Об удивительном сходстве некоторых мотивов так называемого переделкинского цикла Пастернака и ахматовской «Поэмы без героя» написано мало, хотя эта параллель – явно несознательная – бросается в глаза: тема смертельного, рокового карнавала в «ПБГ» – и радостный, но и зловещий хоровод «Вальса с чертовщиной» (чертовщина тут тоже не случайна). Прежде чем рассматривать сходство «двух танцев», разберемся в тайной теме «Поэмы без героя», которая тоже почему-то не привлекала внимания исследователей: «ПБГ» – триптих, написанный в 1940 году о событиях 1913 года. Что объединяет эти две даты? Прежде всего то, что они – предвоенные. Ахматова была единственной из русских поэтов, кто не только предчувствовал военную катастрофу, но и творчески отрефлексировал это предчувствие. Ни у Мандельштама, ни у Пастернака, ни даже у раннего Маяковского с его навязчивыми эсхатологическими мотивами мы не найдем ни слова о грядущей войне – между тем как Ахматова предчувствует ее все лето четырнадцатого года, а прославленное стихотворение об этих предчувствиях – «Пахнет гарью. Четыре недели…» – датировано 20 июля. Пусть даже оно передатировано задним числом – Ахматова практиковала такие «подгонки» реальных дат к канонической биографии, – но речь в нем идет о реальных приметах ее стрешневского лета, и небывалую жару в средней России с непременными пожарами торфяников запомнили многие, просто эти торфяники никому не внушали мыслей о грядущих пожарах.
Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.
Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:
«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.
Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».
Такими же предчувствиями живет Ахматова в последний год тридцатых. «Поэму без героя» следовало бы рассматривать в одном контексте не с ее лирикой 1913 года и не с историей Всеволода Князева, хотя и этот ассоциативный слой нельзя не учитывать, а в одном ряду с ее предвоенными стихами, снова полными грозных предчувствий: тут речь не столько о пророческом даре, сколько об исключительном ахматовском уме, об умении выделять действительно важное. Кто угодно мог надеяться на то, что войны не будет, но не Ахматова, ясно видевшая, к чему все идет, и вдобавок помнившая четырнадцатый год. Ее тогдашняя главная тема – всеобщая греховность и неизбежность расплаты за нее, причем расплата многократно превзойдет все робкие и довольно-таки инфантильные грехи Серебряного века. Та же тема переходит в «ПБГ». Ее непосредственные спутники – написанные в 1940 году стихотворения «Лондонцам» (с эпиграфом из Апокалипсиса «И сделалась война на небе») и «Когдя погребают эпоху» (с эпиграфом из Вяч. Иванова «То град твой, Юлиан!»). Да и весь раздел «В сороковом году» в составленном Ахматовой, но не вышедшем сборнике «Седьмая книга» подготавливает явление поэмы: автор и сам озадачен: с чего бы ему в августе сорокового стали являться тени тринадцатого?
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!
Но тогда же, подводя итог летнему циклу сорокового года, Ахматова угадала главный мотив сходства:
И что там в тумане – Дания,
Нормандия или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
«Переиздание навек забытых минут» – это новое предчувствие всемирной катастрофы. Цветаева, совершенно не поняв «ПБГ» в авторском чтении – и не имея возможности перечитать ее глазами, – язвительно заметила: «Надо иметь большое мужество, чтобы в сороковом году писать о Коломбинах». Но ведь это Коломбины тринадцатого года, это их предвоенное чувство близкой и неизбежной расплаты за всеобщий хоровод легкомыслия и греха. «ПБГ» – в одном ряду с мандельштамовской ораторией «Стихи о неизвестном солдате»: дух военных предчувствий здесь тот же самый, и есть в них даже некое ритмическое сходство с «ПБГ». Есть и общие образы, сравним:
Не последние ль близки сроки?..
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! —
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет —
Страшный праздник мертвой листвы.
Это Ахматова, «Поэма без героя». А вот Мандельштам:
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
Каких только толкований не выдумывали для этой строфы – как и для других темных, иногда бредовых образов «Неизвестного солдата», – но тут, по-моему, все просто, и у современных детей эта строфа никаких затруднений не вызывает: на уроке почти сразу высказывается предположение, что речь идет всего-навсего о листопаде. Массовая гибель на войне сравнивается с бешеным осыпанием листьев, которые уходят «в свой дом» – в землю; и Ахматовой привиделся тот же «страшный праздник мертвой листвы» – прошлого, из которого прорастает грядущее.
Главная тема «Поэмы без героя» – именно ВСЕОБЩАЯ расплата за личный, казалось бы, грех, но ведь не об одном личном грехе идет речь в первой части. История Князева, Кузмина и Глебовой-Судейкиной, которая изложена множество раз – наиболее полно и точно в известной статье Романа Тименчика «Рижский эпизод в “Поэме без героя” Анны Ахматовой», – всегда увлекает детей на уроке, но важно дать им понять – как ясно показывает и Тименчик, – что эта история для Ахматовой лишь частный случай страшного карнавала тринадцатого года, лишь звено в цепи измен, самоубийств, лжи, лишь примета всеобщего безумия. Возможно, именно в этом странном романе, где сошлись перверсия, промискуитет, сплетни, для нее сконцентрировались главные приметы эпохи, о которой сама она сказала:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
……….
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
Чувство, что все «непременно будут в аду», владеет Ахматовой с самого начала – мудрено ли, что оно обостряется в конце тридцатых? Просто в тридцатых все куда страшнее, чем в эпоху столыпинской и послестолыпинской реакции; такие напряжения в русской истории всегда разрешаются грозами, войнами с внешним противником – так было в четырнадцатом и в «оборотном» сорок первом, но суть этих катастроф едина: обществу, забывшему о морали, презревшему, растоптавшему ее, напоминают о ней самым жестким и травматичным путем. Неврозы тринадцатого и сорокового года могут разрешиться только всенародной расплатой за столь же всенародный отказ от простейших правил; это ощущение грядущей расплаты в тринадцатом и сороковом было одинаково, только не все отдавали себе отчет в нем. Не будем забывать, что Ахматова – один из самых строгих и безусловных моралистов в русской литературе, и, может быть, именно поэтому собственная греховность – сильно преувеличенная – стала ее главной лирической темой. Она, по сути, и не писала ни о чем другом, кроме этой страшной общей расплаты за личный, подчеркнуто индивидуальный грех: