Глава 1 Камни

Носи меня, Молдавия, на счастье.

Гуляй всласть, гайдуцкая власть!

Господарь Подкова.

И сейчас, когда история перетоптана в точиле событий и слита в бочкотару единого целого, не проходит минуты, чтобы я не подумал о начале её и конце. О Нистрянском монстре, долгие годы множившем жертвы, и о том, кто его сокрушил.

И поскольку время вышло, мыслю с трепетом: вдруг существую лишь в поминутных сих размышлениях, которые суть тот весомый сегмент мельничного механизма, что приходит в движение посредством текущей воды, но только надетый на шею? Ведь минут никаких уже нет, и, значит, суждено будет вечно барахтаться в омуте, влечься всё глубже в пучину чернеющей тайны.

Но тут я себя успокаиваю: да, может быть, это мой камень, но тот, что просится в гору. Ведь бывают кресты из камня. А восьмиконечному скатиться в долину не так легко. Может быть, он останется наверху, как таинственный крест Старого Орхея, что возник на скале до первой страстной седмицы и рос потом сталактитом всю эру рыб, в год – по еле заметной каменной капле. А, может быть, сталагмитом… Впрочем, здесь и неважно. Теперь, когда рыбы ушли и водолей разлил свою влагу безвременья, это уже не имеет значения.

Несомненно одно: «Огород» растоптали. Означает ли это неготовность товарищества к тому, что было ему уготовано? Южный Юй владел в совершенстве боевыми искусствами; Заруба вязал речные узлы и запросто мог ухайдокать любого амбала своим армейским, костяным кулаком; Кузя виртуозно жонглировал цифрами, а Агафон – словами и, к тому же, знал наизусть море стихов; Паромыч ладил плоты, играл во все игры, особенно ловко – в ножички, рыбачил любыми снастями. Ормо начальствовал, в значенье начала, лучше прочих стриг виноград. Девчонок знаменовала красота как данность, кроме того, Таисью отличали тихие омуты, Белку – безудержная неприкаянность и способность узлы разрубать одним махом, даже самые гордиевы; Вара разбиралась в лоптопах и химии, Антонелла отлично готовила, а Нора, вообще, была самым боеготовым участником сплава. Неслучайно несравненный нюф числился штатным водолазом товарищества.

Ведь готовились… Означает ли это, что уготованное оказалось попросту не по силам? Выходит, хотеть невозможного всё же нельзя?

Или, всё-таки, можно? Обрели ли искомое, проросшее из неявленной косточки, зримое исподволь? Или лоза, что наполнила чашу вседержительным содержимым – агнчим багрянцем, – тоже затоптана толщей веков, канула безвозвратно? Однако сумел ведь безмолвник, превысивший подобие, создать образ предвечного Слова.

Не явилась ли глупостью настырная тяга преследовать цели – хоть и самые, что ни на есть, благородные – используя выборы в непризнанном, а значит, в несуществующем государстве? Благородные, значит, рода благого. Пусть благими намерениями вымощен путь в преисподнюю, но не оттуда ли, по признанию ведавших, явилась та проповедь, которую хотели услышать с неба?

Ормо мягко стелил: мол, изловчилось же втиснуться в метафизическую прореху мерзкое чудище. Почему бы и нам не попробовать? По примеру каких-нибудь аргонавтов или взалкавших грааль парцифалей, отправиться в путь. Повергнуть тварь, добыть руно. В роли искомого нещечка – лоза, утолившая чудом бедную свадьбу, а к вечере вызревшая в полноту неупиваемой чаши.

Как же раньше, до Ормо, никто не догадался? Было некому разболтать, ибо рыбы неразговорчивы.

Грааль ведь не чаша. В чашку лишь наливают. Наливают – искомое.

Вино – содержание, то есть держание вместе – секаторов, вёсел, кувшина и кружек, рыбацких сетей, овечки перед закланием.

Золото агнчей шёрстки отливает червонным. Сплав беспримерен и жертвенен, порукой тому – река, по которой сплавляться. За руку будто, ведёт мглисто-зелёный поток.

Или проводники злого обло – расписной Владисвет, Дубаларь-потрошитель – бережёнее шедших к багрянцу, пытливо-незлых виноградарей? Впрочем, теперь, когда рыбы ушли, это уже не имеет значения.

Чашка разбита. Теперь в её месте Пахары. Гранёные стаканы, в переводе с нистрянского. Не зря пацаны, завидев пьяного на районе, свистят заради потехи, кричат ему вслед: «Готовченко!» На вопрос – уготовлено ли уповать или упиться? – маковейная мгла отвечает молчанием.

Сомнения – корм, которым питаются пираньи страха. Но рыбы ушли. Ихтиология от истока неразрывными узами сочеталась с эсхатологией. Ученик у груди и творец Откровения непременно б сие подтвердил. Знал ли он, что, беря историю от начала, именно он должен будет её и окончить? А ведь и его недвусмысленно вынудили, приказали: «Напиши!» Неизвестно ещё, о каких мерах принуждения умолчали. Возьмут меч и грудную клетку отверзнут. Выдохнут: «Еффафа![1]», и вскроют, будто консервную банку. Тут все средства хороши, лишь бы заговорил. А потом поди разбери в протокольных каракулях, геройски пророчилось тут или трусливо стучалось. Тонкая грань, и не различить, особливо из бездонного омута веков. Так что лейтенант по сравнению с ними – сущий ангел.

Впрочем, вестники-то и есть воинство. Тянут лямку, со всеми вытекающими. С чинами, командованием, строжайшей иерархией и чисто армейской субординацией. Интересно, как по-арамейски «Никак нет!»? Или «не могу знать!»? Неужто, и у них дедовщина, второй устав, построения после отбоя? Серафимы напрягают престолы, или, там, начальства ли, власти ли, заставляют стирать виссоновые портянки, до блеска натирать золотые бляхи. Ха-ха! Выходит, и в самоволку ходят. Точнее, летают. Увидели дочерей человеческих, что они красивы… Отсюда и подчинение. Дисциплина – это душа армии. Принял присягу и, значит, себе не принадлежишь, самоотверженно переносишь тяготы и лишения армейской жизни, исполняя приказы командиров, не жалея живота, вершишь горнюю волю во имя высшей цели – защиты родных рубежей. А они, как известно, бывают не только внешние, но и внутренние. И, однако же, – с такой фамилией! Даже переспросил. Думал – издевается. Лейтенант Евангилиди.

«Напиши…» – говорил-уговаривал. «Всё, как было. Ничего, – срывался на крик, – не утаивай! Ибо всё тайное становится явным».

А в начале всё спрашивал: «И стоило городить огород?» И всё как бы с намёком и, даже, с участием, якобы, как посвященный – посвященному. А сам всё по рёбрам, по почкам носком своего форменного ботинка. Гнусный ботинок, как футбольная бутца. Как ни уворачивайся, всё равно допытает на прочность и сердце, и внутренности.

Городить огород…Час прошел, а ответа он так и не услышал. Червоное золото его лейтенантских звёзд и вставных зубов растворилось в пунцовых соплях и поваренной соли кровавого пота. Трубил: «Напиши!» «Напиши! – вопил, возводя к нестерпимому визгу. – Ничего не утаивай! Яви своим потаённым мыслям явку с повинной!» «В молчанку играем и пускаем розовые пузыри?! Вынуть трепетные зубы?!.. Пжалста! Теперь самое время пророчествовать! Чего ржёшь, скотина? Еще не время?! Ну?! Явки, пароли, маршруты следования?!»

Рёбра и почки чутко ловили малейшие перемены в методологии гнусных ботинок. С носка, «щёчкой», пыром, опять с носка… Солнечное сплетение – как сетка ворот аутсайдера. Растёкшийся юшкой мяч поставлен на точку. Костяная нога примеривается и мерно отходит, потом разбегается!..


Чтобы взойти, в начале надо спуститься. От Каменки – вниз, через Рыб, мимо дуба Бульбы – ого Гоголя, люлька моя… – к Дубоссарской плотине-стене, плачет Л-эпентетикум – армянский дудук Григориополя, опрокинутый Арарат в потемках светлейшего князя Григория, молохом мелет, прямо по курсу идёт пароход. Хлюп-хлюп, грёб-грёб. Тея, Спея, Токмазея, Красногорка и Бычок… Колесо фортуны прожаренной плациндой катится по сточному жёлобу мглисто-зелёного змея. Катится, пока не прикатится под прохладный покров омофора. И тогда уже всё в новом свете: New Нямец, и сходятся исихазм с хилиазмом, и солнце начинает живо троиться. Вёдро упиться вина из ведра, душ для души. Мы их душили-душили… Верным курсом. Апэ, апэ[2]… Время вышло. Чашка воды истекла… Лейте, лейте, энтот летёха. Осуществимся по руслу, от истока до устья. Страшная месть, что-то в ней есть. Ого. Как у Гоголя. Как у Леннона. Два блюдца и посередине – Л-эпентетикум. Оле-оле, оло-оло, Ормо. Леннон и Че: один в своих очках, второй в своём берете. Imagine. Дословно – «вообрази». Опять о-о-о! Имидж – ничто. Человек – это будущее человека. Че – Че. Энтелехия человека. Энтот летёха! Che ti dice la Patria?[3] Де ла Серна очков не носил. Берет дон Кихота с пиратскими саблями. От беспечного мотоциклиста – к боливийской голгофе Ла-Игуэрры. «Бедненький Че, помоги отыскать мне корову…» Омо, оро… Ормо. Сукин сын. А ведь мотоцикл – те же очки. Два колеса, V-образный двигатель – Л-эпентетикум. У Гоголя на носу, а у майора это пустое место. Рим – всё равно, что туристам показывать мёртвую бабушку. Амор. Дристан и Изольда. «Днестровские зори». Неужто замыслил эту хвостатую чудо-юду поиметь? Ай да!.. Вот образина! Рыболожец!.. Из пучин – на водное ложе. Оло, оло! В «Дневнике мотоциклиста» индейцы вступали с сомихами в половую связь. Тогда сыны касика узрели дочерей сома, что они красивы. И пошёл род водяных и русалок. Поплыл… Горное озеро. Мглисто-зелёные воды. «Бедненький Ормо…» Нечего огород городить! Огород – дорого! На Днестре не стреляют. Днесь – стрелы. Мглисто-зелёные воды. Л-эпентетикум. АПЛ «Курск». Спасите наши души!.. Тук-тук… «Спасайся, кто может!», – требовал старец, когда мы с Белкой в светёлке… Или с Таисьей в Старом Орхее? Чернецы каждый год замеряют. Крест из камня растёт, и на нём цветёт солнце. Реут – дряхлый уж. Греется на камнях. А Днестр – балаур[4], питон,

анаконда – шелестит своей глянцевой кожей от каменной Грушки до Незавертайловки. После – край света, низвержение в Милуешты. Проглотит и не подавится. Ам!.. Троглодит. Тук-тук… Еу ам[5]… Во чреве атомного левиафана. Общаемся с семьями моряков. Верным курсом идём, товарищи. Погодите три дня… Направление – очень важно. Восходить. Вверх по реке. Против течения. Полна чаша – слободзейская житница, Днестровск – город энергетиков. Город-спутник. Энергия – осуществление. Незавертайловка – капля на ободке чашки. Чужие здесь не ходят. Л-эпентетикум на конце. Только гречески. Огород городить, огород – дорого, город дорог, ноль – л’он. Средиземноморский лён с примесью египетского щёлка, с крапом билирубина и флавоноидов. Хилиазм, в льняных полотенцах, тканных в ёлочку, является в тишине исихазма. День тишины, век тишины перед выбором. В лоб тебе, лопни твоя душа. Полис, страхование от увечий. Терзайся полегче, экстремист хренов. Плечист, гонорист, истово в тире стреляй. На дне полежи. Для пользы дела. Скормим рыбе тело. А потом приходи гулять по мглисто-зелёной, вдвоём. Через весь водоём – и что из того? Энтот летёха – тщедушный малёха. Вотще рвалась душа моя. Тук-тук… Каменный мешок. «…Верным Курском». Отче, Отче… Сыне! Сыне!.. Если только можно, принесите мне чашу. Поднимите мне тело. Ого, лестницу давай, лестницу-чудесницу! «Чудесница» – чудное кафе, а в засаде – пивная «Арго». Аргонавты по фене ботают, как доктор по латыни, на рыбьем базаре чирикают, шукают руно. Чудище обло глотало Орфея. Иону сбросили в пасть. Троглодит. Оно его ядит, а он на него глядит. Тело съело, а голова – как из олова. Оло, оло, поплыло. В воде не тонет. Вниз, по сточному желобу мглисто-зеленого. Лаур-балаур, змеем вьётся – не даётся, а Орфей-неофит плывёт и – говорит. Менады, голову отделите от тулова. Флавоноиды. Сначала надо спуститься. Мне бы во ад. Куда тебе надо, гад? Да ты у меня будешь ползать в своём же говне, ходить под себя… по сточному желобу. По лбу, по лбу… Энтотлетёха… Отвечай, где затаили рунозолотое? В рунете ищите, ору. Ормо там отыскался. Всё дело в руне. Кровь претвори в вино. ДНК, хромосомы в лейкоцитах, без вина виноватые. Затаили. А Тая при чем? Вот гад ползучий ход морских. Ищите в иле. Или-или. Если только можно, Авва, не кричи. Хоть шерсти клок, Ионаш – агнцем скок, чобэнаш, да не ваш, за мной – Карагаш. Окороти пыл, я в Коротное приплыл, не меси – не глина, в Глином смерть длинная, на шее обруч, ричи бедный, черно-белые Чобручи. Чингачгук – большой змей. Лаур-балаур. Рыболов – оло-оло – на мглисто-зелёное ложе. Поймай Иляну-косынзяну за косу и волоки в пойму. А нет косы, не сцы, как жар-птицу – за хвост. Хвост – тот же «Норд-ост». Верным Курском идём, товарищи… Экстремист неказист. Полный Екклезиаст! Отгадай разгадку: балаур повстречал змееныша? Ага, энтотлетёха! Старуха Изенгард! Страховой полис. Ого, образина! Страхолюдина. Каменный мешок, по стенам – иней-ледок. Коврик бы, на маленьком плоту. Газетку постелил. Днестр и Турунчук! Энтотлетёха… Людей ест, всех окрест. Слободзея, слобода, зреет запорожская беда. Пчёлы жалили – сжальтесь над Франей. Ты казала у субботу: у дуба Бульбы. Эх, гульба! Бусурманы отвезли Бульбу в Стамбул и сбросили с башни на крюк. У самого Черного моря. Насадили оселедец, как живца. Ловись, сом, большой и маленький! Он сом, она самка. Карош, наташка! Истаяла. А Тая при чём? Смуглянка-молдованка, илянка-таитянка. Столбовая дворянка пуще прежнего борзеет: «Хочу быть владычицей морскою!» И закинул старик спиннинг…


Газета лежала на столе лейтенанта, к нему заголовками и передовицами. Как бы небрежно брошена. Но видно: специально выложил и развернул. Это, значит, ловец на живца. Черным, лоснящимся типографской краской, кеглем по белому заголовок: «Нистрянский монстр множит жертвы». Ниже – туком стекающий текст о кровавейшем злодеянии, омрачившем светлый праздник выпускных балов, об ужасной трагедии, что стряслась на заре в водах седого Днестра возле столичной набережной.

