Повязка на глазах причиняет боль. В неумении завязать узел проявилась его неопытность. Он затянул его туго, но небрежно, захватив прядь моих волос. Всякий раз, когда он слишком быстро входит в поворот, меня качает в сторону, ремень безопасности врезается в плечо и точечная тянущая боль на коже головы усиливается.
Он тормозит без предупреждения: меня бросает вперед. Фиолетовый шелк, слегка ослабший возле моего правого виска, пропускает немного света, но никакой полезной зрительной информации.
Он сделал все для моей полной сенсорной депривации. В машине нет музыки. Только ритм моего и его дыхания, басовитые нотки двигателя, щелчки переключаемых передач. Радио могло бы помочь. Подсчет трехминутных поп-песен позволил бы мне определить время. Если строить догадки, то я бы сказала, что мы едем около часа, но на самом деле вполне может быть полчаса или два. Я знаю, что мы выезжали из Лондона, а не углублялись в него, и должны сейчас быть уже далеко от города. Первые пару миль я могла отслеживать наш маршрут по остановкам на светофорах и «лежачим полицейским». Чтобы в любом направлении покинуть Ислингтонскую зону «двадцать-миль-в-час», требуется десять минут. Я уверена, что чувствовала аромат барбекю от ресторана на Сити-роуд, но думаю, он объехал по кольцу на Олд-стрит дважды, чтобы запутать меня, и после этого я растерялась.
Как только мы выбрались из города и поехали быстро, мой нос несколько раз уловил запах костров – самый сезон для них! – древесный дым домашних поленьев, намного более приятный, чем от ферм и заводов.
Временами кажется, что мы посреди полей, виляем по проселочным дорогам, затем он снова едет ровнее и быстрее, и поток проносящихся мимо машин говорит мне, что мы вернулись на главную трассу. Если мы направляемся в аэропорт, я, наверное, услышу шум самолетов.
В самолет я не сяду!
– Дерьмо… – бормочет он и тормозит снова. Последние несколько волосков моей зажатой пряди вырываются с корнем. Я чувствую, как он поворачивается на сиденье, и ощущаю его дыхание на своей щеке, когда он медленно дает задний ход. Я пользуюсь возможностью и тяну руку к своей голове, но он следит за мной так же зорко, как за дорогой.
– Марианна! Ты обещала!
– Прости, – говорю я. – Это теперь по-настоящему действует мне на нервы. Что, если я закрою глаза, пока перевяжу? Или пока ты перевяжешь?
– Хорошая попытка, – отзывается он. – Послушай, это уже недалеко.
Как близко это «недалеко»? Еще минуту? Еще полчаса? Если я напрягу щеку, то смогу видеть немного больше. Свет, который я ощущаю через фиолетовую ткань, начинает быстро мерцать. Солнечные лучи, пробивающиеся сквозь забор? Мерцание едва заметное, на грани восприятия, и для забора чересчур беспорядочное. Похоже, мы в тоннеле из растущих по сторонам деревьев, что означает деревенскую дорогу, а следовательно…
– Сэм! Ты заказал нам спа-салон?
Я слышу улыбку в его голосе.
– Думаю, я сделал даже лучше.
Мои плечи расслабляются, как будто руки массажиста уже на них. Я не могу придумать ничего лучше, чем два дня лениво подвергаться «трамбовке» от мускулистых молодых женщин в белых туниках. Это, должно быть, то оздоровительное место на побережье Эссекса, куда я так стремилась попасть. В Эссексе я смогу отдохнуть. Я смогу добраться до мамы за час и до Хонор за два. Возможно, когда Сэм сказал, что сделал даже лучше, это означало – он организовал все так, что Хонор тоже будет там.
Дорога теперь неровная, вся в выбоинах, засыпанных хрустящим гравием, и я поднимаю руки вверх, готовясь размотать шарф.
– Еще две минуты! – Голос Сэма поднимается на октаву. – Я хочу смотреть, как ты увидишь это!
Скрип шин. Я терпеливо жду, сложив руки на коленях, пока парковочные датчики пищат все чаще.
– Итак… готово! – восклицает Сэм, распуская узел с эффектным взмахом. – Добро пожаловать в Парк-Ройал-мэнор!
Название знакомо мне из буклетов, как и общая картина, но из-за потрясения я не сразу охватываю ее целиком.
Сперва я вижу целый ряд архитектурных особенностей – зубцы и фронтоны, вычурную серую каменную кладку, высокие неприступные окна – однако не могу воспринять все это в целом.
– Я слишком близко, – пытаюсь я сказать, но получается это шепотом.
Назаретская больница, или Лунатический приют для бедняков Восточной Англии, как она называлась изначально, не была предназначена для разглядывания вблизи. Только с расстояния, принимали ли вас сюда, или вы бросали на нее последний призрачный взгляд через плечо, когда выходили либо сбегали. Последний раз я видела это место (и до сих пор вижу его в своих снах) издалека. Больница казалась заполняющей все пространство до горизонта. Она громоздилась на том, что в этих краях считается холмом, господствуя над плоской равниной вокруг. Построенная для обслуживания трех графств, слишком большая для скромного Саффолка, неуместно выделяющаяся своими викторианскими размерами.
Я способна доехать от Лондона до Настеда почти на автопилоте. Так как же я могла не признать дорогу?
Сэм потирает руки от удовольствия.
– Как сильно ты теперь меня любишь? Давай пойдем и хорошенько все здесь рассмотрим! – Он тянется через меня и отстегивает большим пальцем мой ремень безопасности. Я не могу выбраться из машины. Крик вцепляется в мое горло когтями. Фотографии в брошюре не передают всех изменений. Те окна, обшитые панелями от пола до потолка, теперь открыты, в новых рамах поблескивают сотни неразбитых, чистых стекол. Плющ и буддлея, невозможным образом проросшие из покосившихся дымовых труб и гниющих перекладин, исчезли, уступив место виргинскому вьюнку. Его насыщенно-красные листья аккуратно подстрижены и обнажают серебристые кирпичи. Огромные двойные двери заменены на сдвижные стеклянные пластины с гравировкой «Парк-Ройал-мэнор», выполненной матовыми завитушками. Мой взгляд отказывается подниматься выше.
– Что… – начинаю я. – Что мы тут делаем, Сэм? Зачем мы здесь?
Он принимает мою панику за удивление.
– Я нашел для тебя уютное пристанище. Хватит доламывать диван Колетты и шататься по отелям.
Я опускаю глаза, однако так еще хуже. Нет, я не вижу отремонтированную часовую башню, но я вижу ее тень, словно гигантский силуэт солнечных часов, темно-серый палец, указывающий прямо на меня. На самом деле причудливая ковка башенного циферблата всегда являлась лишь маскировкой для наблюдательного поста – в Назарете ввели это правило в свое время, – и я будто чувствую, что за нами наблюдают и сейчас. Я неуклюже пробую снова прикрыть глаза повязкой, закусив край шарфа зубами.
– Марианна? – произносит Сэм, уставившись на меня. – Марианна, в чем дело?
Это и не крик, в довершение ко всему, напротив – я отчаянно всасываю сухой воздух, который не содержит кислорода, только пыль:
– Я не могу войти внутрь… – Я стараюсь взять себя в руки. – Пожалуйста, Сэм, не заставляй меня туда возвращаться…
– Какого черта, в чем дело?
Мы припарковались под огромным кедром, достаточно далеко от подъездной дорожки и посторонних глаз. Игольчатые листья образуют над нами черный навес. Я стыжусь своей реакции и отчаянно пытаюсь преуменьшить ее, но уже слишком поздно. Лицо Сэма изменилось. Исчезло пылкое рвение, такое яркое две минуты назад, и теперь на нем выражение, которое я видела, когда он принял первый звонок от моей матери или когда Хонор вернулась в «Лиственницу» и он ожидал меня возле стойки администратора. Он сует мне в руки бутылку воды. Кедры над нами мягко шелестят.
Джесс вырезал наши инициалы на одном из этих деревьев. «Дж. Дж. Б. и М.С.», обведенные контуром сердца. Иногда такая резьба становится даже заметнее с годами, потому что ствол растет, и рубцы расширяются.
– Мне очень жаль, – говорю я, и это все, что я могу сделать, потому что мне снова семнадцать и я опять в гулких палатах. Я вновь представляю все это: слова, вспыхивающие пламенем. Жизни, сводящиеся к влажным простыням и обходам врачей. Ключи, поворачивающиеся в замках. Звон разбитого стекла и бегство. Понятия, которые определяют меня впоследствии: мать, жена, работа – уходят прочь. Слова перед моим именем и после него стираются сами собой, и я становлюсь частью своего прошлого. Мысль о том, чтобы снова туда войти, ощущается как… – сравнение выскакивает само, прежде чем я успеваю ему помочь, – как электрошок.
– Я думал, тебе понравится, – говорит Сэм. – Думал – внесу тебя сейчас через порог, а там уже шампанское в холодильнике. Если тебе не нравится это место, зачем тебе все те рекламные брошюры под кроватью? Если что, я не рылся – они на виду.
Это чертовски хороший вопрос, это вопрос вопросов, это вопросище, и сама я никогда не позволю ему узнать ответ. Я чувствую необходимость следить за этим местом, так же, как и за Джессом. Отношения с людьми и местами могут быть прочными и неохотными одновременно. Я читала эти брошюры наедине с собой, мои тайные истории на сон грядущий, переворачивая страницы медленно, не спеша, вылавливая ложь, и словно уже тогда заботилась о том, чтобы мрачная правда не открылась сейчас. Временами, когда мазохистское побуждение продолжать чтение достигало пика, мне хотелось взять что-то тяжелое и стукнуть себя по голове, но все, на что у меня хватало сил – это спихнуть брошюру вниз с края кровати перед тем, как отключиться.
– Я подумал, что это, должно быть, дом твоей мечты. Судя по тому, как ты их прятала. Ну, как говорится – обруч передо мной – пришлось попрыгать. Чтобы взять ипотеку без твоего ведома. Ну ладно, возможно, мне не стоило так тебя удивлять, но ты ведешь себя так, будто я сделал что-то плохое.
В какую-то безумную секунду я подумываю сказать ему правду, но…
– Это фобия, – говорю я в свои колени. Мой стыд не притворный: я лгу кому-то, кто этого не заслуживает. – Детские страхи. Я просто… Это место. Я этого не ожидала.
– Но его видно из дома Колетты. Тебя никогда это не беспокоило.
– Отсюда до дома Колетты три мили, – оправдываюсь я, но теперь хотя бы немного восстанавливаю контроль над своим телом и мыслями. – Когда я была маленькой, Назаретская больница считалась местным Домом С Привидениями. О ней мы придумывали всякие истории возле походного костра. Сбежавшие сумасшедшие, пробирающиеся в кандалах по болотам, позвякивающие цепями на ногах и готовые схватить тебя прямо в постели. У меня случались об этом кошмарные сны.
Здесь много правды: только в целом это ложь.
– О, дорогая. – В его голосе слышится смех. – Прости. Но это – ирония судьбы. Ты должна признать это. Преподаватель истории архитектуры – и вдруг с фобией старого здания.
– Я понимаю, да. – Я вымученно улыбаюсь. Конечно, это не ирония судьбы и не простое совпадение. Вся моя карьера была лишь способом попытаться понять и хоть как-то проконтролировать это место.
– Когда ты впервые на него взглянула, тебя словно кувалдой по голове огрели. И все из-за меня. Даже когда я стараюсь – то ничего не могу сделать правильно, не так ли?
Внезапно меня поражает то, что совершил Сэм: время и усилия, деньги, затраченные на покупку недвижимости – он устроил все это, даже не попросив моей помощи, в разгар огромного рабочего проекта, ради меня, чтобы облегчить жизнь жены, и теперь считает, что женился на…
– Господи, Сэм! Ты, наверное, думаешь, что я такая неблагодарная сука. Спасибо тебе. Это один из самых добрых поступков, которые кто-либо когда-то совершал для меня. – Я заставляю себя улыбнуться. Такое чувство, что кожа на моих губах сейчас треснет, но это срабатывает: Сэм снова выглядит вполне довольным собой.
– Хорошо. Я знаю, что это многое значит для твоей мамы.
Его слова мгновенно меня озадачивают.
– Ты рассказал об этом моей маме? И она даже поняла, о чем речь?
– Ну, Колетта может ей напомнить.
– Колетта в курсе? Не знаю, что удивительнее: то, что ты провернул все за моей спиной, или то, что она хранила секрет. – Моя сестра – самая большая сплетница в Настеде; прежняя роль моей матери отлично ей подходит.
– Я человек со скрытыми глубинами. В тихом омуте… – Сэм шутит, но мне это не нравится. Тихий омут – это не то, на что я подписывалась. Аманда, заведующая моей кафедрой, однажды пела дифирамбы своему мужу и призналась, что вышла за него, потому что знала – она никогда не доберется до его сути. Для меня же нет ничего хуже. Сэм не мелкий водоем, но кристально чистый. Склонный к внезапным идеям возле своей чертежной доски, но не в своем браке. Он тверд как характером, так и телом. Мы во всем с ним сходимся, за исключением того, как воспитывать нашу дочь, да и то спорим лишь иногда. Я доверяю ему. Недостаточно, конечно, чтобы все рассказать, – однако знаю, что он не причинит мне вреда. Любой, кто считает предсказуемость скучным довеском к безопасности, просто не знал настоящего страха.
Солнце заходит за крышу здания, и температура внезапно падает. Так было всегда, я помню: вечер опускался на внутренний двор гораздо раньше настоящего заката.
– Холодает, – говорит Сэм, потирая руки. – Пошли распаковываться. Я полагаю – все это случилось просто от неожиданности, верно? Теперь ты знаешь, чего ожидать, и мы можем войти. Ты почувствуешь себя лучше, как только мы разберем вещи и сделаем это место по-настоящему своим. Ты знаешь, как оно выглядит внутри, если видела буклеты. Там нет ничего жуткого. И никаких привидений. – У него урчит в животе. – И мы сможем заказать доставку чего-нибудь съестного, – добавляет он.
– Сэм, ты в сельской местности, в Саффолке. Здесь в окрестностях всего одно заведение с едой навынос, и то они ничего не доставляют. Давай съездим сами.
Все, что угодно, только бы подальше от этого места. Все, что угодно, лишь бы протянуть время.
Сэм держит палец на переключателе ближнего и дальнего света. Когда я была девочкой, здесь можно было ехать минут пять и не встретить ни одного другого автомобиля, и сейчас ситуация не сильно изменилась. Больничная дорога – или Королевский проезд, как ее переименовали, – это тупик. Путь в один конец. От Назарета до Настеда всего три мили по прямой, но дорога проложена с учетом непроходимых Настедских болот, и асфальтовый ручей вьется, огибая трясины. В свете фар мелькают ветви, обочины и живые изгороди. Розовый фермерский дом появляется в луче на мгновение и тут же исчезает. Вот и маленькая церковь на углу, а за ней темнеет ровная болотистая пустошь, над которой был развеян прах Мишель. Саффолк – малонаселенное графство сам по себе, но эта неглубокая долина, протянувшаяся на несколько миль к югу от реки Вэйвни, которая считается неофициальной границей с Норфолком, – особенная глухомань.
– Нет ничего страшнее вечерней сельской дороги, – говорит Сэм. – Я всегда ожидаю увидеть девочку-подростка в окровавленной ночной рубашке, которая идет навстречу, шатаясь и протягивая ко мне руки.
– Это вполне стандартная картина для субботнего вечера в Настеде.
Совпадение: общее чувство юмора. Может, я и сумею рассказать ему в конце концов.
Сэм указывает направо, когда мы приближаемся к «Короне».
– Только не здесь, – произношу я. – У них всегда орет спортивный канал, мы даже не сможем разговаривать. Поехали в «Око». Мы поужинаем в отеле.
Сэм тормозит, но не разворачивается.
– Я не могу ехать в «Око» и чувствовать себя идиотом всю дорогу. Вообще-то смысл владения квартирой именно в том, чтобы нам не приходилось ехать в отель за несколько миль отсюда.
На самом деле у нас никогда и не было настоящей необходимости останавливаться в отеле. До того как Колетта перевезла маму в свою гостиную, ее диван-кровать всегда был к нашим услугам. И это не от них я стремлюсь держать Сэма подальше. Они из разных миров, мой муж-отличник и моя сестра, бросившая школу в шестнадцать, но они ладят: у них схожий семейный инстинкт и некая общая прямолинейность. Все сложности создала я сама. Мои настойчивые требования не останавливаться у Колетты не были связаны с тем, что Сэм мог бы решить, что ее дом недостаточно хорош для него, или что она не желала видеть его у себя. Все это далеко от истины. Последствия моего прошлого, как радиоактивные осадки, покрывают ядовитой пылью все вокруг и в настоящем.
Нет, я тащу Сэма в отель «Око», словно тайного любовника, а не вот-уже-как-двадцать-пять-лет мужа, потому что я живу в страхе. В страхе, что Сэм, решив выпить пива, может встретить Джесса в «Короне». Джесс не сумеет сдержать себя: в лучшем случае он начнет кидать скользкие хитрые намеки, а в худшем – полностью все выболтает. И Сэм наверняка наткнулся бы на Джесса. Когда я приезжаю домой, тот повсюду, куда бы я ни пошла. Бреймам никогда не сиделось на месте, и эта их черта перешла и к молодому поколению. Я не могу вспомнить ни одного из своих последних посещений Настеда, в которое не увидела бы Марка, толкающего инвалидное кресло Триш, или Мэдисон с ее детской коляской. Новый мотоцикл Клея всегда торчит возле «Короны». С тремя младшими детьми Джесса, живущими сейчас в Саффолке, я никогда формально не знакомилась (хотя их матери знают меня, конечно) и не виделась достаточно часто, чтобы узнавать их при встрече. В некоторые особенно параноидальные моменты я задавалась вопросом, не организовал ли Джесс из своих родных некое подобие патрульной роты. Так что я никогда не смогу ходить по улицам своего родного городка без живых напоминаний о моей вине и о том, кем я могла стать. Но я не в силах этого объяснить Сэму, и поэтому просто говорю:
– Джесс ходит пить в «Корону».
– А-а… – Сэм отпускает тормоз. Я познакомила его с Джессом, в духе правила: «Держи на виду то, что прячешь». Это оказалось не очень хорошей идеей. Каждый из них имел четкие качества, которых недоставало другому, и это вызывало у обоих чувство неполноценности. Даже если бы у Джесса завелись деньги, ему никогда не удалось бы обрести спокойной социальной уверенности Сэма; а Сэм никогда не смог бы пользоваться таким успехом у женщин.
Мы проезжаем Мэйн-стрит и дом, в котором я росла. Две комнаты вверху, две внизу, вход прямо с улицы. Дальше по правой стороне военный мемориал, впечатляющий своими выдающимися размерами для такого маленького городка. Ранние маки уже показались у его основания. Магазин «Ко-оп», наполовину закрытый ставнями, библиотека с темными окнами.
Минутой позже Сэм медленно проезжает мимо дома Колетты из красного кирпича. Машина Брайана припаркована на улице, отдыхая между долгими поездками к электростанции на побережье. Свет в гостиной выключен. Это означает, что мама спит.
Если у Колетты и ее семьи выдался вечерок для себя, то последнее, что я хочу сделать – это вторгаться к ним. Я качаю головой. «Не на пустой желудок».
– Я думал о покупке одного из этих, но предлагались к продаже только абсолютные развалины, а типовой я не хотел, – говорит Сэм, кивая на очередную линию небольших террасных коттеджей. – По-моему, они очаровательны, хотя…
– Полагаю, это так. – В конце концов, такие ушли бы по цене под миллион в нашей части Ислингтона, где подобные коттеджи и даже дома, перестроенные из бывших конюшен, в большом почете.
Здесь они стоили бы, возможно, где-то восьмую часть от этой суммы. Их строили для работников больницы в 1870-е годы. Целыми поколениями семьи работали там. Это была большая больница, построенная для обслуживания всего региона. Когда Назарет закрыли, ничто не смогло заменить те рабочие места; туристический бизнес, который должен был сюда прийти, не сумел сыграть важной роли после скандала с Канниффи. Лондонская мода иметь второй дом в сельской местности так и не достигла Настеда. Причина, по которой джентрификация прошла мимо нас, – застройка, окружающая викторианские коттеджи с трех сторон. Бетонные коробки для персонала, наспех раскиданные кое-как в 1950-х годах, когда больница оказалась настолько переполненной, что пришлось превратить жилые помещения для медсестер в дополнительные палаты. Построенные в расчете на расширение штата, которого так и не случилось. Местные жители все еще называли их «новыми» домами, шестьдесят лет спустя. Там низкие потолки и маленькая площадь. Они теплые и не вызовут больших проблем в обозримом будущем, но не в силах привлечь сюда иногородних. Даже когда они станут совсем старыми – старомодными они не станут.
