее в сумку.
Время идет. Но Анна утратила всякое понятие о времени и месте. Закончились бутерброды, которые дал ей дядя, она хочет пить и испытывает такое отчаяние и панику, что начинает кричать во весь голос: «Баладжары! Баладжары!» и расталкивать локтями народ. Наступая на ноги каким-то турецким лазам[88] в черных шапочках с золотыми галунами, она извиняется: «Пардон, пардон», – и один из них отвечает по-турецки: «Гюзелим», что значит «моя красавица».
– Аман! Тюркче билирсин?[89] Ты понимаешь по-турецки? – спрашивает Анна.
– Ну, понимаю, – отвечает лаз.
Она его разве только не расцеловала. Они сразу поняли друг друга. До Баладжар поезд еще не дошел, и лаз сказал, что если ей нужно во Владикавказ, то выйти следует не там, а в Баку. Она пропадет, если выйдет в Баладжарах.
Но что же делать? Время приближается. Надо принимать решение.
«Так и так я уже пропала, – рассуждает она. – Тогда уж по крайней мере поступлю так, как велел дядя, и пусть он пожалеет об этом». И выходит в Баладжарах.
Наступая на ноги попутчикам и расталкивая их локтями, Анна вышла из поезда и принялась кричать: «Тант Клод! Тант Клод!» С таким же успехом она искала бы иголку в стоге сена. Нигде никакой тант Клод. Тут внезапно она увидела машущую с другой платформы руку и услышала голос тети: «Id, id»[90]. Анна перешагивает рельсы, пробирается между вагонами и видит, как тетя ей показывает жестом: «Сюда». Послышался свисток, поезд на Владикавказ тронулся. Анна, проделав сальто, влетает в окно оказавшегося перед ней первого вагона и, попав внутрь, начинает, как и все вокруг, спотыкаться и расталкивать народ. Это борьба за существование. Вперед любой ценой. Но на вокзале она, в довершение всех злоключений, потеряла и маленький чемоданчик. Теперь у нее не осталось ничего, кроме висящей на плече сумки.
Найдя свободный уголок в коридоре, Анна уселась на пол, обхватила колени, склонила голову на сумку и уснула.
Проснулась она, когда поезд остановился в Баку. Не вставая с пола, вынула из сумки карту и залюбовалась Каспийским морем. На карте оно было лиловым, а Кавказ – ярко-зеленым. Протолкнуться же к окну не было никакой возможности. Увидеть Каспийское море своими глазами ей не суждено, сдвинуться с места было смерти подобно. Смерти подобно было и оказаться у окна.
В России люди садятся в поезд, держа под мышкой огромную квадратную пуховую подушку, а в другой руке – чайник. На каждой станции эти чайники переходят из рук в руки и пропадают в окнах. Вскоре они возвращаются полные кипятка, и тот, кто находится возле окна, может обвариться.
Когда чайники возвращались, пассажиры заваривали чай, раскрывали свои корзинки и начинали есть. Анна же смотрела, как ее попутчики едят и пьют, и слюнки у нее текли рекой.
Железнодорожное путешествие продолжалось не быстрее, чем передвигалась первая паровая машина Стефенсона. «Cheer up!»[91] – подбадривает себя Анна и начинает насвистывать жизнерадостные песенки Др. Мюррея[92].
На нее искоса смотрит какой-то генерал. Правда, как она узнала потом, он вовсе не генерал, а чиновник, и едет по месту назначения. Как тут понять, кто есть кто? В России тогда все носили форму. Гимназисты – серую с серебряными пуговицами с изображением императорской короны, так что они походили на жандармов; гимназистки – длинные коричневые платья со складками как на кринолинах; чиновники и учителя – мундиры с большими пуговицами – как у Петра Великого.
Чем дальше на север уходил поезд, тем больше русских физиономий в нем появлялось. Белокурый офицер в форме с иголочки развязал свой узелок с припасами и, отрезав куриную ногу, протянул ее Анне. Анна, не жеманясь, взяла ее и тут же проглотила. Офицер что-то сказал ей, Анна что-то промычала в ответ, а на следующей станции он попрощался и вышел.
