Настасья Кирилловна, в отличие от прочих, звонила исключительно приятно. Она не жаловалась на здоровье и на прочие неурядицы, она напоминала о себе лишь в том случае, когда у нее была припасена лакомая история. Или гениальная догадка, которую она могла подать с изысканной драматургией. Впрочем, любая горстка житейской шелухи служила ей прекрасным материалом для словесного трамплина, и потому Настасья Кирилловна всегда была готова пойти в атаку. Особенно когда столь неожиданно расцвела Doritis pulcherrima[1], которую она по-свойски называла Пульхерия. Жемчужина ее домашних кущей! Бывали моменты, когда Настасья Кирилловна собой гордилась и была не в силах сдерживать себя узами скромности и терпения. В один из таких моментов она и решилась позвонить человеку, дружбой с которым дорожила трепетно и обреченно. Люди думают, что женщине, помешанной на комнатных растениях, никто не нужен. Тем более у нее и так есть семья. Незаслуженная роскошь! А тут еще мужчина, и он даже немного моложе – зачем он ей?
Чтобы размышлять и говорить, размышлять и говорить… Да, это роскошь, но доступная и безнаказанная, поэтому завидуйте на здоровье. А смущение о возрасте, об этой ничтожной разнице – патриархальная вишенка на торте.
Василий чувствовал себя здесь неловко. И правда – кто он для нее? У нее муж, взрослая дочь, у нее баклажаны сорта «Офелия» никак не расцветут… Но они с Кирилловной познакомились при неразрывных обстоятельствах. Ведь тот сюжет не закончен, преступление не раскрыто. Очень давнее преступление. Убийцу никто никогда не искал, смерть сочли ненасильственной. Некоторые люди в досужих тихих разговорах высказывали иные мнения, но они так и осели в памяти боязливыми намеками, неуместной конспирологией, а потом и вовсе выветрились. Да и самих людей теперь не вспомнить. Осталось два последних адепта теории заговора – Василий Субботин и Настасья Кирилловна Кадочникова. Оба знали Леню Сабашникова, но в непересекающихся орбитах, и познакомились много позже его ухода. Произошло это на поминках, в первые годы после Лениной смерти представлявших собой многолюдную бурлящую вечеринку, на которой Василий чувствовал себя неуместно – по неприближенности своей к скорбящим. Настасья Кирилловна чувствовала себя схоже, но до поры до времени Вася об этом не догадывался, да и видел ее раза два до того, как они, по сути, предстали друг перед другом. Случилось так, что однажды на день памяти в назначенный час пришли только они двое. Постояли у могилки, подождали прочих. Отчего ж не подождать – день теплый, майский, цветущий… У Настасьи предусмотрительно нашелся легкий поминально-кладбищенский набор – дешевое вино из пакета и пирожки с яблоками. У Василия не нашлось ничего – он привык оплачивать посиделки в кафе… Вот так они и подружились, если это можно назвать дружбой. Впрочем, по нашим временам хорошо уже само присутствие той стихии связующих нитей, для которой никак не решишься подыскать название.
Помнится, в тот день они разговорились о… легкой жизни. Странная тема для этого места, но, быть может, как раз тут она и имела смысл. А если вспомнить Леньку – то в самый раз. Легкость была его главным ориентиром. Любое дело, даже сакраментально неподъемное, должно содержать в себе этап спонтанной эйфории, чувство принимающих объятий фортуны, короткую вспышку на подкорке – «все получится»! И вот именно это мгновенное озарение – знак того креста, который стоит тащить на хребте хоть всю жизнь! Священное чувство просвета сквозь треснувшую скорлупу – вот он, принцип Сабашникова… У Настасьи Кирилловны накатили короткие слезы при воспоминании – видно, принцип для нее тоже много значил.