– Что насчет этого заведения? – спрашивает Сэм, указывая на вывеску «Социал», под которой в зеркальных окнах сияет свет. – Мы могли бы взять… суши, может быть? Или тапас[1]?
Шутка явно призвана меня успокоить, но я возмущена. «Социал» означает курицу-в-корзинке и чипсы-со-всем-подряд, и Сэм это знает. Это одноэтажное быстросборное здание, воткнутое посреди района, построенное одновременно с домами, своего рода рабочий клуб для медсестер и санитаров, и когда тут жило больше безработных, чем работающих, – взявшее на себя роль деревенской общины. Мама в ту пору трудилась здесь уборщицей. Колетта подрабатывает и сейчас. Оно все еще знакомо мне, как собственная спальня; ковер, оранжевый с зеленым, исшарканный до блеска, в отличие от деревянных досок танцпола, которые сияли, только когда были мокрыми. Это большая часть моего прошлого. Шутить над этим – значит оскорблять мой родной город, то есть оскорблять мою семью и меня.
– Не будь таким снобом, – говорю я. Я не собиралась шутить, но Сэм смеется. Глупо думать о нем подобным образом. Если бы Сэм действительно был снобом, он бы не женился на мне.
Отель «Око» – это рамы времен короля Георга, безупречные клумбы и блестящий рейтинг АА. Там хорошо нас знают и сперва паникуют, думая, что напутали с бронью.
– Марианна! – говорит Нэнси из-за стойки администратора. – Вы записывались? У нас нет свободных мест.
– Мы сегодня только поужинать, – отвечаю я. – Вы сможете нас разместить?
Она облегченно расплывается в улыбке:
– Для вас – что угодно! Как ваша мама?
– В основном, по-прежнему. Спасибо, что поинтересовались.
В ресторане оригинальная старинная окраска стен и закуски по десять фунтов за порцию для туристов. Их тут целая толпа: «Сами-Мы-из-Лондона», – шейные платки от Ральфа Лаурена и модные красные брюки «чинос» по всему залу, насколько хватает глаз.
Сэм и я сливаемся с ними. Джесс никогда бы сюда не пришел. Если я стараюсь держать Сэма подальше от Джесса, то я также защищаю и Джесса от своей нынешней жизни. Я имею в виду – он, конечно, знает, чем я занимаюсь, но не хочу, чтобы он имел представление о всей степени различия между нами. О том, что я, по стандартам нашего детства, безусловно богатая. «Ты у меня в долгу», – сказал он мне много лет назад. Это было до того, как у меня появились деньги, но его убежденность в моем предполагаемом долге никуда не делась. Однако сейчас речь скорее о гордости Джесса. Наши встречи состоят из моего преуменьшения собственного комфорта и сочувственных кивков в ответ на рассказы о трудностях выплаты алиментов разным женщинам на всех детей, и все это на зарплату санитара «Скорой помощи». Джесс делается одержимым и встает в оборонительную позу, встревоженный пустяковыми замечаниями и воображаемыми оскорблениями спустя годы. Для того чтобы призрачное доверие между нами поддерживалось, он должен думать о нас как о равных. Наши отношения замешены на худших пропорциях денег и секса, соучастия и чувства вины. Все сводится к этому. В жизни, которая у меня есть сейчас, Джесс является одновременно огромной и ничтожной частью. Я могу оглянуться назад и взглянуть в лицо факту: я воспользовалась деньгами, чтобы сбежать от него.
Конечно, любой, у кого есть хоть капля деловой хватки, мог бы просто посмотреть годовой оборот фирмы «Теккерей и Кхан», но Джесс никогда не проявлял такого рода инициативы; это было одной из тех черт, которые разочаровывали меня в нем. Один взгляд на наш дом на Ноэль-роуд – и он бы понял, насколько далеко мы с ним разошлись, но Джесс ненавидит Лондон слишком сильно, чтобы навещать даже меня.
– Я возьму целого краба, – говорит Сэм, бросая свое меню на стол с показной решительностью. Я заказываю салат из свеклы и феты и большой бокал «Каберне Совиньон». Когда Сэм выскальзывает в туалет, я делаю Нэнси знак снова наполнить бокал. Сэм никогда не проверяет ресторанные счета, в то время как я не могу не подвести итог, и снова мысленно возвращаюсь в свое детство и наблюдаю, как мать шевелит губами, проговаривая сумму перед тем, как положить что-то в корзину. Я проверяю телефон, открыв чехол, выбранный Хонор для меня, с надписью «Папины дочки», вытисненной на светло-голубой коже. По привычке я смотрю ее «Инстаграм» раньше, чем свою электронную почту. Она поделилась двумя новыми картинками со своими пятью тысячами подписчиков: карта утренней пробежки, шесть километров по тропе вдоль Темзы. Это хорошее расстояние, не указывающее ни излишнего фанатизма, ни спада, хотя маршрут мне и не нравится – вечно она бегает через какие-то закоулки Кеннингтона. Второе изображение – сильно отфильтрованное фото разбитого авокадо, лежащего на куске сырого теста, с сигаретой, воткнутой в середину этого всего. Она поставила здесь хештег со своим именем, что означает – «моя работа», и я закатываю глаза, хотя этого никто не видит. Любой, кто подумает, что я неспособна объективно оценить перспективы собственной дочери, может просто спросить, какого я мнения о ее творчестве. И сегодня все по-прежнему. Она «упорная», как говорит ее психолог.
Помимо нескольких заметок, мой рабочий почтовый ящик пуст. Я никогда не использовала его для личных писем, а все студенческие сообщения переадресовываются Аманде. Это странно – в середине семестра не знать студентов, принятых в этом году, или стараться припомнить аспирантов, тихо пашущих без моего присмотра.
Я кладу телефон экраном вниз и делаю глубокий вдох. Я смогу это сделать.
Я смогу вернуться в Назарет. Почему бы и нет? Они очистили это место до голого кирпича, когда ремонтировали. Все архитектурные особенности находятся снаружи, и они, должно быть, – единственное оставшееся напоминание. Башня с часами будет для меня проблемой. Пока неизвестно, где расположена квартира, но в любом случае мне придется видеть башню только снаружи дважды в день. Если за рулем будет Сэм, я смогу закрыть глаза, а если я – то просто сосредоточусь на дороге и не стану смотреть вверх.
Подошедший Сэм усаживается на стул и смакует свои полпинты горького пива, словно это хорошее вино.
– Ты выглядишь намного лучше, – замечает он. Я сглатываю кислую отрыжку, а он оценивающе смотрит на мой стакан, заново наполненный, но уже наполовину осушенный.
– Я понял. Я поведу.
– Спасибо, – говорю я. – Я чувствую сейчас небольшую слабость.
Он протягивает мне руку. У очень немногих мужчин красивые руки, но у Сэма – красивые. Его ногти – одна из причин, по которым я в него влюбилась; он ухаживает за ними и полирует раз в неделю. На самом деле руки были первым, что я увидела при знакомстве с ним в тишине под высокими потолками библиотеки Королевского института британских архитекторов в Портланд-Плэйс. Его пальцы коснулись моих, когда мы потянулись к одной и той же книге, шершавому кирпичу в тканевой обложке о структурном рационализме в Европе. Я провела уже несколько месяцев в глубинах своей диссертации, одурманенная стилем арт-нуво и парижским метро, а Сэм находился на ранних стадиях погружения в проект нового здания церкви и искал вдохновения в кривых линиях Гауди в Барселоне. «Сначала дамы», – сказал он, протягивая ее мне, и сохранил вежливость, когда через несколько секунд я обрушила двухкилограммовую стопку книг ему на ногу. «Нет нужды калечить конкурентов», – пошутил он. Когда Сэм собрал книги и вручил мне обратно, я заметила блестящие квадратные плитки его ногтей, и пока длился день, я видела, как эти самые руки аккуратно берут кофейную чашку, поддерживают ножку винного бокала, согревают пузатый фужер коньяка. Несколько недель спустя его пальцы сомкнулись вокруг ручки двери моей спальни. В ухоженных руках Сэма, в его уверенных прикосновениях я увидела жизнь среди порядка и заботы, которая являлась моей целью. Казалось, что наконец-то можно присесть после целой вечности, проведенной на ногах.
В редкий момент пьяной откровенности мама рассказывала, что так же влюбилась в моего отца из-за его красивых рук, и мне пришлось поверить ей на слово.
– Так-так, – говорю я, отдергивая руку. – Это совсем на тебя не похоже.
– Заказывать краба?
– Это очень неожиданно с твоей стороны, да, но… ты понимаешь, о чем я. Быть спонтанным. – Я пытаюсь спрятать свое раздражение за денежным разговором. – Мы можем себе это позволить? – Я привыкла к своей удаче, однако никогда полностью на нее не полагалась.
– Если мы будем аккуратны, то да. Это не намного больше, чем мы тратим здесь. – Сэм тычет рукой вверх, указывая на гостиничные номера. – И еще это значит, что в этом году мы не поедем никуда отдыхать, но когда ты вернешься к работе, это все легко окупится. Ты же не будешь всегда в академическом отпуске.
Он знает, о чем говорит. Мой перерыв в карьере длится ровно столько же, сколько ситуация с моей матерью.
– Ох. Господи, Марианна, прости. Я не это имел в виду.
Я отмахиваюсь от него. Он знает, что я знаю, о чем он думает.
– Возможно, мой отпуск был плохой идеей. – Я в курсе, что это не так. Это был лишь способ придать официальности всем моим из сочувствия позволяемым отлучкам и прекратить страдания студентов, ожидающих меня под дверью аудитории, пока я добираюсь из Настеда или откуда-либо, где Хонор могла в очередной раз зависнуть. – Завтра я могу позвонить и узнать, возьмет ли Аманда меня обратно на два дня в неделю.
– Марианна. Твоя работа никуда не денется. Но у тебя только одна мама. Оставайся здесь с Дебби. Дайте ей эти месяцы.
Желание заплакать сильно, однако у меня уже выработался контррефлекс: я сдерживаю слезы.
Перед нами ставят еду. Сэм отламывает крабовую клешню, и она пахнет морем, как в детстве, во времена моих редких поездок на побережье. Мой салат сразу же кажется скучным и неаппетитным.
– Если ты опять решишь, что заказала что-то не то, и попросишь меня поменяться едой, я тебя брошу, – говорит Сэм, даже не поднимая глаз.
– Мы можем поделить пополам. – Он привычно и покорно перекладывает вилкой половину своей порции на мою тарелку, а я сдвигаю свое карминово-бело-зеленое месиво на его. – О, постой-ка. – Осознание приходит внезапно, как снег на голову. – А как же семейная терапия?
– Я позаботился об этом, – отвечает Сэм. – Доктор Адиль считает, что шесть недель перерыва не нанесут нам вреда. Может, даже наоборот, это даст нам время выбросить из головы все, что мы до сих пор пережевываем. Она продолжит встречаться с Хонор с глазу на глаз, конечно же. Я думаю, для тебя это станет облегчением.
Облегчение – это еще мягко сказано. Последние пару месяцев мы все трое, сидя в комнате психологической разгрузки, осваивали разные мудреные понятия, такие как «созависимость», «якорение» и прочие эвфемизмы для моей явной неспособности ослабить контроль над дочерью.
– Хорошо, – киваю я. – Но больше никаких односторонних решений, ладно?
Сэм иронично поднимает брови, намекая на бревно в моем собственном глазу. Одна из сопутствующих тем в семейной терапии – моя привычка, сформировавшаяся еще во время детства Хонор, когда Сэм витал в облаках, а мне нужна была твердая почва под ногами, – принимать важные решения без совета с ним. Хонор – наша общая опора, но также и наше поле боя. Если я сейчас скажу что-то не то, сегодняшний вечер превратится в бесконечный спор.
– Как продвигается строительство? – На самом деле мой вопрос означает: пожалуйста, давай поговорим о чем-нибудь другом. По тому, как муж сухо сглатывает, я вижу, что он тоже чувствует облегчение, когда я завожу беседу о работе. Вернее, поскольку у меня сейчас нет работы, то говорит Сэм, а я слушаю.
Он считает себя инженером не меньше, чем архитектором. Он отвечает за функциональность, а его партнер Имран – за форму. Они проектируют типы зданий, которые одобрил бы даже Дэмиан Гринлоу. Сейчас они работают над «нужным заказом» – необычным зданием школы в Финляндии, и я в курсе всех подробностей. Например, что они застряли на выборе правильного угла для застекленной крыши.
Приносят основные блюда: стейк для Сэма, нежирную семгу и жареные цукини для меня.
– Знаешь, а я уже бывала там раньше, – неожиданно выпаливаю я. Это недоговорка года, ложь, обернутая в правду. – В больнице. Мама работала там до Ипсвича. А моя бабушка еще раньше.
– Марьяна с одной «н», – кивает Сэм, имея в виду мою тезку, чье простонародное имя мне дали с рюшечкой на конце. Мама любит рюшечки на всем: на наволочках, пододеяльниках, именах.
– Совершенно верно. У них там проходила какая-то вечеринка в саду или что-то подобное. – Сколько мне тогда было? Колетта еще не родилась, но Джесс присутствовал там со своими братьями, всеми тремя, а это значит, что Буч был еще жив, так что… – Мне было лет шесть примерно.
– Так значит, у тебя не всегда была эта фобия?
Сэм просто интересуется моим детством, но чувствую я себя словно на допросе.
– Мы не заходили внутрь в тот день. Все происходило в саду.
– Значит, внутри ты никогда не бывала?
– Нет, – лгу я, скручивая салфетку на коленях.
– Вот чего я не понимаю, так это зачем хранить все те каталоги, если ты боишься этого места?
– Болезненное любопытство; профессиональный интерес. Со мной все будет в порядке. Просто сперва меня это потрясло, вот и все. – Я откладываю нож и вилку. – Я даже не спросила тебя, квартира это или дом. – Некоторые из сельских домов на склоне холма превратили в коттеджи. Какие бы призраки ни таились в них, мне нет до этого дела, если даже из моего окна и будет видна башня с часами.
– Боюсь, один из коттеджей нам не потянуть. Но квартира прекрасна, я тебя уверяю. Две спальни, так что Хонор сможет ночевать, когда захочет.
Значит, квартира. Они там, где прежде были палаты. Где спали пациенты. Где стояли аппараты.
– Как мило! – выдавливаю я через силу. – Где именно наша квартира? Я имею в виду, ты знаешь, что там находилось раньше?
Те старые таблички мелькают перед моим внутренним взором. «ТРУДОТЕРАПИЯ». «ГИМНАСТИКА». «ЦЕХ». «ФИЗИЧЕСКАЯ РЕАБИЛИТАЦИЯ». «ЭЛЕКТРОТЕРАПИЯ».
– Знаю, как ни странно. Маркетинговый отдел не спешит рассказывать о неприятных аспектах истории больницы, но я посмотрел планы здания в Интернете. Просто пролистал страницу вниз и кликнул по ссылке, и там нашел первоначальные планы этажей. Я пару раз забывался и разглядывал их со своего айпада, а потом пугался, что ты об этом узнаешь и не получится сюрприза. Другие мужчины удаляют историю браузера, потому что смотрят порно, а я стираю чертежи викторианских психиатрических богадельней. Как правильно во множественном числе – богадельней или богаделен?
– Сэм.
– О, прости. Наша квартира в крыле взрослых женщин. Главная палата, разделенная на изолированные помещения.
Подходит официантка, и я дрожащей рукой протягиваю ей свой пустой бокал.
– Викторианцы называли свои психиатрические больницы «каменными матерями», – говорю я, чтобы отвлечь Сэма от моей нервозности. Его единственный интерес помимо семьи – архитектура. – У них была тогда такая непоколебимая вера в архитектуру, что они думали, будто дизайн здания способен буквально исцелять. Ну, в смысле, я понимаю, что ты тоже думаешь нечто подобное, но они изначально опирались на недостаточные данные по психологии. Большинство крупных викторианских лечебниц были достроены к концу девятнадцатого века, а затем пришла Первая мировая, и, конечно, военный посттравматический синдром изменил все, что они думали и знали о психиатрии. Больницы оказались совершенно не приспособлены для этого. Знаешь, там была целая законченная философия; ничего не должно напоминать о травме. Полная изоляция больных друг от друга и ванные комнаты, чтобы в прямом смысле слова смывать безумие водой. Они были построены как работные дома, а не больницы. На самом деле они устарели еще до открытия.
– Однако потребовалось почти девяносто лет, чтобы закрыть их все, – легкомысленно отмечает Сэм. Закрытие больниц для него лишь строчка в истории, а не ключевой момент жизни. – Я и не думал, что за этим стоит как-там-ее-с-бобом-на-голове… Ну, ты знаешь. Такая грубиянка в парламенте с прической, как у инопланетянина. Она еще агитирует пожилых бегать марафоны и все в таком духе. – Он выжидающе смотрит на меня, очевидно, не замечая, как кровь приливает к моему лицу. – Похожа на акулу с накрашенными губами. Как ее имя?
– Хелен Гринлоу. – Я произношу это имя, как будто оно ничего не значит, с таким хладнокровным самообладанием, которым бы гордилась и сама Гринлоу. Описание Сэма – прямо в точку, хотя я помню не ее губы, а ее глаза, по-ирландски ярко-голубые, с изъяном в правой радужке – мазок темно-синего пигмента, словно границу зрачка нарушили крючком, подцепив и вытащив наружу тьму.
– Точно, она. Никогда не любил ее, – рассеянно продолжает Сэм, разрезая свой стейк. Мое лицо пылает. Если Сэм и заметил мой жаркий румянец, то он тактично не обращает на него внимания. – Бог знает, как они получили разрешение переделать старую часовню в обход планировщиков – я снимаю шляпу перед застройщиками. Вместо кафедры проповедника теперь горячий бассейн. Почти кощунственно, но когда у застройщиков была совесть? Кстати, для жильцов бесплатно. Ты можешь плавать каждый день. Можешь записать Колетту, если ей надо отдохнуть.
– Мне нравится, как это звучит. – Я прижимаю ладонь к хлопковой скатерти и пытаюсь впитать ее прохладу. Сэм увлечен рассказом, ничего не произошло. Имя Хелен Гринлоу мелькнуло в беседе, и небо не обрушилось на землю. Я и не думала, что такое возможно. Кровь отливает от моих щек, мысли приходят в порядок, возвращаются к квартире. Если у меня будет здесь «база» неподалеку, Колетта действительно сможет выбрать время поплавать, расслабиться в спа, почитать книгу на шезлонге. Она пожертвовала своей работой медсестры ради того, чтобы находиться при маме так долго, сколько потребуется. Это круглосуточная смена без перерывов. Сэм сделал это ради нее так же, как и ради меня, я понимаю.
Я ем медленно, чтобы оттянуть наше возвращение. Нэнси аккуратно сворачивает салфетки к завтраку, когда я заказываю очередной кофе «на дорожку», но в конце концов нам придется либо ехать назад, либо спать в машине. Я нервно болтаю все время, пока мы движемся обратно к тому, что, видимо, мне нужно теперь научиться называть «Парк-Ройал-мэнор».
– Что вообще значит: «Парк-Ройал-мэнор»? – спрашиваю я, когда мы поворачиваем направо возле светящегося щита, обещающего «Роскошную Жизнь В Сердце Сельской Местности Саффолка». – Это место ничто не связывает с королями, насколько я знаю.
– Они вряд ли могли оставить название «Назаретская психиатрическая больница», верно?
– Слово «психиатрическая» отбросили, когда я еще была ребенком, – сообщаю я. – Она стала называться просто «Назаретская больница». Чтобы избавиться от клейма, я полагаю.
– Думаю, они желали чего-то более нейтрального. Даже «Назарет» – довольно тягостное слово.
Черные кедры опять соприкасаются над нами, закрывая небо. Я не умолкаю, пока машина виляет, приближаясь к цели:
– Ты знаешь, что выражение «там, за поворотом» означает больницу? Они предпочли построить извилистую дорогу, чем ровный путь прямиком к главному входу, чтобы пациенты испытывали чувство уединения и изоляции от остального мира. Так что «загнали за поворот» означало – забрали в психушку.