Несколько из числа новоявленных выпускников, взволнованные и потому разгоряченные праздником, решили освежиться и, раздевшись, вошли в реку неподалёку от берега, возле городского пешеходного моста. Внезапно, в месте купания подростков разверзлась воронка и в считанные мгновения поглотила несчастных. Прохладные днестровские воды в ту же секунду обагрились, но не свет восходящего солнца явился тому причиной.

Свидетели утверждают, что видели в пучине ужасающую, окровавленную, зловоние источавшую пасть громадного чудища. В ней-то и канули безвозвратно несчастные, только-только ступившие на порог взрослой жизни. Та же участь постигла и нескольких смельчаков-добровольцев, бросившихся на помощь тонущим. Очевидцами происшествия стали многочисленные нарядно одетые родители и выпускники, которые в момент трагедии находились на набережной, чтобы по доброй традиции всем вместе встретить восход светила.

Район набережной до сих пор оцеплен правоохранительными органами, однако корреспонденту удалось восстановить картину трагедии из первых уст участников этих ужасных событий. Интервьюируемые с головой окунулись в состояние шока. Рука об руку с корреспондентом с ними работают психологи и дознаватели. Представители правоохранительных органов пока не дают комментарии случившемуся, однако, корреспонденту удалось выяснить ряд важных подробностей. В частности, количество жертв до сих пор официально не объявлено, однако, как выяснил корреспондент, в воде в момент трагедии находились от трёх до пяти выпускников. Кроме того, корреспондент располагает полученными эксклюзивными данными о том, что среди жертв монстра находились и медалисты! Также, несмотря на препятствия, чинимые блюстителями правопорядка, корреспонденту удалось уточнить, что информация о седых детях оказалась досужим вымыслом. Почвой для столь сомнительных выдумок стал тот факт, что один из выпускников является от рождения альбиносом. По этическим соображениям редакция не сообщала фамилию выпускника и номер школы, которую тот закончил.

«Нистрянские сведения» итожили новость чередой справедливых вопросов: чью чёрную выгоду преследуют раздуваемые слухи о случившемся, кто сеет панику накануне важнейшего события в жизни нашего гордого государства – выборов президента непризнанной, но непокорённой Нистрении?

Тут же от редакции поминали, что специальным распоряжением главы госадминистрации, выпущенным накануне и сведённым в одно на страницах газеты, участникам выпускных балов было категорически рекомендовано воздержаться от встречи восхода солнца на набережной, вследствие сильного паводка и подтопления всей приречной городской черты, а также в свете инсинуаций вокруг пресловутого Днестровского Монстра. С горечью констатировалось, что худшие опасения подтвердились. А ведь беды можно было избежать, прислушайся учителя, родители и дети к голосу столичных и республиканских властей – к призыву главы, то есть гласу здравого смысла и истины, рупором коих в совокупности и являлась газета.

Правоохранительные органы не исключали возможности того, что данное происшествие является тщательно спланированной провокацией одного или даже группы глубоко законспирированных террористов, кои стремятся во что бы то ни стало угнездить панику и страх в сердца и души нистрянцев, сделать всё, чтобы сорвать надвигавшийся праздник торжества народного волеизъявления.


А ведь помянутое в статье зловоние чётко маркирует картину в пределах добра и зла. Злая вонь в оппозиции вони благой, то есть, благовонию. Один мудрый маг не зря говорил: не знаешь, как поступить, полагайся на нюх. (Мой товарищ по СВТ, боевая подруга, хоть и сука, но, возможно, единственно верная, – слова эти сделала девизом всей своей жизни. СВТ? Садово-огородное товарищество.) В кино про пиратов демонстрировали, какую нестерпимо злющую вонь источала разъятая пасть ужасного кракена – неведомой зверушки, бывшей на посылках морского владыки.

Злая вонь на поверку оказывается знаменателем, единящим вещи, леденящие своей сверхобыденностью, то есть превосходящие рамки не то, что привычного, но даже возможного.

К примеру, авторефрижератор. Кому-то изотермические, ребристые, серебристые грани леденят овощи-фрукты и мясо – особенно мясо – а кому-то морозный ворс лохматит остывшую душу.

И само это слово разве не провоцирует вслушивание, причем настороженное? Авто-ре-фри-же-ра-тор: извивающийся ремнетел, сухопутный аналог какого-нибудь сельдяного короля, наводящего ужас на моряков.

На палубе матросы курили папиросы, принимая сельдяного короля за морского дракона с гривастой лошадиной башкой. Между тем, в реальности никчёмный гигант напугать мог только книгу рекордов Гиннесса и в еду не пригоден, в отличие от косяков своей микроскопической свиты – селёдки-дунайки, черноморовой кильки-тюльки, сардин, барабульки, мойвы, нежнейшей хамсы, азовки, балтийской салаки, жирнеющей в сабельных своих походах чехони.

Не сокрыт ли во чреве рокочущего морозилкой, серебристо-ребристого авторефрижератора затаённый дисептикон – людям на зло сотворённый трансформер, механический бзик какого-нибудь в шарашке ополоумевшего Дедала?

Опять же, этот автор- в начале… А потом, рефреном: и ефре-, и евфратор-ефрейтор-, и жир- с сепарирующим перфоратором-, и аллигаторствующий пожиратор-, и престидижитатор- с диктатором-. Не являет ли сей перифраз всем своим скрежещущим скопом уклон в метафизику? И что, если чрево стерильных сверканием кубических граней на поверку оказывается зловонным?


Жизнь моя – сплошная метафизика. В буквальном значении: не сверх- и не над-, а после-. Это как стояла на полке книга с выведенным по корешку словом «Физика», а следом поставили книгу, а на корешке у неё присутствовала пустота, и по факту уже, по необходимости, обусловленной местом и временем, начертали на нём «Метафизика».

Появился на свет в Парадизовске, в девяносто втором оголтелом году, в неприкрытой покровом, крова лишённой стране-сироте. На мой глупый вопрос: «Где я, мама, родился?», мать сухо отвечала: «Когда Союза уже не стало». Так, с малых лет, зафиксировалось у меня ощущение отсутствия как данности, зияния на том самом месте, где должно быть сияние. Или в то самое время. Эта странная нестыковка моего «где» и маминого «когда» до сих пор меня гложет. В каком смысле? В том, что абсцисса и ордината всё ходят по кругу и никак не желают сходиться.

Мать, навьюченная баулом, семенила по-над Днестром, схватив моего пятилетнего брата за руку, другой рукой поджимая меня в животе. Опоновские БТРы и МТЛБэшки шли к мосту от улицы Ленина.

Она была на девятом месяце, а они били с бендерской набережной, оттуда, где от перекрёстка с улицей Ленина устремлялась к мосту улица Ткаченко. И они устремлялись по Ткаченко к мосту. Да, примерно туда, где стоит сейчас нистрянская БМП и горит Вечный огонь.

Огонь опоновских БТРов и МТЛБэшек к мосту выходил перекрёстным. Прямая перспектива улицы задавала им этот ракурс. Брат, уже годы спустя, говорил, что стреляли не по ним, а по крепости, а мать – что по ней прямо, и по брату, и по всем остальным, кто бежал по изгрызанному «Рапирами» и пулеметами асфальту моста к обугленной танковой груде на въезде в Парканы.

Наш родительский дом в Бендерах на улице Ленина сгорел в тот же день, когда я появился на свет в Парадизовске. До этого мама с братом и со мной в животе двое суток сидела в погребе, ждала, когда перестанут стрелять пушки и пулеметы, и когда, наконец, за нами придёт отец. Но папа не пришел.

Пришли соседи и сказали, что, пока стихло, надо бежать за мост, уходить прочь из города – в Парканы, в Терновку, в Парадизовск, в Суклею, в Карагаш, во Владимировку, в Одессу – куда угодно, потому что все говорят, что со стороны Каушан и Гербовецкого леса наступает ещё бронетехника, и скоро начнётся.

Мой папа погиб накануне моего появления на свет в парадизовском роддоме. В Бендерах, на улице Суворова, в тот день, как говорили, «было самое пекло» – шёл бой с применением танков и артиллерии. Он был ополченцем и попал в то самое пекло.

Это позволяет сказать о том относительном и, одновременно, абсолютном минимуме места и времени, на который мы с отцом разминулись, о пекле, пепле и крови, столь удобрительных для нистрянского гумуса.

Хотя с папой мы всё-таки встретились. Не то, чтобы встретились, а пересеклись – неделю спустя после его гибели и моего рождения – в парадизовском лечгородке, возле морга.

Там, на пустыре, стояли рефрижераторы, и люди перекладывали задубевшие трупы, отыскивая своих родных и близких – нистрянских защитников. Говорится же, что дерево без души – дрова. Они и были дрова, наваленные в заиндевелые короба рефрижераторов, как в подобия братской могилы.

Но вот кто-то вскрикивал, или падал на мёртвого замертво – это значит, отыскивался. Значит, очередной безымянный, поражённый в посмертных правах, возвращал себе имя, одушевлённую личность покойника, которого теперь надлежало по всем правилам проводить в последний путь.

А ведь грань между трупом и покойником, то бишь, мертвецом не только де-юре узаконена языком, но де-факто признается обыденной жизнью. Не это ли разграничение, с точки зрения материализма и физики необъяснимое, отчасти отразилось в методике вертикально-горизонтального перекрестья милицейских сводок, где указывают непреложно: о пропавшем без вести, то есть, покамест потенциально живом – «рост такой-то», а о найденном, но неопознанном трупе – «длина тела такая-то»?

Когда привозили очередную партию убитых, опознанных сразу переносили в морг, а трупы неопознанных перекладывали в рефрижераторы.

Возле рефрижераторов было много крика и гвалта. Кричали безумевшие от горя и жары женщины, на гражданских кричали, размахивая калашами с перемотанными изолентой рожками, защитники, всякий раз разные – ополченцы, бойцы ТСО, гвардейцы, казаки, спецназовцы «Дельты». Часто они принимались ругаться друг с другом – из-за очереди там, или спешки, или просто от злости – и это было самое страшное. Это брат всё рассказывал. Он там тусовался с пацанами, пока бабушка и другие взрослые искали в рефрижераторах.

Брат со своими будущими кентами на районе там и тогда и познакомился – с Кассетником, Мариком, Стасом, Валеркой Патроном, Жамбоном. В те дни вся местная пацанва там околачивалась. Самые осведомлённые были по части театра военных действий, потому как к рефрижераторам новости доставлялись горячими, прямиком с передовой – из Бендер, с Кошницкого плацдарма, из-под Рог и Дороцкого, из Дубоссар, из Паркан, Протягайловки, Гиски, из Кицкан, Слободзеи. Отовсюду, короче.

А вот в день нашего с папой пересечения громче всех кричал я. Брат говорил: стояла такая жарень, что даже в тени всё плавилось, и я всё не спал, голосил, и так достал брата, что ему хотелось заткнуть мне рот пеленкой или сделать еще что-нибудь, чтобы я, наконец, заткнулся, и еще ему хотелось залезть в какой-нибудь рефрижератор, и что трупаки ему были всё равно, а главное только – спастись от жары.

Хотя, брат признавался, всё равно внутрь ни за что бы не влез, потому что мороженное чрево источало жуткое зловоние. Он именно так и говорил: зловоние. А я думаю, я так громко кричал, потому что просто меня очень мучила жажда.

Мы пока с мамой были в роддоме, бабушка с братом ходила к моргу и рефрижераторам, искать отца. Бабушке ведь сообщили, что папа погиб, именно в тот день, когда я родился.

Тут тоже необъяснимое. Позвонили бабушке из профкома авторефрижераторного завода. Нашего Парадизовского «Парефриза». Профком у них отвечал за ополчение. А папа два года уже как на «Парефризе» не работал. Он работал на бендерском «Приборе» и оттуда ушёл в ополчение. Он был командир отделения. Мама поэтому и не поверила. Говорила, что напутали они в своём авторефрижераторном профкоме. А в профкоме твердили, что именно он, что погиб и что в морге надо искать, что туда его отвезли.

Думаю, тут вполне объяснимо. В ополчении он был бендерском, 2-й батальон, на позициях встретил, наверное, бывших коллег по «Парефризу». Скорее всего, в том пекельном бою на Суворова участвовали и парадизовские. Он, наверное, у них на глазах и погиб, и они его в морг вывозили.

Бабушка с братом к рефрижераторам ходили как на смену – с утра и пока не стемнеет. В морге не было папы. И в рефрижераторах не было. То есть, как бы – нигде. Когда нас с мамой выписали, мы все вместе пошли. И сразу нашли. Мама нашла. Ну, почти сразу. Часа три они искали, а брат дежурил с коляской, ну, то есть, со мной.

От морга до котельцового забора длился пустырь, высвобождая место для достаточного количества рефрижераторов. Брат говорил, что их за неделю прибавилось, то ли шесть, то ли больше. И в каждом прибавились трупы.

Мама нашла. В самом первом от морга. Бабушка там уже раньше смотрела, когда ходила с братом.

По пуговице папу опознали и по обуви. Он был в кроссовках «БОФ». Это значит «Бендерская обувная фабрика». Из материи, как бы замши, крашенной тёмно-синим. В таких кроссовках многие были. И тут – пуговица с красными нитками. А потом уже и другие приметы, родинки…

Мама рассказывала: когда собирался он уходить, оторвалась на клапане пуговица, на заднем кармане брюк. Черные были брюки, а она пуговицу пришила красными нитками, и еще кипятился отец, что раз брюки и пуговица чёрные, то и ниткой надо пришивать чёрной и, что вот, как всегда, самого нужного в нужный момент в доме не оказывается, и есть почему-то красные нитки, а черных нет.