С тех пор они с Василием начали перезваниваться, точнее, звонила она – а он охотно играл вторую скрипку. И правда, зачем проявлять инициативу и вторгаться в семью, мало ли чего муж подумает. Но Кирилловна быстро нашла Василию зримое и насущное применение в качестве самостийного компьютерного умельца. С этого момента новый визави был вхож в ее дом в уважаемом любым мужем статусе. Василия это и смущало, и забавляло. Кстати, супруга Настасьи Кирилловны он пока так ни разу и не видел. Его зовут Илья. Жена – почти героиня Достоевского, муженек с библейским именем – неплохая завязка сюжета…
– Василиус! Ты когда-нибудь думал пристально об Эмме?
Вот что спросила Настасья Кирилловна безмятежным ленивым летним вечером, когда Василия по-комариному тонко и противно покусывала совесть: опять он провел день в недопустимой праздности! Надо возрождать дело, вдыхать жизнь в увядший сайт, заниматься рекламой – о, как он все это не любил… Он любил… пристально думать! Но не об Эмме, конечно. Ведь она была живым свидетельством поражения. Эмма, подруга и покровительница Лени. Версии насильственной смерти строились именно на ней, но все они остались лишь беспомощными догадками. Зыбким основанием для них служила тень могущественной фигуры… и, да, снова мифический муж, которого никто не видел, но призрак которого источал криминальный дух. Словом, был у Эммы муж, с которым она, похоже, заключила пакт о ненападении. При жизни Леньки сценарий этого треугольника был мирным и прагматичным: у Эммы и супруга общий бизнес, и они не расходятся, чтобы его не делить. В остальном – отношения абсолютно свободные! Никакой мещанской ревности. Никакой!
– Настасья Кирилловна, чтоб не сказать Филипповна, – поддержал Василий их обычный обмен приветствиями, – на что вы намекаете?
– Ты помнишь, как она вела себя после смерти Леньки? – Голос ее дрожал от азарта, освященного веками: ведь всякое запутанное преступление должна разгадывать умная женщина, не имеющая к нему никакого отношения! Закон Кристи – Хаммурапи – Мэрфи и еще бог знает чей…
Василий не помнил, как вела себя Эмма. Не мог помнить. Тогда он уже не водил с Ленькой той бесшабашной и варварской дружбы, как в ранней юности, когда они наперевес с железяками ходили в битвы с нациками, чьи банды расплодились в Питере 1990 года. Бритоголовые совершали набеги на хиппи, живущих в сквотах. Это были две противостоящие друг другу стихии, это были битвы не на жизнь, а на смерть. Но вот именно тогда на Васиной памяти никто из наших, из праведных детей цветов, не погиб, и это рождало великий детский восторг победы, чей вкус остался в душевных закромах до сих пор. Хотя потом последовало столько страшных и незаживающих потерь – да вот хотя бы и сам Ленька! Но он ушел непобежденным.
На тот момент Василий уже утратил пульс дружбы. Они с Сабашниковым общались урывками. Эмму тот не афишировал. Но и не скрывал, конечно. Она поражала… очень спокойным лицом. Василий никогда доселе не видел таких лиц. Как у статуи! Все древнегреческие трагедии отгремели тысячелетия назад, и что еще может потревожить этот лик… И это лицо садилось в роскошную машину, каких и не было больше в стране – или так казалось? Вот представьте, что Ника Самофракийская… ладно, не Ника, она без головы, но Венера как-то банально! – словом, представьте, что кто-то из этой когорты садится в «лексус» – хотя не в жигуль же им садиться! – и едет в… Куда бы она ни ехала, жди беды, разве не так?
Вот таким образом Василий и запомнил подругу Лени Сабашникова. Штрихом напоследок осталась похвальная выносливость: древнегреческая богиня могла их всех, слабаков, перепить.