Эта мысль наталкивает меня на другую. Когда я училась в школе и кто-то вел себя чересчур эксцентрично, мы не сказали бы ему – «твое место за поворотом», а сказали бы: «твой номер шестой». После закрытия железнодорожной ветки шестой автобус остался единственным транспортом, возившим работников, да и пациентов тоже, от Настеда до Назарета. Я полагала, что эта фраза – универсальная идиома и так говорят везде. И только оказавшись в Кромер-Холле, я поняла, что она – нечто, что нужно скрывать, наряду с моей историей, моей виной и моим акцентом. Избавляться от всего этого, как змея, меняющая кожу.
Вечером фасад освещен, и отдельный бледно-золотой луч подсвечивает часовую башню. До разрушения башня была перегорожена в высоту железными балками, призванными сдерживать самоубийц, и мне интересно, как там сейчас все выглядит внутри. Служит ли она до сих пор каким-либо целям безопасности или играет чисто декоративную роль. Листья новых ползучих растений светятся ярко-алым. Их необходимо обрезать каждую неделю вокруг окон, но им никогда не проникнуть в старый кирпич.
– Все нормально? – спрашивает Сэм, держа меня за руку. Его ладонь сухая и теплая. Моя липкая. – Боже, это на самом деле очень важно для тебя, верно? Человеческий мозг и его иррациональные страхи. Я понятия не имел.
Огромные стеклянные двери, ведущие в атриум, автоматически открываются. Если не знать хорошо это место, можно подумать, что это большой отель, зачем-то торчащий посреди окружающей сельской бедности. Старый приемный стол – теперь стойка администратора, его украшают лилии и олеандры в прозрачных вазах. По обе стороны находятся двери, ведущие в крылья здания, и слова «ЖЕНЩИНЫ» и «МУЖЧИНЫ» все еще высечены на каменных перемычках соответственно слева и справа.
Парадная лестница отремонтирована, широкие деревянные ступени ведут на площадку, где находились старые административные помещения. Древесина восстановлена до первоначального блеска. Легче представить невесту или дебютантку бала, скользящую вниз по лестнице, чем пациента, шагающего вверх на беседу к своему консультанту. Вина и жестокость того, что я сделала – что мы сделали – ощущается сквозь десятилетия и пригибает меня к полу.
– Все нормально? – повторяет Сэм. Я могу только кивать.
За стойкой юнец в ливрее – Оскар, судя по его значку, – постоянно дергающий себя за чуб.
– Добрый вечер, мистер Теккерей, – говорит он с чудовищным польским акцентом.
– Ох, будьте добры, зовите меня просто Сэм. А это моя жена, Марианна.
– Добрый вечер, Марианна, – говорит Оскар, явно стесненный такой фамильярностью.
– Привет, – бормочу я.
Лифт освещен мягким светом и отделан обманчивыми зеркалами, словно машина времени. Мое прежнее «я» и без того уже здесь сегодняшним вечером, так что я почти ожидаю увидеть отражение девочки-подростка – но нет, вот она я, все мои сорок семь лет. Подозрительно ровное выражение лица, однако взгляд устремлен внутрь себя. Каштановые волосы, на несколько дюймов длиннее, чем уместно было бы в моем возрасте, по словам журналистов. Если не знать меня, то можно удивиться, что у меня есть взрослая дочь. Мне было двадцать семь, когда родилась Хонор, что для Лондона аномально рано. Можно вывезти девушку из Настеда, но Настед из девушки… Здесь в округе поколения по возрасту ближе друг к другу. Когда Колетта родила Джека в двадцать два, она уже пять лет как работала, два года была замужем и имела ипотеку. А на моей улице в Ислингтоне есть женщины моего возраста с детьми-шестилетками. Я предполагала, что родить ребенка пораньше – освободить себя впоследствии, когда мои сверстники только начнут создавать собственные семьи. Я не ожидала, что в подростковые годы Хонор снова потребуется опекать, как младенца.
Рядом со мной в зеркале Сэм – телосложение плюшевого медвежонка, курчавые седеющие волосы нуждаются в стрижке – проверяет, не застрял ли в его идеальных зубах кусочек шпината.
– Что за сервис в этом месте? Нас не собираются проводить? – спрашиваю я.
– Марианна, не волнуйся. Мы найдем дорогу. – Мне кажется, или это шаг назад по сравнению с тем, что мы могли позволить себе раньше? – Да, нам предстоит небольшая прогулка. Ты уверена, что не напугана?
Я заставляю себя смотреть. Противопожарные двери теперь разделяют коридор. Служебный коридор этажом ниже когда-то был самым длинным в Европе – полмили из конца в конец. Это являлось причиной странной местной гордости – что Назарет больше, чем Букингемский дворец.
Они предпочли репродукцию реставрации. Вместо тяжелых радиаторов с толстыми слоями краски, наносимой десятилетиями, установлены их гладкие современные копии с порошковым покрытием. Даже глянцевый паркет новый. Вместо грубых рисунков пациентов, выполненных на трудотерапии, и фотографий, где они плетут корзины либо работают на станках, – теперь репродукции абстрактных картин Марка Ротко[2]. То там, то сям в рамочках развешены оригинальные планы Назарета и снимки с воздуха. На видах сверху главное здание напоминает старинный ключ с крупными квадратными зубьями по всей длине.
Я замечаю, что они сохранили закругленные углы стен и плинтусов – продуманные детали, которые должны были помешать пациентам ранить себя, но выровняли своды, налепив подвесных потолков с точечными светильниками. Там, где раньше была отслоившаяся штукатурка, сейчас – городская плитка, глянцевая белая кладка, которая почему-то теперь повсюду – вы не можете даже кофе заказать без напоминания о старых муниципальных банях. Видимо, она должна была добавить аутентичности, но я нахожу это излишним. Изначально такую плитку клали в ужасных местах. Обычно ее можно встретить в запущенных общественных туалетах, на жутковатых местных железнодорожных станциях, в заброшенных больницах. Такая плитка – символ бедности и отчаяния. Она – свидетельница всего наихудшего в моей жизни и во мне.
– Наша квартира раньше служила демонстрационным образцом для покупателей, поэтому она пока не украшена на наш вкус, – поясняет Сэм, толкая очередную противопожарную дверь. Будто существует такая штука, как наш общий вкус. Я не могу назвать ни одной вещи в нашем доме, которую выбрал Сэм.
– Ну вот мы и на месте. Добро пожаловать в нашу скромную обитель!
Замок открывается бесшумно, и я этому рада. Я слишком хорошо помню грохот старых ключей. Квартира выдержана в бежевых и темно-серых тонах, как овсянка с грибами. Демонстрационный образец оформлен нейтрально, чтобы никого не оттолкнуть, и эта безликость отталкивает сама по себе. Мне приходится бросить взгляд на свое красное пальто, чтобы проверить – способен ли вообще цвет существовать здесь. Гостиная зона в два раза больше, чем спальни, и имеет два уровня в высоту. Винтовая лестница вьется вокруг одного из железных столбов, которые раньше торчали в центре палат. Только этот столб и окно – тридцать два маленьких стекла в одной решетчатой раме, – выходящее на двор для прогулок, напоминают об истории учреждения. И такая же казенная плитка на кухне, естественно. Готова поспорить на вторую закладную: наверху то же самое. И нынешний излюбленный интерьерный тренд – ванна в форме половинки авокадо.
– Что скажешь? – Глаза Сэма ищут моего одобрения. – Я знаю, здесь немного простовато, но…
– Ну, по крайней мере никогда не догадаться, что здесь было раньше. – Я подхожу к окну и смотрю на болота. На горизонте сверкают огни Настеда. Одна из этих ярких точек – окно моей бывшей спальни. Движение позади отвлекает мое внимание от окна. У Сэма по бокалу шампанского в каждой руке.
– Надеюсь, это не дурацкая идея – сказать тост за новое место, – говорит он. – Лучше бы у тебя не было в нем необходимости. Но я надеюсь, что жилье здесь… надеюсь, это как-то сможет облегчить то, что происходит. Хоть как-то.
Я поворачиваюсь и целую его.
– Я люблю тебя за это.
Сэм глотает свое шампанское слишком быстро и морщится от пузырьков, ударивших в нос.
– Я не знаю, говорить ли тебе, – начинает он. – Я собирался сказать в кабаке, но сдержался. Однако лучше сказать об этом открыто. Я немного порылся, и… в общем, я знаю об убийстве.
С годами я выучила, что мой организм очень специфически реагирует на плохие новости. Он хочет бежать прочь от их источника. Я непроизвольно шарахаюсь от Сэма, чуть не упав, и оказываюсь на середине комнаты в смятении чувств. Он подавлен, второй раз за вечер.
– Прости, милая, я не думал, что это настолько тебя потрясет. Ты была тогда так молода, я не предполагал, что оно до сих пор тебя беспокоит. Но послушай, все в порядке. Это в прошлом. – Сэм приближается ко мне, достает из кармана салфетку и промокает шампанское, пролившееся на мою одежду. – Ты знаешь, что Дариус Канниффи умер, не так ли? Он умер в Броадмуре в две тысячи тринадцатом году. В психиатрической больнице для преступников. Я вспомнил, что слышал об этом из новостей. Я просто не знал, что все произошло здесь, пока не изучил это место.
Облегчение – наркотик лучший, чем алкоголь. Оно разливается по моим венам, лопаясь пузырьками внутри меня. Сэм говорит об известном убийстве. О том, о котором знают люди. Он ничего не знает о другом. О последней тайне, которую хранит Назаретская больница.
Колетта отпивает латте, сваренный в кофемашине, доставшейся вместе с квартирой.
Моя мать пьет через соломинку черносмородиновый нектар из коробочки. Они так похожи – маленькие и хрупкие женщины, как птички, съежившиеся в зале двойной высоты. Я чувствую себя рядом с ними человеком огромного роста, сильным и большим благодаря генам викинга, затесавшимся в мою ДНК.
– Мы могли бы этим воспользоваться, – говорит Колетта, поднимая свою кружку. – Верно, мама?
Теперь Колетта разговаривает за них обеих. Дебби Смай, медицинская сестра, болтунья олимпийского уровня, едва произносит одно слово в час. Мы с ней нормально не общались со времен ее первого инсульта, который оказался вовсе не первым, а всего лишь первым выявленным. Сосудистая деменция действует скрытно, сериями мелких ударов, каждый из которых стирает частичку человеческого достоинства и памяти.
– Значит, Сэм не болтается поблизости? – Сестра дергает носом. Я вздрагиваю. Вообще-то это только мое дело.
– Ему пришлось вернуться на работу. Я подбросила его до станции сегодня утром.
Я не добавляю, что мы опоздали к его поезду на три минуты из-за перекрытой дороги в Стрейдбруке и светофора, мигавшего на железнодорожном переезде в Хоксне добрых десять минут, прежде чем прошел состав. Настед расположен в своеобразном Бермудском треугольнике, если говорить об общественном транспорте – между тремя станциями, каждая из которых якобы в сорока минутах езды, но этим утром потребовался час, чтобы добраться до одной из них, под названием Дисс, уже за административной границей с Норфолком. Раньше Назарет пользовался своей веткой, по которой возили пациентов напрямую из Ипсвича. Она пролегала через Настед, чтобы забирать сотрудников по дороге, но рельсы были проложены уже больше века назад, а собственно станцию «Настед» официально построили лишь в пятидесятых. Возможно, мне стоило лучше ехать на юг до Даршема или даже сразу до Ипсвича. Мне придется разобраться в местных алгоритмах изменения длительности поездки до станций в зависимости от состояния дорог. Я вспоминаю, что хотела задать вопрос.
– Когда переименовали Больничную дорогу?
– Как только начали строительство. Не понимаю, зачем они утруждались. Все, кого я знаю, до сих пор называют ее Больничной дорогой. – Колетта дует на свой кофе. – Не представляю, как ты сможешь спать здесь одна. Ты знаешь Ким Уиттл с моего школьного года?
Я не знаю, но все равно киваю.
– Она поехала в Лондон на конференцию и сняла жилье через сайт «Эйр-БНБ». В старой церкви, поделенной на квартиры. С видом на кладбище. Напротив ее кровати оказался большой старый витраж с Иисусом на кресте, смотрящим через комнату прямо на нее. Она глаз не смогла сомкнуть. В конце концов пошла и зарегистрировалась в отеле «Премьер-Инн». И я не могу сказать, что осуждаю ее. Здесь то же самое. Я не сумела бы спокойно заснуть. Все те люди, которые сошли с ума годы назад… – Колетта осознает, что сказала, и добавляет: – Я не это имела в виду.
– Я знаю.
Сестра оборачивается к окну:
– Я в том смысле, что… Взгляни на все это. На ту компанию там, с ракетками. Они ведут себя так, словно это самое обычное дело – играть в теннис там, где умерла несчастная женщина.
Я гляжу через ее плечо. Колетта мыслями где-то далеко отсюда.
– На самом деле там всегда были корты для упражнений. С момента постройки. Их называли «Корты на свежем воздухе», чтобы пациенты могли поразмять ноги. Это, вероятно, одно из немногих мест здесь, все еще используемое по прямому назначению. Тут на территории есть достойный памятник ей. В розовом саду.
– Ее сыну, наверно, лет тридцать с чем-то, правильно? Бедняга. Даже думать об этом не хочется. – Колетта не любит долго держать в голове неприятные мысли. Теперь она ощупывает кухонный «фартук» от брызг на стене. – У тебя такая красивая плитка. Я хочу сделать себе такую же, когда получу деньги. Их должны перевести на эти выходные.
– Если бы ты выиграла в лотерею, то могла бы купить квартиру здесь, – подсказываю я. – Или один из домов. – По словам Оскара, очень немногие квартиры тут куплены жителями Настеда. В основном самые дешевые – для местных здесь дороговато. Остальные – приезжими, любителями пригородов. Теми, для кого это второй дом, вроде нас.
– Нет уж, спасибо, – Колетта поеживается. – Мам, тебе тут нравится?
Наша мать пристально глядит в окно помутневшими карими глазами, в одну точку на горизонте.
– Где-то там наш старый дом, – говорю я. – В следующий раз я привезу из Лондона свой бинокль, и в него наш городок будет видно по-настоящему отчетливо. Отсюда при желании можно разглядеть военный мемориал.
– Я вам рассказывала, как однажды объявили тревогу, когда я была маленькой?
Это самая длинная фраза, которую я услышала от матери за последние месяцы. Мы с Колеттой мгновенно замолкаем. В детстве она рассказывала нам эту историю бессчетное число раз, как и в любой хорошей сказке, в ней скрывалось предостережение.
– Нет! – отвечаю я. – Расскажи сейчас.
Я нажимаю кнопку «Запись» на своем телефоне, чтобы сохранить эту историю навсегда. Колетта понимает. Ее лицо дергается от напряжения в усилии сдержать слезы.
– Мне было года четыре, – говорит мама, сдавливая свою картонную коробочку и зачарованно глядя, как воздушные пузыри появляются на конце соломинки. – Какой-то педофил, или растлитель малолетних, как их называли в то время, перебрался через стену. Все еще одетый в то, что они называли «строгой одеждой» – такие ужасные штаны из мешковины, в которых заставляли ходить самых отпетых. Боже, этот пронзительный звук сирены. У нас были инструкции от мамы: что бы мы ни делали, где бы ни находились – на улице или на болоте, – услышав этот звук, мы должны тут же кинуться домой. Вот такой звук: а-ауууууу… – Мама начинает изображать сирену, ее голос медленно повышается и медленно утихает – знакомый звук из черно-белых фильмов про войну. Это продолжается чересчур долго, но у нас не хватает духу остановить ее. – Вам повезло, девочки, вы жили без этого звука. Он пробирал до костей. Они вызвали настоящий вертолет, который летал тут над головами. Большинство детей из нашего городка впервые увидели его. Мы бежали по домам, но остановились и начали махать ему. Мы больше взволновались от вертолета, чем от страха перед тем сумасшедшим. Даже тогда в округе не происходило ничего другого, кроме того, что связано с больницей.
Соломинка выпадает из ее коробки, и мама безуспешно пытается затолкать ее обратно через маленькую дырочку в фольге, морщась от разочарования своей неудачей.
– Они поймали того человека? – спрашивает Колетта, хотя мы обе знаем, что его обнаружили в скаутской хижине через час.
– Какого человека? – переспрашивает мама. Это выглядит так, словно последних пары минут никогда не существовало. – Какого человека? – Она снова пытается вставить соломинку, а затем смотрит на Колетту с детской обидой. Я заканчиваю запись, зная, что если когда-либо найду силы прослушать это еще раз, мне придется нажать на «Стоп» за несколько секунд до конца.
– Никакого, – отвечает Колетта, засовывая соломинку обратно в дырку и сжимая мамино плечо. Пока я читала лекции о стиле возрождения времен королевы Анны или о развитии Гарден-Сити, Колетта умывала, протирала и утешала. Сэм прав. Мне нужно находиться здесь. Я должна была быть здесь уже несколько месяцев назад. И дело не только в моей матери, за которой нужно ухаживать.
– Эй, Марианна, кстати, – говорит Колетта. – Джесс спрашивал о тебе в пабе прошлым вечером. Все, люди, держите под замком своих дочерей. Он снова одинок, с прошлого месяца.
Мое сердце колотится.
– Боже, да неужели? – Джесс всегда опаснее, когда не привязан к постоянной подруге.
– Ну, насколько я знаю, ему удалось выйти из этих отношений, никого не обрюхатив, так что это уже прогресс.
– Ха. – И тут меня осеняет. – Пожалуйста, скажи, что ты не говорила ему про это место!
Я вижу по ее лицу, что говорила. Вот так, да. Это не так просто преуменьшить, как то, куда я ездила в отпуск в нынешнем году. Я не смогу скрыть наличие второго дома. Я глотаю свой кофе и мысленно желаю, чтобы это оказалось вино.
– Джесс узнал, что у меня здесь квартира, раньше, чем я сама? – спрашиваю я со стоном. – Я думала, ты дала Сэму слово держать все в секрете.
– Да, от тебя. В чем дело? Тоже мне, проблема. Джесс был рад, что у тебя все хорошо. Ну извини. – На какое-то мгновение Колетта не сиделка, жена и мать, а снова моя младшая сестренка, скрывающая свою боль за раздражением. Ее возмущало не то, что я сбежала – безработица в сельских общинах сейчас даже хуже, чем в моем детстве; множество народа покинуло Настед в поисках работы, поэтому начальной школе постоянно грозит закрытие, – а то, как именно я это сделала.
Затем сестра смягчается и даже глупо хихикает, так что я вижу следы ее девичьей влюбленности в Джесса.
– Он застал меня врасплох, взял мне выпивку. Он был щедр под влиянием момента, получил возможность шикануть разок в своей нищебродской жизни.
Я могла бы помочь Джессу деньгами, но какими бы путями ни появлялись у него деньги, это всегда оказывалось ненадолго. Если он выиграет в лотерею, то побежит позировать для всех газет с гигантским чеком на семизначную сумму, а через год станет продавать свою историю «От богатства к лохмотьям» тем же газетам за пятьсот фунтов.
– В любом случае, чего ты ожидала? Что ты будешь жить за углом, а он ничего не узнает?
В идеале – да, но это Настед, где обратная сторона сообщества – отсутствие частной жизни. Она права. А может, так и лучше – что Джесс узнал об этом по «сарафанному радио». Так он сможет лучше пережить свое недовольство собой.
– По-моему, это очень романтично, – говорит Колетта. – То, что ты все еще испытываешь к нему нежные чувства спустя столько лет.
Я ничего не могу сказать в ответ на это, и почти рада, когда мама перебивает:
– Я слышала вас с ним, знаешь ли. Елозящими на диване внизу. – Она вернулась в комнату, но не в настоящее время. – Вы не такие бесшумные, как вам кажется. Я не вчера родилась. Вы пользуетесь презервативами? – Я бросаю взгляд на Колетту в полушутливом ужасе. Слава Богу, что Сэма здесь нет. – Не забывайте про них, – продолжает мама, и Колетта прикусывает губу, чтобы удержать рвущийся наружу смех, – он старается быть ответственным, я полагаю. Думаю, он чувствует, что должен таким быть, после того что случилось с его братом. Такое ощущение, что он хочет как-то это компенсировать. Знаешь, что один из его братьев попал в тюрьму? Тот, похожий на картофелину. Ты знаешь, что он сел за продажу наркотиков? Что касается того, который работает на круизных теплоходах. Ты видела его прическу? Он стыдится их. Обещай мне, что ты не останешься с ним до конца своих дней! Хочешь сделать хорошую карьеру – уезжай прочь из Настеда и найди себе правильного парня.