А брат рассказывал, что бабушка потом всё не могла себе простить, что сына, кровинку родимую, не узнала. Она тогда очень сильно простыла, из-за того, что несколько дней – то на пекле, то в морозилке. Всё жаловалась потом, что в легкие не заходит достаточно воздуха.

Только что бабушка могла опознать? Мама говорила, что сильно исхудал отец за последние месяцы. К тому же, по лицу его нельзя было найти. Его в закрытом гробу хоронили. Брат рассказывал, у бабушки линзы на очках были в палец толщиной, с пекла внутри рефрижератора сразу запотевали и покрывались ледяной коркой.

Мог ведь рефрижератор выйти из строя. Морозилка сломалась, допустим, и его содержимое в другие сложили, и на его место – другой рефрижератор поставили. Могло так случиться?

Слишком много рефрижераторов? А, в том смысле, что слишком часто? Это я еще сокращаю. Правильно: авто-ре-фри-же-ра-тор. Просто много и мало, это всё относительно. Как говаривал один наш СВТ-шник: «абсолютный максимум равен абсолютному минимуму». По мне, и одного авторефрижератора слишком много, если в нём дожидает одровевший от мороза и смерти отец.

Папа был инженером. АСУ, ЧПУ. ЧПУ – числовое программное управление. Он на «Парефризе» работал, ещё с до перестройки. Парадизовский авторефрижераторный, передовое производство в союзном масштабе. Не хотели его отпускать, ибо классным котировался специалистом. Это мама рассказывала. Переходил когда папа на бендерский «Прибор». Тоже электроника-автоматика, тоже в союзном масштабе, только в закрытом режиме. Работа престижнее, выше зарплата. Ну, и, наверное, из-за мамы.

Брат говорил, что пока они жили у бабушки, мама с бабушкой сильно ругались. Как я родился, мы опять у бабушки стали жить, в Парадизовске. Бендерский свой кров потеряли, то есть перешли в разряд обескровленных, лишённых сокровенной возможности откровения. Дом в Бендерах был бабушки с дедушкой – маминых родителей. Я их не застал, они в перестройку умерли. Мама всегда говорила, что, слава Богу, что до ужаса не дожили.

От лечгородка до бабушкиной однушки недалеко, пешком по прямой к стадиону по улице Мира. Брат рассказывал, что когда они поздним вечером того бесконечного дня возвращались из морга домой, от мамы и от бабушки так несло трупняком, что он не мог с нами рядом идти. Вперед убегал.

Бабушку помню смутно. Умерла, когда мне три года исполнилось. Всё на кладбище ходила, на папину и на дедушкину могилы. Рядом с ними её и похоронили. На парадизовском «Дальнем», у Ближнего Хутора. Папу хотели похоронить на Аллее Героев, а бабушка настояла, чтобы похоронили возле дедушки. Сказала, что со своими однополчанами он достаточно належался, и пусть теперь лежит с родными. А мама не спорила. Там как раз через дорогу от кладбища, через поле – заброшенные корпуса «Парефриза». Такой парафраз.

Брат говорил, что очень хотел, чтобы отца похоронили вместе с другими защитниками, на Аллее Героев. В Бендерах папины фамилия и инициалы высечены на плите, на мемориале. Где нистрянская БМП и Вечный огонь. Мы с мамой один раз туда ездили, после моего последнего звонка в первом классе. После мемориала ходили на то место, где был наш родительский дом. Там теперь мини-маркет. Мы еще зашли внутрь, и мама купила мне жевательную резинку. Мою любимую «Turbo», с машинками. Как сейчас помню: на фантике летящая, с дымом и искрами из-под колёс, гоночная «ферарри», с вздыбленным на красном капоте чёрным конём.


Физмат, по специальности «программирование ЭВМ». В позапрошлом году, без троек. Школу – с тройками, а здесь – без. Школу? Здесь, в Парадизовске. И садик. Где же ещё? Год срочной в армии, с высшим – год. В танковом полку, потом шарился при штабе. После дембеля устроился на работу. Тоже в штабе, только – предвыборном.

Аттестат и диплом – в наличии. И «военник», и паспорт гражданина Нистрении. Отпечатаны на бумаге с водяными знаками и заверены мокрыми печатями.

Что есть наличие с фактической точки зрения, если де-юре эти печати и водяные знаки не признаются ни одним государством – членом ООН? Это всё равно, что звонишь кому-то-нибудь, а у них – у кого-то-нибудь – телефон с АОНом. АОН – это разновидность ЧПУ. Так вот, гадский этот АОН ни коим образом опознавать тебя не намеревается. А если образа нет, твой удел – форменное безобразие. Это значит, никто! – не то, что не желает с тобой разговаривать, а не видит в упор.


Де-юре против де-факто… Лоскут нистрянского чернозёма оказался предметом остервенелой тяжбы принцев крови, эдаких «Де» – французиков из Бордо, спорным пограничьем феодальных доменов, лучащихся продувными геополитическими и магнитными полями.

И так ли уж важно, если вдруг на поверку окажется, что аристократами тут и не пахнет, а занозит сопелку наглежом и нахрапом наквашенными, шалашовыми дефками, алкашествующими с дефективным хмырём дядеюрой. Подобно самовластному строю селенья Сепанчикова самозванные прынцы неведомо как, но безоговорочно возымели деспотичную власть над всеми иными-прочими.

Гравитационное поле чудес в решете, прореха в реальности, люк без крышки на неосвещенной проезжей части, разлом, форточка, дверь, прорубь, колодезь, лаз, скважина, шурф в бытии, зверушкина норка, соединяющая звездное вещество с темной материей, сей мир и трансцендентальный, если хотите, – иной.

Почему же нельзя допустить, что в щель, сифонящую сквозняками небытия, надуло к нам нечто хтоническое, безобразие навроде Нистрянского монстра? (Прошу внести в протокол именно так – с большой буквы.)

Дело не в нагнетании, а в элементарном респекте, так сказать – уважухе. Такова установка председателя нашего товарищества. Он, с подачи Южного Юя, формулировал это коротко: ос. Именно в духе восточных единоборств. В духе союза нетленного – моря и старика. Да, конечно, хемингуэевского, но и, в не меньшей степени, – пушкинского.

Прежде чем убить рыбу, надобно испытать к ней уважение и даже её полюбить, и при этом – никаких извращений, никакого ихтиоложества.

Употребление словосочетания «гражданин начальник» не подразумевает затаённой фиги в отношении гражданина начальника и начальства вообще. Начальник – исток течения благ на прочих иных, в середину или в конец цепочки довольства поставленных граждан. Но цепочка, пусть и невзрачная, не задавшаяся в границах миров, означенных пределами материального, но не сдавшаяся, единящая в неразрывную взаимосвязь нистрянских пространства и времени.

Будто поверстаны, все как один, в команду «Арго» – скорлупки-судёнышка, которое – всем ураганам в лицо – чертит курс в штормовом океане юридически признанного мирового сообщества.

Мы-то сплавлялись на утлых плотах, но при этом, в контексте причинно-начальственных связей, нельзя было сказать, что в садово-виноградном товариществе «Огород» иерархия отсутствовала. Начальствовал Ормо, председатель согласно уставу. Не знаю фамилии. А может, это фамилия и была. Почему «была»? Не знаю, перифраз, оговорка, формула речи.

Милуешты?.. Впервые услышал из эфирной трансляции «Радио-Гоогль»… Любят они возгласить в репродукторы: «Держи, мол, вООра!», непременно с протяжным дифтонгом, усиливающим, так сказать, эффект горящей шапки. Грааль, например. Причём тут воор, и Гоогль, и пылающие головные уборы? Да при том, что они там совсем взбеленились. В свете звучного тренда можно даже сказать: соовсем! Что ни час, врубают свой «Доорз», зажигают огонь, в умах и сердцах радиослушателей, а потом сеют ересь, что СВТ – это снайперская винтовка Токарева, а «Огород» – сброд воинствующих террористов. И ведь знают: нистрянцы, как дети, доверчивы. Винтовка, может, и снайперская, может, даже и Токарев Вилли, но СВТ «Огород» – садово-виноградное товарищество.

Была в самом центре парадизовской нашей делянки площадь Конституции, да сплыла. Нет, площадь осталась, но она теперь – площадь Суворова. Но что-то ведь сгинуло, причём касательное основного закона. Отыде закон. Что на смену пришло – благодать или форменное беззаконие? До того из Парадизовска вынули Покровскую улицу. Осталась хребтина кварталов-бордюров-поребриков, а мозг спинной вроде как выкачан. А потом «стометровку» убрали, удалили, так сказать, рудименты. Мозга нет, а зачем позвонки безмозглым?

Демагогия? Принцы крови де Гога с Магогой. Это всё рецидивы инфекций; нахватался, подвизаясь в предвыборном штабе тресветлого Цеаша. В штабе я исполнял функции системотехника, что ни коим образом не подразумевало идейной преданности программе. Ни словом, ни голосом – это я вам голословно заявляю. Впрочем, возможно, подразумевало, в рамках партийно-корпоративного этикета. Но и Савл стал Павл.

В метафизическом плане возможны и не такие метаморфозы. Впрочем, выход из физики не означает преступление закона, тем более, основного, то бишь, – Конституции. (Прошу занести непременную прописную букву.) Основной закон разумеет основу фундаментальную, базис. В хронотопе иррациональности всё перевёрнуто с ног на голову. Базис очутится наверху, что нисколько не принижает его главенствующей роли. Наоборот, возвышая, подчёркивает, сообразно материальным границам твёрдого тела.

Сообразно, то есть по образу… К нашему Кандидату это относится в немалой степени, и даже в той наибольшей, которая приближается к абсолюту. Тут, как раз, никакой метафизикой и не пахло.

На фоне нашего Кандидата реальнейший, на первый взгляд, Цеаш выглядит, простите, как тень отца Гамлета. В силу очевидности его тварной, сиюминутно-преходящей сути в противовес неизбывно-нетленному образу нашего Кандидата. (Да, с заглавной.) И, опять же, в полном соответствии с нормами международного права. А что может быть рациональнее, физически ощутимее данных норм?

Основание – незыблемый постулат главы первой – Бытийной – основного закона, согласно которому, сотворил наш Кандидат человека по образу Своему, по образу Кандидатскому сотворил его. (Прошу занести непременные прописные буквы.) Избирательному кодексу? Не противоречит, ни коим образом, особенно в части пассивного избирательного права. Более того, по итогам разбирательства, инициированного конкурентами нашего Кандидата, было вынесено судебное решение.

В свете поступательной гармонизации нашего законодательства с юридическим полем страны-гаранта, полноправно глобализированном в домен Де-Юре, а также, что не менее значимо, в соответствии с избирательным кодексом Нистрении, Кандидат наш имеет неоспоримое право баллотироваться в начала начальников, в начатки, как есть, в гаранты Конституции. Сей непоругаемый факт был блестяще доказан в переполненном зале городского суда Парадизовска, адвокатом нашего Кандидата, знаменитым московским защитником Хернанихом Подва-Потри. Впрочем, СМИ широко освещали это резонансное действо. «Нистрянские сведения» печатали репортажи и фото, информагентство «Вести Нистрении», телевидение и «Радио-Гоогль» вели из зала суда прямые трансляции.

Доказательную базу на процессе доктор Подва-Потри построил belissimo, руководствуясь множеством неоспоримых артефактов, с привлечением фото, видеодокументов, тщательно фиксирующих многообразие ликов нашего Кандидата, начиная от византийских мозаик, изображений в фресковых катакомбах св. Калликста и древнерусской иконописи и заканчивая графическими новациями молодых церквей Азии и Океании, являющих его чернокожим, с узким разрезом глаз, или даже сидящим в позе лотоса.

Так же высокочтимому суду были предъявлены результаты многочисленных лабораторно-химических проб, в том числе, исследований Обруса, а также Туринской плащаницы, произведенных Оксфордской лабораторией и более свежего анализа, выполненного судмедэкспертами федеральной службы безопасности страны-гаранта.

Вниманию нистрянских судей, сотен зрителей и десятков журналистов, присутствовавших в судьбоносный момент блистательной адвокатской речи, были представлены авторитетнейшие выводы докторов института криминалистики федеральной службы безопасности страны-гаранта, которые с присущей им скрупулезностью воссоздали настолько физиологически точный портрет нашего Кандидата, что он не только снял все вопросы относительно существования его как личности, но и избавил его впоследствии от прохождения медицинского освидетельствования и получения медицинской справки, необходимой среди прочих документов, подаваемых вместе с подписными листами для регистрации в избирком.

Ничего сверхъестественного. Наоборот, выводы сделаны со свойственной судебной медицине натуралистической, или, я бы даже сказал, патологоанатомической сухостью стиля, которой бы позавидовали доктор Чехов. В моей памяти отчеканилось каждое слово, в гробовой тишине зала, с размеренностью метронома, озвученное хорошо поставленным адвокатским голосом:

«Беспорядочно распластавшиеся, волнистые волосы обрамляют сравнительно узкое лицо, с короткой раздвоенной бородой и усами. Правый глаз закрыт, левый слабо приоткрыт. Над левой бровью капля крови. Тонкая носовая кость перебита от удара с левой стороны. С левой стороны лицо над скулой разбито, есть следы отека. Справа от рта пятно от крови. На голове видны следы колючего венка, сплетенного не обручем, а в виде шапки. На руках – в запястьях, и на ногах сквозные раны. Правый бок пронзен, тело исполосовано ударами, судя по характеру увечий, нанесёнными римским бичом со свинцовыми шипами. Несмотря на то, что лицо несет следы ударов и кровоподтеков, оно проникнуто величием и покоем».

Нельзя не отметить, что оглашение данного описания вызвало в зале судебного заседания настоящий ажиотаж, повергнув в состояние обморока секретаря суда, нескольких слушательниц и одну тележурналистку.

Последовавшие детали лишь усилили впечатление. В частности, обнаруженные в выцветших бурых пятнах гемоглобин, билирубин и альбумин подтвердили, что впитавшиеся в полотно кляксы не что иное, как запекшаяся кровь. Кстати, зафиксированное экспертами повышенное содержание билирубина свидетельствовало о том, что наш Кандидат подвергался изуверским пыткам.

Сей факт позволил адвокату потребовать занесения в протокол тезиса о том, что в прошлый раз, во время выдвижения, хоть и вынужденного, нашего Кандидата на трон, против него и его команды применили недопустимые методы не только контрагитации, но физическое давление. Инци-инци… Набор хромосом в лейкоцитах безоговорочно констатировал мужской пол нашего Кандидата. Также была идентифицирована группа крови – IV (АВ).

