Эта история произошла в младенческие годы двадцатого века, когда мир был беспечно-праздным, а поэты жили так, что сами становились легендами.
Похороны студента прошли наскоро. Родственникам не хотелось привлекать излишнее внимание. Однако на кладбище все же явились молодые люди, за поимку которых власти выложили бы солидную сумму. Их было четверо: девушка и трое парней. Один то и дело грыз ногти. Второй имел мрачную физиономию. Третий был похож на цыгана.
Все четверо, проводив студента в последний путь, удалились с кладбища, не оставшись на поминках. Они приехали в дом, стоящий на окраине Петербурга. Здесь, в одной из квартир, сели за скромно накрытый стол.
– Его смерть не должна остаться безнаказанной, – сказала девушка, – Пока нами правит деспотизм, нам остается одно: террор.
– Но он нарушил дисциплину, за что и пострадал, – возразил один из парней, – Мы потеряли связного и теперь нужно ждать, когда ЦК пришлет следующего.
– Ждать? Зря терять время?
– Нет, мы не будем ждать, мы продолжим производство бомб, – заявил мрачный тип и стукнул кулаком по столу, – Предлагаю начинять их гвоздями. И взрывать без разбора всех, кто причастен к правительству. Может быть, даже и царя.
– ЦК против.
– Но царя надо убить даже при формальном запрете партии!
Похожий на цыгана смуглый парень не спеша ел. Товарищи ждали, что он скажет.
– И как вы думаете это осуществить? – смуглый отщипнул кусочек хлеба и стал катать его пальцами.
– Можно кинуть бомбу с летательного аппарата. Или подложить ее под поезд.
– Нет, – сказал смуглый, – Не пойдет. Тут нужен более хитроумный план. И я что-нибудь придумаю. Обязательно.
«Апрель, 1909 года. Совершенно секретно. Доношу, что во вверенном мне Управлении получены агентурные сведения по поводу замысла сектантов на проникновение ко двору Его Императорского Величества. Сии сектанты имеют сношения с французской Ложей Великого Востока и ставят целью подрыв авторитета российского самодержавия».
Заведующий Особым отделом Департамента полиции полковник Еремченко задумался – на бумагу упала капля чернил и растеклась жирной кляксой. Еремченко поставил перо в бронзовый стакан, в досаде побарабанил пальцами по столу, перевел взгляд на прижатую бронзовым пресс-папье мятую бумажку с какой-то невнятицей из дробных чисел, вскочил из кресла, задвинул его к стене, и стал прохаживаться по диагонали, прихрамывая и скрипя сапогами.
Начальник Первого стола, занимающегося перлюстрацией, седой, совсем не похожий на полицейского, сидя следил за полковником и прислушивался к едва уловимому трению бандажа на его левой ноге. Бандаж скрывали высокие сапоги. В Департаменте все знали, что длинные ботфорты Еремченко – не модная причуда, а мера вынужденная: ноги полковника были изуродованы вследствие осколочного ранения от брошенной революционерами бомбы. Четыре года оправиться не может – без ортопедического крепления с кольцами из стали нога совсем не держит вес тела. Ему бы трость. Да не желает показать слабость.
– Черт те что! – выругался полковник, энергично прохаживая туда-сюда ровно по линии давно примятого ворса на ковре.
Начальник Первого стола протянул руку, извлек мятую бумажку из-под пресс-папье, и в который уже раз вперился в нее взглядом. Нет, решительно никакой идеи. Здесь крепко подумать нужно, и чтобы ничто не отвлекало, не скрипело, не тикало. И уж тем более не маячило перед глазами. Криптограф не терпел спешки. А тут еще голова разболелась. Прилечь бы с компрессом…
– Жаль вас разочаровывать. Сиюминутного решения нет-с. Понимаю, дело неотложное. Так ведь у нас что ни дело, то горячка… – проговорил он, причем его линялое лицо не выразило ничего, но в тоне мелькнула нотка каприза.
Хозяин кабинета остановился, метнул досадливый взгляд на подчиненного, и снова зашагал по диагонали ковра.
– И ведь никакой уверенности, что на эту депешу соизволят обратить внимание! Невозможно убедить! Как прикажете обеспечивать безопасность императорской семьи? Вот, кстати уж, взгляните!
Еремченко вернулся к столу, нагнулся, вынул из выдвижного ящика папку, потянул из нее бумагу и зачитал, явно желая щегольнуть фразой:
– Масонство в отношении революции – то же, что корни в отношении к дереву!
– Позвольте полюбопытствовать?
– Мой рапорт, – Еремченко сделал выразительный жест головой туда, где висел парадный портрет Самодержца Николая Второго, – Да что толку?! Там питают совершенно необъяснимую, непонятную слабость ко всякого рода проходимцам, тем паче – к колдунам! Приближают их, ордена на грудь – а они, подлецы, роют! Своим же благодетелям яму роют! И вот – следствие! – полковник потряс свежими газетами, – Никто не застрахован…
Еремченко покосился на строгий портрет Председателя Совета министров Петра Столыпина, висящий тут же, над креслом.
Революционеры-бомбисты стали чертой времени, теракты совершались едва ли не каждый день, и газеты давно прекратили делать из них сенсацию, просто публиковали списки жертв. Вот и на днях очередной студент стрелял в губернатора, выходившего из театра, пулями, отравленными стрихнином. Правда, попал в полицейского, стоявшего рядом. Студента застрелили тут же, у театра, и по горячим следам удалось арестовать людей из его ближайшего окружения. Еремченко был уверен, что с неуловимой Боевой организацией покончено. Но новый теракт уже на следующий день подтвердил ошибочность этого предположения: был убит крупный полицейский чин, террористам удалось скрыться.
Начальник Первого стола вернул на стол бумажку, найденную в кармане убитого студента. Помял затылок, болезненно поморщился. Эта таинственная записка с дробями была присовокуплена к донесению о возможном приезде в Петербург эмиссара французской Ложи и очень нервировала Еремченко.
– Иван Андреевич, ежели по-хорошему – так, конечно, приставить бы агента к каждому из этих… эмиссаров. Но ведь людей нет, боятся. Теперь любой мундир – мишень. Работать за редким исключением не с кем. Уповаю исключительно на ваш талант. Сколько уж раз выручали…
– Вот помру я, что делать будете? Простите великодушно, это я не из похвальбы, это констатация, – вздохнул начальник Первого стола.
Что правда, то правда. Никто кроме Ивана Андреевича расшифровать сей математический ребус не мог – это полковник отлично понимал. Старик считался лучшим, да что там – единственным специалистом по шифрованному письму. Был он человек кроткий, увлеченный, сутками мог сидеть над шифровками, и большей частью они ему поддавались. Но с талантом криптографа, как, впрочем, и с любым другим талантом, родиться надо. Иван Андреевич старел. Он, конечно, пытался передавать свои знания интересующимся офицерам, но к лекциям быстро охладевал, слишком уж раздражала непонятливость учеников. Да и работа в Департаменте захватывала его целиком. Месяц от месяца бумаг все прибавлялось. Сотрудников в дешифровальном отделе – три человека, а жандармерия буквально каждый день подбрасывает перехваченные от подпольщиков шифровки, документы копятся. Ситуация в стране накалялась, это Еремченко чувствовал так же остро, как ноющую боль в ноге – напоминание о событиях 1905 года.
– Как бы нам этих эмиссаров – сектантов не пропустить. Еще в прошлом году господа французы у нас под носом свое представительство открыли, а мы, к стыду, до сих пор не знаем ни места сборищ, ни состав их лож… Кого ждать? К чему готовиться? В Петербурге человеку затеряться легко. Вы уж постарайтесь, Иван Андреевич…
Еремченко вернулся к своему креслу, упал в него, выпростав вперед под столом больную ногу. Взял испорченную кляксой бумагу, перечел, шевеля губами, и вновь отбросил, схватился за мятую бумажку с дробями.
– А, может, ерунда? Зря мучаемся? Так, баловство какого-нибудь прыщавого гимназиста? Ну, мало ли по какому случаю эта записка в кармане террориста оказалась?
Иван Андреевич встрепенулся.
– Вполне возможно, что записочка – из серии армянских задачек. Вот, к примеру. «Четыре ноги, сверху перья».
– И? Что это?
– Стол, батенька. Простой стол. Позвольте-ка.
Старик опять взялся рассматривать бумажку.
Имела ли запись в дробных числах какую-то особенную ценность? Неизвестно. Однако что это за записка, к чему она, от кого и кому предназначена?
Старик задумчиво молчал. Пробили часы. В дверь сунулся адъютант и, повинуясь знаку шефа, тут же исчез, не смея предложить ужин.
Вдруг Иван Андреевич застыл, глядя прямо перед собой на качающийся маятник напольных часов. И тут же Еремченко почувствовал как щелчок: что-то в лице старика изменилось.
Раньше он никогда не видел, как работает криптограф – тот предпочитал заниматься дешифровкой в своем кабинете, дома. Но полковник знал от прислуги, что в такие дни, а битва над шифром могла затянуться и на неделю, походил Иван Андреевич на одержимого, ничего перед собой не видел, никого не слышал, только все чертил и чертил одному ему понятные таблицы.
И вот сейчас старик вдруг вскочил, кинулся к столу, схватил первый попавшийся лист бумаги – то был приказ по Департаменту, и Еремченко бросило в жар. Лист приказа в одно мгновение испещрился лихорадочно записываемыми цифрами и буквами. Исписав лист, Иван Андреевич замер, потом стал соединять линиями цифры, помечать кружками буквы, зачеркивать…
В дверь снова осторожно заглянул адъютант – с немым вопросом относительно чаю. Еремченко молча, вытаращив глаза, замахал на него руками. Иван Андреевич потянулся за новым листом, Еремченко, предугадывая жест, подсунул чистую бумагу. Криптограф моментально исписал и ее, сверяясь с запиской.
Часы снова пробили, полковник вытащил из кармана платок и вытер лоб.
Иван Андреевич вдруг беспокойно крякнул, бросил перо и описал быстрый круг по кабинету. Потом вновь кинулся к столу, опять стал быстро-быстро чиркать, соединять и зачеркивать. В миг, когда Еремченко не успел подложить новый лист бумаги, криптограф перешел, забывшись, на ореховую столешницу… Полковник начал, было, сердиться. Но тут Иван Андреевич радостно крякнул, провел линии между повторяющимися буквами и поднял глаза на полковника. Они блестели.
– Есть!
– Что? – выдохнул Еремченко.
– Ключ! Вот, смотрите, – и криптограф провел указательным пальцем, испачканным чернилами, по соединяющим линиям, – Азбуку делим на шесть групп, – он быстро начертил новую таблицу, – а буквы подменяем двумя числами, числа записываем в виде дроби, и – извольте видеть.
Еремченко пялился на бумагу, старался и не успевал за логикой криптографа. Да это и не важно, старик никогда не ошибался.
– Так, понятно. А слово-то? Слово-то ключевое?
Криптограф улыбнулся в усы.
– Не знаю, что скрывает сие послание. Но одно могу сказать наверняка. Ключ к шифру – «Madonna».
– Мадонна?
– Мадонна, – кивнул Иван Андреевич, – то бишь, женщина. Баба.
Еремченко не смог скрыть разочарования. Старик это понял и выпрямился, заспешил домой.
– Евгений Петрович, позвольте откланяться. Скоро, я надеюсь, буду у вас с полным отчетом. А пока стоило бы взять под наблюдение пассажирок «Норд-Экспресса»…
Еремченко и сам об этом подумал. Он решил поручить дело Горняку.
Плуталова улица, названная в честь бывшего коменданта Шлиссельбургской крепости Григория Плуталова, в конце девятнадцатого века вполне оправдывала свое название. Поскольку, поплутав по ней, путник оказывался в тупике. Но в начале двадцатого века в связи со строительством женской гимназии улица стала, наконец, сквозной – протянулась до Большого проспекта.
Изменился и весь район. Раньше, до постройки постоянного Троицкого моста вместо старого плашкоутного, Петербургская сторона была заселена бедными служащими. Но престиж района, соединившегося отныне с Марсовым полем, резко возрос. А уж когда по мосту взамен конки, управляемой кучером, началось движение современных и, безусловно, куда более удобных трамваев, арендные цены в доходных домах Петербургской стороны выросли изрядно.
Подорожало и годовое обучение в женской Петровской гимназии, впрочем, ненамного – на десять рублей, что для зажиточных петербуржцев, вытеснивших прежнюю бедноту, было ненакладно. Ведь, в конце концов, за стопку водки в дешевом трактире рабочий платил пять копеек, а буржуа за обед в дорогом ресторане – полтора рубля. Учитывая, что в планах городской Думы стояла постройка еще и Дворцового моста, Петербургская сторона быстро меняла состав населения.
Раньше женская гимназия Петербургской стороны была не особенно привлекательна для службы. Но теперь все изменилось: и контингент учениц, и требования к наставникам, и жалование педагогов.
Лиля, вчерашняя выпускница Женского Педагогического института, прекрасно знавшая старофранцузскую и староиспанскую литературу, была принята в Петровскую гимназию учительницей французского и испанского языков. В то время как прислуга получала до пяти рублей в месяц, учителя в этой гимназии имели доход до ста рублей. Учитывая жалование уездных и земских коллег, таким местом стоило дорожить чрезвычайно. Вот и мать говорила, что для девятнадцатилетней девицы восемьдесят рублей ежемесячно – совсем недурно, особенно если не тратиться на извозчика, а проезжать большую часть пути от дома до гимназии на трамваях с пятикопеечным билетом.
Конечно, с приличным жалованием столичная девушка могла бы позволить себе кое-что, мелькавшее на страницах модных журналов. А мода той поры предъявляла очень высокие требования. Дамам полагалось быть нимфами, наядами, гуриями, гейшами – словом, существами мифическими, не от мира сего.
Ах, это была удивительная эпоха! Первое десятилетие двадцатого века соединило все, придуманное предками, чтобы из шелков, жемчугов и меха, как Афродита из пены, явилась Совершенная Женщина. Цвета благороднейшей бледно-цветочной гаммы окрасили крепы и тафту, муслины и крепдешины, плюш и sorti – de – bal. Высокие стоячие воротнички, мягкий лиф, трен на юбке, боа из страусовых перьев и лебяжьего пуха придавали образу неизъяснимую прелесть. Длинные меховые палантины, вышитые блестками сквозные туники, талии, затянутые в корсеты, остроносые туфли и узкий французский каблук, перчатки из тюля – женщина, облаченная во все это, казалась богиней, ступающей по земле. Высокие «японские» прически поддерживали костяные гребни и длинные шпильки с бриллиантами, зачастую, правда, фальшивыми, но мастерской работы. Идеал становился идолом. И даже некоторый упадок вкуса под влиянием легкомысленных жанров эстрады и кабаре, наблюдаемый к началу нашего повествования, не пошатнул еще мужскую веру в то, что красота внешняя есть отражение красоты внутренней.
Между тем в моду вместе с французским канканом и аргентинским танго входили новые кройки и фасоны. А театральная эклектика добавила туалетам красавиц восточные, эллинские и славянские мотивы. Так на стыке двух эпох, олицетворявших прекрасное прошлое и практичное будущее, мода легкомысленно сталкивала empire, artnouveau и classicisme, чтобы, в конце концов, поразить мир футуристически-андрогинным утилитарным стилем.
Но пока в головах людей еще царили викторианские взгляды. А хорошим тоном для юной девы считались скользящая походка, готически бледное лицо и томный голос.
Увы, наружность Лили никак не соответствовала установленным канонам. Низкорослая, как пони, с большой выдающейся вперед грудью и неопределимой талией, вечно скрытой мешкообразной одеждой, Лиля казалась бесформенной. Одевалась более чем скромно, закалывала тусклые волосы в пучок, сливалась с уличной толпой, ненавидела свое отражение в витринах магазинов и страшно смущалась из-за малейших признаков внимания к своей персоне. К тому же в общественных местах ее постоянно принимали за прислугу. А в гимназии над ней посмеивались все, от гимназисток – этих избалованных девочек из богатых семей, до их бонн, не говоря уже об учительницах и директоре.
Изменить что-либо в такой ситуации она не могла, или не считала нужным. Лиля была убеждена, что, если уж родилась уродом, то нет смысла унижать себя еще больше, пытаясь вуалировать данную природой внешность. И потому английские, французские и немецкие журналы мод, вызывающие в ее сверстницах прилив возбуждения, оставляли Лилю равнодушной.
Но малый рост, сутулость, паническая застенчивость – все это, в конце концов, было бы поправимо, если б не хромота. Увы, Лиля с детства была хрома – ребенком выпала из чердачного окна.
Вот так-то: хромота, простоватое круглое лицо, бесформенность фигуры – такие данные не сулили ничего хорошего. Не добавляло перспектив и низкое социальное положение: мать, хоть и принадлежала захудалому дворянскому роду, но, будучи разведенной, много лет служила акушеркой, пока не вышла на пенсию с крайне расстроенной психикой.
Итак, Лиля не тратила свое жалование в модных ателье и магазинах.
Зато легко расставалась с деньгами в самых роскошных книжных лавках Петербурга. Она читала с упоением безнадежно романтичной натуры. Все, чего девушка была лишена в обычной жизни, приходило к ней через книги. «Эрек и Энида», «Тристан и Изольда», «Бланкандин и Гордая в любви», «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь», «Клеомадес», «Прекрасная Магелона», «Крестоносцы», «Айвенго» – каждый из многочисленных рыцарских романов наша скромная героиня знала почти наизусть. Еще бы. Все ее существо откликалось на события воображаемого мира, и, честно сказать, в нафантазированных романистами историях Лиля существовала куда более ощутимо, чем в реальности.
Конечно, окружающим казалось, что она – состарившийся от рождения ребенок, существо бесстрастное и жалкое, и такой останется навсегда. Очевидно и Лиля, пряча в кармане вытянутой кофты фотографическую открытку с изображением божественно красивой оперной дивы Лины Кавальери, думала так же…
…А на днях, заглянув в букинистический магазин на Невском проспекте, она увидела рекламный плакат. На плакате был изображен мужчина – голова Вакха: лесной демон, спутанные кудри, насмешливые глаза. Лиле даже почудилось, что раздался клич «Эвое!» и в воздухе книжной лавки мелькнул аромат цветущего винограда. «Так встречайте Диониса хороводными плясками, плющевые венки надев!», – всплыла в памяти строфа…
– Вы что-то сказали? – наклонился к девушке продавец.
– О, нет… ничего…
Плакат извещал, что в Горном институте намечено выступление молодого поэта Волошина, возвращающегося из Парижа. Лиля затрепетала – стихи Макса Волошина ходили по рукам, имя поэта в среде молодежи давно обрело известность, впрочем, ею поэт в немалой степени был обязан скандальным историям, в которые попадал постоянно.
Никогда нельзя знать наверняка, что с нами случится завтра. Во всяком случае, Лиля не успела понять, что именно сейчас, при взгляде на плакат, решилась ее судьба.
В то утро она проснулась с ощущением нервозности. Недочитанный роман Кретьена де Труа лежал рядом на подушке, закладкой служила картинка с изображением «королевы куртуазии» Алионоры Аквитанской. Лиля попыталась вспомнить сон, но от него остались лишь туманные клочки: кто-то большой и веселый надевает на ее шею золотую цепь из лавровых листьев, а одна ветка тяжело свешивается ей на грудь.
В соседней комнате спала мать. Ночами мать страдала бессонницей, засыпала только под утро. Поэтому и Лилин сон обычно был короток: от материнских сдавленных рыданий в подушку спасало только чтение.
Выпив наскоро кофе, оделась и вышла из дома. Уроки начинались в девять.
Выход в город днем был для Лили пыткой, но утро – иное дело, утром все спешат, город еще только стряхивает с себя остатки ночных видений, и никому до тебя нет дела. Лиля дошла до трамвайной остановки, кутаясь в пальто от пронизывающего апрельского ветра. Выехала из своего бедного района, проехала по Троицкому мосту, глядя на темную Неву. Сошла на Большом проспекте. И проскочила в нарядный вестибюль, кивнув швейцару и радуясь, что опять успела до прихода шумных гимназисток с прислугой.
В раздевальной комнате она столкнулась с учительницей Сашенькой Орловой. Сашенька как раз меланхолично снимала свой элегантный кейп и широкополую шляпу с украшением в виде пышного цветка.
Двадцатипятилетняя учительница была хороша собой и обладала бойким характером. Года два назад она очень удачно вышла замуж за одного солидного чиновника, старше себя, кажется, лет на двадцать. Все завидовали ее счастью.
– Ох, как хорошо, что мы здесь одни, дорогая! – бросилась Сашенька к Лиле с объятиями, как только та показалась в дверях, – Мне сегодня просто необходима ваша помощь. Только обещайте! Вы не представляете, как мне сейчас тяжело! – И Сашенька разразилась совершенно неуместным истерическим смехом.