Я сжимаю ее маленькие высохшие ладони в своих.
– Я обещаю, – говорю я, потому что хочу, чтобы мама была счастлива. И потому, что легко давать обещание, которое ты уже выполнила.
– Только на маленькую щелку, впустить немножко воздуха. – Я открываю окно, хотя знаю – мама закроет его тут же, как только я отвернусь. В доме Колетты стоит привычная духота. На улице температура не ниже, чем двенадцать градусов тепла, однако отопление работает так сильно, что трудно дышать. Возможно, маме нравится жара потому, что наш старый дом был холодным, но как жительница Лондона я нахожу обидным иметь столько свежего воздуха вокруг, но не иметь возможности дышать им вдоволь.
Колетта ушла по магазинам, обрадованная так, словно я вручила ей недельную путевку на Ибицу. Я не понимала, что дело дошло до стадии, когда прогуляться до супермаркета стало для сестры само по себе удовольствием. Я помогаю маме вымыть руки, убираю возле унитаза после того, как она немного промахнулась, проверяю, подтерлась ли она как следует, и привожу все в порядок перед тем, как оставить ее в ожидании Семейного Обеда Со Мной. Я выполняю эти дела энергично, потому что не устала от них так, как Колетта. Я успеваю положить белье в стирку, почистить внутренности холодильника, сменить фильтр пылесоса и даже пропылесосить. У мамы есть собственная полка в гостиной, над книгами Колетты и под спортивными призами Мэйзи и Джека. Она заставлена фарфоровыми безделушками и нашими детскими фотографиями в серебряных рамках. На одной из них я тем летом, в которое сошлась с Джессом, незадолго до этого. Вся в веснушках, розовые щеки не то чтобы цветут, а скорей собираются лопнуть.
Я делаю перерыв, чтобы пообщаться с Хонор в Интернете. Она опубликовала несколько художественных снимков Королевской воксхоллской таверны на рассвете. Это прекрасные фотографии, но я не могу любоваться ими, поскольку знаю, что из своего окна она может снять этот паб, только высунувшись под смертельно опасным углом.
Есть и другие новые работы, и мне нравится то, что я вижу: дочь сделала инсталляцию – человеческий мозг из старых таблеток и блистеров от них. Я пишу под этим: «Горжусь тобой, дорогая! Мама» и ставлю смайлик поцелуя.
Хонор пишет мне в ответ:
«Ты можешь перестать комментировать в моем Инстаграме? Это выглядит очень по-дилетантски. Мне придется это удалить.
Мои работы без преувеличения тянут на степень по истории искусства! Это профессиональное мнение.
По крайней мере перестань подписываться: “Мама”!»
Она ставит улыбающийся смайлик, смущенный смайлик и эмодзи со сварливой старушенцией, чтобы показать, что она на самом деле так не думает.
В соответствии с пространными инструкциями Колетты на бумажке, двенадцать часов дня – время обеда.
«Будь требовательна – убедись, что она съела по крайней мере две трети того, что у нее в тарелке».
Мамины вкусы вернулись ко вкусам детства, но не ее детства, а моего: она живет на повторяющемся меню из консервированного томатного супа, магазинных пирогах и, как сегодня – на рыбных палочках, которые я сожгла на непривычном гриле Колетты. Мама по-прежнему сидит прямо и держит столовые приборы так, словно ест на каком-то важном государственном банкете. Я удивляюсь, как же часто в детстве мне напоминали, что хорошие манеры стоят дешево, а ценятся дорого. Она с характером, моя мать: она родилась на поколение раньше, и ослиные крики раздавались у ее порога каждое утро. Теперь она промокает уголки рта куском кухонного бумажного полотенца, оторванного от большого рулона, с таким видом, словно это тончайшая египетская хлопковая салфетка. Это крошечное проявление достоинства разбивает мне сердце.
Закончив, мама отодвигает свою тарелку. Я срываю верхушку с йогурта детского объема. Мама держит ложку и не знает, что с ней делать. Она может переключаться между дееспособностью и беспомощностью дюжину раз за минуту. После секундного замешательства она сжимает ее в кулаке и смотрит на меня, с надеждой моргая, – испрашивая подтверждения, что она все делает правильно. Я киваю в знак одобрения:
– Он с клубничным вкусом.
– Не надо меня опекать! – рявкает она. – Я не настолько тупая идиотка!
Любой, кто скажет вам, что уход за кем-то с деменцией напоминает заботу о ребенке – просто не понимает, о чем говорит. Дети – это маленький плотный клубок из скрытых до поры умений, постепенно разматывающийся. Здесь же верно обратное. Это тяжелая монотонная работа, без возможности ее отложить и без перспектив: просто отчаянная попытка отсрочить неминуемое.
Когда Колетта открывает дверь, я удивляюсь, как она до сих пор сама в здравом уме.
Подсказка кроется в магазинных пакетах, сваленных ею на кухонный стол: литровая зеленая бутылка джина.
– Спасибо, дорогая, – говорит Колетта, развязывая кухонное полотенце, обернутое вокруг маминой шеи, прежде чем я успеваю это сделать сама.
– Не благодари меня постоянно. Звучит так, словно мама – твоя работа. Весь смысл моего приезда сюда как раз в том, что это наша общая забота.
Я вижу по лицу Колетты, что это только ее работа; что на самом деле она не хочет ее ни с кем разделять. Я понимаю: я была такой же, когда Хонор только родилась. Это единственное, что здесь сравнимо с воспитанием детей. Ночные кормления были только на мне.
– Где твоя машина? – спрашивает сестра.
– В больнице.
Колетта смеется:
– Как долго ты собираешься звать это «больницей»? Это не больница с восьмидесятых годов.
– Не могу заставить себя называть это «Парк-Ройал-мэнор». Это такая словесная мастурбация агентов по продажам.
– Тогда хотя бы называй это квартирой. В этом доме достаточно разговоров о больницах и без того, чтобы ты подбрасывала еще один для кучи. В любом случае – почему ты оставила машину там? Тебя подвезти?
– Мне захотелось прогуляться через болота.
Колетта смотрит на меня так, словно я собралась во Францию вплавь через Ла-Манш.
– Я просто хочу проветрить голову от всего, ясно? Увидимся завтра.
Снаружи я делаю глубокий, очищающий вдох. Неба вокруг слишком много, как будто планета специально выгнула спину в этом месте, чтобы показать мне все красоты сразу. Когда я была ребенком, не получилось бы так просто дойти от Настеда до Назарета. Топь являлась естественной преградой между больницей и городом. Несколько лет назад это болото – одно из трех в Саффолке – было объявлено природным заповедником, и через него от края до края проложили трехмильную деревянную дорогу из старых шпал. Кажется, это почти нечестно – идти через болото по ней, непривычно высоко среди тростника. Тротуар достаточно широк, чтобы смогли разойтись два взрослых человека, но несмотря на всю кампанию по агитации за его строительство, по нему никто не гуляет – здесь нет никого, кроме меня. Камыши тихо шепчутся вокруг. Черные угри извиваются в болотной жиже по сторонам, словно чернильные запятые, превращающиеся в тире и обратно.
Я распускаю волосы, чтобы выветрить из них запах подгоревших рыбных палочек, и набираю полную грудь воздуха, стремясь надышаться перед возвращением в Лондон. А хотя – когда я вернусь в Лондон? Если Хонор приедет ко мне, если мы сможем сделать это регулярным – нет необходимости возвращаться до Рождества. Брести среди этих пейзажей, основная примечательность которых – отсутствие всякой примечательности, – и есть возвращение домой. Я снова здесь живу. Вопреки всему, есть некая справедливость в том, что я опять тут. Завершенность. Как только мои ноги привыкают идти по шпалам, начинается пологий подъем, болото переходит в кочковатое поле, а тротуар – в грунтовую тропу. Я прохожу под жужжащей опорой линии электропередачи. Иногда я вижу чьи-то старые следы, подсказывающие мне, что я не сбилась с тропинки, как будто не существует громадной башни, указывающей направление. Я собираюсь с духом и поднимаю взгляд к горизонту. Мне удается задержать их на башне на целых десять секунд. Этому помогает, конечно, и то, что башня – реконструкция, и нелепое чувство преимущества оттого, что я приближаюсь к ней с тыла, словно собираюсь в одиночку идти на приступ. Глупость, на самом деле. Место не может схватить тебя, и камни не рассказывают историй.
Мои мысли возвращаются к Джессу. В следующий раз, когда я его встречу, у меня не будет оправданий стремлению закончить беседу поскорее, прежде чем ее интимность поднимет свою уродливую голову. Обычно я моталась между «Оком», Ипсвичской больницей и домом Колетты. Мы свели наши отношения к коротким разговорам на улице. Время от времени каждый из нас обращался к другому с какой-либо просьбой – контрольный тест для нашего договора на крови. Это были как маленькие одолжения, вроде того, когда у меня закончилось масло на шоссе А11, так и крупные, как случай с проваленным тестом на ДНК. Но такого не происходило уже несколько лет. Это напоминает естественное отдаление друг от друга с годами двух старых приятелей. Вернее, нет: это я отдаляюсь от него уже много лет. Так медленно, что не думаю, что Джесс заметил.
Колетта ошибается. Нас связывает не нежность, не остаточная подростковая влюбленность. Мы любезны друг с другом оттого, что нам приходится.
Иногда я боюсь, что в один ужасный день он неосторожно позволит правде проскользнуть в разговоре с братом или коллегой за кружкой пива. А иногда верю в молчание Джесса даже больше, чем в верность Сэма и в привязанность Хонор ко мне. Но это, конечно, трехсторонний договор: вечно болезненный маленький треугольник между Джессом, мной, одним из прочных его углов, и Хелен Гринлоу, настоящим монстром под кроватью, непредсказуемой третьей точкой.
И когда я думаю о ней, то понимаю, что основание нашего треугольника так же твердо, как болото.
Я начинаю привыкать к этому месту. Теперь я могу подойти к нему и не чувствовать боли. Этому помогает то, что исчезли прежние огромные деревянные двери. Мне нравится как прозрачность, так и практичность раздвижных стеклянных. Сейчас через них проходит стайка женщин с ковриками для йоги под мышками. Они расступаются, и я вижу человека, стоящего спиной ко входу, одетого во все черное. Мое сердце учащенно бьется. Я поворачиваю кольца на левой руке так, чтобы бриллианты смотрели внутрь, и платина могла бы сойти за серебро. Он распустил волосы. Локоны на голове блестят под лампами, как воронье крыло, настолько черные, что они, должно быть, покрашены. Я не удивлена: я и не ожидала, что он вырядится по-другому в такой особенный, «темный» вечер.
Ладно. Так. Я скажу ему, что мы арендуем эту квартиру только на пару месяцев. И если Колетта наплела ему, что это наш второй дом, – то она ошиблась.
– Джесс…
Он медленно оборачивается, и на долю секунды нам снова по семнадцать. Морщины на его лбу углубились, но улыбка по-прежнему молодая; у него всегда были самые белые зубы, самые яркие губы. Раньше я знала эти губы лучше, чем свои собственные.
– Малышка. – Никто, кроме него, не называл меня так, и мне бы хотелось, чтобы он нашел иное слово для выражения нежности. Так же он называл и Мишель. Я закрываю глаза и вижу лицо Мишель. Ее яркие краски; оранжевые, розовые, голубые, такие неуместные среди размытой серости и тусклой желтизны Назарета.
Джесс внезапно берет меня за подбородок – странный отеческий жест, более интимный, чем объятия. Я не знаю, как назвать то, что я до сих пор чувствую, прикасаясь к нему: даже наша страсть неравноценна. Секс в утешение после похорон создал прецедент, заставивший Джесса думать, будто я всегда трахаюсь спонтанно, но я бы не стала проделывать такого с Сэмом. Это плохо бы отразилось на его неведении о способностях жены наставить ему рога, в том числе. Джесс, конечно, притягателен совершенно вне всякой конкуренции. Мне достаточно сказать лишь одно слово, только нажать одну кнопку «назад», чтобы снова обладать им.
– Ты прекрасно выглядишь, – говорит он, и я люблю его за то, что он не использует слова: «все еще». Оскар весь – одно большое ухо за своей изысканной цветочной витриной.
Джесс открывает рот, а затем снова закрывает. Старая привычка, означающая, что он настраивает себя, прежде чем сказать что-то важное. Он так же глотал воздух перед всеми своими громкими заявлениями: «Я влюблен в тебя», или: «Меня посетила безумная идея», или: «Пожалуйста, малышка, пожалуйста, не бросай меня разбираться с этим самостоятельно».
– Ты не пригласишь меня войти? – На мгновение мне кажется, что он произносит эту фразу, желая напомнить о былых временах, когда он говорил так перед моим старым домом на Мэйн-стрит, прежде чем я соображаю, что здесь ему требуется мое разрешение, чтобы пройти внутрь. – Не смог проскочить мимо этого бюрократа. Было легче сюда попасть, когда тут находилась больница! Он всего лишь долбаный зазнавшийся администратор. Он даже не местный!
– Простите, Оскар. Я разрешаю его пропускать, внесите его в список. – Объявляя об этом открыто, я снижаю ощущение тайности нашей встречи. Я замечаю машину Джесса, красную «Ауди-ТТ», припаркованную на одном из мест для гостей. Колетта оказалась права; в данный момент у него есть деньги. Он примерно в том возрасте, чтобы уже выплатить ипотеку. За исключением Парк-Ройал-мэнор, дома здесь в округе доступны даже на скромную зарплату, а Джесс никогда не сидел без работы.
Мы ожидаем лифт. От Джесса пахнет, как всегда. Мылом, кожей и машинным маслом. Он оказал себе дурную услугу, покрасившись; седые волосы ему бы пошли. Когда Джесс был молод, то имел настолько яркие и длинные ресницы, что лишь мужественные черты его лица удерживали от впечатления, будто он носит макияж, – но теперь белые брызги в бровях и щетине смягчили этот эффект.
– Я всегда знал, что в конце концов ты вернешься домой.
– Это не насовсем, это только пока мама… – Слова застревают у меня в горле.
– О, малышка, я знаю. Мы вошли в тот возраст, когда такое случается, не так ли? С кем ни заговори – почти у всех умирающие родители. Круговорот жизни. Думаю, внуки удерживают от края. Я покажу тебе потом фотографию маленького сына Мэдисон. Его зовут Кори. Ему сейчас уже полных два года.
Мне следовало бы спросить об остальных его детях, но я никогда не могла запомнить – с кем он еще видится, а от кого отстранился. Стрелка на табло возле лифта переключается с верхнего направления на нижнее.
– Как там Клей? – Это имя я произношу с осторожностью.
Джесс надувает щеки.
– Он просто кошмар, что еще сказать? Выглядит так, будто все гладко и ровно, но никогда по-настоящему не знаешь, что с ним. – Это горькая ирония, что, несмотря на работу Джесса – он хоть и не медбрат в психбольнице, как его собственный отец, но бригады «Скорой помощи» регулярно доставляют туда районных пациентов, – когда душевное расстройство происходит в непосредственной близости, его реакция скорее «избегать», чем «обсуждать». Наше прошлое, конечно, может иметь к этому какое-то отношение.
– А Марк и Триш?
– Мама-папа? – Он всегда упоминал своих родителей вместе, одним составным словом, как бы подчеркивая, насколько они близки как пара. Это то, чего он ожидал от нас с ним. «Он винит в нашем разрыве произошедшее, а не меня» – этой своей фантазии я потакаю в равной степени из доброты и малодушия. – Они в порядке, учитывая обстоятельства. Ты знаешь, что она теперь практически прикована к дому? Думаю, они хотели бы встретиться с тобой, пока ты тут. У тебя не получится на этот раз использовать свою обычную отговорку, что ты мимолетом.
Мне не верится, что он просит меня об этом. Разве я могу взглянуть им в лицо, после того как поступила с их сыном?
– Я… э-э… ну, я не знаю… это может показаться немного странным…
– Спроси себя сама. Чайник, как говорится, у них всегда на плите.
Двери лифта вздыхают, открываясь. Возможно, это и мой дом, но Джесс вводит меня внутрь все еще с остатком собственнических чувств по отношению к этому месту и ко мне. Мы встречаемся глазами в зеркале и с легкими улыбками смотрим на свои смягченные и постройневшие отражения. Я знаю, о чем он думает: мы по-прежнему выглядим хорошей парой.
– Как дела у Хонор?
– Тоже все ровно, более-менее. Трудится, чтобы получить Би-Эй. – Как только я это произношу, то понимаю, что аббревиатура, означающая степень бакалавра, до него не дойдет, однако объяснять было бы снисхождением. – Голдсмит-колледж, в Южном Лондоне. Она делает инсталляции из татуированных кусочков кожи. По крайней мере, пока она протыкает иголкой старую кожаную сумку, она не режет себя. Колетта сказала тебе, что она была в «Лиственнице»?
Джесс кивает. Мне не нужно объяснять ему, что такое «Лиственница». Это нечто вроде монастыря или реабилитационного центра; название, понятное для посвященных, место, где вы притворяетесь, что решили завязать после того, как снова перебрали просекко на Рождество; автобус номер шесть нашего времени.
– У нее было несколько ужасных лет, но ее новое лекарство, кажется, ей подходит, и она уже шесть месяцев без рецидива, так что…
Лифт выпускает нас в сверкающий коридор. Джесс выходит первым.
– О, это великолепно, – говорит он, хотя и неясно, какое именно достижение он имеет в виду. – Хорошая девочка. А как поживает То, Что Я Зову Сэмом?
Джесс придумал это прозвище после того, как увидел сборники хитов на компакт-дисках в моем бардачке – «То, Что Я Зову Настоящей Музыкой». Сэм покупает их вместо оригинальных альбомов. Он обычно говорит: «Чтобы быть на одной волне с молодежью», когда объясняет эту привычку. Я обдаю Джесса холодом презрения:
– Сэм в порядке. – Я не упоминаю ни о строительстве школы, ни о прошлогодней награде.
– Дай-ка мне сориентироваться… Это какая вообще сторона – мужская или женская?
Я смотрю на него во все глаза:
– Ты серьезно? – Не могу поверить, что схема этого здания не отпечаталась в его мозгу так же, как и в моем. Мысль о провалах в памяти Джесса должна бы утешить меня, но нет. Мне нужно, чтобы он меня помнил.
Он смотрит в окно.
– Отсюда видны домики. Это значит, здесь должен был раньше находиться изолятор, в котором… – Его улыбка постепенно превращается в похотливую, и я возвращаю ему ее облегченную версию, стремясь похоронить плохие воспоминания под хорошими.
Когда Джесс наконец перешагивает порог квартиры, то среди высоких потолков и всего этого неброского шика словно теряет пару дюймов своего роста. Квартира с головой выдает мое богатство, как если бы внезапно из лейки душа потекло жидкое золото.
– И это даже не твой основной дом… Кровь и преисподняя, малышка!
Это лишь малая видимая часть бушующих в нем эмоций, и хотя фраза, видимо, должна выражать одобрение, я чувствую себя будто припавшей на задние лапки.
– Присаживайся, – говорю я. – Давай я принесу тебе выпить.
Диван поглощает Джесса целиком. Из его джинсов вываливается телефон – древняя модель «Нокиа» из первого фильма «Матрица», которую Хонор всеми правдами и неправдами мечтает заполучить.
– Чертова хреновина, – ворчит Джесс, запихивая ее обратно в задний карман.
– Это настоящий музейный экспонат. У тебя есть смартфон?
– Не нужен, – отвечает он. – Мне вполне достаточно выглянуть в окно вместо того, чтобы пялиться в экран целыми днями. Я не могу заставить своих детей посмотреть мне в глаза из-за этих штук.
– Вполне справедливо. – Мне интересно, пошло ли бы у нас все по-другому, если бы в нашем детстве Интернет всегда был под рукой. Полустершиеся подростковые переживания, по большей части скука, любопытство, наивность – вот что у нас было. Однако это нас не оправдывает. Ничто не может оправдать нас.
