В юности, думая о кочевьях, еще не понимаешь, что город на школьной географической карте с названием, дурманящим голову, однажды предстанет горбатой улицей с булочной, с керосиновой лавкой, со старой теткой в соседнем окне.
Еще сомнительней, что, мечтая о состоявшейся жизни в словесности, видишь себя привычной частью старого письменного стола. А это и есть твоя удача. Все остальное – лишь звон и дым. Только бумага, которую надо вдоль-поперек исчеркать каракулями, не пощадив ее белизны, – и есть безусловная реальность.
Похоже и впрямь, что думы и страсти, беды и радости – все это только необходимые впечатления. И все их значение было в том, чтобы стать словами и строчками, и жил он не для того, чтоб прожить, а чтобы записать свою жизнь. Либо от собственного лица, либо передоверив свой путь, опыт и боль придуманным людям.
Да жил ли он, или все эти годы были охотой за впечатлениями, еще того хуже – охотой за словом?
Теперь, когда дни его сочтены, он озабочен не столько тем, чтобы понять, насколько нужным было его пребывание в мире, он лишь торопится засвидетельствовать, что он, в самом деле, здесь потоптался, попрыгал на своем пятачке.
Его беспросветно преклонный возраст, по крайней мере освобождал от утешительных благоглупостей, он сознавал, что все, что им понято, давно уже открыто людьми, которые ему не чета. Да и они, скорее всего, не думают, что умней Аристотеля. Больше освоили, меньше поняли. Все, что сообразил этот грек, осталось лишь дополнить подробностями. Знал он поменьше, а думал – лучше. Стало быть незачем суетиться.
Безродов привык напоминать себе, что человеку позволено многое, но строго-настрого запрещено однажды оказаться смешным. Не заносись, не думай о вечном. Делай свое привычное дело. Усаживайся за письменный стол. Пиши, зачеркивай, перебеливай.
И все-таки, все-таки, был ли смысл в такой исступленной растрате сил, на что он извел здоровье и годы, отпущенные ему так щедро? Уже сегодня спроси любого: кто это – Александр Безродов? И благо, коль найдется чудак, который сможет ответить верно. Если так прочно забыли живого, кто же задумается о мертвом?
В такие пасмурные минуты он злился на самого себя: все это жалкие уловки с единственной целью бросить трудиться. Познать, сколь пленительны дни ветерана, осуществившего право на отдых. «Человек имеет это право» – так, вроде бы, или как-то похоже выразился в мажорных строчках славный певец сталинских праздников Василий Лебедев-Кумач. Много их было, таких трубадуров незабываемой той поры, но этот особенно выделялся. Гремели угрюмые эшелоны, долгим стоном отзывались им рельсы и паровозные гудки, и жадно к зарешеченным окнам приникали осунувшиеся люди, вглядывались в дальнее небо, хвойные чащи, вольный простор – последние судороги свободы.
А ты, который, по всем статьям, мог угодить в такую клетку – хотя бы по той простой причине, что был приметен, мозолил глаза, – и загреметь вот в таком вагоне сквозь всю необозримую Русь, сквозь все ее степи и лесостепи, чтобы однажды закоченеть и сдохнуть в какой-нибудь мерзлой яме, ты вопреки любым возможностям, несообразностям, закономерностям не сгинул, остался жить-поживать. И ведь не скажешь, что по совету галльского умника ловко спрятался. Нет, привлекал к себе внимание, что-то такое строчил, нарывался. Видно, недаром ходил в счастливчиках – каким-то образом уцелел.