С Орловой робкая Лиля никогда не дружила, собственно, как и с остальными коллегами. Но иногда Сашенька была проста с ней, мила и обходительна. Орлова, как всякая хорошенькая женщина, свято верила, что любая ее просьба к исполнению обязательна, а Лиля, со всеми заодно, поддавалась ее очарованию. Обе преподавали французский и испанский языки, Лиля в младших классах, Орлова в старших. И Сашенька иной раз просила хромоножку о какой-нибудь «пустячной» услуге, связанной с проверкой изложений или по другой учебной надобности.
– Лиля, дорогая, если вы меня не выручите, я умру, так и знайте! Только смотрите, никому ни слова! Пусть это будет нашей тайной. Я влюблена.
Лиля удивилась: брачный союз Орловой казался нерушимо крепким, ее муж имел репутацию предупредительного человека с манерами джентльмена. К тому же недавно он вступил в Императорское Автомобильное Общество, возглавляемое Великим князем Михаилом Романовым, и Сашенька ни дня с тех пор не ходила пешком – только на автомобиле марки Benz&Cie. Даже когда муж был занят на службе и не мог домчать ее до гимназии лично, Сашенька пользовалась таксомотором, что страшно накладно. Это ли не любовь? Правда, Лиля видела господина Орлова лишь мельком: подкрученные усы, кепи, клетчатые брюки – с тех пор как женился, он одевался по последней английской моде.
– Но…
– Это сущий пустяк для вас, дорогая. Я уверена, вы прекрасно справитесь! Я скажусь больной – я и вправду чувствую себя больной все эти дни, дожить бы до прибытия поезда! А вы проведете урок в моем классе. Ну же, умоляю, только не отказывайте. На кону – вся моя жизнь!
Легко сказать – проведешь урок. Лиля похолодела. С девочками младших классов она свыклась, не испытывала того смятения и унижения, что привычно сопровождало ее в «обществе». Но Сашенька преподавала у старших девочек. Войти к ним в класс значило для Лили – войти в клетку льва, причем, без кнута, палки и огненного кольца – безоружной. Нет, нет, это совершенно невозможно!
Лиля в испуге затрясла головой, Сашенька накуксилась, возвела очи горе, медленно потянула желтую кожаную перчатку с правой руки и вдруг разрыдалась. И Лиля сдалась тут же. Да, ее, конечно, принудят. Она испытает позор, осмеяние. Возможно, даже оскандалится навек.
Она сдавалась всякий раз, когда мать, на чем-то настаивая и не утруждая себя долгими убеждениями, сразу переходила к запретному средству – начинала рыдать. А Лиля не могла быть причиной чьего-то недовольства.
– Пожалуйста. В каком классе у вас урок, что вы проходите?
Сашенька, игнорируя вопрос, полезла в свою сумочку «Minaudire», нашаривая сухой платок.
– Если б вы знали, сколько я выстрадала, дорогая! Вы любили когда-нибудь? – Саша спохватилась – покосилась на некрасивую Лилю, – Ах, да… Так вот. Он разбил мне сердце четыре года назад. Помню, мы заплыли на лодке в чудный грот, такой, совершенно fantastique de la grotte. И там… Ну, вы понимаете! Ах, как же я любила этого подлеца! Вы знаете, дорогая, есть такой тип негодяев, от которых голова кругом!
И Сашенька излила на бедную Лилю длиннейшую тираду, из которой та вынесла не слишком лестные выводы относительно ее морали.
В то время как Орлова «обнажала душу», Лиля тоскливо оглядывала ее.
Длинные желтые перчатки. Шитая золотом сумочка. Узкий носок ботинка, кокетливо выглядывающий из-под подола платья. Как после нее, такой элегантной, самоуверенной, чувственной, в класс старших гимназисток войдет она – маленькая, робкая, одетая в том же тоне, что старый диван в учительской комнате?
Было и еще одно обстоятельство, из-за которого Лиле не хотелось подвергать себя сегодня стрессу. Дело в том, что вот уже два месяца она имела отношения с одним молодым человеком. Вернее, это была иллюзия отношений, которую Лиля старательно поддерживала с помощью обмана. Обман, впрочем, совсем невинный. Лиля писала письма от имени придуманной ею красавицы, сама при этом представлялась ее доверенным лицом, курьерской почтой, порученцем. Вся история со студентом Горного института была инсценирована Лилей от начала их знакомства.
Однажды на публичном мероприятии в институте, это был вечер молодых поэтов, долговязый юноша, подпиравший спиной стенку, получил записку из руки проходящей мимо невзрачной девицы. Лиля выбрала именно его – из-за одинаково отрешенного взгляда, который она наблюдала у юноши от раза к разу. Потом-то Лиля поняла – студент рассматривал стройные шейки дев и отдавался этому занятию целиком и полностью. Особенно подробно изучал студент спину и затылок веселой рыженькой девушки, щебетавшей о чем-то с подругами – девушка тоже была постоянной посетительницей этих вечеров и то и дело вызывающе смеялась над чем-то.
Перспектива завязать знакомство с молодым человеком от лица этой хохотушки ослепила Лилю.
И как-то раз, проходя мимо студента, Лиля просто сунула ему написанную загодя записку. Студент опешил, но записку принял – издали Лиля наблюдала, как поползли вверх брови юноши, читающего и перечитывающего написанное. Условием переписки было: не заводить разговоров с доверенной девицей (то есть с Лилей), писать ответы при ней же или сообщать где и когда девица сможет забрать ответное письмо, не подавать вида, сталкиваясь с инициатором переписки (таинственной незнакомкой) на улице или в общественных местах.
И началось…
Юноша оказался, конечно, не Данте. Но старательно сочинял длинные письма для «Беатриче», описывал все нюансы «их» мимолетных встреч и выражал неизменную признательность за дарованное счастье.
И все-таки…Лиля безошибочно угадала в угловатом юноше душу романтика, правда, стихов он не писал, но по всем прочим признакам был в точности поэт. Скромная внешность сдерживала его порывы – держала в рамках предложенной Лилей игры. Ему вполне хватало переписки – во всяком случае, так казалось Лиле. Смешно, но рыженькая хохотушка, загипнотизированная пристальными взглядами долговязого студента, и сама стала посматривать на него с любопытством, невольно подыгрывая ситуации. Лилю немного беспокоила мысль о том, достоверно ли выглядит история в глазах ее эпистолярного друга. Ведь он, конечно же, испытывает смятение, читая умные тонкие письма и выискивая отголоски написанных строк в лице смешливой девушки, – она, на взгляд Лили, была простовата и явно не обладала и малой долей тех внутренних достоинств, которых был вправе ожидать от автора писем читающий.
Тем не менее, опыт следовало назвать удачным. Лиля будто отпустила на свободу свою бессмертную душу и душа нашла себе достойного собеседника. Она даже начала писать стихи Воле Васильеву – так звали ее студента…
– Дорогая, вы меня слышите?
Она очнулась: Лиля часто впадала в прострацию.
В ее сумке лежало недописанное письмо, встреча с Волей должна состояться сегодня в два часа, он будет ждать в публичной библиотеке. Можно, конечно, заставить его томиться и гадать – почему нет ответа, что случилось. Но Лиле и самой не терпелось увидеть Волю, читающего очередное послание: его лицо в эти минуты всегда выражало искреннее изумление.
– Простите, голова закружилась.
Сашенька кинула на Лилю острый короткий взгляд – этот пронзительный взгляд миленьких молодых женщин всегда так смущает, когда думаешь, что голова у них – в сахарных облаках…
Договор был скреплен ласковым Сашенькиным рукопожатием, она упорхнула к директору гимназии Гераклу, так называли за глаза Николая Николаевича Геракова – кашлять и стонать. А Лиля, как обреченная на эшафот, заковыляла вверх по лестнице. Обычно выше второго этажа, где шли занятия младших, она не поднималась. Сегодня ей предстояло забраться на пятый.
– Ну-с. Хорошо-с, – пробормотал Геракл, подозрительно оглядывая класс старших гимназисток. И замолчал по своей привычке – задумался.
Он был добряк. Но и трус немного, особенно в присутствии начальства.
Сашенька, конечно же, сумела убедить его, что еще немного – и она окажется на смертном одре. Однако надо ж было так совпасть: именно в этот день в гимназию прибыл проверяющий инспектор и пожелал присутствовать на уроках старших девочек. Отказать было невозможно, а следовало. Это Геракл понял, едва они с инспектором приблизились к двери класса. За дверьми стоял шум, как на ярмарке. Голосок Лили, слабо бубнящий стих на французском, тонул в общем гаме. Девочки категорически не желали ее слушать.
В директорском кабинете спешно накрывался стол с шустовским коньячком, но инспектор оказался на редкость занудной личностью. Черт дернул эту Орлову заболеть. Будь она сейчас на месте, все прошло бы как по маслу: проверяющий быстро прочел бы свою лекцию, и вместе с очаровательной Орловой они втроем засели б за стол и за закрытыми дверьми кабинета подробно обсудили нравственное падение выпускных гимназисток на фоне революционного брожения в обществе.
Так бы и случилось.
Но увидев Лилю, некрасивую, оробевшую, с пунцовыми от смущения щеками, с блестящими от навернувшихся слез глазами, инспектор почел своим долгом удвоить заготовленные назидания. Гимназистки при этом, похоже, обсуждали что-то свое – потихоньку передавая от парты к парте свернутую вчетверо бумагу. Геракл обратил внимание, с каким ужасом следила Лиля глазами за перемещением бумаги по классу, но решил, что разберется с этим потом. А сейчас – разобраться бы с инспектором. Пусть себе говорит, главное – напоить его в конце как следует…
– Le noble roi d'Arthur de Bretagne, dont la prouesse nous enseigne à être vaillants et courtois, réunit sa cour avec la magnificence convenant à un roi, lors de cette fête qui tant coûte qu'on l'appelle avec justesse la Pentecôte, – бубнила Лиля стих Кретьена де Труа.
Когда открылась дверь, она взглянула на вошедших поверх книги: одни глаза.
– Тишина! – рявкнул Геракл, и воцарилась тишина.
Инспектор обвел класс немигающим взглядом, нацепил пенсне, достал из своей папки бумагу с грифом Особого отдела полиции и начал:
– В последнее время в газетах появились сведения о том, что среди учеников средних учебных заведений учреждаются различные противонравственные организации. Такие как «Лига свободной любви», – гимназистки прыснули, инспектор поправил пенсне и продолжил, – Не будем отрицать, что поведение некоторых учениц не безупречно. Конечно, причины лежат вне школы, являясь отчасти результатом недавно пережитого страной революционного периода. Многие из взрослых в тяжелое для страны время вместо оказания содействия властям явились их врагами. Но самое разлагающее влияние на учеников старших классов, и Николай Николаевич со мной согласится, – он кивнул в сторону Геракла, – оказывает современная литература. Вот вы, к примеру, – он взглянул на Лилю, – что вы читали, из последнего?
Класс снова прыснул. Лиля растерянно заморгала глазами. Уместно ли говорить про «Айвенго»?
– Простите, господин инспектор, можно я скажу? – встала из-за парты одна из гимназисток, судя по всему – заводила.
– Ну-с, извольте.
– Господин инспектор, вам ведь известно, что девочкам нравятся героини, которым хочется подражать…
– Угу, – подбодрил инспектор.
– Так вот. Лида в новом передовом романе «Санин», это такое… – гимназистка изобразила лицом, что усиленно вспоминает строчку, – такое «тонкое и обаятельное сплетение изящной нежности и ловкой силы»…
– Довольно! Замолчите! Сядьте! – Инспектор покачал головой и выразительно посмотрел сначала на Лилю, затем – на Геракла. Геракл тоже покачал головой.
– Вы привели достойный пример, голубушка, ничего не скажешь! – с сарказмом произнес инспектор, и всем сразу стало понятно, что его речь теперь растянется до конца урока, – Да будет вам известно, вся эта так называемая современная литература, которую вы изволите называть передовой, революционной, имеет тенденцию к порнографии! Да-да! И упомянутый вами роман господина Арцыбашева – чистая порнография, развращение неокрепших умов! Предупреждая ваш вопрос, скажу: роман затрагивает животрепещущие вопросы бытия, но как автор отвечает на них? А отвечает он на них исключительно с одной точки зрения: сначала во всем винит существующий режим, а затем призывает читателей к наслаждениям, причем рекомендует не стесняться в средствах!
Инспектор пустился в подробный и назидательный пересказ нашумевшего романа, детально останавливаясь на самых откровенных сценах, возбуждающих воображение. Чувствовалось, что девочки роман читали…
– Так вот, – примирительно резюмировал, наконец, свою речь инспектор, – Вы хорошо знаете, что еще в прошлом году Министерство народного просвещения установило новые правила поведения учащихся за пределами стен вашей école. Сейчас эти правила ужесточены. Итак. Никаких вольностей в одежде – только форма. Настрого запрещено посещать собрания, это – табу, – он наклонился к Лиле, – И к вам относится, милая. Итак… – он поправил очки, медленно, с подозрением, осмотрел класс девиц, и все они показались ему неблагонадежными, – Запрещено также посещать публичные лекции, хотя бы и научного содержания. Также запрещены к посещению любительские спектакли, зверинцы, цирк, трек, каток, кинематограф и особливо – сегодняшний вечер господина Волошина! Только при наличии особого разрешения!
– С нянькой сидеть, а потом сразу и замуж! Крепостное право! – громким шепотом произнесла прыткая гимназистка.
Класс замер.
От возмущения у инспектора округлились глаза. Он мрачно полез в карман, вынул оттуда сложенную газету, развернул лист и, найдя нужный текст, продекламировал, не глядя в статью:
– Вчера в первом женском клубе артистка Прудникова читала доклад «Трагедия брака». По ее словам, роль женщины в семье чисто служебная, а ее жизнь приравнена к жизни вьючного животного. Докладчица заявила, что в будущем браке женщина должна быть освобождена от бесконечных мелочных дел. Воспитание ребенка должно стать обязанностью государства и мужа.
Чтец выразительно посмотрел на гимназистку, сжал газету и потряс ею в воздухе.
– Видимо, вы придерживаетесь тех же взглядов, что и этот «газетный левиафан»? Задумывались ли вы, к каким последствиям ведет спекуляция такими понятиями, как брак? Опасные мысли, голубушка…
Инспектор захлебнулся гневом, бросил вопрошающий взгляд на Николая Николаевича и тот произнес одними губами:
– Дворянка-с. Из очень благонадежной семьи.
Инспектор окончательно расстроился и обратился к Лиле. Та с тоской смотрела в окно.
– А вы, сударыня?
Лиля вздрогнула.
– А?
– Надеюсь, вы-то, как учительница, имеете здравое представление о семье и благовоспитанности? Вы замужем?
Лиля чуть не расплакалась, увидев краем глаза хихикнувших гимназисток. Инспектор укоризненно покачал головой.
– Так я и знал! Ну, хорошо-с. Хорошо-с. А скажите мне, голубушки, кого из русских царей вы почитаете более всего? – обратился он к классу.
– Гришку Отрепьева! – смешливо выпалила другая гимназистка, и класс засмеялся.
– Встать! – Инспектор сказал это слишком резко, вернее, даже не сказал – рявкнул.
Гимназистка испуганно подскочила. И с ее колен слетел, как белый голубок, лист бумаги – тот самый, что передавался под партами и так веселил гимназисток.
Геракл заметил, что Лиля близка к обмороку.
«Любовь, конечно же, искусство! Вы пишете мне, что я восхитительная, что я вызываю в вас смешение счастья и отчаянья одновременно. Друг мой, поверьте, и я никогда еще не была так счастлива и никогда так не страдала. Ничто не сможет оторвать меня от вас, я не представляю себе жизни без вас. Вы держите мое сердце в своих руках. Может ли быть связь прочнее нашей…».
– Что это?! Сударыня, будьте любезны, объяснитесь. Ведь это ваш почерк! Ни у кого в гимназии нет такого почерка!
У Лили кружилась голова. Слова Геракла долетали как сквозь толщу воды. Ей было так стыдно, будто ее уличили в прелюбодеянии и если сейчас приговорят к побитию камнями, то это будет справедливая кара.
Она предчувствовала, что урок у старшеклассниц станет часом ее позора. И вот пожалуйте – стоило ей отвернуться, эти бессовестные девочки схватили ее сумку и вытащили оттуда недописанное письмо. И когда Лиля, бормоча урок, осмелилась перевести глаза на класс, она увидела свое письмо, открыто передаваемое из рук в руки. На Лилю напал ступор, кончики пальцев похолодели, сердце стало стучать медленно и глухо: бум-бум. И зачем только она затеяла эту глупую игру! Опозорена, опозорена…
– Так вы скажете нам, наконец, чье это сочинение? – продолжал с нажимом Геракл, ему было неприятно смотреть на некрасиво трясущийся подбородок, хотелось уже поскорее покончить с этим и выпроводить девицу за дверь. Хотя вряд ли теперь и шустовский коньяк поможет, – Вы просто переписали это из какой-то книжки, ведь так?
– Нет, позвольте, – усомнился инспектор, – вот тут ясно сказано про назначенное свидание. Вот. Э-э… «Как условились, в два часа пополудни, в Императорской публичной библиотеке, в читальном зале». Ну-с, что молчите, голубушка, как в рот воды набравши?
Геракл хмурил брови, сопел, ерзал на стуле.
Лиля страдала. Конечно, теперь ее уволят, у матери будет истерика, пожалуй, что еще выпишут волчий билет, и она не сможет найти другую работу. Погибла жизнь!
Инспектор вновь стал перечитывать письмо. Лиля молчала, чувствуя, как пунцово горят ее уши. Геракл тоже помалкивал – не хватало ему только неприятностей с начальством. Прислали проверяющего – совершенная формальность. И на тебе – инспектор с ходу напоролся на безнравственное поведение учительницы! Чистый provocation!
Инспектор, видимо, увлекся чтением. Даже цокнул языком, перечитывая одно место. Дочитав, задумчиво сложил письмо вчетверо. И посмотрел на Лилю, причем, во взгляде мелькнуло что-то, никак не вязавшееся с тем, что говорил этот господин в классе. Лиле почудилось, что инспектор… как бы это легче сказать… выглядит заинтересованным.
– Так чье это письмо, сударыня? Уж верно, не ваше?
Лиля выдохнула:
– Не мое, Ваше превосходительство. Его сочинила одна моя знакомая. Она просила переписать и передать. Я только курьер, доверенное лицо.
– И что, хороша ли эта ваша знакомая?
– Очень, очень хороша. Она высокая, у нее густые волосы, рыжие.
– Рыжие! А я ведь так и подумал! – хихикнул инспектор и подмигнул Гераклу, тот тоже подмигнул в ответ, – Эти чертовки знают, как очаровать нашего брата. И смотри ж ты, как изъясняется, бестия! Сударыня, я вам верю, чего уж там, так писать может только чаровница, ветреница. Ах, как тонко она тут плетет…
Инспектор протянул письмо Гераклу – чтоб тот убедился. И тот, видимо, убедился, потому что стал вчитываться в подробности уже без напряжения в лице, а ведь еще пять минут назад у него сводило скулы, будто от зубной боли.
Письмо, по обыкновению, было длинным. Мужчины читали, почти уже забыв про Лилю, а она вдруг поймала себя на мысли, что происходит нечто странное. Определения происходящему она дать еще не могла, но чувствовала.
– А что, глаза у нее, верно, зеленые? – это прозвучало не то вопросительно, не то утвердительно, Лиля на всякий случай кивнула.
– И чем же она занимается, эта ваша зеленоглазая бестия? Уж, поди-ка не учительствует.
– Она… монахиня, – вдруг сболтнула Лиля и сама опешила: ври, да меру знай!
Мужчины уставились на девушку, потом – друг на друга и вдруг расхохотались, да так весело, что рука Геракла сама собой потянулась к большому грушевидному бокалу с узким горлышком. Николай Николаевич с явным облегчением поспешно разлил коньяк и с сомнением глянул на Лилю – та замотала головой.
– Знавали мы таких монахинь…
Инспектор хватил коньячку, и, будьте покойны – его потянуло на застолье. Геракл придвинул закуски, внимание инспектора переключилось на телятину и итальянский сыр.
Лиля, под одобрительный кивок директора гимназии, тихонько стянула со стола свое письмо и бесшумно шмыгнула вон из кабинета. Из-за закрывшейся двери грянул смех. Лиля взглянула на часы – еще можно было успеть в библиотеку и вручить, наконец, многострадальное письмо Воле.
Лиля пробежала по Невскому, где до ее внимания долетел куплет уличных музыкантов. «Боязливы люди стали – вкусный плод у них в опале. Повстречаюсь с нашим братом – он питает страх к гранатам. С полицейским встречусь чином – он дрожит пред апельсином!», – пели те. И свернула за угол – на Садовую.
Здесь находилась старейшая публичная библиотека, считавшаяся одной из лучших в мире. В ее фондах скопилось огромное количество книг, сюда стекались бесчисленные читательские толпы: студенты, разночинцы, профессура, мещане, женщины, и, кажется, год от года женщин становилось все больше.