– Чай? – предлагаю я. – Кофе? У меня есть «Неспрессо».
– Ладно, «Старбакс», притормози-ка. Есть баночное пиво?
– Есть бутылочное. – Я показываю ему бутылки, выстроившиеся на дверце холодильника, словно игрушечные солдаты. Джесс берет две, открывает первую не замеченной мной ранее открывалкой, прикрепленной к стене, и в два глотка высасывает всю ее один. Он смотрит на этикетку.
– Так вы действительно миллионеры теперь, выходит?
И тут я лгу; настоящей ложью, но только чтобы спасти его гордость:
– Мы это просто арендуем.
Его щеки теряют румянец. Что я такого сказала? Его рука крепко обхватывает бутылку, костяшки пальцев белеют. Джесс отворачивается к окну и смотрит через болото на Настед.
– Нет, это не так, – говорит он тихо. – Мэдисон работала раньше здесь агентом по продажам. Они продали выставочный образец архитектору из Лондона. Не жалей меня, Марианна…
Слишком поздно. Я вижу, что лучше было бы причинить ему боль честно.
– Я не хочу… Я не хотела…
– Все прошлые разы я ныл о деньгах, а ты ко мне присоединялась, как будто мы оба в одной лодке. Господи! Ты, наверно, хорошенько повеселилась за мой счет.
– Джесс, нет… и никогда не буду. Я просто… я не хотела, чтобы ты чувствовал себя не в своей тарелке из-за того, что я жила… – Я чуть не говорю «лучше», но вовремя себя останавливаю. -… Другой жизнью, чем та, которая была у нас с тобой.
Вена вздувается на его шее, как угорь:
– Так даже еще хуже!
– Ну вот – теперь ты знаешь, и ведешь себя странно.
– Мне не нравится, когда меня обманывает единственный человек в мире, которому я могу доверять, ясно тебе? Я имею в виду все то, что между нами было. Господи Иисусе! Даже маленькая ложь – это огромная ложь, если она исходит от тебя.
– Я понимаю. Прости.
– Что бы с тобой ни произошло, ты всегда будешь моей Марианной Смай из Настеда. – Он берет стакан из моей руки и приближает свое лицо к моему. Мы чувствуем притягивающий жар друг друга. Я знаю лицо Джесса, когда он в игривом настроении, и это не оно: сейчас речь о власти, о возвращении к единственной точке, в которой мы все еще равны. Отчаянная, испуганная часть меня на секунду задумывается – не предложить ли ему себя в качестве извинения. Когда я кладу руку ему на грудь, то чувствую сердцебиение, быстрое, как у ребенка. Прежде чем я замечаю это движение, его рука оказывается между моих ног, и наше прежнее влечение снова здесь, подтвержденное участившимся пульсом. Это было бы так просто. Это поставило бы его мозги на место. И тогда я думаю о Сэме и Хонор.
– Ты же знаешь, что теперь нам лучше оставаться просто друзьями.
– На нашу долю и так выпало слишком много грязи, чтобы чего-то бояться, я считаю, – говорит Джесс, не убирая руку.
– Твою мать, Джесс! Ради всего святого! – От моего толчка он убирает руку, но мои кольца развернулись обратно, и самый большой бриллиант зацепился за петлю на его свитере. Мы оба смотрим, как темно-синяя шерсть тянется за сверкающим камнем, распускаясь и обнажая голое тело под свитером. Дальше наступает мучительный момент, когда он втягивает живот, пока я выпутываю палец. Я жду извинений, однако вижу только вызов в его глазах.
– Я хочу, чтобы ты ушел.
Джесс поднимает обе руки в насмешливом признании поражения и отступает, покидая квартиру. Кусочек темной шерсти застрял между двумя маленькими бриллиантами на моем «кольце вечности»[3], и мои руки, вытаскивая его, трясутся слишком сильно. Что, черт побери, сейчас произошло?
Лицо Хонор заполняет экран, прикрывая красочный беспорядок на заднем плане. Ее новое жилье находится в Воксхолле, невзрачном маленьком анклаве между новостройками, в двух минутах ходьбы к югу от Темзы. Даже такие ранимые студенты не имеют на втором курсе отдельных комнат в общежитии, а расписание психологической поддержки Хонор и ее потребность контролировать свою среду обитания означают, что ей удобно жить только одной. На этой неделе ее волосы светло-голубые, в носу сталь, розовое золото в носовой перегородке и на брови. Это всегда жутко видеть – мое же лицо, омоложенное и затем испорченное.
Нечто странное болтается на бельевой веревке за ее плечом: я собираюсь сказать ей, что постельное белье никогда не высохнет сложенным вот так, когда понимаю: грязно-розовая «наволочка» сделана из кожи, и у нее еще есть ножки и хвост.
– Хонор! Это что еще за хрень?
Она пропускает вопрос мимо ушей из-за собственного беспокойства:
– Ты плакала! – Это не хитрость, ее взволнованность искренняя и неожиданная. После того как Джесс выбежал из квартиры без извинений, я заревела. Я-то полагала, мне удалось скрыть свои покрасневшие глаза под макияжем и тусклым освещением.
– Просто немного устала, вот и все. – Я никогда не позволю Хонор видеть меня расстроенной; любая мелочь может спровоцировать срыв. – Хонор, это свинья?
– Я бы почувствовала, если бы ты заболела. Со мной было бы то же самое, – говорит она, сморщив подбородок. Чувство вины сильно давит; конечно же, она думает, что я плакала из-за своей матери. – Бедная мама. Хочешь, поговорим об этом?
Сколько раз я задавала ей этот вопрос через замочные скважины, по плохим телефонным линиям, на больничных койках? Я отрицательно качаю головой, Хонор жует губу, а затем немного меняет тактику:
– Давай тогда посмотрим новую квартиру! – Хонор потирает руки. – Там, наверно, готично до чертиков? Камеры с обивкой, смирительные рубашки, подземелья, кандалы, свисающие с потолка?
– Почти. – Я разворачиваю айпад экраном от себя и показываю гостиную с кухней, водя им по сторонам.
– О, какое разочарование. Они даже не оставили решетки на окнах. Этот диван отвратителен. Отвратителен! Как вы можете жить с этой картиной-репродукцией, мама? Это ужасно, убери ее немедленно. От такого случается мозг рака.
Я начинаю смеяться.
– Не могу. Она намертво приколочена к стене.
– Но мне нравятся светильники и кофеварка. Ох ты ж, там эти ужасные плитки из метро. В общем, они упустили блестящую возможность подчеркнуть характер здания.
– Не думаю, что они смогли бы продать много квартир, если бы оставили бурые стены и гниющие полы.
– Тогда бы я там жила.
– Ты не их целевая аудитория. Это немного… для жен футболистов.
– Это совсем-совсем новодел для нуворишей? – спрашивает она весело. Хонор обожает все подлинное. В ее мире все делится на оригинал и штамповку, на искусство и ремесло, и это перевернутая версия того снобизма, который она подмечает во мне. Я хотела всего самого лучшего для нее, но все равно беспокоилась, что воспитываю маленького сноба с прекрасной школой и фортепианными уроками. Однако если уж на то пошло – маятник качнулся в обратную сторону, и Хонор наслаждается тем, что называет своими «рабочими корнями». Она может принимать или отвергать родню Сэма из крепкого среднего класса, но любит она своих деревенских двоюродных брата с сестрой. Это возможность выбора, роскошь, рожденная привилегиями, – ей никогда не было холодно или голодно, когда она росла – однако я не читаю ей нотаций. С Хонор я предпочитаю – сражение. Когда вы знаете, что в некоторые недели уходит каждый день по три часа на то, чтобы помочь ей принять душ, когда вы держите ее за запястье, чтобы она могла печатать свою курсовую работу, когда вы спите на пороге ее спальни, чтобы быть там на случай, если она проснется среди ночи и снова отправится на поиски острых предметов – общественные приличия отходят на второй план.
– Милая, ты опять за свое? Я сама полный нувориш. А ты – половинка нувориша.
Хонор смеется. Я так люблю, когда она смеется. Я заговорщически наклоняюсь к экрану:
– Здесь в «Парк-Ройал-мэнор» много «новых денег». Некоторым из них даже пришлось самим покупать себе ювелирные украшения[4].
– Господи помилуй! – Она морщит нос. – Дальше ты собираешься увлекательно рассказывать мне, что они не получили в наследство свое столовое серебро?
– Ты выглядишь счастливой, – отмечаю я – и делаю ошибку: ей не нравится думать, что за ее настроением следят.
– Я в порядке, – говорит Хонор. – Не трать силы на беспокойство обо мне. Прибереги их до той поры, когда они мне понадобятся. – Она убирает волосы от лица и звенит браслетами. Годы того, что она называет «исцеляющей резкой», оставили бледные шрамы на предплечье, будто следы кошачьих царапин. Хонор сделала тату поверх самых ужасных, и я теперь могу смотреть на них без содрогания. Даже на тот, внутри правого локтевого сгиба, где она разрезала веснушку, которая превратилась в причудливый шоколадный мазок, когда зажила.
– Ты можешь дать слово, что говоришь правду?
Она смотрит мне в глаза так неподвижно, что я задумываюсь – не тормозит ли экран.
– Не начинай.
С тех пор как она стала достаточно взрослой, чтобы это воспринять – я говорила ей, что она всегда может сказать мне правду. Что она всегда должна говорить мне правду. Я сознаю свое грубое лицемерие. И задаюсь вопросом – почему я настаиваю, чтобы дочь рассказывала все мне, в то время как многое обо мне она никогда не узнает? Думаю, ответ таков: если я воспитаю в ней дух честности – тогда, что бы ни случилось, она сможет рассказать мне. Я не наивный родитель, который считает своего ребенка неспособным на зло. Мой опыт подсказывает, что каждый способен на все, и я простила бы ей все что угодно. Я простила бы Хонор даже то, что не могу простить себе.
– Хонор, мы можем поговорить о шкуре свиньи, висящей в двух футах позади тебя?
– Все в порядке, эту кожу обработал таксидермист.
– Это вряд ли… – Но я сдаюсь. Все равно на следующей неделе появится что-нибудь новенькое. – Слушай, Хон, твоя бабушка хочет с тобой увидеться. – Это неправда; мама может даже не узнать внучку. На самом деле это я хочу увидеться с ней. Я нуждаюсь в ней. – Папа приедет в пятницу вечером. Ты сможешь присоединиться.
– Прелестно. Нам будет чем заняться – всю дорогу слушать сиди-плеер. Ладно, до связи.
Хонор тянется, чтобы поцеловать экран, и на мгновение ее лицо точно совпадает с моим отражением – под всеми инъекциями коллагена такая же костная структура. Когда она прерывает звонок, иллюзия исчезает, и я снова женщина средних лет, глядящая на свое обвисшее лицо. Это застает меня врасплох – волна горькой зависти, которую я чувствую к Хонор с ее ранних лет; у меня перехватывает дыхание. Не только потому, что она выглядела счастливее тогда, чем я в свое время, но и потому, что наши отношения были честными. Самыми честными, которые я когда-либо с кем-либо имела. Если слово «близость» означает глубокое понимание и любовь в любом случае, что бы ни произошло – то оно не может описать мой брак или неловкое перемирие, которое сложилось у меня с Джессом. У меня было четыре любовника в жизни, однако настоящую близость я чувствовала только со своей маленькой дочерью – эйфорию от узнавания ее основных потребностей и возможности их удовлетворить. Все то, что я видела от своей матери, не могло сравниться с моей исключительной, продуманной близостью с Хонор. Мать вернулась на работу через шесть недель после того, как родила меня. В те дни не было отпуска по беременности и уходу за детьми, и ей пришлось бы работать, даже если бы мой отец знал о моем существовании. В народе бытует выражение «больше не цепляется за мамин фартук» о подросших детях, но возникающий уютный образ хлопковых завязок не передает всей внутренней тоски, когда ребенок, который, казалось, совсем недавно учился говорить и ходить, – неизбежно отдаляется от вас. Когда они уходят, это похоже на вытягивание из вас всех жил.
Я до сих пор знаю дочь лучше, чем кто-либо другой, и понимать, через что она проходит, – это как заглядывать через открытую дверь в ад. Когда Хонор впервые заболела, я подумала: а вдруг безумие передалось ей с моим молоком, однако эта мысль была недолгой. Вина – это яд лишь в моей крови. А моя дочь – моя карма, воплощенное возмездие. Не только то, что она больна, но и сама природа ее болезни. Джесс был единственным суеверным из нас, единственным, кто верил одновременно и в рай, и в ад, и в реинкарнацию, но даже я должна признать, что это не похоже на совпадение. Когда Хонор попыталась покончить с собой, то не порезала запястье, а взяла новое бритвенное лезвие и полоснула по плечевой артерии. «Запястья – для гламурных кис», – сказала она в больнице. Вертикальный разрез показывает серьезность намерений; таким образом вы истечете кровью намного быстрее. В этом вся Хонор: яркая и сосредоточенная, и всегда «на стиле», даже задумывая суицид.
«Как» – легко получилось выяснить, она почти гордилась тем, «как».
«Почему» – заняло больше времени. Красная от стыда, я по капле выдавливала из нее правду, сидя возле больничной койки. Хонор прочитала сообщение от Джесса на моем телефоне насчет наборов для теста на ДНК, – неизбежный исход, когда твое потомство такое же непредсказуемое, как и его, – и оказалась охвачена убеждением, что Сэм не ее настоящий отец и я лгала им обоим всю жизнь. Ее «образ меня» разбился вдребезги, и она взялась за лезвие.
«Это было достаточно паршиво – думать, что я не та, кем себя считала, но мысль о том, что и ты не такая, какой казалась, – была еще невыносимее».
Ее реакция была неадекватной, я знаю, но это явилось демоверсией того, что она может совершить, если всплывет еще более худшая правда. Подозрение во лжи заставило ее потянуться за бритвой; правда может в буквальном смысле убить ее. И поэтому я опекаю ее в двадцать лет, так же как – вернее, даже больше, чем – в два года, в десять, в двенадцать. Колетта и Сэм называют это «душить заботой», однако их там не было, они видели только бинты.
Мир полон острых предметов, а под нежной тонкой кожей боль и тайны бегут по артериям и венам вместе с кровью.
«Корона» не изменилась с тех пор, когда я была подростком, – все те же матовые окна с выгравированным логотипом пивоварни, через которые жены не могут заглянуть внутрь. Я вполне вписываюсь в местный дресс-код со своей толстовкой и спортивными штанами. Удивительно, но чувствую я себя как дома. Или, возможно, я торчу, как мозоль на пальце, и просто обманываю себя, думая, что никто не обращает на меня внимания.
Я сижу в «пивном саду» – шесть столов для пикника на бетоне переднего двора. Отсюда Настед выглядит красивым и старинным. На Мэйн-стрит нельзя оставлять машины, и только спутниковые тарелки на террасах домов выдают, какой сейчас век. Старый рабочий клуб и «новые» дома, в которых Джесс вырос и живет по сей день, скрываются за высокими дымоходами. Парочка подростков целуется среди маков у мемориала. У меня с языка готово слететь словечко «ишь ты!» из арсенала рыбацких жен – несомненно от Дебби Смай.
В сообщении, которое вызвало меня сюда, говорилось: «Мне нужно сказать тебе кое-что важное», и я подумала, что мне тоже есть что сказать. Джесс возле бара, покупает мне полпинты саффолкского сидра. Я вижу его через открытую дверь у бара, явно репетирующего свои извинения в ожидании меня, – нога на медной подставке, рука нервно вертит десятку. Мне интересно, какую фразу он скажет: «прости, что приходил к тебе», возможно, или «я не знаю, о чем только думал». И я должна как-то ответить. Я не могу отрицать, что была неуклюжей, и не против отыграть все назад, если это новый поворот наших отношений.
– Некоторые вещи никогда не меняются, – говорит Джесс, кивая на пару подростков. – Все возвращается, не так ли?
Он имеет в виду нас? Я никогда не целовалась с Джессом на людях подобным образом. Мне интересно, вспоминает ли он сейчас Мишель, или это только я вспомнила Мишель и Клея. При всей схожести Клея с Джессом, когда я его встречаю – то постоянно вижу внутренним взором лицо Мишель, ее тело, которое заставило меня тогда дрожать и отворачиваться. Я помню, как Клей перебирал пальцами ее волосы, и моя рука тянется к седеющим прядям на моем собственном виске. Ярко-рыжие волосы Мишель теперь никогда не потускнеют.
– Полагаю, что так. – Я хочу растопить лед, но ловлю себя на том, что возвращаюсь к тому, с чего мы начали. – Что ты хотел мне сказать?
– Прости меня за… ну, ты знаешь. – Джесс протягивает через стол руку ладонью вверх, и на мгновение я думаю, что он ожидает, когда я ее пожму, однако затем Джесс изображает, как тискал меня снизу. Это неэлегантные извинения, но я принимаю их с улыбкой.
– Ты меня тоже прости. Не за покупку квартиры, а за то, что солгала тебе об этом. Я больше не стану так делать.
– Хорошо. – Я вижу, что ему нравится моя честность. – Потому что друг с другом мы должны быть искренни, ты и я. Я лгал каждой женщине, с которой когда-либо жил, да и ты не вполне откровенна с Сэмом. Это нормально, так и должно быть, нам с тобой нужно иметь некое, э-э… – Он чертит пальцем окружность на столе.
– Защищенное пространство?
Джесс явно впервые слышит это затасканное выражение.
– Во. Именно. Защищенное пространство, ага. От посторонних. Это то, о чем я тебе писал. – Джесс опускает глаза. – Это то, о чем я приходил поговорить вчера, а потом… все пошло не так. У меня была мысль; больше, чем мысль, на самом деле. Насчет Гринлоу.
Эти слова – как пули, разрывающие тридцатилетний зарубцевавшийся шрам. Кажется, они исходят из ниоткуда, но конечно, нет такого места, как «ничто». Хелен Гринлоу была подтекстом каждого разговора, которые у нас происходили со времен той последней ночи в Назарете.
– Что случилось? – Мое сердце – лабораторная крыса, мои ребра – клетка.
– Она все еще заседает в Палате лордов. Ты знаешь об этом?
Почему он никогда не может ответить мне прямо?
– Конечно, я знаю. – Во всей стране не найдется ни одного политического журналиста, который следил бы за ее звездной карьерой так же пристально, как я. Я знаю все о ее делах, каждую невежественную инициативу в области общественного здравоохранения, выдвинутую ею, ее цинизм, переходящий все границы. Я пытаюсь как-то скомпенсировать свою неспособность пресечь ее первое преступление – ее первородный грех, как я о нем думаю. Есть такая поговорка о политиках, что любой, кто страстно жаждет власти, должен по умолчанию к ней не допускаться, и в случае Хелен она вернее, чем в любом другом, только об этом неизвестно широкой общественности.
– Ты знаешь, что я знаю, Джесс. Что случилось?
Мой разум разделяется надвое: строит предположения, в которые я верю и одновременно знаю, что они не могут оказаться правдой. Что-то было раскрыто, что-то было обнаружено при перестройке Назарета. Или кто-то заметил меня и узнал. Кто-то видел старые записи, старые имена, сложил два и два и получил четыре, которые подразумевают троих – меня, Джесса и Хелен Гринлоу.
Она бы охотно списала со счета наши жизни, чтобы сохранить свою репутацию. Я слишком много знаю.
– Она по-прежнему голосует за всякую хрень, – Джесс хлопает ладонью по столу, с виду не замечая моей нарастающей паники. – Эта долбаная бабища все еще принимает решения на своем долбаном посту, которые влияют на реальную жизнь реальных людей. Все еще играет в политика.
Хелен никогда не играла. Для нее все серьезно.
– Джесс! Переходи к сути. Гринлоу что-то сделала? Она с тобой связывалась?
– Нет. Она бы не стала, не так ли? Ей есть что терять, больше, чем любому из нас.
– Тогда кто-то узнал, кроме нас троих.
– Нет, малышка, – говорит Джесс почти с презрением. – Как они могли?
– Ты прекратишь наконец все эти бестолковые «игры разума»? Потому что если от нее исходит в буквальном смысле прямая угроза, то и скажи прямо. Признаться, Хелен Гринлоу – последний человек, о котором я хочу в настоящий момент думать. Я не знаю, заметил ли ты, но мне есть над чем подумать.
С тем же успехом я могла бы и промолчать. Джесс продолжает свое:
– Она миллионер.