Римский бич убедителен, но никто не отменял и римское право. Подтверждались свидетельские показания Павлова ученика Дионисия в пользу того, что наш Кандидат – всамделишный высочайший Виновник всего и, как водится в таких случаях, виноват без вины.

Для усугубления итогового слова маэстро адвокатуры привлёк партитуру бескрайнего корпуса извлечений из канонических текстов и сопутствующего круга апокрифов, уложений Вселенских соборов, трудов отцов церкви, искусно перемежаемых с перлами отцов юриспруденции. Подобно единовременно выстроившимся в затылок заоблачным пикам Гималаев и Анд, Пиренеев и Альп, Карпат и Кавказа, Алтая, Памира, Тяньшаня, плато Путорана шеренгой воителей духа прошла перед лицами слушателей многомудрая гряда свидетельств, в коей верховодили четверо евангелистов; свидетель иерархии тверди Дионисий Ареопагит и Евсевий Памфилов, воедино разливший исток церковной истории; преподобные Сирины – великий возделыватель лоз поэзии и экзегезы Ефрем и Исаак, утвердивший молчание таинством грядущего века, с ними – Иоанн Дамаскин, утративший руку откупщика и обретший руку поэта, и воздвигший за то во славу исцелительницы-Троеручницы чудный столп – красотой небывалое песнопение Октоиха; сладкопевцы Роман и Григорий Синаит; стяжатели добротолюбия – наставник Ефрема Евгарий Понтийский и Паисий Нямецкий, что одно время вкушал один виноград; томами томимый Фома Аквинат и благоисчислитель Кузанец; непреклонный в автожитии Аввакум и утопший в триаде эпох водолей Иоахим Флорский; преподобно поправый ненавистную распрю мира сего Сергий Радонежский.

Аргументами были приведены немотствующие доводы беднячка из Ассизи и начертанные – к некоим, вопросившим о питии – Зиновия Отенского.

Окружкой гряды было явлено богословие в красках безмолвного исихаста Андрея.

С одобрения судьи к итоговому протоколу заседания приобщено было также письмо, отправленное в адрес нашего Кандидата правителем государства Едесского Авгаром V, а также ответ, написанный данному правителю собственноручно нашим Кандидатом.

Начаток от власти, ныне наследуемый институцией президентства, мнится здесь принципиальным, особенно в свете диахронии и синхронии, абсциссы и ординаты, унификации и глобализации, прав и свобод, и в русле выше названного, ещё Флорским означенного (за что Иоахим и отгрёб по полной), снисходительного движения теократии по пути секуляризации, то бишь, демократизации институции власти.

Впоследствии эпистола властителю Едессы была использована при составлении письменного заявления нашего Кандидата в избирком, требуемого в обязательном порядке наряду с мед. справкой и другими бумагами. Совпадения с обугленной жемчужиной у Чёрного моря как раз неслучайны. Письмо хранилось как раз в рукописном отделе Одесского областного архива. Было найдено при раскопках в Корсуни, среди вещей, якобы принадлежавших Андрею Первозванному. Стоит заметить, что именно из Едессы берёт начало одиссея Обруса, длившаяся всю эру рыб и завершившаяся, по предварительным данным, на дне морском.

Факты, озвученные в суде доктором Хернанихом не без апломба, но с впечатляющей силой, воздействовали на присутствовавших в суде необоримо, особенно на женские органы зрения, коими, как известно, являются сердца представительниц слабого пола, столь чуткие, возможно, вследствие того, что они перекачивают кровь, содержащую иное, в отличие от мужчин, количество лейкоцитов.

Точно каменный град, обрушились на судей и взволнованную толпу вопиющие свидетельства и улики. Экзальтация достигла апогея, вызвав разброд и шатания, принудив представителей органов власти – чутких не столь – к мерам усмирения, однако, не в пример более мягким по сравнению с римским бичом. Люди взалкали истины, а, надо отметить, что председательствовала в суде женщина.

Совокупность упомянутых и прочих обстоятельств (в том числе, никем не предполагаемая глубина обморока секретаря суда) в некоторой степени задержала оглашение итогового решения, но, однако, не повлияла на безоговорочность окончательного предписания. Оно и стало основанием для регистрации нашего Кандидата в избиркоме.


Остался, он трудный самый, один только шаг. Воробьиный скок. Отдать голос. Конечно, не всем, но каждому. Тогда в первом туре, в дружном хоре-соборе всей твари, воспоётся осанна восторжествовавшему. Убедительная и безоговорочная, радостная глассолалия Аллилуйи. У меня на этот счёт ни капли сомнений, соответственно – ни крохи корма для пираний страха.

Вопрошал шукшинский Прокудин: «А есть ли он, вообще, в жизни?» – «Кто?» – «Праздник?» Всё равно, что, борясь с блевотворной нудотой, стёсывая резцы, до корки почти догрызть сорок тысяч клинописных табличек эпопеи «В поисках утраченного праздника» и – бац! – вдруг обнаружить: Апрель на пороге, явился, не запылился, но лёгок, лёгок на помине!

На камнях писались первые основные законы, высекая тем самым незыблемость, неподъёмность детоводных скрижалей.

Стращал дряхлый гимнописец, нарядившись в жандармский прикид Дяди Стёпы: «У-у-у!.. убудет с вас праздника непослушания!». Воистину: и дети будут господствовать!

Укрылся от света в прохладной тени собственных бейсболок-бровей прислужник десяти безбожных каганов, науськивал, чертил на песке своей костью-тростью: «В нашем детском саду без римского бича – никак!». Во саду ли, в огороде… Не ведал он, ветхий ночьми, покоривший и зло, и добро, что сроки пришли и все вышли. И закон отиде, благодать же и истина всю землю исполни. Или, всё-таки – форменное беззаконие?

Да только никакие это не сказки. Может, сказками всё это выглядит только для шестидесятников и к ним по сроку рождения и прочим причинам повременно примкнувших. Время было такое: Хрущёв – храмолом-кукурузник, де ла Серна-марксист, Леннон – no religions too[6]. Словом, по-хлебниковски: вместо веры простёрлась во все концы мера. В душах дух изнищал – тот, что исполни – выветрился в прободение, устроенное Юрием Алексеичем.

Но неисповедимы и нищие духом… И марксист-герильеро осуществился в «бедненького Че», наименьшим богатством своим, обретённым в Ла-Игуэрре, едва ли не превзойдя беднячка из Ассизи. Свой, знаете ли, «Форбс» наизнанку: скупые нищие.

Ведь недаром Николай Кузанский высчитывал, что абсолютный минимум равен абсолютному максимуму. Впрочем, что есть нищета, если молчание – золото?

А мне бы – попить и, потом, искупнуться. Бултых и – день тишины безъязыкий. Вот, мол: молва, Милуешты, молчание. Чаяние умной молитвы – удачной ловитвы. Ловцу человеков ли, рыбы? Попали в такой переплёт, что в русле сочится сусло. Не ведает старче, что в неводе – чудище. Ну и мудищев! Неуд!..


А знаете ли вы, что в нистрянских сёлах называют поминки праздником? Не суть, молдаван ты, или хохол, або москаль, или былгар, поляк, гагауз, или эллин, еврей, или Скиф. Никакое не сэрбэтоаре. По-русски именно: праздник.

Затея с походом принадлежала Ормо. На подручных тягловых микроавтобусах подняться до самой северной маковки Нистрении – каменской Грушки, и оттуда на маленьких плотах, вниз по реке, сквозь бури, дождь и грозы. По пути останавливаться в прибрежных сёлах, углубляться в глубь суши, в города заходить при крайней необходимости.

Днестровская гладь лениво лоснится в лучах солнца. Днестр остр, он сочится, как тук с жирных кусков, взятых от самой шеи земли, нанизанных на шампур русла и поставленных на мангал полдневного марева. Скользишь по зеленому телу воды, над разинутым зевом пучины, настолько глубоким, что видны красноватые блики адова пламени на стенках блестящих ненасытной, чудовищной глотки…

Согласитесь, заманчивая картина, рождающая, особенно натощак, слюноток и волнительную пустоту в животе. Ведь и прах, напоенный живительной влагой мысли, обретает силу гомункула. Так и выходка Ормо с водным походом наполнила нищие зноем облатки телес огородников прохладным муссоном Атлантики.

Речки Окна и Каменка вливаются в Днестр, мглисто-зелёный балаур ползёт в черноморово логово, потом: сероводородный мордор, Дарданеллы, Патмос, лазурь и столбы Геркулеса в виссоне муссонов. А дальше… Окна течёт в океан.

Великие цели сплачивают и рождают равновеликие намерения. По замыслу Ормо, по ходу следования нам надлежало творить предвыборную агитацию, плюс к тому стричь виноград, помогать по пути всем нуждающимся нистрянцам, совмещая тимуровский подвиг с повсеместным забором проб виноматериалов автохтонных сортов, проведением органолептического анализа и исследования физико-химических свойств забродившего сусла.

Кузя, одержимый духом противоречия, сразу же заартачился, заявил, что мешать политтехнологии и энологию в одну бочку нецелесообразно, и что нельзя объять необъятное. В товариществе он вёл бухгалтерию. Конечно же, касса наличествовала.

Кузин скепсис тут же не разделил Агафон, одержимый духом противоречия Кузе. В СВТ «Огород» он числился секретарём и вёл протоколы собраний.

Белые одежды дозволялись в товариществе лишь этим двоим, ибо оба были кандидатами: Кузя – физико-математических, а Агафон – филологических наук. Ибо оба были служители: один – Слова, другой – Числа, словно реинкарнации двух воюющих войск, этакие один на один – богатырь-схимонах Александр Пересвет и непобедимый мастер школы «бонч-бо» Мурза Челубей. Сойдясь, вмиг начинали спорить, по поводу и без, не говоря о собраниях товарищества, где гвоздём повестки дня всегда значилась дуэль между двумя непримиримейшими.

Вот и на Кузин коммент Агафон с жаром возразил, что ни один учебник алгебры не запрещает объединять предвыборный марафон и исследовательскую экспедицию. Наоборот, всё богатейшее собрание исторических и литературных примеров походов – ахейцев за Еленой и аргонавтов – за руном, скитания одиссеевы и Энея, второго – в переложении Вергилия и Котляревского, а потом – первого и Алигьери, в переложении второго, экспедиции Искандера и крестоносцев, русские хождения за три моря и по мукам, наконец, новейшие психоделические трипы Охотника Томпсона и Венички Ерофеева – в подавляющем большинстве своём руководствуются идеей начатка, то есть, верховной власти, не избегая при этом насущной, разносольнейшей в ассортименте исследовательской деятельности.

– Да да Винчи еще говорил: «Нельзя хотеть невозможного!», – гулко стращал счетовод великой тенью титана Возрождения.

– А вот Хлебников говорил с точностью до наоборот: «Хоти невозможного!», – с места в карьер, с пафосом парировал секретарь.

Кузя в ответ заявил, что слоганы дебилов ему не указ, Агафон в накладе не остался и заявил, что ему, соответственно, не указ слоганы итальянских извращенцев. Кузя, не согласившись с доводом оппонента, заехал Агафону в ухо, тот тут же двинул счетоводу по сопатке. И понеслось: сойдясь в рукопашной, кандидаты нещадно друг дружку тузили и валяли в пыли, превращая крахмальную белизну своих рубашек в бурые лоскуты…

Ормо их разнял… Как щенят, растащил, хотя оба были немаленькие дяденьки: счетовод сухопарый, но жилистый, маслатый, а секретарь до похода, вообще, склонен был к полноте.

За загривки их держит, точно отряхивает, и терпеливо так урезонивает, что первый, мол, не был дебилом, а второй – извращенцем. И произносит это так, словно виделся с обоими время назад. Его голосу, вообще, была свойственна непререкаемая убедительность. Что-то неуловимое в тембре. Говорил он не то чтобы мало, а скупо… Озвучивал факты. Или «да-да, нет-нет». В любом случае, спорить с Ормо желания не возникало. Вот и тогда слова Ормо были восприняты, как свершившееся.

– Не о чем спорить… – молвил Ормо. – «Нельзя хотеть невозможного» – то самое, что и «Хоти невозможного».

– Короче, полный палиндром!.. – выдохнул Агафон, отряхивая безнадёжно испачканную одежду.

Неистовые ревнители уже стояли на ногах, как нашкодившие третьеклассники перед директором школы.

– Палиндром? – переспросил Заруба.

– Ага… Наоборот… – угукнул Агафон.

– Аргентина манит негра, – как бы поясняя, сказал ерунду Кузя.

– Аргентина манила Гевару, – мечтательно произнес Южный Юй.

– Гевару она исторгла, – жестко отрезала Вара.

– Не бывает пророк без чести, кроме как в отечестве своём, – с расстановкой продекламировал Паромыч.

Фамилия его была Корогварь, а Паромыч – прозвище. Или отчество? Одним словом, и честь, и отечество.

– Кроме как в отечестве своём. И у сродников своих… – вторя, дополнил Ормо.

– Гевару, – говорит, – манила апельсиновая роща, укрытая в боливийской сельве Ньянкауасу. «Ньянкауасу» – водный источник, в переводе с языка индейцев гуарани.

– Да, он очень хотел пить, – в унисон ему жарко согласилась Вара. – И никакой напиток не мог утолить его жажды. Ни кубинский ром, ни русская водка, ни парагвайский матэ.

– Эх, надо было пошукать команданте в нистрянских подвалах… – отозвался Паромыч.

– Искал питья, потому и шёл к источнику, – закончила Вара.

– Ага… Там и нашел, что искал… – пробурчала Белка.

На самом деле имя её было Лида, но все её звали Белочкой или Белкой, и не только из-за фамилии – Белочинская, но и потому, что не дай Бог её было поймать. Выяснилось это позже, а тогда уточнялись тонкости филологии.

– Палиндром – это когда доходишь до цели, а потом успеваешь вернуться обратно, – упорствовал Агафон.

А потом произнёс примирительно:

– Лилипут сома на мосту пилил.

– Сома?

Ормо нахмурился и пробурчал что-то. Тихо. Но я, бывший ближе, успел разобрать. «Огород – дорого», – вот что за ересь он пробурчал!

– В Астрахани, в устье Волги, жил до революции один купец, – вещал Агафон, уже громче. – Продавал чёрную икру и покупал картины. Пути нерестилища привели «Мадонну» работы Леонардо в устье самой длинной реки в Европе.

– Вспомнил!.. – обрадовался после паузы секретарь, как мальчишка. – «Мадонна с цветком», прозванием Астраханская!.. О ней Хлебников написал.

– И что же он писал? – с любопытством спросила Вара.