Удобство обслуживания было чрезвычайно хорошо продумано. В читальном зале постоянно дежурили похожие на строгих лордов библиотекари при шпагах и белых перчатках. «Справочный стол» работал весьма исправно – не проходило и получаса, как искомую книгу доставляли заказчику. Книгохранилище регулярно пополнялось новинками и старинными фолиантами, так что сама библиотека служила одновременно и народным университетом и ученой лабораторией. Именно тут, в книжной вселенной на Невском, проходила молодость и зрелость столичного просвещенного общества.
Лиля любила засиживаться в библиотеке часами, книги были ее стихией. Воля, разумеется, также часто захаживал сюда. Но теперь посещения библиотеки окрыляли.
Войдя в читальный зал, Лиля издалека безошибочно узнала его, хоть студентов в черных форменных мундирах со стоячими воротничками, как всегда, было немало, причем, у многих на рукавах мелькали нашивки – эмблемы Горного института.
Она чуть замешкалась, скрылась за колонной, в который раз удивившись тому, что у нее – «свидание», ее ждут, причем, с нескрываемым нетерпением: студент то и дело крутил белобрысой головой – оборачивался на вход. На столе перед ним лежала толстая книга, видимо, первая попавшаяся. Без сомнения, Воля был увлечен любовной игрой не меньше, чем Лиля.
Лиля мысленно одернула себя: конечно, лично до нее все это не имело никакого касательства, ведь воображение рисовало ему чудную девушку с заливистым смехом, пышными волосами и, чего уж там, с глазами, горящими как изумруд. Ну, да ладно.
Она прошла, стараясь хромать как можно меньше, а это требовало усилий. Кивнула в знак приветствия, соблюдая уговор: встречаясь и обмениваясь письмами, оба до сих пор не произнесли ни слова. Села на стул рядом с Волей после того как он убрал свою кепку – специально положил ее на сиденье: место занято. Молча, не глядя на студента, вынула из сумки сложенный вчетверо лист. Положила на стол. И подвинула рукой в его сторону. Так происходило всегда.
Внезапно ее пальцы, покрывшие письмо, накрыла тяжесть его руки. Рука была горяча и, кажется, слегка подрагивала. О, Боже! Лиля машинально отдернулась, высвободила пальцы и удивленно взглянула на Волю.
Впервые она разглядела его так близко. Настолько близко, что увидела все неровности кожи, и почувствовала, как волнение его тела смешивается с ее собственным смятением. Волино левое ухо, обращенное к ней, горело. Лиля посмотрела с вниманием – оно казалось почти прозрачным, как будто через толстое стекло смотришь на зарево. На ухо падали светлые прямые волосы, жесткие, тронутые бриолином, как показалось Лиле. Подбородок, Лиля и его изучала впервые, выдвигался вперед и был гладко выбрит. Студент, не поднимая глаз на Лилю, раскрыл письмо и стал читать.
Лиля перевела взгляд на его книгу, потом прикрыла глаза. Студент читал медленно, а Лиля мысленно произносила фразу за фразой, как бы взвешивая их полновесность, отчужденно, удивляясь тому, как каждая строчка обретает больший смысл.
Вот странность: еще около часа назад, когда девочки глумились над ее письмом, оно казалось Лиле образцом глупости. Наскоро закончив его после сцены в кабинете директора, Лиля постыдилась перечесть. По пути в библиотеку письмо раз двадцать могло быть выброшено комком на грязную мостовую или в серую воду Невы. И все-таки, Воля читает его. А Лиле кажется, что она в эту минуту не властна над своим телом – нипочем ей не подняться с места, не отойти от стола, за которым они сидят, даже не шевельнуть руками, пока этот простоватый на вид юноша не досмакует – не отпустит последнюю строчку.
Так они и сидели, сцепленные магнитным притяжением. Биение ее сердца подстроилось под его биение, что-то мешало дыханию, а в области солнечного сплетения вдруг стало так тесно и горячо, будто там зажглось солнце…
– Эй, дружище! – раздался чей-то веселый голос, и волшебство рассеялось.
Прямо над Лилей с тысячей извинений, распространяя запах одеколона с нотой древесного мха, навис чернявый молодой человек, протянул клешню Воле, энергично поздоровался и стал насмешливо разглядывать «парочку». Воля быстро свернул письмо и сунул его в карман мундира.
– Пардон! Я на минуту, спешу, рад видеть тебя! Надеюсь, вечером будешь?
Лиля поднялась, прощально кивнула. Очевидно, из приличия следовало уйти, и она поплыла. Уже поравнялась с колоннами перед выходом в вестибюль, как ее нагнал Воля.
– Погодите!
Остановилась.
– Это мой товарищ по институту. Я не смогу написать сейчас. Но мы могли бы встретиться позже. Я хочу пригласить вас. Сегодня. Вот… – и студент протянул ей билет, – Приходите, будет интересно… Будут молодые поэты. Придете?
Лиля кивнула, пожалуй, слишком бодро. Студент тоже кивнул.
– Ответ принесу туда.
Он развернулся и зашагал в читальный зал. Лиля тоже развернулась – к выходу. Проходя мимо колонн, она мельком увидела за ними сдавленно смеющихся гимназисток – девочки проследили за ней от самой Плуталовой улицы. Только это было уже все равно, совсем все равно.
Сердце над любовью не властно, и узы брака не властны – в этом Сашенька Орлова убедилась, как только прочла в газете заметку о возвращении Макса Волошина из Парижа.
Они были знакомы давно, лет семь, Макс успевал заводить романы и рушить их в одночасье, он даже успел жениться на художнице, однако срок его браку был дан – год, художница, кажется, изменила, и с горя Макс умчался в Европу.
Сашенька пережила все фазы любовного недуга, и тоже вышла замуж, намереваясь исцелиться полностью и безвозвратно. Мера – радикальная, а достоинства супруга перед легкомысленным, сумасбродным Максом были очевидны: Сашенька расцвела, привыкла к роскоши, муж требовал, впрочем – мягко, чтобы она оставила службу, но тут молодая женщина проявила характер. Сказать честно, сидя дома, она совсем заскучала бы с этим усатым педантом.
И вот на тебе – заметка. Несколько строк, а как кольнули!
Проведя весь вечер и всю ночь в слезах, в меланхолии и недомоганиях, наутро она вскочила и рьяно принялась переворачивать гардеробную в поисках куньей горжетки и платья, которого муж особенно не любил. Супруг, с вечера озадаченный, утром только ходил вокруг, хмурился и говорил: «Нда-с!». А потом сел в свой автомобиль и, мрачный, умчался в контору.
Сашенька оскорбилась, в пять минут обвинила мужа во всех своих женских несчастьях, потом натянула его нелюбимое платье – оно показалось ей в высшей степени magnifiquement, накинула горжетку поверх элегантного пальто, вызвала таксомотор и отправилась в гимназию, готовая свернуть горы, лишь бы вовремя прибыть к «Норд-Экспрессу» из Парижа.
За те два года, что он провел во Франции, Волошин вдруг стал известен, более того – популярен, стихи его печатались в Париже и долетали до России, как бы отшлифованные расстоянием. А ничто так не пьянит красивую женщину в любви, как деловой успех ее избранника. За маленькой заметкой в газете Сашенька как в оптическую трубу разглядела будущность Макса, и перспектива рисовала прекрасные картины. Она искусала губы от досады на саму себя в поездке до Варшавского вокзала. Возможно, она была слишком примитивна для поэта, возможно, ей следовало быть такой же оригиналкой, как сам Макс?
Когда таксомотор остановился у компактного, оранжевого в лучах солнца, здания вокзала, из Сашенькиной головы упорхнули последние сомнения. Она должна видеть его, и она увидит!
Вокзал, вопреки обыкновению, был полон не только обычными встречающими, но и явно посторонними оживленными людьми. Здесь толпились курсисты, журналисты, господа окололитературного круга, «начинающие поэты», «утвердившиеся поэты» и те, кто просто падок на бесплатное развлечение по какому бы то ни было случаю.
Не особенно раздумывая, что именно она скажет ему при встрече, Сашенька прошла через вокзал, не упуская возможности лишний раз взглянуть на себя в зеркала, и вышла к посадочным платформам.
Вокзал был оснащен прекрасно и являл собой тот особый архитектурный стиль, что отличал авангардные тенденции времени. Для удобства пассажиров и встречающих над платформами протянулся великолепный каркас из стекла и железа – весьма практичное новшество, отлично защищающее от погодных неудобств. Одно «но»: из-за паровозного дыма каркас очень скоро закоптился так, что солнечные лучи уже не проникали сквозь стеклянную крышу. Впрочем, это могло волновать разве что начальника вокзала, ратующего за порядок на вверенном ему объекте.
Глядя на стеклянный шатер, поддерживаемый железным каркасом, на стайку чирикающих курсисток, на городового, бросающего на них осуждающие взгляды, на патлатого фотографа, толстыми пальцами проверяющего исправность своего портативного пластиночного аппарата, Сашенька чувствовала, что ее переполняет ощущение значительности момента. Видит Бог, она всегда желала Максу только добра, он – ее единственный мужчина, ради которого… и так далее.
Толпа заволновалась, подалась вперед, и это означало только одно: «Норд-Экспресс» приближался, скользил по стальным сверкающим путям, пар вздымался и клубился, колеса не стучали, а пели: «чух-чух-чух». Сердце Сашеньки часто-часто забилось, когда она увидела сначала дым, затем – паровоз, а затем и весь поезд, изогнувшийся на повороте.
«Норд-Экспресс» всегда привозил в Петербург праздник, ведь ехали в нем самые изысканные пассажиры, их визиты неизменно давали пищу многочисленным столичным газетам. Собственно, опытные репортеры в такие дни просто дежурили на Варшавском вокзале. И, конечно же, как профессиональные встречающие, всегда оказывались в самой выгодной точке платформы. Это Сашенька поняла, когда толпа хлынула к подъехавшему поезду. Не успели темно-коричные вагоны встать, как платформа оказалась запружена людьми.
Остаться незамеченной?! Не так Сашенька рисовала себе минуту ее сегодняшней встречи с Максом. Теперь ей пришлось энергично пробираться вперед, тесня курсисток, которые имели те же намерения, что и Орлова. Спальных вагонов четыре, но в каком именно едет Макс?
Сашенька досадовала на Макса за всю эту суматоху, за свое слишком раскрасневшееся личико, за выбившуюся из-под шляпки прядь волос и за свои ботинки, которые не раз были отдавлены. Паровоз издал торжествующий звериный рев, выпустив в застекленный каркас последний столб дыма, и, наконец, остановился.
Сашенька привстала на цыпочки, надеясь разглядеть курчавую голову Макса. Куда там! Эти нахальные курсистки не церемонились, не жалели своих грошовых ботинок, высоко держали в руках букеты подвявших цветов. Да и зазевавшийся со своим аппаратом фотограф умело двигал локтями…
– А ну-ка, расступись! Куда гребешь – не видишь: дама! Ваше благородие, эдак вас тут затопчут. Позвольте – в целях сохранения… – прокричал кто-то в самое ухо Сашеньки, пахнуло одеколоном «Шипр», чьи-то сильные руки подхватили учительницу и буквально вынесли вперед, туда, где репортеры образовали полукруг свободного пространства и приготовились к работе.
Спаситель Сашеньки – молодой, чернявый, как бес, парень, весело подмигнул ей. В этот миг двери вагонов открылись и на перрон ступили пассажиры.
Конечно же, Макс ехал в первом вагоне. Он вышел, одетый с европейской элегантностью, и радостно оглядел толпу, будто показывая: вот он я! Получилось довольно комично: все-таки было в нем что-то от грузчика, облаченного в барское платье, артистический балахон сидел на Максе естественнее.
Следом из вагона вышли еще двое. Один с «деревянным» лицом, надменно-аристократичный, худой, похожий на декадента. Другой – плотный, с грубоватой фигурой простолюдина, с большим носом и крупным покатым лбом, выбритым подбородком, жидкими длинными волосами и с моноклем в глазу.
– Макс! Макс! – взвизгнули курсистки, и довольный Волошин помахал им рукой.
Тут же суета достигла апогея. Макс в толпе приезжих неспешно двинулся в сторону вокзала, курсистки с глупыми возгласами стали забрасывать его цветами. Макс отказывался позировать в одиночку, тормозил, приобняв за плечи то декадента, то того, что с моноклем, и тут же возникали магниевые вспышки.
– Господа, позвольте представить, молодые поэты: Николай, Алексей! Запомните: Николай, Алексей. Это лучшее, что я мог привести из Парижа.
Репортеры суетились, стараясь вклиниться и задать вопросы, Макс шутил, в толпе смеялись, а два его спутника хранили молчание.
Макс бросил ободряющий взгляд на своего плотного протеже, у того из-за необходимости удерживать монокль лицо казалось несколько перекошенным. Монокль упал, повис на цепочке, и молодой человек на миг потерял свое брезгливое выражение.
А в Максе все осталось прежним, и голос был тот же – звучный, идущий поверх голов. Сашенька отлично помнила – голос его многолик, как ветер, блуждающий в горах. Судя по бешеному биению сердца, она и вправду все еще была влюблена.
Из вагонов выходили прибывшие, кто-то недовольно фыркал, кто-то многозначительно улыбался, поглядывая на Макса – явно за время пути он успел перезнакомиться со всеми пассажирами «Норд-Экспресса».
– Господа, господа, пропустите, не толкайтесь же, господа! – уговаривал толпу встречающих потный городовой.
– Газета «Столичная молва»! – выкрикнул один из репортеров, опережая коллег, – Господин Волошин, правда ли, что месье Дягилев задал тон всему Парижу?
В толпе захихикали: антрепренер Дягилев, прозванный в артистических кругах Шиншиллой, удивил Париж не только балетом…
– Да уж, нынешней зимой на Елисейских полях каждого господина в цилиндре я принимал за Сержа Дягилева, особенно, если рядом оказывался еще один цилиндр. Но трудно диктовать тон городу, в котором узаконено женское право на ношение брюк.
Курсистки вскрикнули «Как, неужели?», и было непонятно, рады они или осуждают. Тема женской эмансипации приравнивалась к бунту.
– Правда, брюки позволительны только в том случае, если женщина едет на велосипеде, – добавил Макс, выдержав паузу, – Но милости прошу в Крым. Любые предрассудки мы счастливо изживаем.
– Все поэты одинаковы, – громко заявил стоящий рядом с Сашенькой чернявый парень и, кажется, снова подмигнул ей, – Сейчас плюют на предрассудки, а вскорости плюнут и на алтарь!
– Господин Волошин, что вы думаете о футуристическом манифесте Маринетти? – крикнул кто-то из репортеров.
– Если учесть, что идея манифеста возникла в результате его автомобильной аварии, то меня это не удивляет. Мало ли что придет в голову в сточной канаве.
Курсистки захлопали остроте, и тут глаза Макса наконец-то встретились с Сашенькиными глазами, и толпа под мощным движением поэта раздвинулась, будто под напором ледокола. Сашенька позабыла все, когда ей на талию легли его огромные крестьянские руки, когда он прижал ее к себе и даже, кажется, расцеловал, бородатое чудовище! Краем глаза она уловила вспышки магния, краем уха – смешки и вскрики. И провалилась в сладостный восторг.
Очнулась она в таксомоторе, на заднем сиденье, беспрестанно смеясь из-за тут же распитой с мужчинами бутылки шампанского. Сашенька шустро переодевалась в брюки, вынутые из большого кожаного чемодана строгого денди. Он и тот, что в монокле курили на улице, а шофер таксомотора косился на возню за спиной в зеркало заднего вида.
Макс шаловливо расстегивал мелкие пуговки Сашенькиного платья на спине, целуя в одно плечико, в другое, в шейку, ниже. Пока, наконец, господин с моноклем не крикнул в окно:
– Право, Макс! Поехали в ресторан!
Волошин выволок свое большое тело из автомобиля. …И тоскливо замер, уставившись в толпу на привокзальной площади. Ошибиться было невозможно: Макс смотрел на тонкую высокую женщину в темном платье и шляпке, из-под которой выбивались волосы, отливающие красным золотом. Глаза и скулы закрывала вуаль, тонкие губы были упрямо и трагически сжаты. Женщина будто почувствовала напряженный взгляд Макса, заметила его, кивнула – лицо Волошина тут же потекло улыбками, как растаявшая восковая маска. Макс приветливо и непринужденно помахал ей рукой. К женщине подъехал извозчик, загрузил ее багаж, пролетка уехала.
Тут дверца автомобиля распахнулась.
– Вуаля!
Орлова спустила на землю одну ногу в брючине, из-под которой странно смотрелся ее узконосый ботинок, затем – вторую, а потом выскочила вся. Мужчины ахнули. Перед ними стоял соблазнительный тонкокостный мальчик, правда, пиджак был великоват в плечах, и брюки сидели слегка мешковато – но в этом был даже какой-то шик. Свои длинные волосы Сашенька спрятала под шляпу. Вид она имела отважный.
– Ну как?
– Брависсимо! – Волошин извлек из кармана графитовый карандашик, лизнул его и подрисовал Саше щегольские усики, – Одним поэтом стало больше. А теперь – в ресторан!
Чернявый крутился на перроне. Носильщики косились на него, но он только улыбался, показывая крепкие зубы. Уже схлынула толпа, ринувшаяся за Волошиным. Из «Норд-Экспресса» неспешно выгружались последние пассажиры. А парень все будто выискивал кого-то.
Вот из последнего вагона, опираясь на руку стюарда, вышла женщина лет пятидесяти, ее бесформенную фигуру покрывало поношенное балахонистое черное платье, на голове не было шляпы, а жидкие седоватые волосы кое-как стягивались на затылке в неряшливый пучок.
– Спасибо, мой хороший!
Стюард рассчитывал на большее, но дама уже пошла по перрону, таща дешевый саквояж самостоятельно. Чернявый увязался за ней.
– Позвольте помочь?
– Да ведь я не заплачу, мой хороший.
– Да ведь я не за деньги, – саквояж перекочевал в руку парня, – Интересуюсь, как там живется пролетарию в Париже. Вы, мадам, из работниц?
– С чего ты взял?
Чернявый осклабился.
– Неужто ошибся?
– Ошибся, – мясистое лицо женщины дернулось смехом, и она прикрыла рот рукой.
Парень удивленно рассматривал ее руки с тонкими длинными пальцами пианистки, на пальцах – большие серебряные перстни.
– Да, с такими-то руками вы точно не из прогрессивных. Позвольте, угадаю. С книжками дело имеете, так? Писательница?
Они уже подошли к площади вокзала. Дама подняла руку, извозчичья коляска подкатила.
– Что ж, отчасти ты угадал. А теперь давай-ка я. Как говорится, услуга за услугу.
Извозчик принял саквояж, а женщина схватила левую руку чернявого и начала изучать его ладонь с четко обозначенными линиями. Чернявый почувствовал неприятный запах от ее волос, когда она нагнулась, однако рука женщины была на удивление мягкой, обволакивающей.
– Вижу, – вдруг горячим огрубевшим шепотом заговорила она, – вижу, мой дорогой!
– Что там?
– Вижу огненного коня и всадника на нем, он придет на смену царству белого коня, и судьбы народов будут вершиться роком, – голос женщины совсем загрубел, будто принадлежал мужчине, стал тревожно-отчужденным, – Поднимется всемирный мятеж против всякой государственной власти и против всех общественных законов. А! Вот и ты, скачешь на огненном коне. Смерть… много крови… Пуля войдет сюда! – и женщина ударила парня в область солнечного сплетения.
Она замолчала, все еще держа его руку и плавно раскачивая ее в стороны, виски повлажнели от пота. Парень оторопел.
– Испугался? Ну-ну… – уже спокойно сказала она, – Да ты ведь не робкого десятка, к тому же весьма ловкий человек. Ты, часом, не карманник?
Парень выдернул руку.
– Обижаете, ваше благородие, а я от сердца: смотрю, женщина надрывается, отчего не помочь. Эх! Наговорили тут!
Дама усмехнулась, сунула в руку парню мелкую монету.
– Выпей за мою удачу.
– А звать-то вас как?
– Анна-Рудольф. Я – как ангел бесполый, так-то, мой дорогой.
Женщина забралась в коляску. Коляска двинулась по проспекту.
– А по мне – так бесиха, – процедил чернявый.
Парень сунул монету в карман, проводил коляску глазами, засвистел какой-то пошлый мотивчик. Прохаживающийся рядом незаметный господин в котелке тотчас потребовал извозчика и с криком «Гони!» отправился следом за укатившей дамой.
А парень зашагал прочь.
Лиля подошла к зданию с классическим портиком.
На фронтоне красовался двуглавый орел. Сердце ее бешено колотилось. День с утра выдался нервный, хлопотливый. И вот как он заканчивался: сегодня ее ждет первое в жизни настоящее свидание! Воля позвал ее, он будет разговаривать с ней! Или не будет… А просто, как и она, станет слушать стихи. В любом случае отныне между ними установится близость.
…«Вы пишете мне, что я восхитительная, что я вызываю в вас смешение счастья и отчаянья одновременно»…
Странно, ею же написанные строки отзывались в ней жгучим отраженным желанием. Лиля вдруг представила себе эту близость. Ладони стали мокры от волнения. Захотелось сбежать. Она в нерешительности встала. Сделала глубокий вздох, зажмурилась.
Несколько секунд темноты, а потом – ощущение потока тепла и света, идущего от греко-римских колонн портика.
Лиля резко открыла глаза: на ступенях и между колоннами переговаривалось множество молодых людей, попадались и барышни. Лиля вытерла руки о юбку. И развернулась, готовая уйти.
– Морожино! Сливочно морожино! – внезапный голос торговца с ручной тележкой перекрыл гомон людских голосов, – Отличное клубничное морожино!
Лиля бросила взгляд на расписной ящик, и тут кто-то схватил ее за руку. Это был Воля.
– Хотите мороженого?
От неожиданности она кивнула. Воля подманил торговца.
– Вам на сколько? – поинтересовался мужик и открыл крышку ящика, – На три копейки? На пятачок? С вафлей?
Лиля пожала плечами. И тут же получила мороженое из медной луженой банки, утопленной во льду. Такой же розовый шарик на круглой вафле оказался в руках Воли. Он начал цеплять его лопаточкой из щепки. К расписному ящику подбежали новые пары, торговля пошла бойко.
– Что же вы?
Лиля спохватилась и тоже стала есть. Ее удивляло и радовало это новое ощущение мужской заботы. Мороженое? Боже мой! Она почему-то не чувствовала вкуса и прохлады, только горячую волну в груди.
Когда с розовыми шариками на румяной вафле было покончено, они двинулись к двенадцатиколонному входу. Проходя мимо великолепных статуй Геракла и Прозерпины, мимо барельефов с изображением Аполлона и Венеры, Лиля почувствовала, будто их точеные тела слегка наклонились к ней. Ей часто случалось подмечать мимические изменения лиц на картинах или дыхание статуй.
Прихрамывая, она поднялась по ступенькам за Волей. Воля теребил в руке билет. Вот контролер оборвал корешки, бросил в корзину. И тут кто-то крикнул:
– Волошин!
Добротные шинели с петлицами и вензелями всех училищ и институтов Петербурга, потертые шинелишки и унылые форменные платья из кошлота расступились. В проеме двери выросла массивная фигура и затмила все.
Волошин, многообещающе улыбаясь, поворачивая большую кудрявую голову то в одну сторону толпы, то в другую, прошел по вестибюлю. Он держал под мышкой несколько полотен в простых рамках. Следом прошли еще три молодых человека, причем, двое поддерживали третьего, который слегка запинался. За поэтами, пыхтя и отдуваясь, поспешал фотограф, взмокнув под тяжестью своего аппарата.
– Ты заметила? Вот у того – женские ботинки! – услышала Лиля.
Две девушки с косичками, явно – гимназистки, смотрели на поэтов во все глаза.
– Ничего странного. Они ведь только из Парижа, – весомо произнесла одна из них.
– Сегодня, девочки, вы позабавитесь по-взрослому! – покровительственно предрек студент в шинели с золотыми пуговицами, – Это вам не на санках кататься!
Поэты прошли.
И Лилю с Волей подхватила толпа: они пронеслись мимо похожих на абрикосовый конфитюр колонн вестибюля, мимо сверкающих глыб минералов, мимо скелетов древних животных. Этот круговорот не кончился и тогда, когда Лиля упала на скамью в большом зале института.
– Я – глаз, лишенный век. Я брошено на землю,
Чтоб этот мир дробить и отражать.
И образы скользят. Я чувствую, я внемлю,
Но не могу в себе их задержать…
Лиля растворялась в идущих потоком стихах: как это точно и полновесно сказано! Ей казалось, будто сквозь нее, как мистические вихри, проносились образы, рожденные воображением Максимилиана Волошина, и она всем существом откликалась на каждую строку.
Воля бросал на нее удивленные изучающие взгляды…
Вот вспыхнул свет магния: фотограф запечатлел Макса для вечности в самом выгодном ракурсе.
Уже там, в вестибюле, увидев богоподобного, широкоплечего, вихрастого Макса так близко, что ей почудился букет из запахов весеннего Парижа, «Норд-Экспресса» и типографской краски свежих книг, Лиля стала ощущать растущее беспокойство.
Воля, кажется, что-то говорил ей, а она, кажется, делала вид, что отвечает. Но ее не стало – с первых же строк, которые поэт необычно подвижным, меняющимся голосом извлекал из глубин своего сознания. Лиля по привычке прикрывала глаза – чтобы яснее проступила суть, а голос Макса звучал то с мальчишеской важностью, то со старческой мудростью. Его стихи гипнотизировали. Все в нем казалось грандиозным: и то, как он держится на сцене, и то, как отрешенно смотрит куда-то поверх голов, стоя на фоне простой ситцевой занавески…
– А что вы думаете о любви? – спросили из зала.
Волошин моментально стал другим, – будто приземлился на все лапы видавший виды уличный кот.
– А что вы подразумеваете под словом «любовь»?
Задавший вопрос стушевался. Из зала зазвучали разрозненные подсказки.
– Нравственная активность.
– Желание служить.
– Пережиток!
– Опьянение! – заявил юноша, сидящий в первом ряду между длинным денди и тем, что в пенсне.
Юноша почему-то не снял шляпы. Высказавшись, он вытянул ноги и подбородок.
Макс патетически развел руками.
– Опьянела, опьянела, закружилась голова, – пропел он, лукаво глядя на юношу, но потом стал серьезен, как заграничный профессор эротологии, – Все дело в том, что космическая, человеческая и животная первобытная природа едины. История макрокосма повторяется в микрокосме – в человеке. Когда-то пересеклись дух и материя, и возникло физическое тело, наполненное вечным творческим током энергии. Человек был божественным гермафродитом, с тех пор в нем все стремится к прежнему единству. Это мы и зовем любовью, Эросом. Все вы знаете, что на низших ступенях животной лестницы есть существа – эфемеры, у них нет даже рта и желудка, не то что…
По залу прокатился смешок.
– Господа. То, что мы на земном языке называем мужским и женским, – это лишь дальний отблеск мирового разделения вселенского пола. Тело вообще не имеет никакого значения. Все, что касается телесного – лишь усложняет и путает своей грубой материальностью. Объективно лишь то, что внутри нас. Внешний мир мы, как эфемеры, рождаем из себя и осязаем его пентаграммой наших чувств. Наш внутренний абсолютный человек ведет за собой наше зрение, слух, обоняние. Он один может все наше субъективное переплавить в объективное. Физическое тело вообще должно истратиться, эволюция пойти обратным путем – к своему космическому «я». И вихрь креста, знаменующего дух и материю как главный конфликт вселенной, закрутится в обратную сторону!
По мере того, как Макс увлекался темой, в зале сдержанно переговаривались.
Лиля вслушивалась в слова Волошина, не обращая внимания на смешки публики: да, да, именно так! Разве ее тяжелое тело – это она вся? Пусть ей, Лиле, закрыты многие пути в ее земном воплощении, но разве не важнее то, что ее душа способна воспринимать мир тоньше, чем большинство в этом зале?
– Окрыленный Эрос, творческий вихрь, пронзающий вселенную – единственный путеводитель по нисходящим и восходящим ступеням мира. Тело – это замыкание джина в тесноте, тело стремится лишь к умножению, но к тому же стремятся и все эфемеры. Отказ от Бога и возвращение к Богу – все идет не через тело, а через Эрос.
– А как вы относитесь к равноправию? – громко спросила какая-то девушка.
– А его не существует. Это фикция.
– Ваше мнение устарело! – начала, было, девушка.
Но Макс продолжал:
– Не спешите. Вникайте… Мужчина в нашем мире – случайность. Во всей природе основной пол – женский. Самка – это сложный механизм, а самец – всего лишь ключ, приводящий этот механизм в движение. Ученые уже научились оплодотворять при помощи различных химических раздражителей. Кислот, алкалоидов, сахара, соли, алкоголя, эфира, хлороформа…
В зале начали свистеть и смеяться. Но это не смутило Волошина.
– Господа! С помощью углекислоты удавалось вызвать цветение морских звезд и оплодотворение морских ежей!
По залу покатился откровенный смех, показавшийся Лиле камнепадом. Воля нагнулся к ней с каким-то вопросом, но она не расслышала его.
– Вечно-женственное – идеал абсолютного пола! Все мы гермафродиты в духе своем! Мужчина не оплодотворяет женщины! Плод нисходит свыше!
В зале захохотали и затопали ногами. Сидевшие на первом ряду друзья Волошина вплоть до этого момента держались отстраненно, казалось, им самим было в новинку услышанное от Макса. Но тут самый юный из них стал жестикулировать и порываться вскочить на сцену. Длинный и в монокле с видимым усилием удерживали его.
– Это ненормально!
– Да это просто аморально!
Звук зала перекрывал густой голос Волошина, но Макс, казалось, только этого и ждал. Он отдернул занавеску – за ней на стульях стояли картины с абстрактными изображениями. Скорее, это была графика, а не живопись, хотя рисунки отдаленно намекали на какие-то фигуры и сюжет. Зал, заинтригованный, притих.
– Я купил их в Париже, ночью, на Иль-де-Жюиф. Уверяю вас, каждая когда-нибудь будет стоить миллионы!
В зале снова засмеялись, но и слушали – из любопытства. Макс драматично вздохнул.
– Господа. Наше существование вне Эроса исполнено иллюзиями. И насчет морали. Морали нет. Те, кто изобрел естественную мораль, весьма мало знакомы с природой. Чрезвычайно трудно провести линию между нормальным и ненормальным, особенно когда дело идет о человеке и его потребности в самовыражении. Взгляните на эти картины. Видите ли вы здесь любовь?
– Только муки творчества! – смешливо крикнули из зала.
– Извращение!
– Такое искусство противоестественно!
– А природа не знает определения «естественно», я уже говорил, что она изначально андрогинна. И кто скажет, может, этот художник запечатлел первоначальное воплощение мира? Когда все люди были круглыми, соединенными по двое плечами и бедрами, ходили прямо, только вперед или назад, а если хотели идти быстрее, то неслись кубарем как вихрь креста, опираясь на все свои восемь конечностей…
Зал грохнул хохотом.
– Волошин, признайтесь, вы сами это намалевали!
– Подзаборная живопись! Клоунада!
– Примитив!
– Вы нас мистифицируете, Волошин!
– Нет, пусть скажет, что он делал на Иль де Жюиф ночью!
– Скажите, Волошин!
Макс смиренно склонил свою кудлатую голову.
– Слушал пение тамплиеров.
Зал нервно загудел.
– Разве вы не знаете, что семьсот лет назад там был сожжен гроссмейстер со всем капитулом ордена?
Зал озадаченно ждал продолжения.
– Ночами слышны их голоса.
И – не давая опомниться, Макс стал читать звучным речитативом:
– Славься, Мария. Хвалите, хвалите
Крестные тайны во тьме естества.
Муля-Пракрити – Покров Божества.
Дремная греза Отца Парабрамы,
Сонная Майя Праматерь-материя.
Грезы из грезы – вскрываются храмы.
Жертвы и смерти живая мистерия.
– Люди… – вдруг задиристо закричал Волошин, – вы могли бы жить счастливо! Наслаждаться так, будто только что родились и сейчас умрете! Эрос – это Христос! Ангелы – это будущие демоны! Человек выше Ангелов! А грешник ближе Христу, чем праведник!
Свист и протестующее улюлюканье заполнил аудиторию до краев, студенты подскакивали с мест, схватились в споре друг с другом, начался такой шум, что Лиля очнулась и стала опасливо озираться.
В это время за спиной Макса из-за кулисы к стульям пробрался какой-то юнец, схватил особенно странную картину и резко опустил ее себе на голову. Полотно с треском порвалось, а сам «герой» шутовски встал посреди сцены и начал кривляться.
– А вот этого не надо! – пьяненьким голосом вскричал изящный юноша в пиджаке, который был ему явно велик.
Юноша изо всей силы рванулся с первого ряда, – длинный и тот, что с моноклем, только переглянулись, – и в одно мгновенье выскочил на сцену. Удерживая свою шляпу двумя руками, он как бык, понесся на студента. От удара в живот студент упал, но тут же вскочил на ноги и пошел на обидчика. Все произошло так быстро, что Макс не успел ничем помочь положению: Сашенька запнулась о свои же длинные брюки, шляпа отлетела в сторону, а волосы рассыпались по спине. Инкогнито ее было раскрыто.
– Женщина!
Зал разразился аплодисментами, разделился на два лагеря, но и тот, и другой лагерь были благодарны Максу за доставленное удовольствие и возможность свободно изъявлять свои принципы.
– Да здравствует исторический материализм, прогресс и феминизм! – вскричал женскими голосами зал.
Сашенька почему-то решила, что следует кланяться на аплодисменты, и начала, глупо улыбаясь, будто слониха в цирке припадать на колено. Вспышка магния на миг ослепила ее, Сашенька упала бы, не подхвати ее Макс.
– Бей провокаторов! – вскричал зал мужскими голосами.
– Кажется, нам пора, – философски изрек длинный.
– Бегство оправдано, – отозвался тот, что с моноклем.
Оба вскочили, и как раз вовремя: потому что приверженцы материального уже схлестнулись в драке с приверженцами духовного, и одному Богу известно, чем это грозило закончиться.
– Полиция! – истошно завопил кто-то.
– Мира не существует! – истерично провозглашал женский голос.
– Бей их! – крикнул другой истеричный голос, уже мужской.
– Господа, вы не джентльмены! – Макс сгреб Сашеньку в охапку, и поэты растаяли в начавшейся потасовке.
Вслед за поэтами из аудитории поспешно вышел чернявый парень.
Лиля сидела на скамье, невидяще глядя прямо перед собой…
Домой она вернулась поздно. И к порогу Воля уже полностью выветрился из ее головы.
Лиля поднялась по деревянной скрипучей лестнице на второй этаж, где жила с матерью в небольшой квартирке, открыла дверь в прихожую, не глядя на крючок, повесила старенькое пальто. Из глубины комнат доносились привычные вздохи: мать Лили постоянно пребывала в тоске. Девушка села на скамеечку, задумчиво стала развязывать шнурки на ботинках. Ботинки были высокие, с каблуками разной высоты, но эта мера от прихрамывания не спасала. Разулась в темноте и принялась изучать, проводя пальцем, кожу промокшего ботинка. Так и есть, палец нащупал трещинку. Надо ли срочно отдавать в починку или все-таки можно доходить сезон, принялась вяло размышлять Лиля. И вдруг вспомнила великолепные ботинки Саши Орловой, и чуть не задохнулась от завистливого удушья.
Но почему – она?! Это просто невозможно! Сашенька почти глупа, легкомысленна, а сколько раз Лиля замечала, что она, например, делает ошибки в Potencial Compuesto. Особенно, когда нужно использовать условное наклонение в сложных предложениях прошедшего времени, чтобы выразить действие в будущем времени, которое предшествует другому действию в еще более отдаленном будущем. Это же так просто! Но все прощается хорошеньким…
Лиля уронила голову на руки. Воспоминание о том, что Сашенька явилась на вечер с Максом, вновь прожгло и исцарапало, оставляя на душе черные рубцы, как горячая игла, прожигающая дерево. Лиля испуганно заморгала: зависть – недостойное чувство, грех!
…Но Сашеньку обожает муж, в гимназии ей позволительно то, что никогда не прошло бы у других учительниц. И все лишь потому, что она прехорошенькая, одета как фарфоровая куколка, с большими ресничками, точеным носиком и маленьким ртом. А ведь этот рот только и может, что мило дуть губки! Сашеньке никогда не понять поэтического гения Макса, она вообще не восприимчивее пупса!
…Но как же ей идет мужской костюм!
Лиля не узнала бы Орлову, если б не потасовка на сцене. Впрочем, она не сводила глаз с Макса, остальное мелькнуло фоном, не стоящим внимания…
…Так вот кого Орлова встречала сегодня на Варшавском вокзале, вот кто был ее любовником! Сашенька принадлежала Максу. Вся. Так, как пишут в романах. И они снова встретились…
Лиля, не желая того, стала воображать, как они кинулись в объятья друг друга на перроне, как помчались в ресторан отмечать эту встречу, как не могли наговориться, как прикасались друг к другу руками и взглядами. Где-то между делом произошло облачение Сашеньки в пиджак и брюки, Лиля быстро перелистнула этот момент и вновь вернулась к воображаемому свиданию Орловой и Волошина. Какой удивительный, невероятный день пережила Сашенька! Сколько настоящих эмоций, ярких красок, остроты и дерзости было в этом дне! Решиться на переодевание – для одного этого уже нужна смелость…
Собственный день и собственные переживания Лили померкли окончательно. Как и вся собственная жизнь. Материя грубо и очевидно брала верх над духом.
Противно засосало под ложечкой. Но следом вдруг пришло пугающее озарение: возможно все. Ведь сходили боги Олимпа к земным женщинам…
Макс представлялся Лиле уже не только лицом с рекламного плаката, не только персонажем газетных хроник, не олимпийцем – он стал живым и реальным. Еще каких-то два часа назад к нему можно было подойти…
Лиля с силой отшвырнула ботинок.
– Что там опять? – прокричала мать капризно.
Лиля подскочила и быстро пошла в свою комнату.
– Мама, у меня болит голова!
– Никому нет дела… – запричитала мать, но Лиля уже захлопнула за собой дверь.
Она не включала свет, стояла, прижавшись к стене. Мать прошла по коридору, тяжело волоча больные ноги. Лиля не могла сейчас говорить с ней, тем более, что все слова давно сказаны, к чему повторяться. Она вслушивалась в самое себя, казалась ныряльщиком, ушедшим под воду так глубоко, что становилось страшно – хватит ли силы выплыть.
Какой была ее жизнь с самого детства? Родители считали ее несколько «не в себе», мать даже показывала Лилю психиатру, и он чуть было не увлекся лечением, но, к счастью, отец ушел в другую семью, и денег на докторов не стало.
Лиля была наглухо закрыта не только для матери. В классе ее не любили. Нет, воспоминания о классе, хоть она и окончила гимназию с отличием, были сейчас слишком трудны, и Лиля отмахнулась от них. Дальше – педагогический институт, и там – стылое чувство полного одиночества. Лиля легко впитывала знания, но почему-то интересы сверстниц казались ей пустыми, и она сторонилась любого общения. И вот – гимназия. Работа, которую Лиля ненавидела – пора признать это честно, гимназистки, которых она боялась до обморока, и ежедневно сверлящая мысль: кому и зачем это нужно?
Впрочем – зачем-то нужно. Ведь мать постоянно напоминала о том, как они бедствуют, причитала, что Лилю никто не возьмет замуж, и эта песня казалась бесконечной. Покой наступал только здесь, в этой комнате, ее цитадели…
Лиля включила свет.
В комнате было все то же: наскоро заправленная постель с романом Кретьена де Труа под подушкой, трюмо, письменный стол, заваленный тетрадками со стихами, кресло-качалка со старой шалью, линялый ковер на полу. И книги – они были везде: на полках, у кровати, на подоконнике. Но все эти книги – ее единственные друзья, показались Лиле вдруг такими чужими. Так повзрослевшие вмиг дети смотрят на игрушку, которая еще вчера выглядела живой, и не понимают, как они могли обманываться.
Лиля сползла по стене на пол – все это убого, уныло, невыносимо скучно! Здесь, посреди пыльных отживших вещей, несущих на себе печать бесцветной родительской истории, не было ничего, что давало бы ей надежды и силы подняться. Ничего…
Лиля не сдержалась, громко всхлипнула.
– Лиля! – крикнула мать.
Ну и слух у нее…
Да, Лиле было нестерпимо обидно и жалко себя, и кто еще ее пожалеет, если не она сама? Кому она нужна в целом свете? Кому вообще все это можно сказать?!
Слезы покатились по пухлым щекам, Лиля чувствовала их соль на коже. Как же она ненавидела это широкое некрасивое лицо! И ведь еще вчера все было иначе. Но будто кто-то резко отдернул штору, закрывавшую ее маленький мирок от внешнего мира, и дневной свет беспощадно затопил комнату, высветил весь ужас положения Лили.
Положение это казалось безнадежным.
– Да что ты там делаешь? – кажется, мать подслушивала у двери.
– Легла спать, мама!
– А почему горит свет? Ты совсем не экономна! Сегодня приходил турок, продавал недурные халаты. Я смотрела на тебя.
– Мама!
– Дать порошка?
Мать постояла и ушла к себе, шаркая домашними туфлями по полу.
Лиля закусила губу, чтобы не разрыдаться. Ну почему, почему – Сашенька? Разве он не видел, что в ней нет ничего, кроме пустого жеманства? Она же наскучит на второй день!
…И тут Лиля почувствовала, что толщу воды над ней пробил лучик света. Ее тело задвигалось, будто она начала биться за глоток воздуха, подниматься из темной глубины…
Фрагменты прошедшего дня пронеслись калейдоскопом. Вот Сашенька изливает ей свою душу: «Он разбил мое сердце!» – прекрасно! Вот гимназистки терзают ее злосчастное письмо, и ей хочется провалиться от стыда, но вдруг все оборачивается наилучшим образом: проверяющий инспектор находит письмо более чем занимательным – прекрасно! Вот Воля, явно робея, ждет ее в библиотеке, у Горного института… А потом… Потом – он, этот огромный человек, властелин и колдун, с всклокоченной кудрявой гривой и глазами громовержца! Нужно было подойти к нему, сказать…
Лиля вскочила и бросилась к письменному столу. Ее тетради!
Она положила руку на стопку тетрадей в переплетах из тисненой кожи и прикрыла глаза. Вот – ее суть, ее свет и вся ее надежда. Она должна открыться Волошину, сказать ему о своей невыносимой тайне – этих стихах, которые делают ее жизнь осмысленной, но и убивают в то же время, отделяют от реальности. Она расскажет ему все! Он поймет! Он такой великодушный и щедрый!
Какое счастье, что у нее есть хорошая бумага, будто специально для такого случая!
Лиля вдохнула полной грудью – выплыла. Села за стол, открыла выдвижной ящик, достала лист бумаги. Обмакнула перо в чернильницу. И начала писать своим изумительным почерком: «Мне кажется, нет большего счастья, чем говорить с Вами! Простите меня за это письмо. Я пишу его, вглядываясь в Ваш образ, запечатленный в памяти. Сегодня я была на Вашем вечере…». Лиля задумалась, стоит ли продолжать в том же тоне. Потом вновь склонилась над письмом, и строчки полетели…
– Вы видели это?! – на другой день Сашенька схватила Лилю за кофту в коридоре гимназии, потрясла перед ней свернутой газетой и повлекла к окну, в зеленый кулуар из разросшихся декоративных пальм. Здесь она буквально воткнула газету Лиле в руки, – Читайте!
Пока Лиля изучала газету, Сашенька достала из сумочки зеркальце и губную помаду и принялась поправлять лицо.
Лиля бегло проглядела газетную полосу. Ничего особенного. Списки некрологов. Списки происшествий. Рекламировалось белье по оптовым ценам торгового пассажа. Некий Горацио предлагал универсальное целебное средство для нервных и обессиленных. Нарисованная женщина выставляла напоказ по лошадиному крупные зубы и обещала, что у каждого, кто воспользуется новым зубным кремом, будут такие же. Далее шли предложения по избавлению от перхоти и подагры, подробно описывались достоинства жидкости для мытья окон, фотоаппаратов фирмы «Кодак» и молочной муки фирмы «Нестле»…
– Да не здесь же! – Сашенька перевернула страницу и показала пальцем заметку в разделе новостей, – Вот!
И Лиля прочла: «РАЗВРАТ НА ВЕЧЕРЕ ПОЭЗИИ».
Заметка гласила: «Не успел поэт Волошин вернуться из Парижа, как уже случился скандал. Вчера на его вечере в Горном институте произошел анекдотичный инцидент. Среди прибывших вместе с поэтом господ один оказался переодетой женщиной. Причем, пьяной. Она выскочила на сцену прямо посреди философской полемики, вызванной провокационными заявлениями Волошина. И накинулась на гимназиста, который из озорства порвал мазню какого-то новатора и натянул ее себе на шею. Во время драки с нее слетели шляпа и пиджак, а брюки удержались только на честном слове. После чего в зале началась настоящая свалка. Когда приспела полиция, Волошин и его компания уже покинули институт. Кое-кто из гимназистов признал в даме, переодетой в мужской костюм, учительницу. Прелестница служит в женской гимназии на Плуталовой улице. Как известно, господин Волошин – большой любитель пошутить. Но этот маскарад превзошел всякую меру. Пусть парижанки уже испорчены эмансипацией и феминизмом. Но у нас в Петербурге женщин в брюках в общественных учреждениях еще не видали! Ибо сказано: «Никакому мужу не одеваться в женскую одежду, ни жене в одежду мужу свойственную». Женщине в брюках – прямая дорога в ад! Поведение дамы заслуживает самого строгого порицания…».
– Я погибла! – простонала Сашенька, снова сворачивая газету в трубочку, – Что скажет Геракл? Наверное, он уже читал, и все читали. Вы не представляете, что у меня сейчас тут, – и она показала куда-то в область желудка, – С утра, как только проснулась, почувствовала. Едва хватило сил одеться, руки так дрожали. Иду. А мальчики-газетчики как раз кричат: «Сенсация! Учительница гимназии переоделась в мужчину и избила гимназиста!». Каково?
Лиля внутренне улыбалась.
– У меня теперь такое чувство, будто я вышла голая, и все смотрят: это она, она оскандалилась! А Макс – хорош! Так посмеяться надо мной! Зачем я только вообще поехала вчера к вокзалу! Неблагодарный! Ни слова о любви. Потащил меня в ресторан с этими своими поэтами. Я даже не помню, где теперь мое платье с куньей горжеткой! Придется заказывать. Но вряд ли я найду такой же материал…
Сашенька по натуре была очень болтлива, обычно это утомляло, но не сейчас. Лиля обмирала от счастья: значит, встреча прошла совсем не так, как она рисовала себе вчера!
– Боже, что за подлецы эти журналисты! Ведь все сплошь неправда! И зачем я вчера столько выпила!
Лиля быстро соображала.
– Если вы дадите мне адрес, по которому остановился Волошин, я обещаю все уладить.
– Но как?!
– Нужно подать дело так, будто вы… верны мужу. Я могу быть доверенным лицом, курьером, дуэньей, да кем угодно для вас… если захотите.
– Это очень может быть, что мне понадобятся ваши услуги, – сказала Сашенька и тут же начала писать адрес губной помадой прямо на газете, – Вот. Конечно, я должна сообщить Максу. Но ничего не предпринимайте без моего ведома. Имени моего не прозвучало, но все равно, я ужасно волнуюсь.
Тут Орлова насторожилась как кошка – к пальмам приближались кавалеристские шаги, которые она очень хорошо знала. Сашенька кинула газету за кадку, выпрямилась как струна и развернулась, готовая отразить любую атаку. Пальмовые листья раздвинулись, и показалось усатое лицо ее мужа под клетчатым кепи, завитые щипчиками усы подергивались.
– О! Милый! Ты здесь? Какая прелесть! Серж, ты не снял кепи, это неприлично!
Сашенька была на высоте: глаза излучали невинность, поза – кокетство, руки ласково тянулись навстречу мужу. Но тут ее чуть сбила с толку возникшая рядом фигура директора гимназии, этот умел ходить бесшумно. Геракл держал в руках несколько свежих газет.
– Ну-с! Хорошо же! Александра Васильевна, не соизволите объяснить, о какой такой прелестнице идет речь?! – Геракл выразительно потряс газетами, – Уж не о вас ли, Александра Васильевна?
Сашенька вновь не оплошала. Глянула на ворох газет, увидела свою фотографию, правда, не очень четкого качества, ойкнула и повалилась в обморок – точно в руки своему благоверному. Тот подхватил ее.
– Воды!
– Воды, воды! – разнеслось по коридору.
Сашеньку унесли укладывать на большой кожаный диван в директорском кабинете.
Когда топот ног утих, суматоха улеглась, Лиля, все еще стоявшая у окна за пальмами, прыснула от смеха. Нагнулась за газетой, на которой Сашенька крупно вывела помадой: Глазовская, 15. И увидела оставленную на подоконнике сумочку. Лиля воровски открыла ее, достала духи: право, день задался с утра. Лиля была в приподнятом настроении, письмо Волошину, длинное, изящное, снабженное стихами, лежало в кармане и волновало ее. Оставалось передать его адресату. Но, видимо, не хватало именно этого штриха: Лиля побрызгала письмо духами Орловой, вернула флакончик в сумку, сбежала вниз и отдала сумку швейцару…
Уроки закончились, Лиля быстро переобулась, отметив растущую трещинку на ботинке, накинула пальто и, выйдя в холл, увидела, как Сашенька, розовая от слез, но не сломленная, с видом оскорбленного достоинства, твердо и надменно проходит мимо швейцара: тот распахнул перед ней входную дверь так спешно, что звякнуло дверное стекло. Потом вспомнил про сумку, суетливо протянул ее вслед Сашеньке. Сумку схватил муж Орловой, он шел также надменно, и его усы яростно топорщились, теперь прямые, как у таракана.
Лиля вышла из училища, кивнув растерянному швейцару. И застала последний акт трагедии: муж требовал, чтобы Сашенька села в автомобиль, та поднесла свою золотистую руку ко лбу, затем вынула из сумочки платочек, промокнула глаза и как-то болезненно качнулась. Усы мужа тут же сникли. Наконец, Орлова позволила себя уговорить, изящно поднялась на ступеньку перед открытой дверцей, дверца закрылась. Муж обежал авто, сел за руль, авто недовольно «пыхнуло» в трубу и умчалось.
Лиля весело посмотрела вслед. И тут-то к ней подошел Воля.
– Здравствуйте, Лизавета Ивановна.
Она опешила. Воля знает, где она служит? Кажется, она и имени своего ему не называла…
– Вы вчера так быстро ушли. Мы даже не успели… – он запнулся.
Смотреть на него было грустно. Удивительно, как быстро все может измениться! Еще вчера утром она погружалась в радужный дурман, думая о нем, перебирая в памяти мельчайшие детали их встреч. И вот – ровным счетом ничего.
Лиля улыбнулась. Она прочла множество амурных романов, но постигать амурную науку на собственном опыте, оказывается, куда занимательнее.
– Я не говорила, как меня зовут.
– А! – встрепенулся Воля, – Я уже давно это знаю – разглядел в вашей сумке тетрадки учениц и название гимназии. Сумка была открыта! – вдруг испугался Воля.
Лиля отвернулась, чтобы скрыть от него дурацкий смешок – этот мелкий смех просто невозможно было удержать в себе. Воля не понимал. Наконец, она успокоилась.
– Простите меня. Но я ужасно спешу.
– Я провожу?
– Нет-нет. Я должна отнести письмо…
– Письмо?
Воля вопросительно, будто имел право, смотрел на нее. Лиля вспыхнула.
– Это письмо Максимилиану Волошину. Я прошу его оценить стихи одной…
Нет. Пора сказать правду.
– …мои стихи.
И она быстро пошла по тротуару вдоль Большого проспекта. Воля двинулся за ней, нагнал и пошел рядом.
– Вот почему вы вчера были такая! – облегченно сказал он, – Любите стихи. Хм. Я тоже люблю. Надсона.
– Нет, увольте, – отмахнулась Лиля и процитировала, – «Муза, погибаю! Глупо и безбожно…». Слишком мелодраматично. Зачем сообщать всем о своих личных метаниях? И потом, у Надсона нет школы, – Воля внимательно слушал, – Мне нравится другая поэзия…
– Волошин?
– Да.
Воля взял Лилю за руки. Лиля остановилась.
– Лизавета Ивановна. Послушайте.
Назревало нечто. Девушку бросило в жар, ладони взмокли, ей стало очень неловко, она сосредоточилась на этих липких руках. Что происходит? Зачем он держит? А если он спросит об их переписке? Что сказать?
– Я, конечно, стихов не пишу, но…
Лиля, наконец, высвободила руки.
– Лизавета. Давайте сходим куда-нибудь? Вы любите синема? Смотрели «Вия»? Или «Женитьбу»?
Послышался дребезжащий, стонущий, как больной под инструментом дантиста, звук трамвая. Лиля посмотрела в его сторону. Решилась и глянула Воле прямо в лицо.
– Воля… – Боже, сколько раз она мысленно повторяла его имя, а сейчас оно стало просто кирпичиком из четырех букв, – Возможно, у нас еще будет повод увидеться. Но теперь я спешу. И я не люблю синема. Простите.
Побежала к трамваю, проклиная себя за полноту, неловкость и прихрамывание. Как, должно быть, ужасно выглядит она со стороны!
Воля остался стоять на тротуаре. В его голове никак не укладывалась перемена в настроении Лили. Конечно, утонченная натура, пишет стихи. Видимо, ей хочется какой-то игры. Но Воля категорически не умел притворяться.
Лиля проехала несколько остановок, сошла с трамвая и со всяческими заговорами и мольбами об удаче опустила письмо в почтовый ящик. Поскольку почтовая служба работала исправно, выходило, что письмо Макс получит уже утром следующего дня.
Алексей Толстой по обыкновению проснулся очень рано, с рассветом. Чувствовал себя, опять же, по обыкновению, скверно. Но дисциплина стала его второй натурой, письменный стол требовал к себе, как стадион – спортсмена: режим. Вчерашний вечер, как, впрочем, и позавчерашний, и общие с Волошиным вечера и ночи в поезде от Парижа были одним сплошным кутежом, который с трудом перенес бы менее подготовленный организм. Но Алексей любил кутежи, умел получать наслаждение от вин и яств, знал в них толк. Это Макс ценил в нем выше всего. Пока – выше всего.
Алексей прошел в ванную комнату, намочил холодной водой белый платок и туго повязал голову: так он делал каждое утро, чтобы привести мысли в порядок. Еще одним обязательным условием была клизма ради «формы» – гимнастики он не любил, а полнел моментально. Покончив с утренними ритуалами, прошел на кухню, набрал в рот воды и стал полоскать горло.
Алексей снял очень приличную квартиру в четыре комнаты, одну занял Макс. Конечно, у Макса множество недостатков, взять хотя бы храп – его храп сравним с ревом быка. Но преимуществ от соседства со знаменитостью гораздо больше. Конечно, Макс питает слабость ко всем мало-мальски одаренным поэтам, но лучше, как говорится, быть ближе к телу.
Алексей писал плохие стихи. И знал это. Он знал также и то, что будет, обязательно будет писать лучше. Нужно только пообтереться, поосмотреться, понять, кто есть кто и от кого что зависит. Литератором Алексей стал лишь менее года назад, да и то – со знакомства с Максом.
Нет, он писал с детства: стихи похабные, декадентские, революционные, символистские. Но все – как-то мимо. Вот и весь этот год Макс пробегал новый лист глазами, хлопал его по плечу: «Вздор!». Ничего. Это пока – вздор. Потом наладится. Нужно только уловить потребность момента. Рифмовать Алексей наловчился, образное мышление развито от природы. Верткости ему не занимать. Так что – работать, работать…
Алексей выплюнул воду в умывальник. Вытер лицо полотенцем, висящим на плечах. Заварил черного кофе. Взял кофейник и чашку. Работать.
Алексей прошел по большому темному коридору к кабинету, по пути глянул на себя в ростовое зеркало. Оттуда, из пространства, очерченного рамой красного дерева с виноградной лозой, на него глянул плотный, породистый тип с длинными жидкими волосами и слегка отвисшей нижней губой, выдающей его природное презрение к миру. Алексей отражению удовлетворенно кивнул и хмыкнул: граф, как-никак. Сейчас этот тип, правда, больше напоминал толстеющую молодую бабу: в халате до пят, в повязке, закрывавшей высокий умный лоб. Однако к обеду Алексей выйдет – как всегда: холеным респектабельным господином с моноклем, хотя последнее, конечно же, излишне.
Толстой привык жить широко, по-барски, и это стоило изрядных забот его маменьке: с их именьишка собирались совсем крохи. Но коль хочешь стать литератором, крепись, а марку держи. Маменьке приходилось крепиться.
Алексей вошел в кабинет, поставил кофейник на салфетку. Налил себе в чашку. Глотнул. Сел за стол. Стол тоже был красного дерева, на нем аккуратными стопками лежали листы чистой и исписанной бумаги – он не имел привычки писать кое-как и на чем попало. Не имел привычки и раскидываться написанным: все всегда складывалось в папки. Даже если «вздор» – ничего, когда-нибудь что-то и из раннего вздора сгодится. Для полного собрания и трудов будущих исследователей.
Взялся за перо. Задумался. Не пошло.
Встал. Прошелся по комнате. Глянул на полку с поэзией, полистал первую попавшуюся книжку – Блока. Зацепился за мысль. Вернулся к столу и скоро начал писать.
Через несколько минут перечел написанное. Вот ведь черт. Неплохо. Но скажут: подражание Блоку. И будут правы. Про стихи Алексея постоянно говорят либо дурно, либо – «подражание».
Алексей подошел к окну. Побарабанил толстыми пальцами по стеклу.
Однако гадость. Николай Гумилев, которого Макс везде таскает за собой, пишет слабо, что совершенно очевидно. Все какие-то экзотические выдумки, какие-то жирафы да крокодилы, африканские барабаны и бряканье ржавых доспехов. И несет себя этот трубадур так, будто только что вернулся из крестового похода. А – ничего, кажется, пойдет в гору. Ну что в нем такого? Одна картонная бутафория, суеверия, страсть к астрологии и каббале, дешевые приемы: жемчуга, берега, амулеты…
Алексей вздохнул, вернулся к столу. И быстро сочинил новый стихотворный опус – с экзотикой, закатными красками и жемчугами. Перечитал. Захотелось смять и плюнуть. Не смял – заложил в папку. Пусть.
Вернулся к недавно начатой рукописи пьесы в стихах. И увлеченно продолжил работу, рифмовалось гладко и спокойно – будто ткачиха выпрядала длинный цветастый коврик и пела себе под нос что-то монотонное, занудное…
…Спустя три часа услышал хождение по квартире, зевание до хруста, звуки уборной и умывания: Макс проснулся.
Еще через полчаса пробряцал дверной колокольчик: кто-то пришел.
– Макс, открой, пожалуйста!
Макс открыл. И почти тотчас ворвался в кабинет Алексея, возбужденный и всклокоченный, в халате поверх кальсон.
– Алешка! Бросай свой вздор. Прочти-ка это! – И сунул ему под нос конверт и письмо, пахнущее духами.
Алексей сначала взял в руки конверт. И сразу почувствовал, что от него веет успехом, роскошью и любовным томлением – уж на это был у Алексея особый нюх. Он поднес письмо к лицу – вдохнул. Так и есть. Модные французские духи фирмы «Coty» – черт подери, это светская дама! Любопытно! И Алексей принялся изучать листы с редкостно красивым почерком на дорогой бумаге – как какой-нибудь следователь-криминалист.
– Да ты читай, что ты крутишь! – Здоровяк Макс чуть не прыгал как мальчик, – Она – поэтесса!
Алексей снова и снова перечитывал утреннее письмо. Оно действительно страшно интриговало. Незнакомка обладала не только изысканным почерком – все содержание письма было столь же утонченным: в принадлежности незнакомки к аристократическому обществу не было сомнений.
– Читай снова, читай вслух! – прокричал Макс.
Он носился из угла в угол, радостный, как зверь, почуявший весну.
Алексей стал читать.
– А? Алихан, как?
– Стихи как будто переводные. Но недурно для барышни.
– Ага! Молодец! Точно подметил. И что ты о ней думаешь?
Алексей стащил со лба сухую уже косынку.
– Судя по всему, она хорошего происхождения.
Макс нетерпеливо махал ему рукой, мол, дальше, дальше.
– Ну же, поднапрягись, где твое воображение? Писатель – это когда тебе показывают ноготь, а ты понимаешь, от чего умрет твой герой!
Алексей поднапрягся: Макс обожал воображать себя античным учителем.
– Ей должно быть лет восемнадцать, большее – девятнадцать. Она грустит, думает о смерти. А такие мысли приходят в момент от юношества к зрелости и могут дать характеристику…
Макс свалился, наконец, в глубокое кожаное кресло, задрал босые ноги – приготовился к диалогу. Алексей не понимал его босяцких в прямом смысле привычек. Свою неоконченную рукопись он закрыл и аккуратно сдвинул в сторонку.
– Ты абсолютно прав, Алешка. Если все чувства юной девы – на кончике ее пера, значит перед нами существо необыкновенное. Так и вижу ее: хрупкую, легкую… Вот она стоит на высоком каменном молу, смотрит вдаль, волосы распущены, ветер обнимает ее – одежда облепила тонкую талию и стройные ноги… Знаешь, Алихан, что ценнее всего в поэзии? Индивидуальность! Поди ж ты: одна строка – а ты уже в ее особенной власти! Настоящий поэт всегда возбуждает воображение. Всегда хочется узнать: кто скрывается за этими строками, как он страдает и чувствует, кого любит, что заставляет это сердце биться сильней. У подлинного поэта все слова – о себе самом…Извини – перебил. Продолжай.
– Вот именно, – осклабился Алексей, – Возбуждает. Признайся, Макс, эти опусы не возбудили бы тебя так, если б она не писала о своем восхищении, преклонении тобой и тому подобные прелюдии начинающей поэтессы. Ей просто нужна протекция.
Макс подскочил, схватил письмо, прижал бумагу к столу своей широкой рукой – пришпилил. И глубоко заглянул Алексею в глаза – прошил.
– Вздор! …В ней так много грусти. Отчего бы? Ну? Вспомни: «умножающий знание умножает скорбь»… Если юная дева пишет о смерти…
– Видимо, ты хочешь сказать, что ее судьба печальна, Макс? Знаем мы эти страдания богатых…
Для Алексея соломонова мудрость не значила ровным счетом ничего. Ему вообще было странно слышать о таких вещах как «скорбь, печаль», впрочем, к тому же ряду относились слова «вдохновение, муза». Глупость. Все устроено просто. И особенная глупость – у людей с искрой таланта: Бог знает что воображают, истерят на пустом месте. А писательский труд – такое же ремесло, как труд горнодобытчика. С той лишь разницей, что горнодобытчик имеет дело с рудой, а писатель – с кириллицей…
– И все-таки, какой поразительный почерк! – продолжал Макс, – Ну-ка, Алихан, выдай мне, что можно сказать о женщине с таким почерком.