– Кавказская? – кричит ему вслед Анна.
– Нет, нет, – отвечает офицер и жестами дает ей понять, что до Кавказской еще далеко.
Анна успокоилась, уселась на пол и принялась изучать карту. Подсчитала, что от Батума они проехали около 900 километров. От Баку до Владикавказа, если верить карте, примерно боо километров. Оттуда остается примерно столько же до Кавказской, где нужно будет пересесть на поезд до Ставрополя. У нее закружилась голова. Она вновь садится, обхватывает колени и закрывает глаза. Время идет. Вечереет. Светает. Жажда становится невыносимой. Анна пытается встать, но одна нога у нее онемела и она не может ступить на нее. По спине ее веет холодом. Черт возьми, холод в августе месяце! И в самом деле, сколько уже дней она в пути?
Внезапно она вскакивает. Где они? Может, уже проехали Владикавказ? Может, проехали уже весь Кавказ и едут на северо-восток, в Сибирь? Может, она ошиблась и села не в тот поезд? В ее фантазиях оживает передвижной дом Цезаря Каскабеля[93] из романа Жюля Верна: тундра, олени и окончание пути на Камчатке. Она встает и, расталкивая всех, пытается пробраться к выходу. Ей нужно любой ценой найти тетю.
– Пардон, пардон! – кричит она и, когда поезд останавливается, совершает сальто над головами тех, кто пытается войти в вагон, и пулей вылетает на платформу с воплем: «Тант Клод!»
Она душераздирающе визжит как выброшенный новорожденный котенок.
Вновь стихия толпы захватывает ее и несет к вокзалу. Удаляясь от поезда, она слышит звон станционного колокола. Колокол звонит во второй раз, начальник станции свистит в свисток. Ему отвечает свисток паровоза. Анна против движения толпы кидается к поезду, в ответ получает кулаком в лицо. Из носа идет кровь, поезд уходит.
Почти в обмороке, прижимая платок к носу, она добирается до буфета и просит воды. Кровь вскоре остановилась, но нос распух, распухли и глаза. А на прилавке у буфетчика полно закусок, в середине стоит самовар размером с пароходный котел. За самоваром на стене висит портрет царя.
Издалека послышалась военная музыка и ритмичный солдатский шаг. Вскоре здание вокзала наводнили солдаты, нагруженные тюками, котелками и флягами. Солдаты набиваются в поезда, забираются на крыши вагонов, а те, кто не поместился, гроздьями свисают снаружи. Народу столько, что одна батарея, прибыв на вокзал в обед, смогла загрузиться в поезд только в два часа ночи. Похоже, Россия объявила войну.
Ту ночь Анна провела в обществе буфетчика, с пирожками с мясом и неизмеримым количеством чая. В буфете был и уложенный на блюдо молочный поросенок с морковкой во рту. К утру Анна уже знала, как будут по-русски «чай» и «пирожки». Узнала она и слова «ну» и «ничего»[94], хотя и не понимала, что они означают. Когда наступило утро и буфетчик сдал смену, Анна задумалась о том, что ей нужно принять какое-то решение. Попытаться снова сесть на поезд – исключено. На первом пути прямо сейчас грузится тяжелая артиллерия, на втором стоит санитарный поезд, а на третьем загружаются снаряды. Да и ее опухший нос походит на баклажан, а челюсть от зевоты готова отвалиться.
«Помяни меня, Господи», – произносит Анна, крестясь: она вспомнила, что она – путешественница, что она приехала в Россию полюбоваться красотами Кавказа и посетить город под названием Ставрополь. Теперь же… и чего ради ей понадобилось во что бы то ни стало проехать 2000 километров, рисковать жизнью среди такой неразберихи, чтобы скорее увидеть этот Ставрополь? Одному Богу известно.
Ставрополь в эти годы был одним из множества захудалых провинциальных городков России. Широкие улицы, просторные одноэтажные (изредка двухэтажные) особняки с флигелями и огромными дворами. Были в городе гимназии, суды и многочисленные присяжные поверенные.