– Что в маленьких, родных городках Италии такие картины хранят как единственный глаз.

– Как зеницу ока… – сумничал счетовод.

– Ещё он писал о тёплом, золотистом пухе, которым обрастают со временем картины старых мастеров, – развил Агафон.

Кузан не отставал:

– Иконы и тут основательнее. Обрастают золотыми окладами да драгоценными каменьями…

Вновь затевавшийся спор прекратил Ормо:

– Ну, вот и выходит… – выдохнул он, заставив себя улыбнуться. – «Нельзя хотеть невозможного» и «Хоти невозможного» – это одно и то же…

Возможность равна невозможности?.. Собрание и так донельзя взбудоражилось выяснением отношений между кандидатами, а тут, от тождественного столкновения молота и наковальни, головы наполнило гулом и звоном и повело по кругу. Слов председателя никто не понял. Начали спрашивать, требовать разъяснений. Но Ормо окончательно умолк. Он оставался нем, как рыба, и чем дольше он упорствовал, тем сильнее становился галдёж, перерастая в непролазную глассолалию.


Голоса… Как тогда, в Окнице, на празднике, в лучах солнца, сползающего по грани Моисеева кургана. Каменистые скаты окрестных сопок образуют треугольники с черепичными крышами времянки и дома. Они, становясь всё червоннее, пересекаются под прямым углом, превращаются в катеты, гипотенузы которых затеряны где-то в заполненной закатным золотом синеве.

Столы, накрытые прямо во дворе, составлены буквой «П». Буква – заглавная, прописная настолько, чтобы вместить всех собравшихся на праздник. Сорокадневные поминки справляют по матери хозяина дома. Старушка едва не дожила до своего девяностолетия. Проводить в последний путь душу Домны собралось чуть ли не всё село, тесно переплетённое узами кровного и духовного родства – «нямурь»[7], как они себя называют. Двоюродные, троюродные и прочеюродные, фины и нанашулы[8], разбавленные седьмой водой на киселе не только по окрестностям, но и по ближним и дальним сёлам и городам. Приехали и не поспевшие к похоронам бабы Домки правнуки и правнучки из тридевятых мест: Триест, Лиссабон, Нижневартовск, Москва.

Перекладина буквы образует президиум, за которым, возле батюшки и хозяина, посажены Ормо и Вара. Не в том смысле, что наша пассионарная – Ормина пассия, но… Ормо одесную от батюшки, а Вара – ошую. Виночерпии движутся посолонь, вдоль подковы, дочерчивая окружность. На разлив поставлена молодежь. Я в их числе, большой фарфоровой чашкой черпаю из ведра темно-красную, венозную кровь и наполняю стаканы гостей и хозяев. Стакан по-молдавски – пахар, а чашку у меня в руках хозяйка и хозяин называют кана[9].

Я стремительно осваиваю молдавский: то и дело прикладываюсь к кане, и с каждым глотком мой язык развязывается всё более в унисон с лимба ноастрэ[10], одним из трёх государственных языков. Хозяйка, тётя Вера, такая же безутешная и бодрая, как и её муж, суетливо хлопочет между летней кухней и поминальным столом. «Ту ешть бэят бун…», – обращаясь ко мне, успевает похвалить она. Я всё понимаю и отвечаю: «Мулцумеск… доамна Вера».

«Фачем праздник…», – вздыхая, говорит хозяйка. Она добавляет, что я похож на её младшего сына. Ионел, единственный из четверых её детей, не смог приехать ни на похороны, ни на поминки бабушки Домки. Он сидит в итальянской тюрьме. «Ши, де фапт, ел ера непот фаворит буника Домка[11]», – говорит тётя Вера. Смахнув слезу и вздохнув, она торопливо уходит в кухню.

Я всё понимаю и тут же вспоминаю Агафона. Во время пешего перехода Кузьмин – Хрустовая, карабкаясь вверх по склону, тот принялся разглагольствовать о горе Геликон, о волшебном источнике Иппокрене, описанных в «Метаморфозах» Овидия. Каждый испивший его темно-фиалковой влаги обретал поэтический дар. А вдруг плещущая в ведре плечистая краска[12] разбудила во мне дух Эминеску?

Агафона теперь не узнать. Еще час назад он изображал израненного партизана, водруженного со своими, истертыми в кровь конечностями, на каруцу дяди Миши. А тут налицо форменное перерождение: слова сыплются из него, как из рога изобилия, и этот брандспойт красноречия однонаправлен.

Напротив секретаря посажена черноглазая Антонелла – правнучка усопшей, приехавшая из солнечной Италии. Cредиземноморский шоколад золотит нежную кожу её красивого лица, обнаженных по плечи рук. Траурная гепюровая ленточка изящно обуздывает ниспадающее струение черных волос. Она застенчиво молчит и вслушивается с любопытством иностранки, внимательно вглядываясь в Агафона бездонно распахнутыми из черных ресниц-опахал, томными очами.

Я наполняю агафонов стакан, потом наливаю Антонелле. Чёрный огонь высверкивает из опахал, и я шепчу секретарю, что слушательница вряд ли его понимает. Глаза секретаря застит бордовый туман, они стекленеют, как у загипнотизированного кролика. Он отмахивается от меня, как от мухи. Он заворожен смешливой игрой золотисто-смоляного сияния.

Агафон пропал. Он зовёт её «Тоамноокая»[13]. Его заплетающийся язык бормочет о волшебных дифтонгах, обладающих властью гипноза, подобно линзам из очков Гоголя или Леннона. Потом секретарь начинает нести несусветную чушь о крито-микенской зыбке, в которой, на волнах Средиземного моря, укачивалось человечество, об укрытом на острове Буяне запутанном лабиринте, где легко заблудиться не только красавице, но и чудовищу, и о том, что в итоге прекраснейшей всё равно суждено спасение и она выйдет из пены на поверженный ниц лазурный берег.

«Ты право, пьяное чудовище!.. Это всё она – тоамноокая… оковала мне сердце, что твою дубовую бочку – стальными обручами…» – обращаясь почему-то в мою сторону, сокрушенно икает секретарь.

С каждым погружением чашки в чернила уровень падает, оставляя по эмалированной стенке ведра очередной ободок бордово-сиреневой, в разводах, ватерлинии, или точнее, вайнлинии. Нарезной лесенкой чернильные кольца сходятся книзу, как на спиле ствола вековой сосны. Их бурые штрихи с вечнозелеными кронами сплошь покрывают окрестные склоны.

Где-то там, на южном склоне горы, в сосновой чаще, сокрыта пещера с тайными письменами – Монастырище. Именно это место и древний скит, вырубленный в известняковом склоне при царе Горохе, являются главной целью нашего визита в Окницу. Об этом еще в Хрустовой, как бы по секрету, сообщает Агафон. На то он и секретарь, чтобы не хранить секреты. Об этом он якобы узнал от Вары, а та – непосредственно от Ормо.

Теперь я стараюсь при каждой возможности исподволь наблюдать за нашим председателем. Вот он поднимает наполненный венозной кровью стакан, внимательно слушая поминальные слова батюшки об усопшей. Вот произносится «вешникэ поменире»[14]. Ормо в один глоток до дна осушает граненый стаканчик, полный кровавых отсветов, и возобновляет прерванную с батюшкой беседу. Я черпаю из ведра, наливая в пустые стаканы, краем уха улавливая их диалог. Говорит батюшка, по-молдавски, а Ормо кивает, то и дело вставляя одно или два предложения. Разобрать на слух сложно, но вроде речь идёт о Димитрии Солунском. В честь святого в селе построена церковь и справляется храмовый праздник. Это сэрбэтоаре слышу несколько раз. Выясняется, что «Огород» окажет финансовую поддержку в проведении престольного праздника села, или, как здесь говорят – храма.

В моем затуманенном мозгу возникает ощущение, что главной, не афишируемой целю нашего похода является устроение и участие во всевозможных праздниках. И неважно, поминки это, храм села или концерт в поддержку нашего Кандидата. И вся эта затея с блужданием по сопкам и тимуровской чисткой, и петля в Окницу через Хрустовую – никакая не случайность, а заранее выношенная нашим председателем затея.

И какую добычу намеревается захлестнуть этим лассо ковбой Ормо? Неужели можно поверить россказням про тайные письмена, начертанные на скалах кресты и предвыборную агитацию? И почему молодчики Цеаша подстерегают нас на подходах к Каменке, с намерениями самыми серьезными. Что ещё за герилья вперемешку с занимательным краеведением и политтехнологиями? Прав был счетовод, не ожидая от похода ничего доброго.

Решение идти пешком из Кузьмина в Окницу принял Ормо. Причиной тому послужил ряд событий, внешне между собой не связанных. Во-первых, вода. Воду мы хотели набрать ещё в Грушке, после того как собрали и спустили в Днестр оба наших плота и провели торжественный сход с участием местных. Посвятили его началу сплава и открытию грушкинского отделения садово-виноградного товарищества «Огород».

Грушкинцы внимали с интересом, задавали вопросы, переспрашивали. Особенно оживились, узнав, что в «Огороде», в отличие от остальных обществ и товариществ, членские взносы не собирают, а раздают. По итогам схода к принесенной из школы парте выстроилась длиннющая очередь желающих.

За партой сидели Агафон вместе с Варой, составляли списки неофитов товарищества, а Кузя выдавал им подъемные взносы. Тут же, среди бумаг, стоял запотевший графин, наполненный тягучей, янтарно-рубиновой Ноа, или Ногой, как назвал своё вино радушно-рачительный Яков.

– Пейте, пейте, пока холодненькое, пока из погреба, – приговаривал руководитель грушкинского отделения садоводов и виноградарей, только что утвержденный открытым голосованием на альтернативной основе.

Плюс к графину, под парту, он и его земляки выставили еще батарею из шести полуторалитровых пластмассовых бутылок с различными образцами виноматериалов собственноручного изготовления. Запасы воды посоветовали сделать в Кузьмине, разъяснили, что в Грушке вода для питья слишком тяжелая – если кипятить, образуется толстый слой известкового осадка. И для полива не годится: чернозём со временем выдавливает из себя ту же самую извёстку, делается белым, словно солью покрытым. «Карбонат кальция разлагается на углекислый газ и основания…», – будто бы размышляя, произносит Ормо.

Он прямо здесь, возле парты, в присутствии Якова и других грушкинцев, даёт Варе поручение изучить вопрос приобретения товариществом для села Грушка гидронасосов, с попутной установкой на них специальных фильтров, умягчающих воду. Тонкие пальцы Вары со стенографической быстротою мелькают по клаве ноутбука, тут же, на глазах изумленных селян, преобразуя распоряжение председателя в вордовский файл. В мою душу, трамбуемую потихоньку янтарно-тяжёленькой Ноа, закрадываются сомнения.

С водой решено по совету Якова и сотоварищей. Спускаемся на плотах до Кузьмина. Там ситуация повторяется. Сход еще более многочисленный и дискуссионный. Желающих записаться в грядки «Огорода» еще больше, а тут ещё Ормо берёт слово и озвучивает нечто, похожее больше на предвыборный лозунг. Он говорит: «Время собирать камни еще придёт. Сейчас время – камни разбрасывать!». Брошенный им клич получает неожиданно горячий отклик. Пожилой кузьминец, сплюнув в каменистый грунт, провозглашает: «Булыжник – оружие пролетария… А у крестьян орудий этих – навалом. На то мы и каменские! На то мы и Родина Иона Солтыса!».

Дед Артемий и односельчане также принесли образцы виноматериалов, среди которых сортовые образцы, сепажи с купажами, производные от уже нам известной Ноги, Муската и прочих местных, белых и красных сортов, среди которых Ормо сразу выделяет один – с черносливно-смородиновым тоном и пронзительной лёгкостью. Жители Кузьмина зовут это вино краскэ ку умэрь, поясняя, что грозди у винограда, из которого оно произведено, широкоплечи, как чемпионы по трынте[15].

В самый разгар единения вина с физкультурой выясняется, что дед Артемий является двоюродным племянником Иона Солтыса по линии отца героя – Сидора Артемьевича.

Воинственный наследник Победы стар, но не дряхл. Он увлечённо и с гордостью повествует о своем героическом родиче. Ормо внимательно слушает. «Он повторил подвиг Александра Матросова, закрыв собой амбразуру где-то в Германии, за пару месяцев до 9 мая…» «За три месяца… – уточняет Ормо, едва отрываясь от стакана с чернильным пламенем. – В городе Луизенталь. Это в Верхней Силезии». Дед Артемий живо и с благодарностью соглашается, часто-часто кивает, сообщая, что именно там дядя Ион и похоронен. В конце он сообщает, что Сидор Артемьевич до самой смерти сокрушался, что не смог побывать на могиле сына, и что так его героический дядя и лежит в далёкой, неприютной неметчине.

В ответ, допив, Ормо говорит, что товарищество готово содействовать поездке деда Артемия или кого-то из родственников на могилу Иона Солтыса, помогут и с получением визы. В виду изумленных кузьминцев он подзывает к себе Вару и счетовода и просит их индивидуально и не откладывая заняться вопросом деда Артемия. Они терпеливо ждут, пока стремглав убежавший дед обернется с данными паспорта, а Ормо предлагает присвоить вновь создаваемому кузьминскому отделению «Огорода» имя героя Иона Солтыса. Слова его тонут в шквале аплодисментов селян, разгоряченных полученными взносами и принесенными флягами, а тем временем дед возвращается, и не только с паспортными данными, но и с участковым милиционером.

Лейтенант Епур оказывается внучатым племянником деда Артемия. Согласно поступившей к нему информации, в сторону Кузьмина со стороны Каменки движется колонна в составе микроавтобуса и нескольких джипов с разгоряченными сторонниками кандидата в президенты Цеаша.

Дед Артемий, вдохновленный незамедлительным решением вопроса о поездке его в Верхнюю Силезию, заявляет, что этот Цеаш – похлеще упыря Цепеша: тот совел от крови своих подданных, а этот присосался упырём к телу отчизны и сосёт нефть и газ – кровь и душу родины, – а потом гонит их по трубам, накачивая басурманов и прочих, недобитых весной сорок пятого. Под воздействием речей патриарха кузьминцы ощущают, как плечи их расправляются в ширь, пока не достигают меры, достаточной, чтобы отметелить заезжих молодчиков так, что мама не узнает. Пламя воинственных настроений гасит Ормо. Неожиданно, и для местных, и для рвущихся в схватку Зарубы и Южного Юя, он заявляет, что столкновения лучше избежать.