– А что тут гадать. Вывод очевиден. Видимо, она на пороге насильственного замужества, отсюда тоска. Раз пишет стихи, вряд ли ей хочется стать женой какого-нибудь аристократа, который в лучшем случае отнесется к ее таланту снисходительно. Ее мучит также и собственное сомнение: поэт ли она, имеет ли право? Конечно, ей хочется признания – а кому не хочется, Макс? Свое высокое положение она принимает как оковы. Но люди, пишущие аккуратно и красиво, обычно безвольны. Если рассуждать объективно, каллиграфический почерк говорит как раз о подавленной индивидуальности. Не удивлюсь, если она получила очень строгое воспитание. Это выработало в ней потребность в похвале – я объясняю эту почти машинную ровность букв и фраз только так…
– Погоди-ка, – ввернул Макс, – Но ведь она – поэт, возможно – художник…
– Макс, ты тоже – художник. Однако пишешь, прости, как курица лапой. Обрати внимание на угловатость этих согласных. И вообще, почерк у нее какой-то отвесный. Сильные нажатия. Пишущие так люди требовательны к себе и окружающим. Думаю, ее воспитывали в строгости. Она усидчива, послушна, вне сомнений – блестяще образована. Но, повторюсь, ей крайне важна чужая оценка – иначе зачем учиться писать так красиво?
Макс уважительно посмотрел на друга.
– Продолжай.
– А теперь это, – Алексей показал на букву N, которой незнакомка подписала письмо, – Nihil – ничто. Макс, она живет под чьим-то мощным давлением. И она не способна к решительным поступкам. И мне уже самому ужасно хочется проверить, прав я или не прав.
Макс отошел от стола, походил по кабинету, заложив руки за спину. Он думал. Алексей, весьма довольный своим экспромтом, сидел, откинувшись на стуле.
– Значит, так, – итожил Макс, – юная, хрупкая, возможно, сирота. Благородная кровь. Замкнутый образ жизни. Авторитарное воспитание… Подчинение. Подавленность, отсутствие свободы. Однако так ли она безвольна? Я бы не стал утверждать, хотя твои доводы кажутся мне вескими. Но ведь решилась прислать письмо, значит, в ней идет борьба. Конечно, тон письма осторожный. Но…
Алексей вдруг хлопнул себя по лбу.
– Макс! Мне вот какая мысль пришла. Она – монашка!
Друзья переглянулись и расхохотались.
– Ну, если монашка, тогда пиши пропало. Что ж, проверим…
И Макс вынул из кармана халата конверт с указанием почтового отделения и номера получателя «до востребования».
– Почему бы нам не пригласить ее сюда? А?
Лиля в глубине души была уверена, что Макс обязательно отпишется ей. Потому что с того момента, как письмо упало в почтовый ящик, все вдруг переменилось. Будто дрогнул исполинский маховик, пришли в движение покрытые паутиной шестерни и шестеренки, и ожил – заскрипел где-то в надземном пространстве механизм ее судьбы, а на циферблате качнулась стрелка рока. Макс не мог не ответить.
Но случилось то, чего она никак не ожидала и к чему не была готова.
Лиля с утра была как на иголках. Запнулась о сморщившийся половик и упала. Пролила кофе. Вынуждена была переодеться в другую юбку. Мать заявила, что Лиля встала не с той ноги, почему-то вдогонку стала спрашивать, что ей снилось. Но Лиля уже спускалась вниз по скрипучей лестнице.
Уроки тянулись невыносимо медленно. На перемене не удалось избежать встречи с Орловой. Не в пример обычаю, она была молчалива, часто вздыхала и, казалось, искренне переживала о чем-то. Сашенька шепнула Лиле на ухо, что дома у нее произошло объяснение с мужем, муж всю ночь не ложился – хватался за именную саблю, врученную ему начальством на юбилей, а потом заперся у себя. Сашенька плакала одна на широкой кровати и думала, что к утру обязательно овдовеет. Пока не овдовела. Но все еще может быть. Потому что муж написал Максу записку крайне оскорбительного содержания, Сашенька читала ее. Бедный Макс! Орлова рисовала картины кровавой расправы с поэтом из-за ее поруганной части и беспокоилась: нужно ли уже писать Волошину, или еще повременить?
Лиля слушала в пол-уха. Как-то утешала и что-то говорила. Но мыслями витала рядом с ним – здоровым, бодрым и полным жизни. Волошин для нее сейчас был ошеломляюще реален, как будто завеса пространства раздвинулась и Лиля стала невидимкой.
Вот мальчик почтовой службы доставил ему письмо. Вот Макс вскрыл конверт. Вот он читает, глаза торопливо бегут по строчкам. Лиля представила себе его удивление, и стала почти невесомой. Вот Макс отрывает голову от письма, улыбается – обязательно мечтательно улыбается – и воображает себе девушку, написавшую всю эту романтическую чепуху…
Как только уроки окончились, Лиля выскочила из гимназии, забыв, кажется, даже кивнуть швейцару, и помчалась, насколько это было возможно с ее хромотой, в почтовое отделение.
Пожилой мужчина в глухом мундире и фуражке почтового служащего равнодушно шагнул к стеллажам с кипами конвертов, когда Лиля всей грудью легла на стойку и назвала свой номер. Сердце ее бешено билось: ответил или не ответил? Служащий взял пачку писем и стал не спеша просматривать. Лиля всем существом ощущала, как движется на нее по неумолимой траектории громадный маятник судьбы.
Письмо от Макса упало на белую стойку ровно в тот миг, когда маятник готов был стереть и раздробить Лилю. Но Лиля вскочила на его тяжелый блестящий диск – схватила письмо. И выбежала из конторы.
Дневная петербургская улица была оживлена, городовой то и дело свистел в свисток, надувая щеки: движение нуждалось в регулировке, чтобы того гляди какой-нибудь лихой извозчик не задавил зеваку. Сигналили машины, цокали копытами кони, прохожие перекидывались пустыми фразами, лаяли собаки и шумно взлетали стаи голубей.
Лиля ничего не слышала – торопилась домой.
Она не хотела вскрывать «горячее» письмо в уличной суете, бог знает, отчего. Лиля проходила мимо домов и магазинов, погруженная в свой секрет, и ей казалось, что в стекольном отражении она видит силуэт другой женщины. Эта женщина с прямой осанкой шла, молитвенно сложив руки, и шлейф ее платья вился по отзеркаленной мостовой…
Дома Лиля скинула обувь и пальто и скользнула в свою комнату.
Она положила письмо на стол, села, сложив руки на коленях, наслаждаясь видением того, как Макс писал его. Потом взяла книжный нож, вскрыла конверт и, уже не сдерживая себя, стала торопливо читать.
Лицо Лили по мере чтения принимало все более изумленный и потерянный вид. Дочитав, она отложила лист и уставилась в стену.
Она получила то, чего добивалась, о чем и мечтать не могла. Макс чрезвычайно лестно отзывался о ее стихах, тон его письма был ласков и любезен. Но то, что он предлагал, было невозможно. Он звал ее на встречу с ним!
Лиля горестно вздохнула. Какая нелепая ситуация. Ее зовет великодушный и прекрасный поэт, а она, заключенная в это отвратительное тело, не смеет предстать перед ним!
Лиля поднялась и подошла к зеркалу. Она не любила свое отражение и никогда не задерживалась возле зеркал. Почти насилуя себя, стала вглядываться в круглое лицо с пухлыми щеками, в детский нос и сжатые пухлые губы. Пожалуй, глаза могли бы быть хороши, если б не этот привычно затравленный, страшащийся удара взгляд – глаза выдают ее моментально. Но что – лицо, когда есть широкие покатые плечи, широкая сутуловатая спина, большая грудь и короткие, хромые ноги!
Лиля упала на кровать и зарыдала, горько и безутешно.
В эту ночь Лиля совсем не уснула.
Ночной город погудел-пошумел пьяными голосами, пропищал свистком квартального городового, протопал башмаками бегущих ног, да и успокоился. В незашторенное окно проникал свет полной луны, небо было ясным. Лиля ворочалась. Наконец, улеглась и с открытыми глазами стала вслушиваться в тишину, физически – как ток, струящийся по проводам – ощущая возникшую связь с Максом.
Он уже спит?
Его письмо, обещающее так много, сейчас казалось просто чудовищной насмешкой. Лиле стало так мертвенно одиноко, будто стены и крыша над головой исчезли – и на нее всей своей громадой упал холодный черный космос, мыслящий, но бесстрастный. Он не внимал и не хотел помочь.
Какая гробовая тоска! Неужели в ней, Лиле, нет ничего, достойного если не любви, то сочувствия?
Лиля поплакала в подушку, повздыхала. Решительно не спалось. Тогда она села, опершись о стену и поджав ноги. Стало немного легче.
Может, попробовать обмануть? Сказаться больной? Или придумать другую причину, но такую, что нельзя не принять? Выдать себя, например, за иностранку, которая одним днем была в Петербурге и упорхнула?
…Глупость. Не выйдет. А другие варианты или слишком претенциозны, или не выдержат долгой игры. Не в монашки же ей записываться, в конце концов!
Лиля кусала губы, но ничего толкового на ум не приходило. Конечно, если бы не ехать, а продолжать переписку – длить и длить эпистолярный роман! О, какие перспективы открывал бы этот путь! Если б не приходить, а, например, прислать фотокарточку. Она нашла бы что-то подходящее – и писала бы Максу от чужого лица…
Лиля сползла с кровати, подошла к столу и выдвинула ящик. В его глубине хранилось несколько снимков экранных красавиц. Она подержала их в руках, представляя каждую. Нет, ни одно из этих кукольных лиц не подходило: Лиля внутренним зрением как будто уже начала угадывать черты женщины, ставшей ее тайной сутью. Но лицо незнакомки еще не открывалось, еще туманилось, как сквозь рифленое стекло.
Лиля вернула фотокарточки на место, задвинула ящик. Обманывать Макса, которого она почти боготворила, было бы низко.
Ему понравились ее стихи! Он написал, что у нее яркий самобытный талант!
Но что же делать? Что делать? Как теперь с этим быть?
…Этот вопрос клещами впивался в нее до рассвета. Одеваясь, она была рассеяна. Как сомнамбула дошла до трамвайной остановки. Проехала по Троицкому мосту, невидящими глазами глядя на Неву. Сошла на Большом проспекте. Приблизилась к зданию гимназии, открыла дверь, запнулась на входе. Услышала за спиной привычный смех девочек. Оглянулась – уперлась глазами в наглый взгляд симпатичной бонны. И приняла, наконец, трудное решение.
– Пожалуй, стоит прикупить закуски. А что на горячее? – волновался Макс.
– Не щами же нам ее потчевать, – хохотал Алексей, – Удивляете, право.
– Шутки в сторону, господин граф. Ну-с, учите меня, пользуйтесь моментом. Чем, по-вашему, мы должны ее принимать?
Алексей был снисходителен.
– Никаких горячих блюд! Не тот случай, Макс! Легче, легче! Первое, конечно, вино. Пусть будет сладкий херес. Естественно, к хересу нужны белые сыры, паштеты, лучше – белое мясо. И, разумеется, фрукты. И десерт – песочные пирожные. Сделаем заказ в кондитерскую Голлербаха, дороговато, но лучше не скупиться. И получится у нас маленький европейский фуршет. Угодим!
– Кто знает, кто знает… – нервничал Макс.
Ради встречи с незнакомкой он перевернул свой гардероб, критически осмотрел единственный приличный костюм, шитый в Париже и сорочку к нему – готовился основательно.
Письмо с ответом пришло очень быстро: курьер принес его утром третьего дня. Незнакомка вежливо уточняла, в котором часу господину Волошину будет угодно принять ее и где. Макс тут же отписался, что ждет ее с большим нетерпением сегодня же, к обеду. Отправив записку с тем же курьером, Макс бросился хлопотать. Точнее: переживать по поводу предстоящего события. Если бы не деловитая собранность Алексея!
Алексей все обставил как нельзя лучше. Позвонил по телефону, куда следует. Добавил к костюму Макса жилет и галстук из своих запасов. Была вызвана горничная для наведения лоска в квартире.
Макс повеселел. А когда прибыли заказанные деликатесы, стал нетерпеливо ходить по комнате, потирая руки от предстоящего удовольствия и приговаривая:
– Вот ведь! Не ожидал! Не ожидал, что она согласится! А ты говоришь: нерешительная! Не знаешь ты женщин, Алешка! Загорелось ретивое – придет…
Граф улыбнулся. Макс пыжился казаться сердцеедом. Но все его россказни об амурных триумфах были лишь выдумкой – в этом Алексей успел убедиться за год их дружбы. «Семь пудов мужского шарма» интересовали прекрасных дев лишь в том случае, если им нужно было выплакаться на его могучей груди. А что до остального… Впервые голое женское тело Макс увидел уже в том возрасте, когда счет любовных побед мужчины обычно переходит от количества к качеству. Прелестницы предпочитали с Максом дружить и только.
И вот ему выпадает такая удача! Что значит магия литературной славы! Ну, ничего, ничего, будет и на нашей улице праздник.
Алексея развлекало поведение Макса: тот то и дело прилипал к окну посмотреть: не подъехала ли очаровательница. Нетерпение его все возрастало, передалось оно и Алексею.
И вот напольные часы с тяжелым маятником пробили четыре. Поэты невольно переглянулись: сейчас она появится…
Лиля бродила вокруг их дома, колодцем смотрящего в безоблачное небо, уже с час или более. Изучила окна, балконы и двери, оценила из-за чугунных ворот важный вид дворника и жильцов. Ноги подкашивались. Руки – проклятые руки – дрожали. Как бы голос не сел, иначе совсем позор.
До последней минуты она боролась с искушением уйти и не возвращаться. Но маховик судьбы уже пришел в необратимое движение.
Лиля поминутно поглядывала на уличные часы. Момент настал – и она прошла, наконец, в парадное, сообщила консьержу, к кому направляется, и поднялась по каменной лестнице, украшенной витиеватыми витражами. Остановилась у двери красного дерева. Пол из мелкой мозаики, лепнина на потолке. Лиля дрожала. Усилием воли совладала с собой и позвонила в колокольчик.
Открыли тотчас.
На пороге стоял он. Макс, огромный, великолепный, значительный, источающий доброжелательность и благополучие, – встал как проводник в иной мир. И там, за его спиной – был праздник, был успех и счастье, и, кто знает, может, даже любовь…
Лиля осмелилась, взглянула Волошину прямо в лицо. И тут заметила, как его улыбка сползает, выражение сменяется недоумением, почти испугом.
– Простите? – не понял Волошин.
Зато Лиля моментально все поняла. Но отступать было поздно, да и не имело смысла.
– Я – Лизавета Ивановна Дмитриева. Вы назначили мне встречу.
Макс суетливо посторонился, приглашая войти. Лиля переступила порог, напольные часы доигрывали свою механическую мелодию.
Да, этот мир действительно прекрасен! Здесь слышится смешанный аромат чистоты, дорогого одеколона, цветов и конфет, большая прихожая горит огнями светильников, открытая дверь зовет в гостиную с роскошной мебелью и сервированным столом!
Лиля заметила в прихожей огромное зеркало, поймала в нем растерянный взгляд Макса, смотрящий куда-то поверх ее головы. В прихожей стоял еще один мужчина, Лиля узнала его по моноклю, упавшему на грудь.
Волошин пожал плечами, глядя на шокированного Алексея. Тот театрально вздохнул.
– Милости просим, – пробормотал Макс, – А это – мой друг, граф Алексей Толстой. Но пусть вас фамилия не пугает, он поэт… начинающий. Милости просим, Лизавета Ивановна, отобедать с нами. Правда, у нас только вино и закуски…
И Макс широким жестом пригласил ее в гостиную.
Спустя полчаса Лиля покинула эту квартиру.
Спустилась по каменной лестнице с витражами. Кивнула консьержу. Прошла мимо важного дворника. Закрыла за собой витую чугунную калитку. Смешалась с толпой.
На душе было радостно и тревожно одновременно.
Конечно же, мужчины были глубоко разочарованы. Но Макс быстро оправился, с аппетитом ел и с аппетитом расспрашивал Лилю о жизни, работе и стихах.
Вспоминая их разговор, Лиля шла и улыбалась.
– И чему же вы их учите в своей гимназии?
– Мои предметы: французский и испанский языки.
– Слышишь, Алексей? А ты, хоть граф, а языкам не обучен! Читаете в оригинале? Что же вам нравится читать, Лизавета Ивановна?
Лиля принялась перечислять, Макс откинулся на спинку стула и сыто смотрел на стол, кивая ее словам.
– Вы принесли что-нибудь еще?
Лиля вынула из сумки тетрадку, Макс тут же принялся листать, ерзая и скрипя стулом. Лиля обмерла, уставилась на паштет.
– Не стесняйтесь, – граф подлил хереса, был обходителен и любезен, но почему-то сразу категорически ей не понравился, – у нас тут запросто.
Лиля учтиво кивнула, отпила вина, надкусила пирожное – крошки упали на салфетку.
– Лизавета Ивановна, но это очень хорошо, очень, – Макс глянул на нее поверх тетрадки, – Так сколько вам лет, вы сказали?
– Девятнадцать.
– Что ж. Ваши стихи отличает темперамент и искренность, они проникнуты интимностью женского начала. Вам следует писать больше, разнообразнее. Каков ваш круг?
Лиля посмотрела на хрустальный бокал с темно-янтарным вином. Мой круг? Полубезумная мать и маленькие колючие девочки, которые подрастут и станут злыми…
– Книги! – ответила Лиля, – Ницше, Безант, Достоевский, Библия, Трубецкой…
…Волошин бросил на Лилю испытующий взгляд, и будто разом прочел ее всю – Лиля затрепетала.
– Что же. Нужно учиться, одной начитанностью тут не возьмешь. Необходимо общение. Без него вы зачахнете, поэту требуется стая. А приходите-ка в ближайшую среду к Вячеславу.
Толстой поперхнулся, вопросительно глянул на Волошина, тот сделал вид, что не заметил.
– Да, да. Вам нужно посетить Башню. Знаете доходный дом на углу Таврической и Тверской?
Лиля кивнула – чуть не опрокинула бокал. Толстой болезненно поморщился.
– Хорошо. Но приходите вечером, к полуночи.
…Лиля, окрыленная надеждой, шла по улице, и не понимала, какого цвета крылья пробиваются у нее за спиной: черные или белые?
Как только за гостьей закрылась дверь, Толстой расхохотался.
– Ну, Макс, ну и чучело! Нелепее представить нельзя! На мне жилет лопнет от смеха. И откуда берутся такие каракатицы? Ты заметил – она все время вытирала руки о юбку. К тому же хромая. Но вот чего я никак не пойму: зачем тебе понадобилось звать ее к Вячеславу?
Волошин прошел в гостиную, сел, налил себе вина, заложил ногу на ногу и изрек:
– Зачем? Скорее – «почему». Знаешь, в ней есть что-то от самоубийцы, сумеречной жертвы…
– Однако, дорогой друг, я считаю – напрасно ты ее обнадежил. Заклюют.
– Ну почему? Если захочет – не заклюют. Она наивна, но одарена, начитанна, образованна. А внешность и манеры – это все чушь.
– Не скажи. Ты что-то задумал? Ведь ей попросту не место среди нас…
Волошин медленно встал, не отпуская взглядом Алексея. Его глаза жалили. Рука, прижатая к груди, неожиданно рубанула воздух.
– Если она – божьей милостью поэт, то этого на ее век с лихвой хватит. В ней есть тайна.
Потом выпил, положил в рот пирожное и задиристо добавил:
– А вот тебе, Алихан, никогда хорошим поэтом не стать, у тебя один вздор в голове.
Толстой обиженно блеснул глазами, но промолчал. И лишь минут через пять как бы невзначай произнес:
– А, знаешь, Макс. Она ведь и в самом деле похожа на блудливую монашку.
Волошин расхохотался…
Еремченко в который раз перечитывал расшифрованную криптографом записку… но ничего не понимал.
– А это что же? – он указал на цифру «8».
– Восьмерка, – спокойно ответил Иван Андреевич.
– То есть, число? Может, день? Или час? Акцию готовят?
– Евгений Петрович, не стоит понимать буквально. Не думаю, что число. Знак.
Полковник нахмурился. Парижская записка, если, конечно, верить криптографу, гласила: «Мадонна, 8, мигдаль, ор, хая». Еремченко решительно не мог собрать этот набор слов в один связный текст, да что там – и слов-то таких он не знал.
– Не томите, Иван Андреевич! По существу.
Начальник Первого стола помялся. Нужно было как-то объяснять то, чего он сам пока не понимал. Криптограф провел пальцем с желтеющим ногтем по записке – дороговато она ему стоила: почти неделя трудов.
– Подозреваю, три слова могли вызвать у вас сложность. Признаться, я и сам далеко не сразу догадался. Это производные от древнего иврита. «Ор» – свет. «Мигдаль» – башня. «Хая» – зверь.
Полковник хлопнул рукой по столу.
– Подпольщики!
– Подпольщики, Евгений Петрович, да не те. Записочка-то наша – уж точно не прыщавым гимназистом писана. А о чем сигналит восьмерка, я вам сейчас подробно разъясню.
И старик пустился в занимательный, но пока не ясно, какое отношение имеющий к благополучию Российской державы, рассказ.
– Это поразительный знак, идеальный, симметричный – знак бесконечности. Но он же символизирует раздвоенность мира, его разделение на то, что материально и на то, что духовно. Восьмерка хитра. Она всюду. Это стабильность, Фемида, Божественное правосудие. Восьмерка – это всемирное равновесие метафизических весов, гармония. Вам понятно? Одна петля – революция, другая – оккультизм…
Еремченко встрепенулся.
– Революция?!
Криптограф не любил, когда его перебивают.
– Евгений Петрович! Экий вы торопыга! Революция, война, бунт – что угодно. Но я не досказал о восьмерке.
– Я слушаю.
Иван Андреевич чуть помолчал, вздохнул и, сбавив тон, тихо продолжил:
– Вообще же, Евгений Петрович, восьмерка – баба. Фигура пассивная. Подверженная влиянию. Ну-с, теперь главное. Согласно нумерологии, восьмерке, как и прочим цифрам, соответствует имя. И имя это – Алиса.
Еремченко метнул виноватый взгляд на портрет императора Николая Второго.
– Алиса?!
Была одна Алиса, беречь которую полагалось пуще глаза: Александра Федоровна, урожденная принцесса Виктория Алиса Елена Луиза Беатриса Гессен-Дармштадтская. Высочайшая персона, супруга Самодержца российского.
Еремченко от волнения забылся – вскочил и по укоренившейся привычке стал ходить по кабинету. Криптограф выжидал. Наконец, деликатно кашлянул. Полковник резко остановился, будто опомнился. И вернулся к столу.
– Иван Андреевич, дражайший. Алиса! Так я и думал! Эх, горячая записочка нам попалась! Но дальше-то что? Башня, свет, зверь? Как это все увязать? Есть соображения?
– Мое дело – расшифровка, а дальше – уже ваша епархия. Видите ли, тут либо везение, либо большая аналитическая работа, с привлечением всех служб, с широкой сетью агентуры. Информация нужна, а потом уж и ребус этот отгадывать будем.
Еремченко слушал, склонив голову набок, положив локти на стол, постукивая друг о друга подушечками широко расставленных пальцев: ушел в себя. Криптограф прищурился, он был отменный физиономист.
– Евгений Петрович?
– Да?
– Признайтесь, имеется у вас какой-то козырь. Порадуйте старика.
Еремченко развел руки.
– От вас ничего не утаить. Имеется.
– И какой же?
– Башня.
– Башня? – удивился Иван Андреевич, – Но… Хм. Даже если вы имеете в виду башню как строение, то в Петербурге их столько…
– А наша-то Башня – на самом виду!
Еремченко вынул из ящика стола бумагу, написанную скорым, закорючливым, анафемским почерком. Иван Андреевич глянул на бумагу, полез в карман за приборчиком – иначе ничего не разобрать. И только когда приблизил к глазу свой старый окуляр, прочел то, от чего брови его поползли вверх.
– Ну-с, поздравляю, это донесение весьма и весь важно. Недооценил я, признаться, вашу агентурную сеть.
Еремченко улыбнулся еще шире.
– Помилуйте. Какая там сеть – при нашей бедности. Да и сетью эту рыбку не поймаешь.
На том месте, где теперь красуется Таврическая улица, до начала 20-го века довольно долго было обычное питерское захолустье. Именовалось оно просто: Пески. А получило свое название из-за песчаной гряды, доходившей до Невы – остаточного свидетельства доисторических времен: миллионы лет назад на этом месте плескалось море. Благодаря песочной гряде район Пески всегда был самым высоким в городе местом и никогда не затоплялся во время наводнений.
Наверное, из-за его «морской» особенности, витавшей в воздухе и рассеивающей свои романтические флюиды, питерцы полюбили эту часть города. Военная слобода, Мытный двор, Тележная, Новгородская, Старорусская улицы – два или даже три поколения населяли Пески поденщики, мещане и торговцы. Пока не проснулся нюх у народившихся им на смену деловых людей.
Лет за семь до описываемых нами событий земля здесь стоила сущие копейки. Чем не преминули воспользоваться быстро богатеющие промышленники, живущие по принципу «деньги должны делать новые деньги». И вслед за европейским нововведением появились в Песках доходные дома – многоэтажные, устремленные ввысь вертикальными окнами, с роскошными парадными фасадами. Так и возникла самая дорогая улица Петербурга – Таврическая, выходящая на Таврический сад, – настоящий шедевр английского паркового искусства.
Поражал на Таврической дом номер 25. Дом получил одну отличительную черту: угловую башню, украшенную драконами, башня напоминала средневековую крепость. Круговые балконы с легкими решетками, купол в стиле барокко., окна последнего этажа, похожие на огромные бойницы…
Сейчас эти окна смотрели на деревья Таврического сада, ждущего весны и набухшего почками. Летом с башенной высоты сад казался зеленым морем – фата-морганой безбрежного моря, покрывавшего эту сушу давным-давно.
Здесь, на шестом этаже, под самой крышей, жил великий грешник, философ и поэт, любовно прозванный в богемном кругу Солнечным Зверем – Вячеслав Иванов. Именно он придал расхожему названию дома глубокий аллегорический смысл: с его подачи Башня на Таврической стала Питерским литературным Вавилоном.
…Был полдень. По коридору темной, тихой в этот час квартиры, гремя колесиками, немолодая горничная катила сервированный столик. На столике стояли: глиняный, покрытый слоем глазури и расписанный иероглифами, китайский чайник, фарфоровая белая чашка на блюдце, сахарница с щипчиками, на тарелке лежала сладкая французская булка. Горничная проехала мимо огромного портрета смуглой дамы с оливковой кожей, дама походила на экстатическую Сивиллу гомеровских времен: руки ее будто только что выпустили меч, а гордо вскинутая голова напоминала львиную.
Горничная приблизилась к двери кабинета, постучала костяшками пальцев. Выждала минуту, поправила на себе платье, фартук, кружевной беньоз на гладко зачесанных волосах. Нажала на ручку, открыла дверь и вкатила столик внутрь.
В сумраке комнаты, на низком постельном диване, по-детски сложив руки под подушку, укрывшись кашемировым пледом, свернувшись младенцем, спал Вячеслав.
Письменный стол, придвинутый к дивану, был завален рукописями с корректурой для «Золотого руна» и книгами. Перо, брошенное от усталости вслепую, зацепилось железным наконечником за чернильницу, по деревянному стеблю вниз потекли чернильные капли, да так и засохли потеками, оставив на столе некрасивые пятна.
Горничная вытащила из кармана фартука флакончик с химической жидкостью и тряпицу, смочила и быстро оттерла пятна на столешнице. Затем зажгла лампадку в углу, чиркнув длинной спичкой.
– Доброе утро, Вячеслав Иванович, извольте чаю.
Вячеслав открыл глаза, выпростал руки из-под подушки, развернулся на спину.
– Что, письма есть? – он говорил немного в нос.
Горничная достала из того же кармана несколько писем и визиток, протянула хозяину, а пока он читал, налила ему густого, ароматного чаю, положила в чашку три куска сахару, размешала ложечкой и подкатила столик прямо к дивану.
Вячеслав приподнял подушку – присел, мельком просмотрел письма и визитки, рассеянно кинул на пол. Принял чай и стал пить прямо в постели.
– Сегодня все кошмары какие-то. Лидия снилась. Смотрела так строго. И еще. Ужасно! Как будто вскрывала мне грудь.
Горничная не отвечала, этого не требовалось. Подняла почту, положила на письменный стол, раздернула шторы – в окна тотчас хлынул яркий дневной свет. Что-то внизу за окном задержало ее внимание.
Вячеслав допил чай, протянул чашку горничной, стал задумчиво жевать булку. Горничная подняла письма с пола, положила на стол, налила еще чаю. А после сказала:
– Приходила она.
Вячеслав тяжело вздохнул: ну сколько можно! Не спеша покончил с булкой.
– И что же?
– Просила о встрече.
– А ты?
– Сказала: спят.
– А она?
– Ушла.
Вячеслав протянул ей пустую чашку, чашка мелко позвякивала на блюдце.
– Дай халат.
Горничная поставила чашку на столик, подняла халат с кресла, положила на край дивана. Сделала книксен, развернула столик и выкатила в коридор, прикрыв за собой дверь.
…Вячеслав, полусидя, слушал, как она удаляется по коридору. Потом уставился в потолок.
– Лидия, к чему же ты опять снилась?
Он перевел глаза в угол, туда, где под греческой иконкой горела лампадка. И вдруг из темноты угла, соткавшись прямо из воздуха и паутины, на него глянули фанатично горящие глаза. Вячеслав в ужасе замер, заморгал. Видение растаяло.
Он полежал немного, спрятавшись с головой под пледом. Испуг прошел. Вячеслав сдвинул плед и, избегая смотреть на лампадку, понежился еще немного в постели, раздумывая о том, что слишком изнуряет себя ночными бдениями и работой. Нехотя выпростал худые белые ноги наружу, нащупал ими шлепанцы на полу. Встал, накинул халат поверх фланелевого белья. Подошел к окну – глянуть на верхушки деревьев и небо. Но заметил прохаживающуюся туда-сюда вдоль чугунной ограды пожилую женщину в темной мешкообразной одежде. Женщина кинула на окно Иванова терпеливый взгляд, и он отпрянул к стене: то же видение, те же глаза!
И тут он что-то вспомнил. Раскидал рукой письма и визитки, аккуратно сложенные горничной на столе.
– Анюта!
Медленное дребезжание столика на колесиках в коридоре прекратилось. Горничная вернулась и открыла дверь.
Иванов держал в руке визитку с пентаграммой, на визитке значилось: «Анна-Рудольф, оккультистка, пророчица, ясновидящая, ученица тибетских махатм».
– От кого?
Горничная кивнула на окно.
– Дама лет пятидесяти, русская, но немного странна. Сказала, будет ждать вашего пробуждения. Гуляет под окнами.
– Что ж ты промолчала?
Горничная выразительно посмотрела на него.
– Ах, да, – спохватился Вячеслав, – я сам велел не беспокоить. Зови. Дай одеться!
Горничная кивнула и вышла за костюмом. А Вячеслав подкрался к окну и стал рассматривать гостью из-за тяжелой портьеры.
Макс сидел в уютном зале популярнейшего в те годы ресторана «Вена» – изучал меню и блаженствовал. Мимо сновали, сбиваясь с ног, официанты, девушки-буфетчицы криками сообщали о готовности того или иного заказа, за десятками столиков гремели приборами и громко смеялись, к тому же играло механическое пианино фирмы M. Welte&Söhne. Иными словами гвалт в ресторане стоял невообразимый.
Но это был особенный, безумолчный, лакомый шум отменного гастрономического заведения, чьи фирменные блюда и фирменное качество продуктов отрадны желудку настоящего едока. Здешние сосиски были лучше франкфуртских, а уж что до ризотто миланезе, заливной утки, соуса кумберленд, котлет из дичи и прочего – тут «Венской» кухне просто не было равных.
Макс то и дело отрывался от меню: с ним здоровались кивками, почтительными поклонами, шутливыми приветствиями или дружескими похлопываниями по плечу: все – свои. Здесь собирался весь артистический и деловой Петербург, захаживали и те, кому в радость было просто поглазеть – как и что изволят кушать знаменитости.
Волошин поманил официанта, широко провел пальцем по меню, не забыв и сосиски. Официант помчался исполнять. Поэт, прикинув в уме, что завтрак обойдется в два с полтиной, лениво посмотрел в витринное окно, выходящее на Малую Морскую.
Так и есть. Напротив ресторана встал автомобиль – эта машина преследовала Волошина с утра. Автомобиль въехал на квадратные плиты тротуара и затаился в тени дома. За рулем сидел месье в клетчатом кепи и модерновом креповом пиджаке в английскую клетку. Месье явно нарывался на ссору.
Поссориться с Волошиным было непросто. В детстве мать так беспокоило миролюбие «тюфяка-сына», что она даже подговаривала мальчишек на драки. Макс терпел-терпел, потом раскидал забияк направо и налево, как щенят. Мать успокоилась. Больше Волошин не дрался ни разу.
И вот этот «клетчатый»…
Он подкараулил Макса у дома, а когда тот вышел на променад – стал преследовать на некотором расстоянии, невзирая на уличные заторы. Мало того, этот болван дважды нагло просигналил ему. Прохожие оборачивались.
Макс никак не реагировал. Спокойно прошелся до ресторана – любил пешие прогулки, – здесь, в Петербурге, как и в Париже, ему не хватало крутых подъемов и спусков крымских гор, вошел внутрь и сразу забыл о странном автомобилисте. «Вена» заставляла забыть о чем угодно.
В этом оазисе, услаждающем все органы восприятия, Волошин бывать любил. Не только потому, что был он отменный едок и прием пищи стоял для него везде и всюду первой строкой. Тут собирались друзья – поэты, они острили, порой бранились, но всегда, отдав должное винам и ликерам, оканчивали пикировки бурными заверениями в вечной любви друг к другу, а паче того – к поэзии. Несмотря на то, что «Вена» в день пропускала через себя сотни посетителей, именно литераторы чувствовали себя в ресторане как дома. Поговаривали даже, смеясь, о «Венском периоде русской литературы», и то было сущей правдой.
«Клетчатый» господин утомился ждать Макса, а, может быть, соблазнился манящей атмосферой ресторана. Он вышел из машины, быстро пересек дорогу и вошел в зал. В это время к Максу подскочил официант с подносом и стал выставлять на стол завтрак и дополнительно заказанные блюда. Макс потянул носом и чревоугодно вздохнул.
Правда, приличия требовали дождаться даму – у Волошина в «Вене» было назначено рандеву. Но дама, как следовало ожидать, запаздывала. А Максу уже не терпелось. Он проглотил первый кусок и снова, зажмурившись, вздохнул, удовлетворенно и уважительно.
А когда он, нацепив на вилку кусочек пушистого хлеба, уже старательно «вылизывал» подлив, у стола возникла Сашенька.
– Здравствуй, Макс!
Волошин отложил вилку, встал, резко двинув задом венский стул под собой, и галантно склонился над протянутой к нему ручкой в желтой перчатке. Поцеловал выше бортика – точнее, пощекотал усами и не слишком-то ухоженной бородой.
– Ах, Макс! – Сашенька горестно закатила глаза.
Волошин обошел стол, отодвинул ей стул. Орлова села и тут же принялась глухо рыдать. Максу стало неудобно, он начал озираться… И краем глаза заметил, что «клетчатый» гражданин притаился за кадками с растительностью и смотрит на них как тигр, узревший добычу, словом – едва не подергивает кончиком хвоста.
– Ты не представляешь, что я переживаю с этим тираном! – Сашенька подносила платочек к глазам, – Он мучит меня своей беспричинной ревностью и точь-в-точь сумасшедший. Все твердит одно и то же: запрещаю то, запрещаю это. Он запретил мне видеться с тобой! Я так устала, Макс! С того вечера у меня не было ни дня покоя. А ты даже ни разу не позвонил! Скучал?
Макс заметил, что кусты в кадках нервно шевельнулись – тигр сгруппировался и готовился к прыжку. Поэт хихикнул, нежно взял Сашеньку за руку и сладострастно, насколько позволяла физиономия, заглянул ей в глаза.
– Дорогая, как же, скучал! Без тебя, право, очень скучно! И, позволь, если б я позвонил – твой троглодит просто съел бы тебя вместо ужина. Не хочешь ли позавтракать, кстати?
Сашенька чахло посмотрела на меню – тело ее алкало иной пищи. И заговорила страстно:
– Если бы ты любил меня, ты бы не дал этому деспоту так издеваться надо мной!
– Позволь, – уточнил Волошин, отхлебывая кофе, – Здесь я бессилен: он твой муж.
Сашенькины плечики снова вздрогнули от готовых прорваться рыданий.
– Да, но если б ты хотя бы умел стрелять…
Макс замер, осмысливая сказанное, а когда до него «дошло» – откинулся на спинку стула и от души расхохотался.
– Дорогая, я не карающий серафим, а узы брака священны.
– Скажи это кому-нибудь другому, – обиделась Сашенька.
Макс подал знак проходящему мимо официанту:
– Принесите даме чаю и десерт, лучшее.
– Сию минуту-с!
– Итак, моя дорогая, зачем ты меня позвала? – хоть он и поглаживал ее ручку, Сашенька снова обиделась, вспыхнула – все, что Макс говорил сейчас, было невпопад.
– Ирония не уместна, Макс. Хочу тебя предупредить, – холодно начала Орлова, – Мой муж… он…
Она не успела договорить, потому что поэт, исключительно забавы ради, повинуясь шаловливому сытому настроению, потянулся через стол облобызать ее золотистую кожицу, открывающуюся между бортиком перчатки и рукавом платья. В этот самый момент «клетчатый» одним рывком преодолел расстояние от кадок до их столика и дал Волошину хлесткую пощечину.
Макс вскипел. Вскочил. Схватил стакан с водой у проходящего мимо официанта. И выплеснул нахалу в лицо.
Сашенька обмерла, заметалась…
Публика перестала работать ртами и вилками – зал затих, только механическое пианино в сотый раз наяривало что-то бравурное.
Господин утер рукой лицо, с ненавистью глядя на Макса, затем суетливо стал вытаскивать что-то из кармана.
– Ах! Боже мой! Дорогой, не надо, не надо! – запричитала Сашенька одними губами, а изгиб ее тела принял весьма характерную позу – такую позу обычно принимает героиня кинокартины перед тем, как разъяренный муж пальнет в нее и любовника.
Наконец, господин вынул скомканное письмо и с пафосом швырнул его на стол.
– Милостивый государь! Прошу-с ознакомиться. И не крутить более с чужими женами – можете обжечься!
– Так вот оно что!
Волошин едва удержался, чтоб не расхохотаться. Но, соблюдая закон жанра, резко схватил письмо, тряхнул его, разворачивая, и прочел. Это был малосодержательный, но многословный и весьма бездарный перечень упреков и нотаций, оканчивающийся фразой: «с огнем шутить опасно, так-то-с!».
– Полагаю, вы Сашенькин муж?
Господин, было, взвился, но овладел собой.
– Совершенно точно-с. И считаю своим долгом требовать сатисфакции!
Сашенька ойкнула и осела на стул.
– Всенепременно!
Макс покосился на застывшего рядом с открытым ртом официанта, тот сразу зашагал по своим делам. Посетители ресторана с двойным рвением вернулись к тарелкам, забренчали и загалдели. Какая фортуна, однако: прийти на завтрак и получить вдобавок бесплатную порцию скандальчика, который попадет в вечернюю прессу!
Лиля, облокотившись о парапет моста Поцелуев, смотрела на быстро текущую Мойку. Недавно по мосту пустили трамвай, и от пробегавших со звоном и гамом трамвайных вагончиков на душе становилось еще светлее.
Удивительно, как буквально в один день может преобразиться мир! Хотелось петь и скакать, как девчушки с косичками. И небо расчистилось. И погода установилась теплая. И люди вокруг улыбались. Отчего бы?
Лиля сошла с моста и побрела в сторону Адмиралтейства. Уроки позади, домой не хотелось. Хотелось лелеять солнечных зайцев, они дурачились и скакали наперегонки – таким было настроение Лили. Мысли невольно строились в ритмический ряд, но тянуться за бумагой она не спешила: успеется.
И как это раньше она не замечала, что жизнь может быть так беспричинно чудесна?
Она остановилась возле мальчика, продающего черствый хлеб для кормления голубей, купила ломоть на две копейки, присела на скамью, лицом к набережной, и стала раскидывать крошки. Голуби тотчас слетелись с весенним курлыканьем, стали клевать, гонять воробьев.
Боже правый, что может быть лучше, чем сидеть на скамье под ласковым солнцем, смотреть на прохожих, слушать колокольные звоны, гудки и крики! Мимо торопливо проходили озабоченные мужчины в фуражках с кокардой, темных сюртуках и брюках со штрипками – Петербург был городом чиновников, сюртуки отличал лишь цвет канта и петлиц: бирюзовый, зеленый, голубой, желтый… Боже, сколько вокруг… мужчин!
Неву усеяло множество судов из далеких и близких стран, флаги пестрили реку, доносились разноязыкие крики матросов. Подтянутые морские офицеры шли степенно, они были куда скромнее, чем гуляющие тут же высокомерные царские гвардейцы в их яркой нарядной форме. Но и те и другие привлекали взгляды вчерашних деревенских девиц, а ныне – нянек, смотрящих за барчуками. Попадались тут и высшие чины, Лиля в погонах не разбиралась, но по тому, как юнкера становились во фронт, понимала: то идет генерал или даже адмирал.