– Настасья Кирилловна, помню только одно, – признался Василий. – Эмма блеснула погребальным спонсорством и отгрохала Леньке памятник. Когда я его вижу, мне начинает казаться, что наш раздолбай Сабашников был криминальным авторитетом. По идее я должен быть ей благодарным – сам-то не дал ни копейки. Но ведь меня никто и не просил, мы ж с вами были сто пятидесятой водой на киселе. А те, кто размахивал кошельками в праведном порыве увековечить память друга, утекли в Лету, чему мы с вами были свидетелями…
– Насчет памятника ты зря, – нетерпеливо возразила Кирилловна. – Скажи спасибо, что такой есть. А тебе, конечно, надо, чтобы его Эрнст Неизвестный делал?! Нет, Василиус, я тебе хотела сказать совершенно о другом. Я вспомнила одну деталь, которую теперь увидела в ином ракурсе.
– Внимаю, Настасья Кирилловна!
Он соскучился по разговорам о Леньке, потому что в них жила молодость. Они были долгими, они освобождали от нынешней текучки, от унылого сегодня, закованного в нужду, в унизительное забвение и разобщенность. Какое удовольствие – бросить дела, бессмысленные и не приносящие долгожданного катарсиса, и погрузиться в давно минувшее волнующее вчера, погрязнуть в светлом прошлом, когда все неслось и переливалось всеми радостями бытия… Давно умерший друг был гораздо живее нынешней жизни, как некогда в советской парадигме злобный лысый гоблин был «живее всех живых».
– Так вот, – продолжила Настасья, – помнишь ли ты, как Эмма проявляла пристальный интерес к Ленькиным друзьям? А лучше сказать, к его окружению мужского пола, ко всем этим веселым плакальщикам, которые быстро забывали, по ком они плачут. На сборищах сидела с кем-нибудь из них в обнимку. И ни одна живая душа не смутилась неуместностью этого! Свобода нравов, я понимаю… Леня и сам был такой, это я тоже понимаю.
– Настасья Кирилловна, вы очень великодушны в своем понимании, в отличие от меня.
– Ты дослушай, потом съязвишь! – строго оборвала Кирилловна и, понизив-смягчив тон, продолжила: – Ты вообще понял, о чем я? Ты видел, как она однажды – ты был тогда, я помню! – вешалась на шею какому-то беззубому художнику?
Василий усмехнулся.
– Что ж, аристократов тянет вниз, плебеев наверх.
Последовала пауза, что явилась стремительным трамплином к возмущению.
– Это ты Эмму назвал аристократкой?! – вскрикнула Настасья в священном ужасе.
– Не ловите меня на слове, это всего лишь цитата. Конечно, я понимаю, о чем вы. Однажды мы с бывшей женой… хотя стоп! Давайте, как говорится, начнем с азов. Эмма была замужем, что ей не мешало фактически жить с Сабашниковым. Заметьте, что у нее с мужем был не развод де-факто, когда брак сохраняется только на бумаге, – нет! Они именно жили вместе, растили ребенка, оба участвовали в общем бизнесе. Словом, у них сохранялась тесная связь.
– Ради денег, – вставила Кирилловна.
– Пусть так. Но, в сущности, не столь важно, что является скрепкой для брака, главное, что она его держит. Я это к тому, что при этом у Эммы были открытые близкие отношения с другим мужчиной, о которых знал муж. Так что же в таком случае удивляет вас по части ее фривольностей с беззубыми художниками? Это совершенно обычное для нее поведение.
– Нет, Васенька, это было демонстративное поведение! – яростно заключила Кирилловна. – То, о чем ты говоришь – мы это много раз обсуждали! – с этой Эммой и ее двойной игрой, – темная история. Но что бы там у нее ни было с Леней, она могла бы просто из элементарного уважения к его памяти сдерживать свои инстинкты. По-моему, это очевидно и даже кошке понятно.