– В Палате лордов много таких людей. – Я намеревалась его успокоить; фраза звучит легко, и это снова вызывает у него горечь.
– Полагаю, и ты теперь живешь в этом мире. – Он рисует на столе узоры влажным основанием своего стакана.
– На самом деле нет. Джесс, к чему ты клонишь?
– Ты изменилась. Деньги изменили тебя. – Он, как сказали бы мои студенты, – другая версия меня. Нам удобно верить, что бедность притупляет чувства или что богатство ограждает от неприятностей, но только тот, кто познал оба состояния, может понять, что это не так. – Ты жесткая, – добавляет Джесс. – Как она.
Это худшее слово, которое он мог бросить в меня, и он это знает.
– Я не… я совсем на нее не похожа! Как ты можешь так говорить?
– Тогда докажи это. Докажи, что я могу тебе доверять. Докажи, что ты по-прежнему на моей стороне.
– Как?
– Мы сваляли дурака, когда остановились. Я думаю, мы можем доить ее снова. – Я внезапно чувствую ужасную слабость, мне хочется положить голову прямо на грязный стол и провалиться в сон. – И мне нужна твоя помощь, малышка. Раньше ты смогла подобрать правильные слова.
– Ты с ума сошел? Джесс, нет. Конечно, нет.
Его лицо затуманивается. Он ожидал, что я отвечу «да», мое несогласие его ранит.
– В ту ночь ты сказала, что мы вместе навеки.
Неужели я так сказала?
– Я имела в виду, что нас связывает общая тайна, и нравится нам это или нет, Гринлоу тоже в этом замешана. – Я понижаю голос, наклоняясь поближе. – Ты дернешь за ниточку, и все полетит к черту. Мы все трое отправимся в тюрьму. И к тому же мало вещественных доказательств всего этого. У нас их вообще нет. Разве ты не помнишь, что произошло?
Его взгляд на секунду уплывает, поэтому очевидно, что помнит. Вспышка воспоминания, которое я почти вижу, отражается в его зрачке.
– Если у тебя проблемы с деньгами… – Я понимаю, что это глупая фраза, как только произношу ее. Бреймы всегда были чрезвычайно гордыми; они даже не стали бы покупать по каталогам. Джесс взрывается:
– Я всегда обеспечивал свою семью, не надо клеветать на мою способность делать это! Вопрос в принципе. Перераспределение богатства.
Он подкрепляет свою позицию взмахом руки; его стакан падает на бетон, и под звук разбитого стекла подростки у мемориала отрываются друг от друга. Я понимаю с потрясением, что девушка – это Мэйзи. Она видит меня, краснеет и убегает. Джесс понижает голос, сжатый гнев сквозит в каждом бархатном слове:
– Хелен Гринлоу живет в роскоши за счет рабочего человека. И она уничтожила город.
– Именно такие рассуждения и привели нас к неприятностям в первый раз. Что ты собираешься делать сейчас? Поджидать ее у порога Палаты лордов? – Я смеюсь, но он не присоединяется. Джесс так же упорен в своей вендетте, как во времена, когда был подростком.
– Я снова иду за ней, Марианна, и если я что-то о тебе понимаю – ты пойдешь со мной. – Слезы размывают угрозу в его глазах. Несколько лет назад он сказал, что я по-прежнему единственная женщина, которая когда-либо видела его плачущим, и я ловлюсь на эту ранимость. Он понимает, как много можно потерять – не в материальном смысле, а в смысле своих близких, – как и я.
– Я хочу, чтобы ты сделал для меня одну вещь, – говорю я. Я беру его за руку и глажу ее. Кажется, семья – его «якорь». – Я хочу, чтобы ты представил лица своих родителей, когда полиция придет за тобой, и они потеряют очередного сына. Хорошо? Я хочу, чтобы ты представил, как об этом узнает Клей. Мэдисон. Все твои дети. Представь их лица. Представь, что играешь с Кори в какой-то дерьмовой комнате для свиданий в тюрьме. – Джесс поднимает лицо от стола и отворачивается в сторону. – Джесс, обещай мне, что оставишь эту затею.
Он вырывает руку.
– Ладно. Забудь об этом, малышка. Забудь все, что я сказал. Забудь, о чем я тебя просил. Господи! Как может одна женщина за все отвечать? – Он тычет рукой в сторону паба. – Все эти люди были бы сейчас на работе, если бы не она. Мы по-прежнему были бы вместе. – Его уверенный тон предполагает мое согласие с этой очевидной истиной, однако все же я ошеломлена услышанным; я полагала, что это из списка тех вещей, о которых мы знаем, но никогда не говорим вслух. Наверно, это видно по моему лицу – я сижу с разинутым ртом, прежде чем могу принять подобающее случаю выражение. Может, тоскливо наклоненная голова, долгий медленный вздох или даже старый добрый кокетливый взгляд снимут меня с крючка? Пока я лихорадочно перебираю эти варианты, я как открытая книга для Джесса.
– Не были бы? – спрашивает он таким голосом, словно чья-то чужая рука держит его за яйца.
Слишком поздно. Я слишком долго думала, и теперь улыбаюсь неправильной улыбкой.
– Конечно, были бы. – Мои слова бледны и жалки. Джесс тоже не успевает вовремя притвориться. Он выглядит сдувшимся воздушным шариком из-за впалых щек и того, как съеживается его тело под кожаной курткой. Я могу прочитать его мысли так же ясно, как если бы он их произнес. Моя медленная реакция перечеркнула то, во что он верил больше половины жизни, и теперь я вижу, до какой степени он выстраивал свою жизнь на этой вере. Если он не может винить Гринлоу за мой уход, то у него не остается другого выбора, кроме как винить меня за все прошедшие годы, и это намного больнее.
Лазанья, приготовленная мною с нуля, шкворчит в духовке, а я разламываю мамину желтую пилюльку, чтобы высыпать в ее маленький йогурт, когда вернувшиеся дети наполняют дом шумной жизнью. Джек – жиденькая юношеская бородка, длинные волосы, стянутые в узелок, – сваливает стопку книг на кухонный стол; он успевает по всем трем предметам на «отлично». Он хочет стать инженером, как и его отец. Волосы Мэйзи влажные после плаванья, и она не желает смотреть мне в глаза.
– Все в порядке, бабуль? – спрашивает Джек, сжимая руку моей матери.
– Взгляни на себя! – говорит мама. – Такой красавец!
Колетта входит чуть позже. Когда она роняет свои сумки на столешницу, оттуда раздается предательский звон стекла о стекло. Я замечаю взгляд, которым обмениваются Джек и Мэйзи. Колетта наблюдает, как я вожу в стаканчике чайной ложкой. Кажется, она сомневается, что я достаточно хорошо размешаю порошок.
– Ты встретилась с Джессом?
– Угу. Мы выпили в «Короне». – Я подмигиваю Мэйзи, чтобы показать ей, что не собираюсь выдавать ее секрет. Она становится алой от смущения.
Это хорошо.
Своим молчанием я покупаю ее молчание. Я не хочу, чтобы она разболтала об этом Хонор в социальных сетях, или Сэму, когда в следующий раз увидится с ним.
– В любом случае я просто спрашиваю, поскольку только что видела его в библиотеке, – сообщает Колетта.
– Я думала, что библиотеку закрыли. – Я смутно помню сбор подписей под онлайн-петицией против этого пару лет назад. Колетта всегда пересылает мне ссылки на петиции, которые касаются нашего родного городка, и я всегда их подписываю. «Соберем средства на дорогу через болото», «Построим шлагбаум у железнодорожного переезда», «Спасем нашу школу от сокращения» и прочее в таком духе.
– Нет – вернее, закрыли, но потом добровольцы открыли ее снова, – говорит сестра, забирая ложку из моей руки и помешивая йогурт самостоятельно. – Ему бы стоило привести в порядок свои волосы. Его прическа превращается в какой-то «внутренний заем». Сквозь его патлы я смогла разглядеть Биг-Бен. Приходит время, когда мужчина должен просто взять и сбрить все это под ноль. Ну, ты понимаешь, о чем я. Когда Брайан начал лысеть…
– Погоди-ка, какой Биг-Бен?
– Ну или Палаты Парламента, как бы это ни называлось. Это было у него на мониторе в библиотеке, – поясняет Колетта. – Когда Брайан начал лысеть, я купила ему пару машинок для стрижки на День отца, и он сбрил все без сожалений о минувших днях.
В моей душе срабатывает система раннего предупреждения, такая же назойливая, как старые сигнальные сирены Назарета. Я вспоминаю свои слова: «Что ты собираешься делать, поджидать ее у порога Палаты лордов?» Только не это. Джесс не может так поступить! Не после моих слов о том, как это опустошит семью Бреймов, если мы примемся за дело. Не после всего, что мы говорили о доверии.
– Колетта, не найдется ли у тебя вина к вечерней трапезе? – спрашиваю я, зная, что у нее нет.
– «К вечерней трапезе!» – передразнивает она. – Слышала бы ты себя, столичная штучка. В нашем доме это зовется «чаю попить». И ответ отрицательный. Однако есть шесть видов джина.
– Мамино бухло, – вставляет Джек.
– Я щас бухну тебя по башке кастрюлей, и ты пойдешь учить уроки.
– Мне захотелось бокал вина к лазанье, – говорю я. – Я могу сходить и взять бутылку розового в «Ко-оп».
Это в двух минутах ходьбы от библиотеки – ветхого сборного здания, построенного в то же время, что и «новый» район и «Социал». Я спешу, и пар вылетает у меня изо рта в темноте. Это может быть что угодно, убеждаю я себя; это может быть совпадением, и Джесс просто любуется на Палаты Парламента в Интернете.
Плакат с рекламой бесплатного вай-фая нарисован от руки. Стену подпирает желтый горный велосипед. Хозяин не обеспокоился тем, чтобы его приковать. За широким оконным стеклом – уголок с компьютерами. Джесс сидит ко мне спиной, достаточно близко, чтобы я могла разглядеть экран через его плечо. Колетта права. Под резким библиотечным светом его волосы выглядят как несколько веревочных мостов, переброшенных через макушку. Он на веб-странице под названием: «Палата лордов: они работают для вас». Его рука сжимает карандаш, и он старается прикрывать бумагу, как ребенок, который не хочет, чтобы одноклассник списывал у него диктант. Я недоумеваю, почему он не мог просто посмотреть все это в телефоне, как нормальный человек, а затем вспоминаю, что он не верит в смартфоны. Или… не хочет, чтобы эти действия указали на его домашний компьютер.
Тонкокостное лицо баронессы Гринлоу-Данвичесской в углу монитора. Я шагаю влево, чтобы лучше видеть экран, и задеваю велосипед. Тот с грохотом падает на землю, и я успеваю метнуться к стене как раз вовремя. Джесс встает, подходит к окну и прижимается к нему лицом. Я уверена, что пар от моего дыхания сейчас меня выдаст. Джесс смотрит и смотрит, но ничего не видит, и в конце концов возвращается к столу. Он сворачивает рекламу, расписывающую прелести оздоровительной ходьбы по десять тысяч шагов в день, и открывает карту улиц Вестминстера. Как посмел он обвинить меня в предательстве, а затем проделывать это? Он рискует моей семьей, моим будущим, так же, как и своим, не говоря уж сейчас о Гринлоу. Его лицемерие поражает, однако его глупость еще хуже, и нет никого, с кем я могу поговорить об этом, и мне некого просить о помощи. Я соскальзываю вниз по стене, пока не оказываюсь сидящей на подмерзших камнях тротуара, и позволяю себе минутную слабость, глотая слезы, а затем меня осеняет, что, конечно же, мне есть к кому обратиться.
Сколько бы ни было недостатков у Гринлоу – а их у нее хватает, – она пойдет на многое, чтобы сохранить тайну своего прошлого, и она становится только сильнее, когда загнана в угол. Я могу встать на одну из двух сторон: женщины, чей инстинкт самосохранения превосходит все остальное, включая уважение к человеческой жизни, или мужчины, который говорит, что любит меня, но одержим самоуничтожительной идеей. То, что Джесс начал действовать в одиночку, все меняет. Гринлоу была для нас «врагом общества номер один», а затем нашей личной тайной. Теперь либо я спасительница Гринлоу, либо она моя.
У нашего соглашения с Гринлоу имелся один-единственный четкий пункт: никаких дальнейших контактов. Я думаю о том, что собираюсь нарушить клятву, данную целую жизнь назад, не имея реального представления – чего надеюсь этим добиться. И это клятвопреступление – взять и выйти с ней на связь – кажется достаточно серьезным.
Я знаю, что у нее есть лондонская квартира – отлично, это значит, что она по-прежнему ходит до Вестминстера и обратно каждый день, – но согласно сведениям из избирательных списков, она платит муниципальный налог в Гринлоу-Холле на побережье. Похоже, Дэмиан и его семья тоже там живут; очевидно, период их отчуждения закончился. Должно быть, он приглядывает за своим наследством. Однако я никак не могу найти ее лондонский адрес, сколько ни ищу. Я уже звонила в Палату лордов, и мне ответил секретарь с таким голосом, что я представила, как он с зонтиком и в котелке добирается домой на клэпхемском омнибусе[5].
От него я узнала, что могу оставить баронессе Гринлоу записку. Их пишут на листочках бумаги и прикалывают к доске, мимо которой все пэры проходят ежедневно. Так рекомендовано. Однако в наши дни электронная почта является более быстрым способом связаться с пэром, хотя все они и по-разному реагируют на «новые технологии».
Я нахожу адрес электронной почты Гринлоу в три клика.
Сообщение я сочиняю очень долго. Джесс ошибался насчет того, что правильные слова приходят легко. Они должны быть точными и при этом достаточно расплывчатыми, чтобы дать ей понять, кто я, не связывая себя с преступлением.
Дорогая баронесса Гринлоу!
Мое имя Марианна Теккерей, в девичестве Смай. Мы встречались недалеко от Настеда в 1989 году. Есть кое-что важное, что мне требуется сообщить вам. Пожалуйста, не могли бы вы ответить мне как можно скорее?
Достаточно ли этого? Что касается меня, я бы точно поняла из этих слов, о чем речь. Все зависит от того, насколько глубоко прошлое Гринлоу закопано в ее сознании.
Я нажимаю «Отправить», желая поскорее от этого отделаться, встаю со стула, потягиваюсь и щелчком вставляю капсулу с кофе в кофемашину. Интересно, как часто восьмидесятилетняя женщина проверяет свою электронную почту? Я подожду до выходных, а потом… что?
Сигнал входящего письма звучит раньше, чем успевает свариться кофе.
Встретимся завтра за чаем в Палате. Ждите меня у Входа пэров в три часа дня. Мой номер мобильного телефона ниже. Пожалуйста, напишите ваш в ответе.
Я и не ожидала от Гринлоу теплых слов, но ее лаконичный диктаторский стиль все равно застает меня врасплох. Здесь слишком мало строк, чтобы прочесть что-то между них, однако быстрота ее ответа обнадеживает – Хелен относится к этому серьезно, она не послала меня к черту; и одновременно расстраивает – она слишком легко согласилась. Я чувствую очередную волну ярости, что Джесс довел меня до такого.
Я принимаю ее приглашение, добавляю свой номер и отправляю письмо – и только потом понимаю, что Хонор приезжает завтра и что я заставила Сэма уйти с работы после обеда, чтобы отвезти ее. Я не припомню, чтобы когда-либо отменяла планы, касающиеся Хонор, и если я сделаю это сейчас, моя семья поймет: тут что-то не так. Они не узнают правды, конечно, но могут подумать, что я нездорова и прохожу какое-то обследование или лечение. Аманда поступила так, когда у нее был рак груди, – не признавалась своим детям в течение первых шести месяцев. И мы прикрывали ее, если они звонили ей на работу.
Это воспоминание подсказывает мне идею.
– Удачное время для звонка, – говорит Сэм, когда наконец берет трубку. – Я только что вышел с собрания.
Вот так это и начинается. Первая ниточка в новой паутине лжи.
– Немного изменились планы на завтра, – сообщаю я. – Аманда просила меня прийти на кафедру на день обучения персонала.
Тишина на линии такая оглушительная, словно настроение Сэма разом рухнуло.
– Ты буквально вчера написала, что мы должны быть там к шести! Я ради тебя перестроил всю неделю. Я перенес встречу с клиентом, чтобы… ты сказала, что… – Дверь его кабинета щелкает за ним. – Марианна, тебе придется это пропустить. Предполагается, что ты в академическом отпуске. Я уже почти готов позвонить Аманде и сказать, чтобы она оставила тебя в покое.
– Нет! – Я делаю мысленную отметку – проинструктировать Аманду об этой лжи, а значит – придумать историю прикрытия и для нее. – Прости. Но они вводят совершенно новую систему, и будет только один тренировочный день. Ты сам знаешь, как бывает. Если я не разберусь сейчас, то когда вернусь, у меня уйдет на это куча времени. Вы с Хонор все равно можете приехать, просто мы поужинаем немного позже. – Если он настоит на приезде, я даже сумею успеть туда и обратно за то время, пока они будут прорываться через пробки.
Я слышу, как Сэм пытается контролировать свой голос.
– Марианна, вся суть – весь смысл того, что я вложил каждый наш свободный пенни в эту квартиру – в том, чтобы ты могла заботиться о своей матери как следует, не отвлекаясь на работу. Ты делаешь себе же хуже. Ты не можешь так поступать.
Я собираю весь свой гнев на Джесса и вываливаю на мужа:
– Ты мне запрещаешь?!
Я представляю Сэма в его стеклянном кабинете, потирающего переносицу.
– Не устраивай скандал. Конечно, нет. Я не думал, что ты станешь с такой готовностью срываться обратно в Лондон из-за каждой чепухи, вот и все. Я беспокоился о тебе.
– Я просто хочу держать руку на пульсе, ясно? Я хочу вернуться к своей карьере, когда все закончится. Ты же сам говорил, что мы не можем позволить себе жить на два дома и ни в чем себя не ограничивать.
Очередной удар под дых перекладывает бремя вины за этот скандал на него.
В этот вечер сон от меня ускользает. Свет прожектора со старого прогулочного двора проникает через щель в занавесках и выхватывает из темноты керамическую облицовку в ванной. Холодная утилитарная поверхность выглядит не дизайнерским клише, а оскорблением, гротеском, насмешкой. Здесь найдется своя плитка для каждой испуганной женщины, плитка для каждой жестокой медсестры, плитка для каждой таблетки, которую они заставили принять пациентов; плитки, и плитки, и плитки, образующие стены, которые слишком высоки к своду, которые шире, чем Букингемский дворец, и как бы быстро вы ни побежали, вы никогда не сможете добежать до конца. Я встаю и захлопываю дверь в ванную, но в кромешной теперь темноте спальни эти плитки продолжают двигаться и смещаться вокруг, как блоки в игре «Тетрис». Это мельтешение погружает меня в неглубокий сон, от которого я, вздрогнув, просыпаюсь в два часа ночи с мыслью, что, возможно, Хелен Гринлоу так сильно хочет меня видеть оттого, что Джесс – каким-то образом – уже до нее добрался.
Сейчас, лежа во мраке, я наконец окончательно осознаю, почему собираюсь встретиться с Хелен Гринлоу. Мне нужно знать, что она будет делать: присоединится ли ко мне для сохранения нашей тайны или же позволит Джессу все разрушить. Я не могу представить ее на стороне Джесса, в первую очередь благодаря его угрозам, но все же – кто знает. В случае нашего разоблачения я должна признаться Сэму и Хонор до того, как за мной придет полиция. Ужасно будет видеть лицо Хонор, когда я расскажу о том, что сделала и что скрывала, но еще хуже – не успеть смягчить удар объяснениями и словами любви. Я отбрасываю одеяла, подхожу к окну и смотрю на темное болото, раскинувшееся между Назаретом и Настедом. И впервые за эти годы, в том месте, где все и произошло, начинаю репетировать свою исповедь.
Лондон решил сегодня предстать перед туристами во всей красе – шпили Вестминстерского дворца сияют золотом на фоне голубого октябрьского неба. Задолго до того, как я выучила имена «Огастес Пьюджин» и «Чарльз Бэрри»[6], эти готические очертания были знакомы мне по этикеткам с бутылок коричневого соуса, и прошло много времени, прежде чем я смогла представлять это место без мыслей о свиных отбивных и вареном картофеле.
Вооруженная полиция патрулирует Парламент-сквер и Миллбэнк, но Вход пэров в Палату лордов охраняется до смешного изящно; полисмен в полной парадной униформе сидит в маленькой черной деревянной будке. Я одета в свой самый консервативный наряд – темно-синее платье и туфли-лодочки.
Сегодня мои бриллианты повернуты наружу.
Вестибюль кажется тусклым после яркого уличного света. Благодаря своей работе я осведомлена, что это так называемое публичное место, которое большинство публики никогда не увидит. Сразу после поста охраны атмосфера больше напоминает гардероб старшей школы, чем правительственное учреждение. Лучи солнечного света косыми пыльными полосами падают на стойки-вешалки для пальто и дешевые проволочные «плечики».
Гринлоу ожидает меня, скрестив руки на груди, худая, как рельс, в голубом костюме. Ее светлые волосы все так же образуют идеальный шар вокруг лица, которое изменилось от дерзкого до измученного с тех пор, как мы виделись в последний раз. Она из того исчезающего поколения женщин, которое все еще предпочитает естественное состояние своих волос горячей укладке феном.
Я привыкла ходить на каблуках, но мои колени дрожат, когда я к ней приближаюсь.
– Доктор Теккерей? – Судя по этому обращению, она погуглила. – Очень любезно с вашей стороны прийти так быстро.
Много лет назад ее глаза были голубыми, с одной характерной темно-синей полоской в правой радужке. Теперь же они выцвели с возрастом, приобретя водянистый вид, поэтому темное пятно менее заметно, но годы не смягчили ее голос: она по-прежнему говорит как робот, без интонаций. Она – печатная плата с недостающим чипом.
– Вы очень гостеприимны, – отвечаю я.
– Вам доводилось бывать тут раньше?
– Не доводилось, – говорю я. Я трудилась очень усердно, в Кромер-Холле и потом постоянно, чтобы обрести уверенность в себе в любой ситуации. Я думала, что наконец-то избавилась от недостатков своего воспитания. Однако здесь мои корни снова хватают меня за лодыжки.
– Ну, боюсь, у меня не будет времени на экскурсию. – Гринлоу смотрит на свои часы. – Меня ждут в Палате через полчаса.
Я рада, что мы ограничены во времени. Это избавляет меня от необходимости заполнять паузы нервной беседой, и мы сможем сразу перейти к обмену информацией. Это позволяет мне разговаривать с Гринлоу на ее языке – лаконичном и эффективном.
– Хотите чаю? – спрашивает она насмешливо.
– Хочу. – Кажется, будто я играю в игру «да – нет» из моего детства. Мы идем по коридорам, спроектированным Пьюджином с его маниакальным вниманием к деталям. Узоры на сводчатых потолках кажутся почти живыми. Книжные шкафы вдоль одной стены и картины с переполненными залами заседаний напротив. Я опять вспоминаю, почему на портретах здесь изображены в основном мужчины. Большая часть картин написана в те дни, когда женщины не допускались в Парламент. Вот относительно недавний портрет маслом Маргарет Тэтчер – ее ярко-синий костюм как всплеск цвета среди монохромных мужских. Хелен должна быть где-то там же, другое пятно яркой дамской расцветки, но она не останавливается, чтобы указать на себя.
Никто не обращает на меня внимания, пока я рысью спешу за ней. Она ходит быстрее меня. Тот, кто печется о здоровье так, как она, – вряд ли может позволить себе расслабиться. Память впервые за долгие годы выносит на поверхность ее фотографию на первой полосе во время пробежки – в кроссовках, гетрах, с лентой на голове и при полном макияже – а ведь труп тогда даже еще не успел остыть. Я гоню от себя прочь это воспоминание, пока оно не разлетается на кусочки.
Обеденный Зал пэров – я узнаю его по книгам – богато отделанное красным деревом пространство, увешанное экранами, показывающими дебаты в Палате. На знаменитых скамьях цвета бычьей крови брудастые законодатели дремлют под бормотание докладчика о чем-то «широкополосном». Цифры, для меня бессмысленные, бегут строкой в нижней части экрана.
– Я бы никогда не узнала вас, – говорит Хелен, когда мы усаживаемся за круглый стол с безупречно белой скатертью, и суетливо поправляет бутылочку с уксусом. Я вытряхиваю салфетку из держателя и наконец заставляю себя посмотреть ей в глаза. Что-то проскальзывает между нами прежде, чем мы можем это сдержать, – понимание и ирония. Я один из двух людей в мире Хелен Гринлоу, которые могут расслабиться, сидя напротив нее, как и она со мной. В этом безмолвном общении есть некая темная свобода. Но Хелен моргает, и все исчезает.
Она заказывает чай и лепешки на двоих. Серебряные чайники и китайский фарфор появляются на нашем столе через секунды. Все это изрядно субсидируется из государственного кармана, и в этом заключается еще одна ирония. «У меня есть долг перед общественным кошельком», – сказала она после убийства. Не перед обществом, а перед кошельком.
Эта фраза все говорит о ней; признание, что приходно-расходная книга для нее всегда на первом месте, а люди на втором.
Хелен наливает чай; ни возраст, ни нервы не отражаются на твердости ее рук. Но мои трясутся. Как только официант оказывается вне пределов слышимости, Хелен произносит как бы между прочим:
– Полагаю, вы здесь из-за денег?
Она искренне думает, что мне нужны наличные, и считает, что это и есть причина нашей встречи. Значит, Джесс был прав. Я всегда останусь Марианной Смай из Настеда. Он знал, что я так поступлю? Или – еще хуже:
– Джесс уже обращался к вам?
Ее поднятая бровь говорит лучше нее самой.
– Джесс? От него не было никаких известий.
Значит, его угрозы оказались пустыми. Я не могу позволить ей думать, что пришла сюда без причины, и не могу расслабиться. Я должна действовать, а не реагировать на ее действия.
– Ладно. Ну – у меня-то деньги теперь есть. – Мне хочется объяснить, что у меня есть деньги именно в ее понимании. В виде активов, которым требуется время, чтобы превратиться в наличные. Увы, Джесс прав в отношении меня, если не сказать больше. – Но Джесс решил, что ему нужна очередная порция мяса, и собрался потребовать ее как можно скорее. Вот почему я хотела поговорить с вами. Чтобы добраться до вас раньше него. Если он пока не вышел на контакт – это не займет у него много времени.
Хелен механически моргает:
– Я думала, он хотел похоронить свою связь с Назаретом глубоко в прошлом, для собственного же блага.
Двое мужчин в костюмах шумно усаживаются за соседний столик. Если я могу слышать их, значит, и они могут услышать меня; это делает наш и без того неестественный, закодированный разговор еще более неловким.
– Ну, да. Я говорила ему это. – Теперь я слышу саффолкский акцент в своем голосе: произношу «г’рила», и это проглатывание звуков – единственное, от чего я не могу избавиться. – Если он сорвет крышку – то что помешает всему выйти наружу?
Гринлоу смотрит на мужчин в костюмах, прежде чем ответить, так тихо, что я едва могу расслышать:
– Расследование, конечно же, проводилось. В маловероятном случае, если кто-то заговорит – для нас хорошо, что тело кремировано. – Не только сами фразы конфиденциального содержания, но и та безэмоциональность, с которой она их произносит, повергают меня в молчание. – Однако я понимаю, о чем вы. Я думала, что наша, э-э… договоренность исключает то, что он когда-нибудь снова сделает такую глупость.
Хелен Гринлоу вся состоит из жесткой логики. Словно нашла способ вынести все человеческое в себе за скобки. Я почти завидую ей. Неудивительно, что она так многого добилась. Что сказал бы о ней современный психиатр? Социопатия? Пограничное состояние? Она – противоположность Хонор во многих отношениях, вся анализ и контроль; там, где Хонор – чистая импульсивность. Хонор – это другой тип сверхчеловека, слишком много эмоций, содержащихся в одной душе. Хелен же не трогает ничто, кроме собственных достижений.
– У него в голове бродит много мыслей. – Как я могу объяснить все эти запутанные тонкости, которые Джесс интерпретировал, как предательство? Он прокручивает события в уме до тех пор, пока они не улягутся в рамки его мышления. Для Хелен существуют сила или слабость, долг или пренебрежение им, а не этот водоворот эмоций, остаток наших прежних чувств. – Что вы собираетесь делать? – спрашиваю я. – Вы пойдете в полицию? Потому что если вы так сделаете… я хочу сказать, что это не кончится добром для любого из нас, но… у меня есть дочь. – При этих словах Гринлоу смотрит на меня с удивлением, словно понятие семейной жизни и желание защитить того, кого ты любишь, – некая интересная слабость.
Официант ставит на стол еду. Хелен разрезает лепешку и накладывает сверху толстый слой взбитых сливок, прежде чем ответить.
– Каким образом он может выйти со мной на связь? Чего мне ожидать?
Я отзеркаливаю ее действия, однако кладу свою намазанную лепешку обратно на тарелку. Я понимаю, что не смогу ее проглотить.
– Не знаю, – вынуждена я признать. – Полагаю, так же, как и я, но мы теперь совсем разные люди и живем различной жизнью. Когда-то я могла бы предсказать его поведение, но думаю, что те дни давно прошли. Я сказала ему никуда не лезть. Я бы хотела никогда больше не иметь с этим ничего общего. Пожалуйста, не могли бы вы пояснить, что собираетесь делать? – Даже когда я это произношу, мне интересно – есть ли смысл спрашивать? С таким же успехом я могла бы обратиться с вопросом к одной из статуй в вестибюле.
– Делать? Ну, я заплачу ему, конечно. – Гринлоу слегка пожимает плечами. Моя челюсть отвисает. – Я работала слишком тяжело и слишком долго, чтобы все потерять из-за этого. Я делаю добро. Я нужна людям. – Она выдерживает мой взгляд, хотя мы обе знаем, что она увильнет от любого рода ответственности, даже если одна останется сидеть в правительстве. – А чего вы ожидали? – спрашивает она, и я понимаю, что, конечно, именно этого я и ожидала. – Я уже делала так раньше.
Гринлоу явно может себе это позволить. Деньги не имеют для нее значения. Мне нужно заставить ее увидеть всю важность проблемы, обратить ее внимание на единственное последствие, которое для меня существенно.
– Хонор – моя дочь – у нее… слушайте, мне не нравится выражение «душевное расстройство» и все пересуды, которые приходят вместе с ним, но просто – она больна и невероятно ранима. Она такой человек, о котором нужно заботиться. Она необыкновенный человек, она живет настолько глубокой жизнью, что все причиняет ей боль, это словно занозы в ее пальцах и битое стекло в ногах. И если все откроется – даже случайно, если полиция придет за мной и она узнает… Хонор уже лежала в больнице, она пыталась… – Если я скажу эти слова, слезы хлынут рекой. – Знаете, это было непросто для меня – прийти сюда сегодня. Но я готова сделать все, что угодно, лишь бы защитить Хонор от этого. Как мать, вы знаете, что это такое.
Ничего. Никакой реакции. Я должна была догадаться, что нет смысла взывать к ней на таком основании.
Внезапно я чувствую потребность оправдать свою непростительную роль во всем этом.
– На этом бы все и закончилось. Я никогда не прощу сама себя, знайте. Мне было всего семнадцать, и я понятия не имела, к чему все это приведет, и я… – Мой голос дрожит, но я не стану плакать перед ней. Я хочу сказать «была бедной», однако произнести эти слова язык не поворачивается, и тогда я говорю: – И мне было голодно и чертовски холодно[7].
«Хол’на» – мне кажется, что последнее слово эхом разносится по залу. Лицо Хелен маловыразительно. Почему ее должны волновать мои оправдания? Она никогда не оправдывалась.
Электронный звонок заставляет меня подпрыгнуть.
– Ах, – произносит она. – Мне пора возвращаться к работе. Я провожу вас к выходу.
Я показала себя уязвимой перед ней и получила сталь в ответ. На что я надеялась? На что-то вроде «сестринства»?
– Все будет в порядке? – спрашиваю я почти умоляющим голосом.
– Спасибо, что уделили мне время, доктор Теккерей.
Я выхожу, моргая и щурясь от осеннего солнца. Семья китайских туристов просит сфотографировать их; телефон, который отец вручает мне, той же модели, что и мой, но после пяти попыток у меня получается только несколько размытых изображений ног.
– Простите, – я возвращаю его обратно в их руки. Ехать на метро не к лицу, и я ловлю такси, чтобы вернуться на Ливерпуль-стрит. Река справа от меня, и водитель бубнит, что мы проезжаем набережную, храм, Монастырь черных монахов, до тех пор пока речная дорога не заканчивается и здания не вздымаются по обе стороны, закрывая от меня небо.
Я понятия не имею – сделала я все лучше или хуже.
Вопреки всей форе во времени, из-за сломанного светофора в Мэннингтри, закрытых ворот на автомобильной парковке у станции Дисс и этого дурацкого железнодорожного переезда я возвращаюсь в Назарет – в Парк-Ройал-мэнор – лишь в 19.45.
Вагон-буфет был закрыт, а я только выпила кофе и съела кусок булки с тех пор, как позавтракала этим утром. Меня трясет от голода, когда я добираюсь до двери. Мама обычно не ест настолько поздно, и когда я чувствую запах готовки из коридора, то благодарна, что Колетте удалось заставить ее потерпеть так долго. Обеденный стол накрыт на пятерых, но за ним только два лица. Усталое Сэма и заплаканное Хонор.
– Дорогая! – Хронические угрызения совести по поводу прошлого сменяются сейчас острым чувством вины.
– Она не поняла, кто я такая, мама! Она не узнала меня!
– Колетте пришлось отвезти Дебби обратно, – поясняет Сэм, встряхивая волосами. Его лицо обрамлено шевелюрой, которая пересекла черту между образом «гениальный безумный профессор» и понятием «неряха». Это не делает ему чести перед клиентами. Я и не подозревала, пока мы не начали проводить время порознь, что он стал человеком, которому нужна жена, чтобы подсказать, когда пришло время подстричься. Он оглядывается на кухню, где в совке притаились осколки разбитой посуды. Я же смотрю на Хонор; он видит выводы, к которым я прихожу, и спешит разубедить меня прежде, чем я в них утвержусь:
– Нет, это сделала Дебби. Все это оказалось… немного чересчур для нее.
Я не знаю, что хуже: стресс, который наверняка чувствовала моя мать, сидя в этом странном доме напротив синеволосого фрика, или ужас Хонор при виде ухудшения состояния ее бабушки. В любом случае я должна была находиться здесь.
– О, Боже, – произношу я. – Подойди сюда, Хонор. – Я поглаживаю ее по спине. Мои пальцы украдкой ощупывают ее: ребра не выступают, значит, ест она достаточно. – Мне так жаль, – говорю я. – Это я виновата. Нам надо было всем идти к Колетте. Мне не стоило уезжать, я должна была сказать, что лучше завтра.
– На работе сказали же, что сегодня? – Сэм резко вскидывает глаза, замечая несостыковки в моих заявлениях, но я знаю, что он не станет ничего выяснять при Хонор.
– Да, я знаю. Я это и имею в виду – что лучше бы это было завтра. Извините, у меня голова идет кругом. Я хочу есть. Еда осталась?
– Сейчас подам, – говорит Сэм.
Хонор наполняет бокал для меня, пока я опустошаю сумку – ключи в вазу, телефон на стол.
– Мне приятно, что ты до сих пор пользуешься моим чехлом, – она берет телефон в руки и запускает большой палец под откидывающийся клапан. Я поставила его на беззвучный режим, пока ехала в машине, и там может оказаться сообщение от Джесса на экране. Может быть сообщение и от Хелен. Я тянусь, чтобы выхватить его из рук дочери, и опрокидываю бокал возле ее локтя. Она успевает поймать его за ножку, он расплескивается, но не разбивается.
– Какая спасительная удача! – радуется Хонор, и собственное достижение отвлекает ее внимание от того, что послужило этому причиной. Сэм заметил, однако. Что-то в его лице изменилось, словно оно закрылось на замок.
Еда хорошая – какая-то запеканка, курица и оливки – и вино снимает повисшее напряжение. Сэм, кажется, тоже расслабился; и если он заведет речь о моей оговорке, я спишу это на стресс.
Пока я перекладываю остатки еды в контейнеры, Хонор и Сэм устраиваются на диване, уткнувшись в свои гаджеты. Два моих любимых лица освещены синеватым фейсбучным сиянием в темноте; как картина того, что я могу потерять.
Как поступил бы Сэм, если бы узнал, где я была сегодня и почему?
Я не думаю, что он бы бросил меня. Такого не случится, если я заставлю его понять, как это пагубно отразится на Хонор. Он остался бы со мной, но я знаю, что его обманутая любовь – та простая, надежная любовь – ушла бы, и это стало бы моей второй величайшей потерей из тех, которые я могу вообразить.
– Взгляни-ка на нас! Игнорируем друг друга в пользу экранов, как в любой нормальной семье! – говорит Сэм.
– На самом деле я собираюсь на какой-то период деактивировать все свои аккаунты в соцсетях, – отвечает Хонор. – Я читала, что соцсети могут быть вредны для психического здоровья, как курение травы. Это буквально перестраивает вашу нервную систему и делает вас зависимыми от следующей порции дофамина; это как крэк. Или как сахар. Я реально хочу очистить голову за это время.
Я понимаю, что она права, но «Инстаграм» – моя радионяня.
– Давай, – соглашается Сэм. – Я хотел просто проверить «Твиттер» прошлым вечером. А когда опомнился, то обнаружил, что потерял целый час.
– Я собираюсь вообще не включать телефон раньше четырех часов вечера.
Это заходит слишком далеко.
– Но что, если мне нужно будет узнать, все ли у тебя в порядке? – Мысль о том, что она останется в Лондоне без связи, обжигает меня изнутри. – А если я тебе понадоблюсь?
Хонор смотрит на меня как на идиотку.
– Тогда я включу телефон и позвоню тебе.
Но мы все знаем, что когда ей плохо – она не звонит.
– Мы можем оплатить стационарную линию, верно, Сэм? На случай, если нам потребуется связаться с тобой.
– Мама. – По глазам Хонор можно подумать, будто у нее никогда не было тех ужасных дней в жизни. – Вся суть – в недоступности. Не отвечать никому вообще. Просто быть наедине с собой. Я думала, что ты, наоборот, порадуешься за меня. Я честно считаю, что в скором времени мы начнем рассматривать использование Интернета так же, как теперь относимся к курению сигарет в прошлом, – будем оглядываться назад и думать: «Как же они не понимали, что делают с собой».
Сэм стреляет в меня поверх своего айпада предупреждающим взглядом, в котором сконцентрированы все наши прежние споры. «Хватит ее душить. Уважай ее желания». Я знаю, что он прав, однако не могу прекратить этот разговор. Не в последнюю очередь потому, что любой крупный сдвиг в поведении Хонор может оказаться сигнальным флажком.
– Но по стационарному звонили бы только мы. Не давай больше никому свой номер, и другие люди позвонить не смогут.
– Мам! Ты входишь в число «других людей», разве ты не понимаешь?
Она не хочет моих звонков. Я не нужна ей.
Я прячу свое горе в юморе:
– Ладно. Это была просто идея. Я сдаюсь. – Я поднимаю руки вверх и пячусь назад через кухню в знак шутливой капитуляции. Это меняет настроение и заставляет Хонор улыбнуться:
– В любом случае, раз уж я напилась перед тем, как пойти превращаться в тыкву, хочешь взглянуть, что я нашла? – Она похлопывает по дивану рядом с собой, и я так благодарна за это приглашение обратно в ее личное пространство, что чуть не падаю из-за спешки. – Возможно, ты сумеешь мне кое-что объяснить; я хочу знать твое мнение об этом. На самом деле не так-то просто найти фотографии этого места в прошлые годы, – продолжает Хонор. – Приходится долго шарить по страницам сайтов недвижимости и натыкаться на слащавые фотографии интерьеров, прежде чем сможешь добраться до чего-то стоящего, но я отыскала немного золота в куче дерьма. Раньше здесь творилась настоящая дичь. – Она наклоняет экран в мою сторону. Сэм беззвучно шевелит губами: «Ты в порядке?», и у меня уходит несколько секунд на то, чтобы вспомнить о своей вымышленной фобии. «Нормально», так же беззвучно отвечаю я. На меня смотрит викторианский дагерротип в омерзительной сепии. Я понимаю только, что это женщина в платье с оборками. Черты лица грубые, волосы острижены.