Вот тогда-то мы и двинули пешим ходом на Хрустовую. Вернее, двинули мы прямиком в Окницу, а в Хрустовую завела кривая. Вот и лассо, вот и петля. Схоронились в Хрустовой и тем самым разминулись с костоломами Цеаша. Стратегический маневр, который сберёг до поры наши несмышлёные черепушки от арматурин и бейсбольных бит. Тогда всё выглядело, как стопроцентный авось. Заплутали и сбились.

Ормо всю вину валил на Ноа, или, по бессарабски, – на Фрагу Албэ, или, по каменчански – на Ногу. Вправду, кто же, как не она – Бело Отело, отяжелело-духмяным, спиртуозным дурманом виртуозно бившая в мозг и в голени – вдохнула в нас поначалу иллюзию неисчерпаемой энергии и тяги к свершениям, толкнула на пешее восхождение?

Неисповедим и запутан, оказался наш путь: шли в Окницу, а очутились в Хрустовой, сделав крюк почти в пятнадцать кэмэ. И это при том, что напрямую, партизанскими тропами от Кузьмина до Окницы, – всего два километра!

Агафон честил Ногу на чём свет стоит. Ормо соглашался, но больше для формы. Во время пешего перехода он стал разговорчивее и веселее, даже местами шутил. Но меня было не провести. Пытливое, непоказное бдение подмечало малейшую рябь на глади его настроения. С каждым шагом прибывало в мозгу подозрений, донельзя нагружавшихся раздражением и досадой. Плескались они и кипели во мне, выстраивая в цепочки и звенья услышанное краем уха, увиденное краем глаза. И хотя досадовал я на себя, подсознательно вскипание это переводило стрелки на Ормо. На кого же ещё? Его же затеи. Герильеро, будь он неладен.


Всё дело в Тае. Исключительно из-за неё ввязался я в этот поход, а, прежде того, вступил в «Огород». Откуда я знал, что туда нельзя войти дважды? Почему? Потому что в лабиринте тебя поджидает чудовище, а выход не предусмотрен…

Когда узнали о приближении цеашевских боевиков, было решено разделиться. Спонтанно и добровольно. Всего нас насчитывалось двенадцать. Это если считать Нору. А не считать ньюфаундленда Нору было невозможно. Собака Ормо – черносмольная, без единого пятнышка, неотступная его спутница – Нора понимала хозяина без слов, с одного взгляда своих кофейно-внимательных глаз. Телепатически. По части дрессуры и прочих командных натаскиваний Ормо не заморачивался, обращался с огромным нюфом, как с человеком.

Да это животное и так соображало получше другого каждого. Сядет, бывало, у хозяина за спиной, пока тот наблюдает, как Вара в сети чатится, и смотрит из-за плеча, с таким любопытством… Даю голову на отсечение, что зрачки её вперёд-назад двигались! Неужели читала, что там сподручница председателя, с быстротой паучьей пряди, на клавиатуре выстукивает? Рядом с хозяином Нора воплощала спокойствие и кротость. Так и на собраниях, бывало, сидит, будто на стуле, еще только лапы осталось скрестить и высказаться по повестке дня.

В «Огороде» со всеми Нора установила сдержанно-деловую дистанцию. Со всеми, за исключением Вары и меня. Вару, единственную, кроме Ормо, она допускала к поглаживаниям и почухиваниям. А я… Я был избран в друзья и наперсники. До сих пор не пойму, почему, но именно передо мной этот деликатно-огромный ньюфаундленд распахивал бездны своего добродушно-дурашливого норова, с нескрываемым удовольствием и всегдашней готовностью включаясь в водные и сухопутные догонялки, борьбу, «принеси палку», «отбери палку» и прочие игры.

Что ж, признаюсь: теплую перепончатую лапу Норы я пожимал, как руку самого доброго друга в нашем товариществе. Даже подозревал затаённые мысли и глухую ревность по этому поводу со стороны хозяина собаки. Позже, в Рогах, Ормо признал, что первоначально у меня не было никаких шансов попасть в участники похода. Единственным «за», перевесившим в итоге все «против» моей кандидатуры, стало отношение ко мне его собаки. Так что можно ответственно и смело заявить: бесшабашное озорство с ненаглядным ньюфаундлендом Норой, действительно, оказалось для меня судьбоносным, пронизанным, так сказать, детерминизмом и синергетикой, повлиявшим на весь ход событий, помимо моей воли и моих подозрений. New-found-land. Вновь-обретённая-земля.

Там, в Кузьмине, в самом начале пути, мы решили: прекрасной толике агитбригады, в составе Норы, Белки и Вары, нужно спуститься к плотам и Паромычу. Причем нюф как начальник нашей службы безопасности получал специальное поручение: охранять плоты и тех, кто на них находится. Караульная задача – всегда боевая, и она значительно усложнялась по той причине, что у Норы напрочь отсутствовали охранные инстинкты и малейшая агрессия не только к человекам, но и к другим биологическим видам, будь то даже суки прочих собачьих пород или кошки.

Белке и Варе предписывалось предупредить Паромыча о приближающейся опасности, снявшись с якоря, оперативно спуститься к Янтарному, и уже там, сокрывшись в кущах виноградарского совхоза, дожидаться основной части отряда и другой малой толики женской части товарищества, которая должна была приехать из Парадизовска.

Таисья не смогла по весомым причинам начать поход вместе со всеми из Грушки. С нею условились соединиться по пути, в Янтарном – в точке сборки всех позвонков нашего отряда-хребта, на время распавшегося под воздействием центробежной силищи обстоятельств.


Цель похода равна сумме шкурных целей каждого из его участников. Она равна добыче. И тут не суть важно, рейд это по тылам противника в поисках «языка» или завоевательное шествие с попутной этнографической заготовкой скальпов и энтомолого-ботаническим сбором бабочек и цветов для гербария.

Важно то, ради чего люди готовы сносить тяготы и лишения скитаний за тридевять земель от отчего дома. Ради чего-то очень-очень важного. Того, без чего человеку ни минуты покоя. Иначе Берингу, Беллинсгаузену, Колумбу и Магеллану, Пантагрюэлю с Панургом, Осе с Кисой, охотнику Томпсону с доктором Гонзо, или Веничке с заветным чемоданчиком не взбрело бы, очертя голову, подвергаясь сонму опасностей, бороздить просторы морей, океанов, гор, лесов и долин, железных дорог и асфальтовых.

Таков и пример абиссинского анабасиса русских вольных людей и поэтов – открытого, словно бутылка шампанского, с цирком и фейерверком – и обернувшегося настоящей эфиопской эпопеей. С подачи отряда терских казаков под началом Ашинова предпринятая попытка основать в Абиссинии колонию Новая Москва завершилась шумным провалом, однако уже смекалистый кубанец Машков немало продвинулся не только в устроении русского плацдарма на черном континенте, но и в военном, духовном и прочем житейском единении христиан чёрных и белых.

Случайно ли, что вожди эфиопских походов генерал Артамонов и есаул Кубанского казачьего войска Леонтьев были земляки, уроженцы русского Нового Света – Херсонской губернии, куда до революции со всем уездным скарбом включался и Парадизовск? Кубанское казачье войско проистекало из казачества Черноморского, одно время подвизавшегося в Нистрении, куда, в свою очередь, было переселено по указу Екатерины Великой из бульбовского улья – истока Запорожской сечи.

Леонтьев – создатель эфиопской армии и друг негуса Менелика II – привечал Александра Булатовича на финише его небывалого верблюжьего ралли-рейда через горы абиссинской пустыни. Какая нелегкая подстегнула Булатовича – в ту пору блистательного гусара, а позже – иеросхимонаха, духовного вождя имяславцев, наконец, гусара-схимонаха в «Двенадцати стульях» – отмахать в раскаленных песках 350 вёрст из Джибути в Харэр за три дня и 18 часов, тем самым поставив рекорд, немыслимый на все времена для чёрных христианских собратьев?

Какое томление толкало его на поиск устья реки Омо, где после нашлись останки первого человека? Поэт Гумилёв в детстве зачитывался путевыми очерками Булатовича, бредил в воображении Африкой, а позже пылкий жар абиссинской мечты воплотил в двух эфиопских походах.

Или африканская жажда, что вела Гумилева, проистекала от других сочинений – поэтических, напитанных солнцем русской поэзии, которое, как известно, абиссинских корней?

Как бы в истоке ни было, а в устье поэт проследовал торными маршрутами Булатовича и Леонтьева (тоже, кстати, Николая Степановича), подружился с Хайле Селассие – будущим императором чёрного православия, воспетым Бобом Марли железным львом Сиона, – и выпил с прямым потомком царя Соломона и царицы Савской ящик вермута.

Стоит всё-таки предположить виновником эфиопской эпопеи без вины виноватого Пушкина. (Впрочем, гений, как заведено, изначально виновен во всём, что случается под русской луной.) Иначе как объяснить, что главу абиссинского анабасиса было суждено завершить поэту Владимиру Нарбуту – другу и сотоварищу Гумилева по акмеизму, соседу-приятелю Булатовича по малороссийской помещичьей жизни.

Незабываемое забудется прежде, чем высохнут моря, и лишь тебя не проглотят чудища, желтая Эфиопская заря!


Каждому своё. Кто на что учился. Кому моря и чудища, кому руно и перо жар-птицы, кому – Елена Прекрасная или белобрысая дьяволица с рыжими ресницами и косой от затылка до попы, или вот – сабинянки, кому – проливы, полюса и материки, кому – пружины сюжета из распотрошённого стула. Суть не меняется. Руно – для аргонавтов, князь Игорь – для Ярославны в Путивле на забрале, Иерусалим – для крестоносцев, царевна – для Стеньки Разина, пролив – для Беринга. Пролив – та же царевна. Открыл, считай – добыл.

В походе цель общая и, в то же время, у каждого своя. Вот у ахейцев из всего списка царей-кораблей-журавлей лишь у Менелая личное полностью совпадало с общественным. Елена Прекрасная. Показательно, что её домогался добыть и Фауст, находясь совершенно в другом походе. И в данном случае можно предположить, что две бесконечные параллельные всё-таки пересеклись.

Страсть движет походами. Одни хотят обрести неведомое, а другие – то, что потеряли. И кто из них более страстен? «Хоти невозможного» или «нельзя хотеть невозможного»? Загадка Ормо, как сырная плесень, изъела мой плавленый мозг по пути в Хрустовую. Ведь и утерянное обретается заново. И Менелай жаждал вернуть Елену еще и потому, что Прекрасной обладал другой. В одну Елену нельзя войти дважды.

Конечно, для серьезного дела отбирают лучших из лучших. Мы провидцы задним числом. Зная только теперь, а вернее, догадываясь о замысле Ормо, понимаю его старания. Ведь если не понимаю, считай – меня как бы и нет, и говорить не о чем. Но всё же, и в Грушке, и по направлению к Окнице, наше сборище на пушечный выстрел отстояло от отряда космонавтов или аргонавтов-спецназовцев. Наличествовала ли во всей этой затее хоть малая толика толка? А, если грубо по теме, – что с нас было понту?

Одно теперь можно заявить авторитетно: у каждого участника похода за рыбой был свой интерес. Ну и что? Что в том зазорного? Был ли зазор в целях, кои преследовали капитан Ахав и моряк Измаил, в составе одной команды одного корабля преследуя одного белого кита?

Был и, притом, преогромный. Ведь и наш Кандидат набирал в свою бытность команду из рыбарей. Не зря Ефрем Сирин глаголет: пришли рыбаки и победили. Правда, до Победы премного пришлось претерпеть, примерно как в поприще от развалин Сталинградского тракторного завода до развалин Рейхстага. Ведь и Кандидат тернистой порою горшки обжигал, в смысле – плотничал. Отсюда, обожжённою щепками глиной, и вылепливается вопрос вопросович вопросов: зачем?

Зачем весь этот сыр-бор, плавленый сырок, изъеденный плесенью загадок? Неужто сам бы не справился? И эта полундра для малого стада, спасайся, кто может? Что в спасаемых спасателю?

Теперь только я понимаю, что во многом об этом пункт № 1 устава товарищества садовод и виноградарей «Огород» в разделе «Задачи и цели»:


1. Уравновесить созерцательную жизнь и братско- сестринский диалог.


Это всё Ормины штучки. Вольно распоряжаться чужими идеями. И чужими девушками. Что можно о нём сказать? Себе он не принадлежал, но безмолвным своим измышлениям. Это Вара, рука его левая, шуица, постоянно прижимала к уху мобильник, а потом обзавелась блютузом, и, плюс, всю дорогу ноутбук – аськи, скайпы, соцсети, почтовые ящики, и т. д. и т. п.

Ормо ни разу не видел не то, что за клавиатурой, но даже с мобильным телефоном в руках. А, между тем, не покидала уверенность, конспирологическая по содержанию: он, именно он кукловод, что дёргал за ниточки, сплетал, как заправский рыбак, эти все виртуальные сети. Или паук? Одно слово – ловец. И молча. И в скайпе Вара с кем-то своё обычное: да-да, нет-нет, а он поодаль, чтобы в камеру не попадать, и молча кивает.

Нет, моё неусыпное внимание нельзя назвать одержимостью. Был среди нас одержимый, одни его звали Заруба, другие Радист, третьи – и так и этак; его падучая была следствием, а причиной – две тяжёлых контузии. Посттравматический синдром мешал ему увязать в узелки причины и следствия. А Ормо… В походе он изменился. Раньше у него не было свободного времени.

Знаете, как говорят: «У меня нет времени», только абсолютно буквально. А после того, как мы в Грушке ступили на палубы наших плотов, его стало так много, что мы перестали его замечать. Абсолютный минимум равен абсолютному максимуму. К тому же, в течение сплава в отношении всех средств связи – планшетов, ноутбуков, мобильников – действовал строжайший запрет. Мы, словно счастливчики, что вчистую поставили на кон, наглухо запертые в монакском каком-нибудь казино, часов не наблюдали.

Между не было и не стало есть зазор, и преогромный. Счетовод часто повторял, что в будни и в праздники время следует считать по-разному. Красный день отличен от черного, как трефы от бубей. Так бы сказал Паромыч. Он заядлый был игроман – нардист, бильярдист, доминошник, картёжник. То же безвременье наступает во время игры. Вот опять это время, как чёртик, само сигануло в отверстую пасть. Как забить доминошного козла – ам! в сыром виде – и давай пережёвывать, рядами своих заострённых мастей. Расписывай потом пульку, сколько влезет – хоть сутками напролёт – расписными своими, в перстнях и мастях, пальцами. Течёт по-другому, вернее, в будни течёт, а в праздники… Нет, не стоит. Плещет. Не озеро, а море. Окна впадает в океан.