Бегали и визжали малыши: кто с воздушным гелиевым шариком, кто с карамельным петушком на палочке, кто с собачкой на поводке. Дородные и большей частью молодые няньки окликали их по именам, грызли семечки и сплетничали между собой, обсуждая хозяев, жирную столичную жизнь да проходящих мимо кавалеров.
Громко рекламируя свой товар, тащились разносчики, кто нес на голове стеклянные кувшины с ядовито-красным морсом, кто тягал квасной бочонок на колесах, кто – лоток с горками моченых яблок и груш. Сладкой ванилью тянуло от «пышечных» – пышки пеклись прямо под открытым небом, румяные, аппетитные, с изюмом, посыпанные сахарной пудрой. Торговцы только и успевали подбегать к «пышечным» с быстро пустеющими лотками, набирали по счету и снова скорым шагом обходили набережную, крича во все горло: «Пышки горячие, пышки!».
Лиля не удержалась, поманила одного, купила пышку и съела, глядя на клоуна, который изображал оркестр. Клоун имел на спине турецкий барабан и бил в него прикрепленной к правой руке колотушкой, при этом успевая с помощью троса, идущего от ноги, греметь медными тарелками. Дети были в восторге, тянули к нему нянек за подолы юбок.
Хорошо!
Возле Лили остановился «летучий букинист».
– Не хотите ли книжку для чтения?
Лиля посмотрела на лоток. Обычный бульварный набор: любовные романы, сборники поэзии, самоучители иностранных языков, книжки, объясняющие пресловутый «половой вопрос», порнографические открытки, углом заложенные под юмористические журнальчики. Среди этого хлама она увидела сборник стихов Волошина и вынула из сумки кошелек.
– Это.
Когда торговец ушел, она бессознательно поцеловала купленную книжку и тут же испуганно стала вытирать ее платочком – смахивать сахарную пудру от съеденного пончика.
Макс…
Что впереди – Лиле сейчас не думалось. Совсем. Впрочем, от нее самой уже ровным счетом ничего не зависело.
Вячеслав, застегнутый под горло в темный домашний сюртук с выпущенным поверх белым отложным воротничком, сидел в гостиной и ожидал гостью. Вот он услышал, как она вошла, шурша в коридоре тяжелыми шелками. Вот она приблизилась к двери, и горничная распахнула ее створы настежь.
Гостья встала на пороге. Вячеслав содрогнулся.
Массивное тело привнесло с собой дурной запах. Огромное, тучное уродство скрывалось под старым черным платьем, похожим на мятый колокол. Казалось, женщина не подходила, а приближалась пунктирно – нарастая и разрастаясь перед глазами, и это пугало. Но страшнее была голова – несоразмерно большая, с желтыми косматыми волосьями, не желающими подчиняться гребенке и торчащими как змеи Медузы Горгоны. Волосья падали на лоб – блестящий, желтоватый и безбровый. Ее голубые жидкие глаза казались сейчас подслеповатыми.
Именно такой предстала пассажирка «Норд-Экспресса» поэту. Или всему виной его больное воображение? Как знать…
Женщина сделала несколько шажков к Вячеславу, останавливаясь на секунды – вглядываясь в него. Туловище ее быстро заняло собой полкомнаты: так показалось Иванову.
– Добрый день, чем обязан? – осведомился Вячеслав.
Но гостья продолжала подобострастно осматривать его, будто ощупывала руками болотной ведьмы. Вячеслав чувствовал, как напряглись все его мышцы.
– Вы хотели о чем-то поговорить?
– Да! – громыхнула женщина и молниеносно приблизилась еще на полметра, глаза ее при этом фантастическим образом стали похожи на два синих блюдца.
Вячеслав, завороженный, привстал, указывая на большое кресло напротив.
– Прошу вас.
Женщина тут же кинула себя в заскрипевшее кресло, продолжая впиваться в него своими темнеющими, теперь стекловидными, зрачками. Иванову почудилось, что в его дом явилось древнее изваяние половецкой степной бабы – но зачем, зачем?
– Итак…?
– Да, – удовлетворенно протянула гостья, – вы именно он, избранник…
Иванов невольно подался вперед, первое неприятное впечатление улеглось, он был заинтригован.
– Я только что прочла вашу последнюю статью… – почти буднично заговорила гостья, – Как волшебны ваши слова о символах. Вы очень чутки. Но я могу открыть вам больше. Я могу рассказать вам о скрытых символах иных миров, иных вселенных.
Дама вдруг молниеносно оказалась у ног Иванова, схватила его пальцы, сжала – утопила в своей пухлой руке. И – словно вобрала Вячеслава в себя ставшими вдруг бездонными глазищами. Иванов растворялся…
– К тем вселенным нет дороги, кроме как через тайные знаки… – зашелестел обволакивающий голос, – Они встают в сновидениях… они как грезы… Они – семена Сущего… Предвечного… в них замкнуты все силы света… они – гонцы… в них – благовестие…
– Кто вы, зачем? – выдавил из себя Иванов, и вдруг, совершенно неожиданно, не сдерживая себя, пожаловался, – Мне снилось, что она разверзла мне грудь… – Вячеслав истерично зарыдал.
Дама ничуть не смутилась, напротив – торжествующе подняла указательный палец, завилась, зашелестела.
– Посвящение! Вы прошли посвящение!
Вячеслава стало мутить.
– Признайтесь, – впивалась гостья, – Не бойтесь. Я проводник… Я соединяю миры, живые и мертвые…
– И… мертвые? – пролепетал, обмирая, Вячеслав.
Гостья кивнула. В голове Иванова все закачалось, засвистело и понеслось вихрем в какой-то безумный черный туннель с тонко горящей вдали звездой.
Почему нужно являться именно к полуночи? Лиля терялась в догадках. Это было довольно хлопотно – надо заранее условиться с извозчиком, чтобы ехать в такую даль. Но главное – что сказать матери?
Среда. Лиля собиралась на Башню.
Ради этого визита она прикупила новое платье – шить было некогда, а то, что имелось, не выдерживало критики. В чем следовало являться в такое место, Лиля понятия не имела. Но с большим трудом приобретенное в магазине коричневое платье казалось ей вполне приличным.
– Ты похожа в нем на гувернантку, – резюмировала мать, открыв дверь в ее комнату, когда Лиля облачилась и встала перед зеркалом.
Мать как будто умела просачиваться сквозь щели и замочные скважины в самую печень!
Лиля огорчилась. Но новое платье, даже невзрачное, все лучше старого…
– Сегодня вечером мне нужно уехать.
– Что это значит?
Лиля сжала губы и продолжила заниматься собой.
– Не смей делать такое лицо! Не смей так разговаривать с матерью!
– Но я молчу.
– Не смей так молчать! Я вижу тебя насквозь! Признайся, у тебя появился… мужчина?
Последнее слово мать словно выплюнула, вложив в него весь накопившийся за годы одиночества яд.
Лиля улыбнулась, как показалось матери – издевательски, покачала головой.
– Тогда что же?
– Мама. Я пишу стихи… и…
– Стихи! – голос матери зазвенел, – Да ты посмотри на себя!
Лиля стала срывать платье – пуговицы сопротивлялись.
– А что такого, мама? Разве я хуже? Меня хвалят… и даже очень – прочти!
Она схватила со стола письмо Волошина и сунула матери. Та с саркастической ухмылкой пробежалась глазами.
– Не будь такой доверчивой. Какой-то фигляр…
Нет, все, хватит!
– Мама. Мне нужно собраться. А теперь прости.
Лиля вытолкала ее и захлопнула дверь.
Постояла, слушая, как мать, шаркая и шумно причитая, уходит в свою комнату. И кинулась к сумке. В ней лежала купленная еще вчерашним днем в магазине «Бриллианты ТЭТ'а» коробочка. Лиля извлекла грошовое колье с фальшивыми «бриллиантами» в три рубля ценой и застегнула на шее. Колье искрилось, как настоящее, Лиле было неуютно в нем: украшений она не носила. Но так, по крайней мере, она уж точно не походила на прислугу.
Выехала раньше – как только сгустились сумерки. Извозчик не спеша вез ее по вечернему Петербургу. Пока выбирались из «керосинового» района, по тротуару все бегали фонарщики с лестницами и шестами на плечах, зажигали фонари тлеющим фитилем.
Вот остались позади «газовые» улицы. Вот стали приближаться к «электрическому» центру.
Лиля впервые ехала по Петербургу в столь поздний час. Фасады многоэтажных домов на Невском сплошь были увешаны рекламными вывесками. Все здесь горело огнями, поражало великолепием, неожиданной для Лили толкотней. Огромные зазывные вывески у кинематографа сообщали о новинках кино – толпы счастливых и нарядных людей вываливали на улицу после сеанса. Большие стеклянные витрины дорогих магазинов переливались всеми цветами электрической радуги, а за их стеклами шло настоящее представление: двигающиеся механические манекены невольно задерживали взгляды прохожих, а иные витрины собирали целые толпы.
Проехали мимо оживленных театральных разъездов, мимо ресторанов, кабаре и игорных домов – Лиля смотрела во все глаза на мужчин и женщин, кажущихся ей безумно богатыми и безумно беспечными. Каждое освещенное окно рассказывало свою историю. Здесь – смеется целая компания, а один, тот, что скалит зубы, мучительно ревнует женщину, что целуется с кем-то на балконе. Здесь двое упоенно танцуют вальс-бостон, и у партнерши – бог мой – короткая стрижка! А вот солидные мужчины молча дымят сигарами и пьют вино, официант обслуживает их сверх всякой меры, смотрит искательно. А вот целый выводок элегантных девушек в меховых накидках садится в блестящий автомобиль и кричит: «К Кюба»!».
Удивительно, сколько жизни в ночном городе!
– Билетные! – поделился с Лилей извозчик, провожая взглядом автомобиль с девицами, – Вот где заработок! Только тута свои дежурют, чужой, как я, не сунься – морду враз начистят. А, говорят, скоро билетики-то отменят. Мне братан сказывал. А он урядником у нас, – Извозчик ударил кнутом лошадь, – Но, залетная!
Лиля поняла не сразу.
Наконец, подъехали к доходному дому на Таврической. Она расплатилась. Почему-то извозчик посмотрел на нее с жалостью, будто хотел что-то сказать. Но передумал, и залетная умчалась.
До полуночи нужно было еще ждать. Лиля, прячась в тени, встала у Башни, от нечего делать вглядывалась в окна и зябла, больше от волнения. Шестой, подкупольный, этаж светился вовсю. К дому на извозчике подъехал чернявый молодой человек в белом фартуке официанта, выгрузил большой короб с надписью «ВЕНА, ужины на заказ» и поволок короб в парадное.
Затем стали съезжаться гости.
Лиля совсем оробела. Как она явится в незнакомый дом, ночью, такая непохожая на этих элегантных людей? А что, если ее сразу же развернут? Где искать извозчика? Ужас! И почему она не расспросила Волошина обо всем подробно? Скорей бы он приехал!
Гости зачастили, Лиля уже не успевала рассмотреть фигуры и лица. Наконец, решилась, пересекла дорогу и открыла дверь парадного под скульптурами атлантов.
Освещение лестницы было обильным: Лиля загляделась на бра и светильники, на огромный ковер под ногами, на голландскую изразцовую печь, на широкую мраморную лестницу с чистой дорожкой, на телефонный аппарат, стоявший на гладком столике, на плетеное кресло рядом…
– Позвольте ваше пальто! – обратился к ней швейцар, – Или хотите снять наверху?
Швейцар открывал двери всем входящим, а в промежутке сидел на маленькой табуретке. Вот и сейчас он приподнял перед Лилей фуражку с золотым околышем и протянул руку, готовый помочь.
Лиля разрешила снять с нее пальто, оно перекочевало на большую вешалку в глубине вестибюля.
– Я в квартиру двадцать четыре.
Швейцар кивнул, подвел ее к двери лифта и нажал на кнопку.
– С пятого этажа пешочком-с.
Лиля вошла в лифт, он плавно понесся вверх.
В квартире № 24 было шумно. Лиля поднималась по лестнице, чувствуя запахи табака и пудры – на площадке у мраморных статуй трех богинь томно курила женщина в вечернем платье и жемчужной нитке, а мужчина во фраке пожирал ее глазами. Лиля поздоровалась.
– Интересно, – хмыкнула женщина на Лилины «бриллианты».
Лиля холодной рукой дернула колокольчик. Дверь открыла горничная с гладкой прической.
– Прошу, – сказала она сухо и пропустила Лилю в переднюю.
Лиля обрадовалась, что ничего не нужно объяснять прислуге, прошла, заметила вешалку с множеством пальто, особняком висела облезлая меховая накидка. Свет коридора был приглушенный.
– Прошу, – пригласила горничная снова.
Лиля пошла за ней. Стены украшали картины, среди них – огромный, в рост, портрет дамы-львицы в траурной раме. Лиля невольно задержалась у портрета.
– Вам сюда, – горничная указала на дверь, за которой слышалось чье-то заунывно-ритмичное чтение.
В дверь снова позвонили, горничная пошла открывать.
Лиля разглядывала портрет, отступив в небольшую нишу коридора. Сказать по правде, она медлила, все надеялась, что вот-вот появится Макс и возьмет ее под опеку. И тут, из ниши, Лиля вдруг увидела, как в квартиру стремительно вошла, почти ворвалась стройная женщина.
– Постойте, к нему нельзя! – неслась за ней горничная, но женщина не обращала внимания.
Лиля посмотрела им вслед: незнакомка была в темном облегающем платье, в шляпке с вуалью, из-под шляпки вились блестящие медно-красные локоны.
Обе скрылись за поворотом коридорного лабиринта. И тут, наконец, появился Макс.
…Он сам открыл незапертую входную дверь, повесил шляпу на вешалку, вид у него был озабоченный.
– Максимилиан Александрович! – обрадовалась Лиля.
– О! – изумился Волошин, – Что же вы прячетесь? Пойдемте, пойдемте!
Взял Лилю за плечи, подвел к двери в гостиную и распахнул ее.
Гостиная была полна народу. Кто-то стоял, кто-то сидел в викторианских, обитых гобеленом, креслах, кто-то полулежал на многочисленных подушках прямо на полу. В комнате горели десятки свечей, от них пахло медом, воском и сладким запахом индийских ритуальных курений.
Все лица были обращены в центр гостиной, куда-то вниз. Оттуда – от пола – шел отрывистой, гнусавый, будто лающий, голос:
– Верю, дерзкий! Ты поставишь
По земле ряды ветрил.
Ты своей рукой направишь
Бег планеты меж светил.
И насельники вселенной,
Те, чей путь ты пересек,
Повторят привет священный:
Будь прославлен, человек!
Раздались аплодисменты, впрочем, довольно прохладные. Макс продвинул Лилю чуть вперед, и из-за спин она увидела мужчину, сидящего на ковре с видом маленького Бонапарта.
– Брюсов, – шепнул Лиле Волошин, – издатель «Весов». Весь в хлопотах – журнал закрывается. Поэт он хороший. Но слишком изнуряет себя: пишет каждый день определенные часы, горд собой ужасно. Жаль его.
Лиля узнала Брюсова: к этому широкоскулому, похожему на купца-азиата, редактору несколько месяцев назад она носила свои стихи. Отверг, не объясняясь, сказался занятым. Но Лиля хорошо запомнила его оценивающий взгляд.
– Валерий Яковлевич, пишите прозой! – насмешливо произнес молодой человек, чем-то напоминающий пасторального пастушка, он лениво жонглировал апельсином, – Не грешите поэзией.
На «пастушка» зашикали – Брюсов поднялся, казался задетым.
– Городецкий. Ревнив ко всем, особенно к тем, кто обласкан хозяином, – шепнул Лиле Макс.
– А мне ваши стихи нравятся! – сказал жеманный, щуплый человек в годах, с мечтательными, чуть скошенными глазами навыкате и пунцовым, точно крашеным помадой, ртом.
– Кузмин… – шепнул Волошин, – Что о нем сказать, чтобы не смутить вашу невинность? А, знаю! Прекрасно поет.
Рядом стоял мужчина лет сорока с зализанными на пробор волосами.
– Стихи не должны нравиться – они должны пленять! – возразил он Кузмину.
– Костя Сомов, отличный портретист… – продолжал сообщать Макс.
– Да вы его не слушайте, – вступился импозантный джентльмен, – в ваших стихах есть ощущение полета в неизведанные пропасти будущего. Эта оглушенность сознания, обнаженность закаленных нервов, которая превращает человеческий мозг в аппарат…
– Маковский, – шепнул Лиле Макс, – критик. Знатный сердцеед.
– Право, скучно! Одно и то же! А давайте в слона! – воскликнула какая-то дама.
– Анюта, сундук! – закричали наперебой, и началась кутерьма.
Кто-то из мужчин выбежал в коридор и тотчас вернулся, помогая горничной втаскивать плетеный короб. Из короба во все руки стали доставать куски разноцветной материи, сооружать чалмы и драпироваться, наподобие индийцев.
– Уберите свечи подальше! Дайте мне эту шаль! Какой вы неуклюжий, Всеволод, и как вас выносят зрители?! – закричали вокруг.
– Запоминайте, – шептал Макс Лиле на ухо, – Этот носатый – Мейерхольд, стихов не пишет, но, кажется, из него выйдет толк в театре. А вот тот, похожий на клоуна – Белый. А теперь взгляните туда – видите, в кресле у окна сидит старик с головой Дон Кихота? Это Анненский, инспектор Петербургского учебного округа. Лучший поэт современности, уж мне поверьте. Вот вам, Лиля, наш «зверинец».
Мейерхольда, угловатого и длинного, обрядили в слона, с ушами и хоботом, приставили к нему еще одного – второй парой ног, сверху кинули серый плед – слон пошел гулять по гостиной, шатаясь и топая прямо на дам в чалмах, те с визгом разбегались.
Лиля заметила среди гостей и Толстого, он в общей потасовке не участвовал – стоял с бокалом, переговаривался о чем-то с щегольски одетым худым молодым человеком, его Лиля видела на вечере в Горном институте. Макс проследил взгляд.
– Ну, с Толстым вы знакомы. А рядом – Коленька. Мы зовем его Гумми, Гумилев. Очень интересный поэт, все у него такое, знаете, благородное, рыцарское…
Слон завалился набок, началась свалка. Лиля удивлялась: что за ребячество?
– Ах, ну это уже совсем надоело! – капризно объявила другая дама, – Здесь стало слишком скученно. Право, не знаю, стоит ли еще приезжать сюда?
– Это не из-за скученности, милая, – вздохнул Городецкий, – это из-за его траура. Нас покинул дух Лидии. А она была душой компании.
Лиля вопросительно взглянула на Волошина.
– Вы ведь видели портрет в прихожей? Лидия – покойная жена хозяина дома.
– Но что же Вячеслав? Где он? – произнес кто-то.
– Вячеслав! – раздались голоса хором, – Вя-че-слав!
Лиля заметила, что по лицу Волошина пробежала тень, и он вдруг загорланил:
– Вячеслав! Явись на наш зов, наконец!
Волошин открыл дверь в коридор и остолбенел: как раз в этот миг мимо, едва сдерживая рыдания, прошла та самая женщина в вуали и выскочила из квартиры. Лиля увидела ее мельком. Хотела спросить у Макса, он явно знал ее. Но в гостиную уже вошел Вячеслав – его приход встретили аплодисментами. Лиля тоже восторженно захлопала. А Макс прошептал:
– Вот и самый артистичный позер, какого я встречал, настоящий чародей, magister.
Лиля изумилась: Вячеслав был слабой копией Шекспира со старинных английских гравюр. Только вместо волевого шекспировского взгляда – квелость ребенка, беспомощный, часто зависающий взгляд. Определить, какого возраста этот человек, постороннему не представлялось возможным.
– Здравствуйте, здравствуйте! – Иванов приветствовал гостей нерадостно, маленький рот с губами девственника едва открывался, – Прошу меня извинить. Заставил вас ждать.
– Вячеслав, мы соскучились! Валерий Яковлевич читал стихи! – почти пропел «пастушок».
– Знаю, знаю. Прекрасно, прекрасно. Что ж, приступим. Рассаживайтесь, господа.
Все стали послушно рассаживаться, у многих в руках появились тетрадки и карандаши. Вячеслав подошел к шторке на стене, сдвинул ее – за шторкой висела большая доска. Он взял мел и стал писать, произнося вслух:
– «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя. То, как зверь, она завоет. То заплачет, как дитя». Образность, друзья мои, это еще не все. Существуют правила технического оформления стиха. Вот у Пушкина. Стихотворение в первой строке имеет «женскую» рифму, а во второй – «мужскую». Значит, – и он принялся писать формулу, – по классическому построению четверостишья это выглядит так: 1–3: 2–4. И если в первой строке восемь слогов, а во второй семь, то и в дальнейшем нельзя выходить за рамки этого счета…