– Сдерживать? А зачем?! Ты ж сама видишь: никто ее поведение не осуждал. Напротив, кажется, она была королевой вечера тогда. Тебе не приходило в голову, что этот одиозный роман с нашим с тобой общим другом – самое сильное ее переживание? И она хотела его продлить всеми мыслимыми способами, даже вот таким парадоксальным. Снять все сливки! Может, она никогда раньше не чувствовала себя в центре мужского внимания. Я как раз об этом и начал рассказывать… Мы с моей бывшей приехали на дачу к одним симпатичным, но не близко знакомым мне ребятам. Я тогда зажигал со всеми, считая неразборчивость эффективным методом познания. И вот тогда мы застали какие-то объедки праздника, потому что хозяева дома накануне рассорились. Иришка, хозяйка дома, куда-то убежала в обиде, а ее муж Борька… в компании Эммы и еще каких-то случайных хлыщей бодрячком продолжал банкет. Нетрудно догадаться, кто был его спонсором… И в этом прокисшем антураже, среди понабежавшей халявы Эмма чувствовала себя прекрасно и, как вы изволите выражаться, висла на шее у Борьки. «Вот козел!» – подумал я. А про Эмму ничего не подумал. Шляясь с Ленькиной шоблой, она… как бы продолжала быть с ним. И я понимаю ваши чувства, это низкий способ помнить – но хотя бы такой! Вот как вы про памятник сказали: хотя бы такой…
– А теперь послушай мою версию! – с колкой обидой того, кто принес кролика в шляпе, а его все никак не дадут явить почтенной публике, изрекла Настасья Кирилловна. – Эмма наверняка знала о слухах по поводу ее причастности к смерти Лени или причастности ее мужа – не суть. А может, она априори понимала, что молва такая пойдет. И тогда она… начала заводить интрижки напоказ. Собственно, никаких отношений с этими беззубыми или зубастыми типами у нее и не было, но важно, чтобы мы все думали, что они есть! Что у Эммы действительно так называемый свободный брак, что ее мужу наплевать, где она и с кем. Понимаешь?! То есть она снимает с него и с себя всякие подозрения. Но ведь если они с муженьком были бы совершенно ни при чем, так вряд ли она бы вообще озаботилась защитой своей репутации… Словом, это косвенная улика.
– Нет, улика – это другое, – задумчиво возразил Василий. – Да и… стратегия преступника, если предположить, что она преступница, тут слишком уж тонкая. Мне думается, это не про Эмму.
– Понятно, что через столько лет моя догадка бессмысленна! – не уступала Настасья. – Но у меня в голове словно пазл сошелся, когда я это поняла. Я всегда не могла понять… какой-то в этой Эмме диссонанс, надуманность, наигранность…
– Все наши догадки о Ленькиной смерти бессмысленны.
Василий это сказал в большей степени самому себе. У него слишком долго не было достойной задачи, над которой он мог бы всласть поломать голову, а в таких случаях он обращался к давно минувшему и до сей поры так и не обретшему достойного объяснения. Хождение по кругу!
Настасья Кирилловна после того разговора осталась явно разочарованной. Ее компаньон по догадкам и версиям не поддержал праведного порыва. В нем проснулась какая-то неуместная и бестактная рациональность. Василий сам себя корил за ту разумную провокацию, которой порвал милые аргументы Кирилловны в клочья. Она-то наивно верила, что любым своим подозрением можно помочь следствию. «Мы могли бы пойти и дать показания…» Куда и кому мы могли бы их дать, когда и дела-то уголовного не было! Уж не говоря о том, сколько воды утекло.
– И ты смогла бы заявить на Эмму исходя из своей очаровательной дамско-детективной догадки? – насмешливо вопрошал Василий.
Настасья Кирилловна оскорбленно молчала. Это ж совершенно другой поворот! Одно дело – ломать картонные копья за невинно погубленного друга, другое – вполне осязаемый донос. Но уличить в таком намерении человека отчаянно гуманного – жестоко.
Потом Василий с благодарностью вспомнит этот день, и эту версию Кирилловны, и ее запал – потому что она умела, сама того не зная, почувствовать верную тропу сюжета.