Душа моя рвалась вниз по Днестру, прямиком в Янтарное. Таисия – таков был мой интерес, моё нещечко во всей этой катавасии. Посему в Кузьмине, я сильнейшим образом восхотел вкупе с Белкой и Варенькой отправиться к плотам. Но – вотще, ибо ноги мои, влекомые Ногой и бравурными речами Зарубы, повлекли меня в прямо противоположную сторону. И никто ведь силком не тянул. Сам пошёл. Хотя потом, уже по пути, пораскинув одуревшими от жажды мозгами, я тщательно всё проанализировал и вывел их ловкие трюки на чистую воду.

Это всё штучки Ормо и подручных его, той же Вары. Рассказывали, что до «Огорода» её звали буднично-просто: Варя, а метаморфоза случилась в товариществе. Что послужило причиной? Что могло выпарить умягчение, превратив его в полногласно распахнутую «а»? Намекали на зной безответной любви. Так или иначе, была Варя, а стала Вара. Мне-то без разницы, только я расценил эти методы варварскими и сильно тогда на неё взъелся.

Идти из Кузьмина в Окницу главный наш огородник никого, действительно, не заставлял, но как-то вдруг к месту вспомнил, что Ковпака, героического партизана Великой Отечественной, звали точно также, как отца героя Иона Солтыса – Сидор Артемиевич. «От Путивля, – говорит, – до самых Карпат прошел героический герильеро со своей партизанской армией». Вот тут, как-то сама собой, этакой Афродитой, явилась из пенистой Ноа идея: «Если уж деды и прадеды наши от Путивля до Карпат проходили, от Кузьмина до Луизенталя, то что нам стоит пройтись до Окницы!» И все, по глупости своей, усиленной сокрушительным сочетанием в Ноа объемов процентных и сахаристости, затею эту горячо поддержали. Вернее, затея-то озвучена была чуть не хором, коллективно-бессознательно, а потому пенять, как выяснилось позже, было не на кого.

Тут Ормо и предложил разделиться, чтобы предупредить Паромыча и увести плоты в Янтарное. И Заруба, хренов гусар, предложил, что пусть к плотам идут девушки, а парни пойдут в горы. Меня это не смутило. Я был тверд в своем намерении скорее увидеть Таю. Но тут вдруг Вара заартачилась и заявила, что тоже хочет в Окницу. Никто возражать не стал, ибо пункт восьмой нашего товарищества гласил: «Делай, что должно». Правда, в подпунктах не уточнялось, должно кому? – тебе или кому-то другому.

Но тут я засомневался, в тот же миг скормив свой корм пираньям страха. Испугался, что буду выглядеть сачком и трусом: вот, мол, девушка идёт в переход, навстречу трудностям, а этот слинял к плотам. Такого следовало ожидать от Агафона, но секретарь неожиданно выказал жгучее желание идти в Окницу. И я пошёл вместе со всеми, хотя мне надо было прямиком к Тае, в Янтарное.

Впопыхах, так и не сделав запасов воды, мы покинули село, свернув за околицей с асфальтовой дороги на первую же тропинку, уводящую в сосновую посадку. Обильно накачавшись в Кузьмине, снабженные флягами «на дорожку», мы двигались в хвойной тени, в клубящемся облаке говорильни и трёпа, перерастающих в непролазную глассолалию.

Шли налегке, без поклажи и рюкзаков, только с винными баклажками. Ормо нёс с собой сумку с неотъемлемым ноутбуком Вары, плюс к тому он в начале пути забрал у неё объемный ранец. В нём хранился пластмассовый чемоданчик с химическими реактивами – целая переносная лаборатория, с помощью которой Ормо и Вара проводили анализ добываемых нами виноматериалов.

Поначалу мы ощущали себя, как восьмеро бессмертных в возлиянии. Так именовал нас Южный Юй, в довесок к огородному статусу, последователь восточных духовных практик, каратека и ушуист. Я по глупости поначалу именовал его кунгфуистом, но Юй настоятельно уточнил, что конгфуист – это мастер вообще, а он всего лишь владеет приёмами некоторых единоборств. Прозвище своё он получил после того, как на одном из собраний прочёл отрывок из древнего текста. «В Южном Юе… – начал он, – есть один город… Его народ юродиво-прост и первобытно-неотёсан… Дико-безумный, он действует шало, а идёт великим путём». И хотя Ормо абзац понравился, обсуждался он, не в пример другим прочим, довольно вяло: Агафон отметил буйную оригинальность сложных эпитетов, а Кузе не понравилось слово «шало», от которого ему пахнуло женской поэзией. «Это всё шалая моя, пошалевали… – ни к чему хорошему эти великие пути не приводят», – раздраженно пробурчал он, а Агафон даже поленился с ним спорить. И, однако же, «Южный Юй» намертво прицепилось к нашему шаолиньцу.

Ормо часто практиковал подобные читки. Именовали их полноабзацными, или «Полным абзацем», после того, как Агафон в свойственной ему манере играть словами переделал в «полный абзац!» Ормин вариант – «одноабзацный».

В тематике выбор текста не ограничивался никакими рамками, но требовал от чтеца обоснования и нередко провоцировал эскапады. Так, к примеру, произошло в случае с Радистом, озвучившим извлечение из «Кама-сутры», что вызвало у женской половины сборища хихиканье, фырканье Таисьи и издевательские намёки развязной Белочки относительно уровня растяжки наших садоводов и виноградарей.

Не вытерпев колкостей насмешниц, Южный Юй тут же продемонстрировал один из сложнейших комплексов ушу-саньда, сопровождённый умопомрачительным выворачиванием конечностей.

Смакование Радистом презабавных позитур имело для товарищества и более далёкие последствия. По настоянию Агафона в комплекс занятий по общефизической подготовке была включена «холодная» растяжка. ОФП, в череде с марш-бросками, систематически проводили в «Огороде» Ормо и Радист. Вдобавок Южный Юй обучал огородников ката «сан-чин», приобщая сотоварищей к основам исконного окинавского стиля го-дзю-рю.


Итак, мы шествовали, как воспарившие у ручья в бамбуковой роще, но это был никакой не ручей, а речка Окна. Вода ведёт, вода водит. Вместо того чтобы следовать нити Ариадны, мы перерезали её поперёк, играючи перешли Рубикон и, потягивая из баклажек розово-янтарное Бело Отело, двинулись прочь, будто море нам по колено.

А Ормо не преминул добавить, что до октябрьской революции эти земли входили в состав Подольской губернии, со столицей в Виннице. «Как бы мы ни дрейфовали на юг, а стольный град Винница остаётся недосягаемо высоко». Стольный, застольный, престольный… Естественно, никто ничего не понял, о какой Виннице идёт речь.

Встрял Агафон, заявив, что, если говорить о столицах, то начинать надо с витгенштейновской Каменки – того самого хтонического крокодила, который проглотил солнце. Ведь именно тут, во глубине просторных каменских погребов, вызревало солнце русской поэзии. Потягивая мозельские, бургундские и бордосские вина из бочек защитника града Петрова, князя Петра Христиановича, резвясь взапуски и приударяя за всем, что движется, именно здесь, в стойбище и лежбище своей Южной ссылки, А. С. Пушкин замышлял «Цыган», «Братьев-разбойников» и прочие гайдуцкие кирджали.

А Вара, еще полная сил и грусти, глядя на Ормо, не замедлила заметить, что все эти россказни про добывание «всего, что движется» и донжуанские списки на поверку, наверняка, оказываются пустым звоном, на что Агафон не преминул ответить, что ни творческий путь самого классика, с наследием и сродниками, ни воспоминания его современников, ни на минуту не заставляют усомниться в том, что в части неисчерпаемости поэтической и любовной энергии А. С. Пушкин – это АЭС «Пушкин».

Ловкий выпад секретаря и ответное смущение Вары немало всех позабавили. Осенённое магией места и термоядерным духом гения, вдохновение наше вышло из берегов, но лесочек закончился, и тропинка стала забирать вверх. Чем выше мы карабкались, тем круче становились склоны, но нам, охваченным эйфорией коварной Ноа, к которой то и дело подмешивалась краскэ ку умэрь, любые горы казались по широкое плечо.

А потом время остановилось. Солнце, неожиданно для середины апреля, оказалось злым, накинулось на нас вдруг, как заливистая дворняга – из подворотни, взялось припекать и покусывать, ни в какую не унимаясь. Это длилось часов пять, не меньше.

Спустя бесконечность, едва живые, мы выбрались, наконец, на «грунтовку».

Агафон пал первым – рухнул прямо на дорогу, как куль с песком. Откинувшись навзничь, он несколько секунд лежал с закрытыми глазами. Грудь секретаря тяжело вздымалась и опадала, как старые меха, а затем он выставил на обозрение возникший на пятке мозоль.

– Он у тебя скоро снесётся, – участливо выговорил счетовод.

Мозоль секретаря, действительно, был огромен, величиной с куриное яйцо. Кузя, взопревший, но веселый, проветренный, выглядел не в пример свежее.

– Я пить хочу… – жалобно, совсем по-мальчишески, проговорил секретарь.

– Терпи… – милосердно изрёк счетовод.

Он проявил себя выносливым, подобно Ормо, радисту Зарубе и Южному Юю. Секретарь и Вара, наоборот, оказались слабыми звеньями. Впрочем, как и я. Напекло голову, и вконец замучила жажда. Поначалу я всё налегал на янтарно-духмяную Ноа, и в итоге она с бейсбольной оттяжкой перебила мне голени. Стало совсем невмоготу: развился сушняк, перед глазами плавал алый туман и лиловые бублики, способом образования походившие на никотиновые колечки. Когда мы остановились, я, едва переводя дыхание, почувствовал, как из розовых пучин вздымается тошнота.

В этот миг на наши отрядные выжимки и набрёл дядя Миша, вернее, его Орлик, послушно ступающий конь, серый, в чёрных яблоках, со спутанной смоляной гривой. Во истину, дядя Миша явился на своей каруце[16], как пророк Илия.

«Пить! Пить! Пить!» – истошно воззвали жаждавшие грома и ливня. «Эх вы, бедняжки…» – сострадательно отозвался селянин, тут же усадил на телегу особенно страждущих и без промедления направил телегу по пути спасения.


Двинули в Окницу, а очутились в Хрустовой. Она лежала на каменистых склонах, не оставляя своим жителям иного выбора, кроме как восходить или скатываться по наклонной. Вот мы туда и скатились, на скрипящей и громыхающей каруце дяди Миши. С раскаленных вершин низверглись в катакомбы окницких погребов.

Крестьянские дворы обнесены невысокими, по грудь человека, кладками из понтийского известняка. Из него же построены времянки, дома, сараи. Тоже самое – в Кузьмине и Грушке, тоже самое – потом в Окнице и далее – в Подоймице, Подойме, в Рашкове и Янтарном.

Ограды выложены из камней, добытых из земли при рытье погребов. Рытьё трудное, а погреба глубокие. В земле теперь, вместо камней, дубовые бочки. Бока заскорузлой туши изрыты крестьянскими схронами. В глубь ведут убитые ступени и электрические провода, а там, под спудом пушистых 40-ваттных курчаточков, зреет в дубовых сердцах кровь левиафана. Скрючившись в три погибели, спускаемся по ступенькам, и по пути хозяин, дядя Миша, объясняет, что чем глубже в земле хоронился камень, тем непредсказуемее ведёт он себя в ограде. Затаённые молчуны-черноризцы, извлеки их на свет Божий, принимаются своевольничать, норовят выпасть из кладки.

Только здесь до меня доходит смысл разглагольствований Южного Юя по поводу названия нашего товарищества, учиненных им в изначальной точке нашего сплава – в северной ледовитой Грушке.

Южный Юй уже в Грушке как-то сразу и вдруг набрался и пустился рассуждать о том, что означает оное о- во лбу «Огорода»: не столько само место возделывания, но то, что его ограждает. «Меловая черта, очерченная Хомой Брутом!» – поддакнул Агафон, а Южный Юй продолжал: у поморов магический лабиринт, выложенный из камней и ведущий из мира сего в потусторонний, называется огородом, иначе же – вавилонами.

А грушкинский Яков, смеясь, возгласил, что вавилоны он и сам горазд выкладывать. Точнее, он их выписывает, когда, выбравшись из соседского погреба, на нетвёрдых ногах возвращается домой.

Ушуист и астральщик гнул своё: про скоморошьи перегуды и про русский боевой стиль «Любки», про марш-броски кержаков по Сибири, а беспоповцев-поморцев – по Восточной Европе. А Ормо сказал, что заяцкие вавилоны – это окаменевшие змеи, которые греются на скудном соловецком солнце. Такой змей может проглотить тебя на зимний солнцеворот, а изрыгнёт на летний. А если не будешь идти посолонь, переварит без остатка. «Не оглядывайся, Эвридика, а то превратишься в соляные столпы Стоухенджа!» – икая, продекламировал секретарь.

А Ормо сказал, что есть кладка, а есть сруб и раскол. И последним способом возведена была Выгская республика. А Яков заявил, что класть можно вприсык и вприжим. А Ормо сказал, что архангелы основали свой город, выстроив гнёзда-дома из собственных перьев.

Известняк – мёртвые души, спрессованные толщей тысячелетий жители древнего Сарматского моря. Тела их – мелки в руках школьников, их душа расплескалась и высохла.

Попасть в лабиринт проще простого. Только как потом выбраться? Но мы и не пытались. Наши организмы – обезвоженные, изнуренные нежданным в апреле зноем – жадно впитывали сумрачную прохладу, заключенную под сырой полусвод. Гулом гудящие, натёртые ноги вожделели забвения и покоя, и его дарил холодный, в запотевшем стакане, тоже краскэ ку умэрь, но хрустовского разлива, посредством этанола и энантового эфира напрочь вымывая из мышечной памяти последствия пятнадцатикилометрового марша.

Первый стакан, как в оный день, хозяин нацеживает себе. Стекло огранивается рубином, затягивается росной дымкой, а потом начинается движение: по часовой стрелке, то и дело возвращаясь к набухшей полсотней вёдер, молчаливой бочке. С каждым новым возлиянием творим агитацию, и откуда-то берутся микроскопические винные мошки и творят над стаканом «бочки», и «штопоры», и прочие фигуры высшего пилотажа. Хозяин степенно вторит речам про нашего Кандидата, однако, не забывает, из уважения, справляться у Китихи Дубовны. Молчунья безоговорочно соглашается, кивая всей своей тёмной громадой.

На дядю Мишу производит неизгладимое впечатление то, как Ормо строго научно, прямо у него на глазах, творит органолептический анализ содержимого стакана, раскладывая на составляющие букет содержимого его дубовой молчуньи. Он обнаруживает в генотипе виноматериала, упорно именуемого дядей Мишей всё тем же, знакомым уже краскэ ку умэрь, явное преобладание французского следа, а именно благородного Пино Нуар и даже реликтовые отголоски Гуэ Блан – материнского сорта галльских винных плантаций.

Какой маршрут привёл эту лозу на каменские склоны? Не зря немецкие виноградари прозвали её Шпатбургундер. Ормо предполагает извилистый путь чёрной шишки[17] с бургундских холмов, через долины Рейна, в телегах мозельских колонистов, выписанных сюда хлебосольно владетельным князем Витгенштейном.

Отдыхая от кровавых сражений и армейской субординации, тульчинский фельдмаршал устроил в своей каменской вотчине настоящую вакханалию, где, при полном попустительстве сиятельного, наряду с Рислингом, Гевюрцтраминером и Чаушом, взрастали Гавриилиада, Онегин, Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и прочие декабристские кирджали.

Изъясняется дядя Миша на нистрянском украинском, но вот они с Ормо ненадолго переходят на молдавский, и уже спустя минуту, когда выныривают из полногласного журчания романской речи, видно, что дядя Миша уже напитан неподдельным благоговением к председателю нашего товарищества. Он сообщает, что как раз собирается в Окницу, на поминки по своей двоюродной тётке. «Фачем праздник»[18].

Все дороги ведут в Окницу. Никто не собирается за деньги показывать свою мёртвую бабушку. «Вода мы маемо отродясь не пылы. Почуял спрагу[19] – спустился до пидвалу, опрокинул стаканчик. А уж в обид, за ужином – сам Кандидат розповиив. В предвыборной, кхе-кхе, программе». А потом, во многом с подачи мозельского хрустовского, идут разговоры о политике, про выборы и чёрный пиар.

Хозяин, жадный до жареных столичных сплетен про верхи и элиты, не обошел стороной и горячие новости, которые дядимишина лошадь на хвосте привезла – о свежих нападениях монстра. Мы об этом ничего не ведали, так как от самой Грушки Варин лоптоп не работал. Ормо крайне этими вестями заинтересовался, даже переспросил дядю Мишу. Выяснилось, что монстр дважды со вчерашнего дня совершал нападения, причем, оба раза в Рыбницком районе – возле Попенок и под Строенцами.

– То есть, выше плотины… – проговорил председатель «Огорода», как бы вслух рассуждая.

– Ага, – с готовностью подтвердил дядя Миша, незаметно переходя на русский. – Именно что выше… У меня крестник в погранцах проходит срочную. Так кумэтра[20] говорит, по тревоге подняли их, в ружьё. Есть подозрения, что это происки с правого берега. Контрабандист, на самой зорьке, пытался вплавь перебраться. Траву дурманную хотели переправить. Ванька, крестник, рассказывал, что такого страху и крику на реке в жизни не слыхал. Наркошу – подельника этого несчастного, взяли, уже на нашем берегу. Так он в шоке, трясёт всего и заикается. Похоже, будто с катушек съехал.

– А шухер серьезный… – веско продолжил дядя Миша, донельзя довольный тем, что такие убойные вести мы впервые узнаём от него. – Милиция в Каменке тоже на ушах. У меня, вишь, у кумэтры брательник в ПэПээСе служит. Так их тоже погнали по району… А в обед уже в Попенках произошло. Там уже туристы. Лодка кувырнулась. Байдарка, чи шо… Тоже двое насмерть, и один – невменяемый.

Ормо услышанное от дяди Миши заметно встревожило. Он еще раз, озабоченно, уточнил про очередность, места нападений, вслух обронив: «Значит, пошел вниз…» Это не скрываемое его беспокойство передалось остальным. Дядя Миша даже расстроился.

– Да вы шо!.. Сдаётся мне, шо це всё – враки… – принялся успокаивать прозорливый в житейских вопросах хрустовчанин. – Накурятся дурманом своим, потом и мерещится чёрт знае шо. Шо радисть: дыхають цей дым и хихикать потом, як тот з Костюжен? То ли дело – пахар де вин. От це дило… От покойная баба Домка, так вона воду зовсим не пила. Уси дни трудилась без роздыху, с малых годков – у колхозе. До войны звался «Будённого», опосля – «Чапаева», а потом уже сгуртовали окницких с Грушкой – в совхоз имени Фрунзе. И полвека – и в «Чапаева», и в «Будённого», и «Михайло Васильича Фрунзе», – во всякий день баба Домка на поле: кукуруза, пидсоняшникови, виноградники. Спыны не разгыбала. В обид дид нацедит себе, ей полкувшинчика, выпьют, закусят брынзой и кусочком мамалыги. Та тоди, увечери, колы воны повернуться до хаты, усталые, и полный уже кувшинчик. От це дило!.. Дид Гаврил бахчу охранял, всё нас, малых, попотчует арбузом… Выберет с грядки найбильш, хрясть его о каменюку, и самую серёдку вынет. Душа её заклыкал. От то чистый мёд! Девять дюжины рокив прожив, поховали третьего року. А баба Домка – е бильш мали, но туда же – под девяносто…

Выбрались на воздух, где Вара заявила, что надо срочно предупредить огородников, оставленных на плотах. Ормо был не против, только сказал, что ему обязательно надо побывать в Монастырище. Радист резонно заметил, что часть отряда во главе с Паромычем и, возможно, присоединившимся девчонками, уже, наверняка, в курсе происходящего и знают больше нашего. Но идею послать гонца Радист поддержал и тут же выставил свою кандидатуру. Ормо в принципе не возражал, только предложил, чтобы кто-то еще составил Радисту компанию. Тут же вызвался я. Никто не был против, но Вара напомнила о том, что гонцы должны идти как можно быстрее, а лучше – бегом, и потому в Янтарное следует отправиться Радисту и Южному Юю. Против этих базальтовых доводов у меня аргументов не было, и потому я тут же возненавидел Вару и сопутствующую гоп-компанию.

Как только решение приняли, и наши гонцы, не мешкая, умчались в путь, вождь огородников тут же успокоился, и следом, понемногу улеглись и тревоги остального товарищества. Опершись на каменную кладку забора, Ормо вдруг вспомнил историю возникновения одесских катакомб: жемчужина у моря, основанная всего на два года позже Парадизовска, под сенью налоговых льгот порто-франко стала стремительно разрастаться. Ракушечник для строительства зданий добывали там же, можно сказать, под ногами. Мускулистый младенец жадно вгрызался в каменный творог, кости твердели и крепли. А в подземелье вырос запутанный лабиринт, размерами равный лежащему на поверхности городу.

После марша и погреба дяди Миши язык молчуна-председателя развязался. Он поведал о героической подземной герилье партизан против немецко-румынских захватчиков, о наличии благородной ярости и об отсутствии воздуха и воды в катакомбах Нерубайского, Усатого и Куяльника, об отрядах Калошина и Солдатенко, дравшихся насмерть в подземельях Молдаванки, о Пынте, фашистском наместнике черноморской столицы Транснистрии, спасшем от гибели сестру маршала Тимошенко и тем самым позже сохранившем себе жизнь, а также о тех, кто жизни свои не сберёг: о павших смертью храбрых – Владимире Молодцове, Якове Гордиенко, об Авдееве-Черноморском, который пустил себе пулю в висок, чтоб не попасть живым в руки врагов. Ему выбило глаз, и он остался жив, но всё же сумел раскроить себе череп о стену фашистского госпиталя. Стена была выложена из понтийского известняка. Карбонат кальция, способный в воде разлагаться на углекислый газ и основания. А еще, в результате метаморфизма, известняк превращается в мрамор.

Ормо рассуждает о том, можно ли считать смерть Авдеева-Черноморского самоубийством, то есть неотпеваемым смертным грехом. Или всё-таки тут наличествуют основания для песнопения, равно как и в случае с осознанным исступлением на смерть Александра Матросова и Иона Солтыса? Ведь и они, добровольно положив тело на амбразуру, тем самым положили свою душу за други своя.

Речь Ормо становится всё более метафоричной, его сообщение обретает черты со-общения. Припоры и плахи одесских катакомб подмывает кровь героических партизан, косяки не выдерживают и рушатся, погребая винные пятна и отпечатки каблуков курчавого гения на полу подвалов светлейшего князя Витгенштейна. Цитадель Кицканского монастыря, подобно граду Китежу, погружается в пучины Пино Нуар. В багряном и фосфоресцирующем сумраке воцаряется директива молчания Людвига Витгенштейна, и реет, привольно и скучно, над беспредельно немотствующей гладью исихазма, дух одиночества.

Одиноко молчавшим я видел Ормо только в истоках пути. Первый раз – в Хрустовой, после возлияний в глубоченном погребе дяди Миши, после пугающих багровыми отсветами новостей про Нистрянского монстра и рассказов про подземные битвы обречённых, но несгибаемых одесских герильерос.

Наступил тихий час – время, пока дядя Миша занимался курами и свиньями, кормил, и поил, и расчесывал смоляную гриву своему серому, в чёрных пятнах, Орлику перед отправкой на Окницу.

Огородники, сморённые маршем и вином на голодные желудки, недвижимо дремали, где попало, по двору – этакий сад беспробудно-мертвецких камней, обнесённый оградой из понтийского известняка. Мысль о Таисье томила, мучила и жгла, и от этого мне не спалось и не сиделось. Я вышел за каменный круг и увидел Ормо. Он сидел на земле в отдалении, опершись локтями в колени, прислонившись спиной к валуну, в виду тёмно-серой полосы безлистого пролеска.

Приблизившись, я разглядел, что его веки сомкнуты. Выражение его лица было настолько безмятежно, что я уже развернулся, чтобы неслышно ретироваться. Он сам меня окликнул.

– Нагрелся за день на солнце, как сковородка… – услышал я его.

– Надо будет попытаться отговорить Южного Юя… – вдруг тихо произнес он.

– От чего? – спросил я.

– Он бьёт деревья и камни… – сказал Ормо.

Голос его долетал прозрачным, начисто лишенным каких-либо интонационных оттенков, обертонов и прочих-иных модуляций.

– Набивает руки и ноги… Использует в качестве «груши» стволы деревьев и камни, – проговорил Ормо и вздохнул. – Это, конечно, позволено, но вряд ли полезно. Во-первых, ему ещё рано. Суставы испортит. За набивку следует браться дана с третьего. А, во-вторых…

Он умолк и сказал спустя паузу:

– Франциск говорил с животными и растениями, а учился у камней…

– И чему же у них можно… учиться? – глупо усмехаясь, тут же угодил я в ловушку, расставленную незаметно и походя.

– Молчанию, – ответил Ормо. – Лезть с разговорами к очевидцу второго дня творения недальновидно. Монолог монолита требует внимания. Базальт или – вот, известняк… Вдох – архей, выдох – протерозой. Ни пространства, ни времени… Только дыхание и биение… Они же – и волна правды, и острие, и источник воды, текущей в…

Я в Орминой речи про камни разбираю только «Орхей». Он что, намекает на каменный восьмиконечный крест Старого Орхея? Откуда узнал? Уловил в свои сети молчания? В «Огороде» я ни с кем не делился. Только с Таей… Неужели Таисья с ним откровенничает?

Это что же за бред: в томлении зноя и жажды искать море, скитаясь по его дну?


Второй раз, созерцающим, я застал его в Окнице. Нельзя сказать: праздник близился к концу, ибо это предполагает границу, а её как раз и не наблюдалось. Хотя где-то она таилась: в диффузных разводах-вайнлиниях, итоговых и множащихся, бесконечных бордово-чернильных сфумато, когда я, не соображая и не помня, шкрябал фарфоровой чашкой по эмалированному дну, пытаясь зачерпнуть ещё, а потом, бросив тщету и чашку, принялся пить, припадая к краю, прямо из ведра, как первобытно-неотёсанный скиф.

В древности дозорные разжигали на Моисеевом кургане костёр, оповещая жителей села о приближении турок или ногайцев. Зубец алого марева оплывал, стекая по кургану, словно по стенке чаши. Каменистые сопки со всех сторон окружают Болганскую долину, на дне которой сокрыта Окница.

Маковейная синева цедилась в кану, всё гуще замешиваясь с багряно-чернильным потоком, лившим в меня из ведра; в ней растворялись бордовые мошки, заодно со своими неуёмно-воздушными пируэтами. Я пил из ведра, ни капли не оставляя гостям, которые разбрелись кто куда по сиреневым сумеркам, и растворились, оставив миру Болганской долины свои голоса. Агафон напился в дымину, и что-то бубнил Антонелле на ухо, и силился декламировать стихи:

Кровь преврати в вино и в тёплом чане

Подай к вечере, ушками звеня.

А она не стеснялась смеяться в голос, потому что являла лишь угольный блеск своих жгучих зрачков, укрывшись гущей, лоснящейся шерстью ньюфаундленда. А Ормо попросил дядю Мишу показать ему дорогу к Монастырищу, и Антонелла вдруг вызвалась быть проводницей. И дёрнула же нелёгкая Ормо тащиться на гору на ночь глядя. А Агафон вдруг зарычал, замотал головой, будто раненый Минотавр, и начал, икая, скандировать, беспробудно и зло:

Упрямую да одолею шею,

Да придавлю её к земле ногой!..

В чернильной мгле раздаётся бульканье. Голос дяди Миши бормочет, что бабушка Домка, наверное, радуется: праздник сделан, как полагается. Все, кто жаждал, напились. Дядя Миша подходит с фонариком. Свет выхватывает Ормо. Опершись локтями в колени, он сидит, прислонённый спиной к огромному, лежащему поодаль, камню. Непонятно, он спит или терпеливо, с бестрепетным выражением на лице, ожидает вожатого. Агафона, ступающего неуверенно, уводит прочь Антонелла. Она поддерживает его, словно медсестра – раненого бойца. Они исчезают в темноте. Оттуда доносится:

И кану в Кану, кану в Галилею,

Непреткновенный, шумный и нагой!

Я, пошатываясь, пытаюсь опереться о стол. Отыскав точку опоры, медленно и сосредоточенно припадаю к самому краю. От ведра становится вёдро. «Душ для души» – слышу в уме журчание собственной речи. Эхо спускается вниз по реке, отзываясь биением сердца. Окна течёт в океан. Мглисто-зеленый поток речного сознания впадает в Галилейское море.

Загрузка...