Не было в Ставрополе ни кофеен, ни ресторанов, ни увеселительных заведений, разве что две грузинские шашлычные, куда время от времени тайком от своих жен наведывались гуляки. Было, на самом деле, еще и два кинематографа – «Синема» и «Биоскоп», а также маленький театрик, он открывался лишь тогда, когда в город приезжала какая-нибудь разорившаяся труппа.
На улицах было тихо – ни трамваев, ни автомобилей, ни большого скопления людей. Средством передвижения были экипажи, а зимой – сани, к великой радости всех влюбленных: в санях были устроены кабинки наподобие нор. Забираешься в такую нору, устраиваешься на волчьей шкуре в обнимку с соседом – иначе не поместиться. А конская упряжь украшена бубенцами.
Все жители города были знакомы между собой, приезжих здесь не было. Это была конечная станция железнодорожной линии. Один поезд соединял Ставрополь с Кавказской, а оттуда – со всей остальной Россией. А учащаяся молодежь, которая вынуждена была уезжать за высшим образованием в другие города, связывала Ставрополь с двадцатым веком. И еще книги. В городе была неплохая Общественная библиотека и народ много читал. Ставропольцы читали, занимались самоанализом и ели – других дел у них не было.
Так люди и жили – как будто закупоренные в бутылке, законсервированные, защищенные от веяний времени. Сохранились там живыми и старомодные героини Тургенева и Гончарова. Нередко можно было встретить в Ставрополе и Ивана Ивановича и услышать, как он бранит Ивана Никифоровича (но не гоголевского Ивана Никифоровича, а его внука). Обломов каждый день ходил в отделение Государственного банка, где ему платили за то, что он сидел до трех и досматривал свой утренний сон. Сергей Васильевич Никитин, словесник первой мужской гимназии, обязанностью которого было заботиться о подопечных с утра до половины третьего, после окончания уроков начинал просвещать всех, кого видел вокруг. Так он научил читать и писать свою кухарку Устинью. Анна Каренина плакала из-за разлуки с сыном, а вот Варвара Васильевна задавалась вопросом, звать ей на прием госпожу Бубнову или не звать. Ах, батюшки! Что за наказание! Она встает и направляется в прихожую к телефону – ведь в Ставрополе есть и телефоны.
Телефоны в Ставрополе – это большие ящики, привинченные к стене, которые приводятся в действие с помощью рукоятки. «Гур-гур-гур» – поворачиваешь рукоятку, чтобы разбудить телефонистку. «Гур-гур-гур» – снова поворачиваешь. Если тебе повезет и ты быстро разбудишь ее, она ответит: «Слушаю». Тогда ты ее поприветствуешь, спросишь, как дела у ее отца, у бабушки, пошлешь им поклоны. Потом скажешь, что хочешь связаться, положим, с госпожой Бубновой. А-а-а, «Да-да, именно с госпожой Бубновой, Елизаветой Андреевной. Как вы сказали? Не слышу. Сильный ветер сегодня. Госпожи Бубновой нет дома? А, и правда, я совсем забыла, что сегодня именины у Суроцкой, все пошли к ее свекру. Все равно благодарю вас. Ну, ничего. До свидания, до свидания». И потом «Дрин-дрин-дрин» – три поворота рукоятки для завершения. И очень нескоро возвращается Варвара Васильевна в столовую.
Неспешный темп жизни в Ставрополе. Какой разумный человек станет торопиться? Ну, ничего… подождет… завтра. Быстрота нужна только при ловле блох.
Этот город – рай для стариков старше семидесяти и для тех, кто страдает сердцем. И идеальное место ссылки, не исключено, что и Прометея боги приковали где-то неподалеку. В месте злачне, в месте покойне[95]. Всякий, чья нога ступала сюда, забывался сам, забывали и его. Место, куда хорошо было бы выслать всех родственников мужа, но прежде всего – назойливую племянницу, которой нужно оплачивать дорогущие колледжи и университеты. Лишь раз отправь ее в Ставрополь – и можешь не беспокоиться. Если она знает какой-нибудь иностранный язык, то без труда заработает себе на хлеб, ведь провинциал жаждет образования, а иностранных школ нет. Со временем окаменеет и она, забудется и будет забыта, как это происходит со всеми иностранками.
Эти иностранные учительницы толпами приезжали из-за границы в русскую провинцию с намерением прокормиться и скопить денег на старость. Как только какая-нибудь французская певица теряла голос, или же танцовщица начинала хромать, они тут же садились на поезд и ехали в Россию учительницами французского. В эпоху Пушкина в русской провинции водились и «мусье». Помещики в ту пору вместе с винами заказывали во Франции и какого-нибудь «мусье», предпочтительно цирюльника, и ему доверяли как своих сыновей, так и свои бороды.
Кроме француженок, в русской провинции было немало немок, они приезжали из Поволжья и из прибалтийских губерний. Но их гоняли в хвост и в гриву, поскольку считали их местными, с которыми можно не церемониться.
Только англичанки были в диковинку для провинции, так что Ставрополь не видел и не слышал на своем веку ни одной англичанки.
В 1914 году, когда была объявлена война и царь запретил продажу водки в России, ставропольцы пробудились от своего летаргического сна. Они вскочили и стали действовать. Они сняли табличку «Немецкая» с булочной и повесили новую, гласившую «Бельгийская». Кондитерские выставили в витринах коробки с союзническими знаменами и портрет бельгийского короля-героя[96]. Те, кто носил фамилии Шульц и Шварц, стали Шульцевыми или Шварцевыми, и все задались вопросом, может ли столица Святой Руси продолжать именоваться Санкт-Петербургом. И велика была радость, когда сделалось известно, что столица переименована в Петроград. Патриотизм стремительно нарастал. Был организован Дамский комитет солдатской рубахи. Благопристойные барышни наряжались сестрами милосердия, надевали пелеринки, косынки и отправлялись гулять на бульвар. Все немки были изгнаны. Возросла цена уроков французского. Слава и честь Франции, Бельгии и Англии! Все они сплотились и воюют за веру и отечество. Ур-ра! Жаль лишь, что нет в Ставрополе ни одной англичанки, ведь все хотят учить английский.
И вот мадам Фуро, шестидесятилетняя француженка, проработавшая в Ставрополе три десятка лет, возвещает, что сюда должна приехать одна юная студентка Оксфорда: ее привезет родственница мадам Фуро, которая, будучи еще мадемуазель Клод, с месяц проработала у Бубновых, а потом уехала в Батум и там вышла замуж за богатого грека.
– И кто же эта англичанка? – интересуется мамзель Селестина, коллега мадам Фуро.
– Ах, оставь! От этой родственницы мне одни неприятности. Она хочет привезти сюда племянницу своего мужа, чтобы от нее избавиться. Это константинопольская гречанка, нога ее не ступала на английскую землю. Только не говори никому!
– Так она и английского не знает? – спрашивает мамзель Селестина дрожащим по-старчески голосом.
– Английский, вроде как, знает хорошо.
– А, тогда не беспокойся. Если она умна, то у нее все получится.
Родиной этой мамзель Селестины был Прованс, это выказывало и ее произношение. Откуда происходила мадам Фуро, никто не мог сказать в точности, потому что ее происхождение зависело от ее настроения. Если настроение было романтическим, тогда она была родом из Тулузы, была рождена в родовом замке, где полюбила своего кузена Марселя, который умер от чахотки. «Я до гроба буду тебе верна», – пела мадам Фуро. Если же настроение ее оказывалось героическим, тогда она была родом из Северной Франции и, конечно же, служила сестрой милосердия на Франко-прусской войне. Она рассказывает об этом, а потом замолкает и украдкой смотрит. Она ждет восхищения – об этом тебя умоляет ее взгляд. Ты изумляешься: «Да что вы говорите, мадам Фуро!» Больше ничего не требуется. Радость ее уже неописуема. «А вы не знали?» – спрашивает она тебя. И, скромно склонив голову, продолжает: «Когда в битве при Седане был ранен генерал Мак-Магон[97]