– У нее была эпилепсия, и за это ее отправили сюда. Можешь себе представить?
– Нет, – отвечаю я слабым голосом.
– Долбаный ад. Вот список причин, по которым женщины попадали сюда в первый год открытия. – Скан пожелтевшей страницы на ее экране с виду ничем не отличается от тех же тетрадей, которые здесь с успехом использовали и в двадцатом веке. – Смерть сыновей на войне. Действия для предотвращения зачатия. Жевание табака. Религиозная мания. Покраснение – что бы это ни было. Домашнее насилие, алкоголь, меланхолия. И это только то, что я могу разобрать! «Констатирован врожденный дефект, боль от удовольствия с мужем» – ты можешь поверить во все это дерьмо?
– О, – говорит Сэм, кликая по своему планшету. – Тебе такое понравится, Хонор. Какие-то художники залезли в эту больницу, когда она еще стояла без присмотра, и сделали кучу фотографий. Смотрите. – Он подается вперед, и мы трое воссоздаем картину «дружная семья перед сном», как в те времена, когда читали Хонор на ночь книжки о приключениях Кролика Питера. Правда, теперь вместо бумажных страниц Сэм перелистывает бесконечный ряд фотографий на экране.
– Круто, – комментирует Хонор, глядя на слайд-шоу из рухнувших обломков, цветных фресок и расчлененных манекенов, мелькающих перед ней. Дальше идет фотография заброшенной аптеки. Все полки выметены подчистую – ничего не оставили Клею, чтобы украсть и продать. – Эти кадры невероятны и без фильтров, – говорит Хонор. – В то время нужно было по-настоящему понимать, что делаешь, чтобы получились такие снимки. Они не подписаны. Интересно, кто это снимал?
Изображения сменяют друг друга: вот дверной проем, где я впервые увидела Мишель через решетку в двери. На фотографии дверь не заперта и широко распахнута. Хонор пролистывает картинку влево, и на следующей я вижу палату, в которой потеряла девственность. И может, даже ту же кровать. Я не могу больше смотреть.
– Кто-нибудь еще хочет вина или джина с тоником? Я представляла все это не таким мрачным.
– Спасибо, все хорошо, мам.
– Мне достаточно, дорогая.
Я поворачиваюсь к ним спиной, пока занимаюсь стаканом и льдом. На три пальца джина, и неуклюжий всплеск тоника.
– Господи! – произносит сзади Хонор и замолкает. А затем: – О, ее бедный сын!
Дочь задерживается на этой картинке, чтобы я успела увидеть, но мне нет в этом нужды. Везде и всегда используется одно и то же изображение Джулии Соломон – те прекрасные темные глаза, глядящие сквозь десятилетия, тонкая рука обнимает прижавшегося малыша.
– Ты знала об этом, мама?
Я отпиваю половину стакана, прежде чем ответить:
– Да, конечно. В то время я была подростком. Об этом событии говорили в национальных новостях, а здесь в округе оно стало целой историей на долгие годы. Это по-настоящему печально.
– Печально? Это отвратительно! Как вообще допустили, чтобы такое произошло? – Ее глаза бегают по странице. Бог знает, какой блог она сейчас читает, какие архивные статьи из таблоидов или комментарии под ними, но невозможно долго бродить по этим ссылкам и не наткнуться на фотографию Хелен или ее имя. Подбородок дочки прижат к груди, лицо в негодовании сморщено. На секунду Хонор выглядит так, словно я только что все это сделала. Хотя, если она что-то и увидит, то не свяжет со мной. С чего бы ей?
Грязно-бурые листья кружатся на фоне белого неба и отскакивают от моего лобового стекла. Вдоль обочин голые кусты боярышника ощетинились шипами, поджидая любителей погулять в любую погоду. Осень возвращается в Саффолк. К тем из нас, кто живет здесь круглый год.
– Просто напомни мне, – говорит мама слишком ясным тоном, который приберегает для прикрытия своих пробелов в памяти. – Где мы опять были сегодня утром? – Вопрос важен для нее. Это самые душераздирающие моменты: когда она знает, что она не знает.
Душераздирающие, потому что данная стадия тоже пройдет, и это будет означать потерю последнего, что от нее осталось.
– Мы были в больнице, в Ипсвиче, – отвечаю я.
– На работе? – Это скачок в сторону: когда мы были в амбулаторной гериатрии этим утром, она не помнила, что работала там.
– Нет, для твоего осмотра.
– О, конечно, – говорит мама так преувеличенно беспечно, что я понимаю – она не вспомнила. Сохранилась ли какая-то часть ее, которая знает, что эта больница – причина, по которой я существую на свете? Мортен Ларкаст был норвежским неврологом, приехавшим на конференцию и пригласившим симпатичную молодую медсестру выпить с ним в его последний вечер в Ипсвиче. К тому времени, когда я узнала его имя, он был женат и имел детей; к тому времени, когда я узнала его адрес – он уже умер. Я посматриваю на маму в зеркало и замечаю легкую, свободную улыбку на ее лице. Воздух машины как будто дрожит от всех разговоров, которые у нас теперь никогда не состоятся. Почему она не желала никаких отношений с моим отцом или с отцом Колетты? Почему была слишком гордой, чтобы просить их поддержки? Не думаю, что у нее имелись какие-то особенные правила воспитания, в которые не мог бы вмешиваться мужчина. Полагаю, меня должно радовать, что мама никогда не упоминала о моем отце за все время, пока болеет. Я каждый день с беспокойством думаю о собственной старости, о времени, когда моя забота и контроль исчезнут, и представляю, как бормочу что-то, пока Хонор отвлекает меня, подмешивая в йогурт лекарства. Даже сама мысль о том, чтобы стать обузой для своей дочери, выворачивает мне кишки.
Вместо разговоров я запихиваю компакт-диск с «Тем, Что Я Зову Настоящей Музыкой 90-х» в плеер, и пускай «Boyzone» несет нас к дому.
Колетта ожидает нас у дверей. Она привела в порядок свои волосы, пока нас не было дома. Теперь у них мягкий красно-коричневый оттенок и филировка на кончиках.
Я говорю ей, что мне нравится ее прическа, затем оповещаю о том, что сказал врач утром, и складываю свежие рецепты в коробочку для медицинских записей.
– Останешься попить кофе? – спрашивает Колетта, наполняя чайник.
– Пощади, мне хочется провести остаток дня в одиночестве. – Я желаю барахтаться в своем странном настроении, валяться на диване, глядя «Хорошую жену» по телевизору, и сжевать целое колесо сыра «Бри» с целым пакетом крекеров.
– Обними меня. Я тебя люблю.
Я закрываю за собой входную дверь. Как только дважды квакает разблокированный замок машины, в моей сумке вибрирует телефон.
– Вы оказались правы. – Хелен Гринлоу сразу переходит к делу. Я сажусь на водительское сиденье и закрываю за собой дверь. Мне не требуется выяснять, насчет чего я права.
– Как он это сделал?
– Он подошел ко мне, когда я шла вдоль Миллбэнка. Полагаю, из моей инициативы «Десять тысяч шагов каждый день» известно, что я хожу от Пимлико пешком. Это всплывает и в интервью, и в соцсетях, и так далее.
Я делаю мысленную отметку: «Пимлико». На одну остановку дальше по линии «Виктория» от любимого Хонор Воксхолла. Гринлоу жила там, пока Робин являлся членом парламента, в трехэтажном оштукатуренном особняке «супер-премиум-класса» на площади Святого Георгия, и продала дом после его смерти – я проверяла. Это уже кое-что.
– В каком он был настроении? Вы сказали ему, что я с вами встречалась? – Мое сердце замирает, пока я жду ответа. Гринлоу колеблется с ответом, или это моя паранойя играет со мной дурную шутку?
– Нет. Все произошло очень формально и быстро, весь обмен репликами длился секунды. Он представился, сказал, чего хочет, пояснил, что ему нужны наличные, и назначил мне встречу.
Мое замершее было сердце снова бьется, в два раза чаще. К моей ярости примешивается нечто вроде восхищения: я не думала, что в Джессе есть такое; настойчивый поиск, поездка в Лондон… В его глубинах таится что-то большое и темное. Я недооценила это в нем – то, что он чувствовал ко мне, то, как тяжело воспринял мое «предательство», то, насколько серьезно он меня пугает.
– Ясно. – Я не уверена, что знаю, как мне поступить с этой информацией. – Ну, спасибо, что сообщили.
– Нет, я не закончила. Мне нужно, чтобы вы сделали кое-что для меня. – В ее фразе нет вопроса или просьбы. Я словно получаю приказ от начальника. – Ему нужны наличные, естественно. Получение денег не проблема, но доставка – другое дело. Он не желает возвращаться в Лондон – не хочет, чтобы передача происходила где-то рядом с камерами слежения. Поэтому он попросил меня передать их на каком-то участке восточного направления шоссе А12. – Когда Гринлоу описывает место встречи, я сразу понимаю, где это. Когда-то там находилась маленькая старомодная бензозаправка, но теперь от нее остались только кучи щебня и бетонные обрубки столбов в тех местах, где были насосы; заметные, только если вы знаете, куда смотреть. Случайные дальнобойщики иногда парковались там, чтобы поспать. Ее снесли несколько лет назад, а на противоположной стороне новой дороги построили гараж «Бритиш Петролеум» и продуктовый магазин «Маркс и Спенсер». – Я не могу идти одна. – Это констатация факта, а не выражение страха.
– Джесс не жестокий, – говорю я, и только потом осознаю, что боюсь оставаться с ним наедине.
– На самом деле это скорее практическая причина, – поспешно уточняет Хелен. – У меня катаракта, и я не могу водить машину, а эту тайную встречу я, естественно, не хочу афишировать. Не могу себе позволить, чтобы в подобное место меня вез водитель такси.
Несколько секунд я обдумываю то, о чем она меня просит. Если я не помогу, все это сделает ее уязвимой для разоблачения, а значит, подвергнет риску и меня. Она явно принимает мое молчание за признак того, что я собираюсь с духом, прежде чем отказать.
– Я и сама не больше вашего хотела, чтобы открылись эти шлюзы глупости, но раз уж они открылись, вы тоже должны действовать в целях самосохранения, – убеждает Хелен.
Ну да, она эксперт в этом.
– Марианна.
Впервые за все время карьеры мне хочется настоятельно порекомендовать кому-то обращаться ко мне только «доктор Теккерей», но я прикусываю язык.
– Я здесь, я думаю, дайте мне секунду. – Я не могу скрыть мольбу в голосе; зная, что это паника, а не вызов, Хелен позволяет мне подумать. Я делаю глубокий вдох. – Я не буду выходить из машины, – говорю я. – Не хочу, чтобы он видел меня с вами.
Хелен, помаргивая, появляется из полутемного зала ожидания станции Дисс. Она одета практично, в брюки и какие-то спортивные туфли на «липучке» из тех, что обычно рекламируются на последних страницах журнала «Телеграф». Я ищу в ее глазах помутнение от катаракты, но линзы-хамелеоны в ее очках уже превратились в серо-коричневые под низким осенним солнцем.
Деньги, очевидно, в ее черной сумке. Дисс не считается криминальным местом, однако нигде нельзя быть полностью защищенным от грабителей, и я ловлю себя на том, что иду со стороны сумки, пока в конце концов не предлагаю понести ее. При всем своем объеме она оказывается удивительно легкой.
– Сколько он у вас просил? – интересуюсь я, как только мы садимся в машину.
– Десять. – Хелен не спускает глаз с дороги.
Это маленькое состояние – конечно, больше, чем я смогла бы иметь на руках в случае подобной необходимости, даже если бы мне удалось объяснить это Сэму. Хелен Гринлоу сидит рядом на том месте, которое я называю «мамино сиденье». В ее маленьком теле присутствует обманчивая уязвимость и некая «легкость-на-ногу». Она выглядит хрупкой и даже милой: старость всех нас низводит до невинности, по крайней мере на вид.
– Где вы живете в Пимлико?
Я вижу, как Гринлоу взвешивает плюсы и минусы сохранения своей приватности; и тот факт, что она отвечает, я воспринимаю как знак доверия, или скорее уступки; в конце концов мы ее достали.
– Маленький дом на площади Святого Георгия, бывшая конюшня, – говорит Хелен. Она, возможно, поумерила свои запросы, но не сильно.
– Звучит славно.
Я отказываюсь от дальнейших дорожных разговоров, потому что знакомый пресс из невысказанных слов давит на меня. Я хочу спросить Хелен о настоящем и будущем, о том, что случится дальше, и еще (может, сейчас единственный шанс спросить об этом) – о ее жизни до того, как она пересеклась с нашими. Но чувство вины удерживает меня, чувство вины и хрупкость этого молчания. Я открываю окно на дюйм. Я боюсь, как и тогда. Мне есть что сказать, однако я оставляю это при себе.
Я сворачиваю с двухполосного шоссе и проезжаю мимо знака «Дорога закрыта». На старой ветке дороги сорняки пробились сквозь щели в асфальте и теперь расплющиваются под моими шинами. Бетонные остатки старой заправки едва видны под зарослями буддлеи. Я оборачиваюсь через плечо, прикидывая, как отсюда выезжать задом. Водители на основном шоссе едут слишком быстро, чтобы нас заметить. Мусорный контейнер наполовину заполнен старыми отходами, и Хелен с отвращением бросает туда сверток с деньгами.
– Хорошо, давайте отвезем вас обратно на станцию, – говорю я, когда она возвращается на пассажирское сиденье. – Если мы поедем сейчас, вы успеете на четыре шестнадцать до Ливерпуль-стрит.
– Я хочу подождать, пока он не приедет.
Ее упорство почти восхищает.
– Нет. Если он увидит меня здесь, то взорвется. – Джесс не понял бы, что сам заставил меня пойти на это. Все, что он увидит, – величайшее предательство, которое он только может представить. Мне было бы страшно находиться рядом с ним в тот момент.
Но это еще не все. Мне стыдно участвовать в сговоре с этой ужасной женщиной. Я по-прежнему ненавижу все, что она сделала.
Хелен в очередной раз моргает. Она моргает очень редко – раз в минуту или около того.
– Мне нужно знать, что он их взял.
Я вздыхаю. Если бы это были мои десять тысяч фунтов, я бы тоже хотела это видеть. Я возвращаюсь со старой дороги на шоссе, пересекаю разделительную линию и паркуюсь возле закусочной на другой стороне, приткнув машину позади белого фургона. У стойки я заказываю себе латте.
– Что желает ваша мама? – спрашивает продавщица. Она кивает на Хелен, но слово «мама» вызывает у меня рефлекторное чувство нежности. И оно немедленно гаснет от того, как Хелен вздрагивает от одной мысли, что нас приняли за родственников. Я вспоминаю другое подобное вздрагивание, другое оскорбление, и тут же ожесточаюсь против нее.
– Я ничего не буду, спасибо, – говорит она.
Молоко в этом латте – мои единственные калории за весь сегодняшний день. С тех пор как я вернулась домой, мне толком некогда поесть – я либо спешу куда-то, либо валюсь спать без сил, либо пью. Это видно не только по моему ставшему свободным поясу, но и по моей серой припудренной коже, сухим глазам и легкой дрожи в руках.
Машина стоит на травянистой обочине, и мы ждем в ней, сидя рука об руку.
– Вот он. – Я не знаю, какой путь проделал Джесс, но он, должно быть, устал, потому что приехал на желтом велосипеде, который я видела возле библиотеки, а отсюда до Настеда на нем добрых полчаса езды. Он по-мальчишески перекидывает ногу через раму, прежде чем остановиться рядом с мусорным баком. Я прищуриваюсь и задумываюсь: не пора ли снова на лазерную коррекцию зрения.
– Вы его сможете разглядеть?
– Я пришла подготовленной. – Хелен достает что-то из своей сумки, и мне требуется несколько секунд на то, чтобы понять – это маленький красный театральный бинокль. Теперь рядом со мной милая «женщина-из-публики». Даже невооруженным глазом я вижу, как Джесс засовывает руку в мусорный бак, вытаскивает пакет и открывает его. Он прижимает к груди пачки наличных, разорвав пакет на маленькие кусочки, которые кружатся вихрем и смешиваются с осенней листвой. Хелен не опускает бинокль, когда он отъезжает, и смотрит ему вслед еще долго после того, как Джесс исчезает из моего поля зрения.
– Хорошо, – говорит она. – Надеюсь, на этом все и закончится.
Бассейн в моем распоряжении. Я ни разу не бывала в этой часовне, когда она еще действовала, так что могу лишь догадываться обо всех произнесенных здесь отчаянных молитвах – о пациентах и от них самих, в течение века, пока шли службы. Я стою в дальнем конце, сложив руки, но прыгнуть в воду и нарушить безмятежность поверхности, как и говорил Сэм, кажется почти кощунством. Ротанговые кресла выстроились в ряд вдоль старых поперечных нефов[8].
Вода, как свинцовое зеркало, отражает лики святых без малейшей ряби. Я не могу не думать о прошлом этого помещения. Оно заполняет пространство. Гидромассажная ванна выключена; но из предбанника доносятся неясные звуки, и иногда парилка, которая находится в старой ризнице, издает шипение. Наконец я выполняю идеальный нырок, как меня учили в Кромер-Холле. Я не столько плаваю, сколько борюсь с водой, нанося удары вместо гребков. А затем захожу в парилку.
Свет медленно меняет оттенок, напоминая радугу в тумане. Я вытягиваюсь на мраморе, скрестив ноги. Поднимаю руки перед лицом. Из-за веса, потерянного после возвращения в Саффолк, я чувствую себя мешковатой, а не гибкой. Интересно, сколько еще лет красоты осталось моим рукам?
– Это, должно быть, одно из немногих помещений, которое мы никогда не «крестили». Ирония, однако…
Я подскакиваю, поскальзываюсь и трескаюсь локтем о твердый камень. Боль пронзает мое тело, отчего перехватывает дыхание. Как он попал сюда?
– У них есть предложение, – поясняет Джесс, будто читает мои мысли. – Минимальный трехдневный пропуск в спортзал. Они пытаются немного оживить выручку в межсезонье. Не думаю, что они пустят сюда гопоту, верно?
– Ты ведешь себя не лучше.
– С чего бы? Это только ты так думаешь.
Он ставит мне шах и мат. Я не могу разъяснить ему и не стать в очередной раз снисходительной. Я остаюсь сидеть, когда он ложится на плиту напротив и его тело издает шлепающий звук при соприкосновении с мокрым мрамором.
Механизм испускает новую порцию пара. Джесс приподнимается и разгоняет его, вырезая своими длинными руками веерообразные фигуры в клубящейся дымке.
– Плохие новости, – сообщает он. – Гринлоу сказала «нет». Она не даст мне никаких денег. – Я громко смеюсь, как бывает, когда вы не можете поверить своим ушам. Мой смех разносится эхом. – Я не шучу, малышка.
От шока кажется, будто окружающий шум резко выключили, так что я слышу свое дыхание и его. Поймать его на лжи – означает признаться, что я была вместе с Гринлоу. Понятия не имею, зачем ему лгать, но думаю – и размышляю я быстро, прямо здесь, в панике, – что должна пресечь это прежде, чем очередной виток недоверия выйдет из-под контроля. В его странном спокойствии чувствуется некое предвкушение, мне даже кажется, что он затаил дыхание. Я думала, что напоминание о семье сработает, однако я ошибалась. Я не знаю, что еще делать, но указать на его обман тоже не могу.
– Это значит, что ты собираешься обратиться к прессе?
– Нет, – отвечает Джесс. Я расслабляюсь, выдыхаю, и мир вокруг кажется вновь ожившим. Гидромассажная ванна включается, напоминая, что мы здесь не на своей собственной территории и не одни, и облегчение от этого снимает еще немного груза с моих плеч. Джесс тоже это чувствует, глубоко вдыхает пар и медленно его выпускает, словно на занятиях йогой, а затем быстрым, как у молодого человека, движением хватает меня за предплечье:
– Тебе придется восполнить эту недостачу.
– Джесс, ты делаешь мне больно! – Из-за боли от его хватки до меня не сразу доходит весь шокирующий смысл его слов. Он просит у меня денег. Требует их!
– Это лишь то, что ты мне должна.
– Я… что-что?
– Кто остался в Настеде и разгреб все дерьмо? Я сделал это. Все плакали, и удивлялись, и никто ни в чем не усомнился. Где была тогда ты? – говорит он. – Ты не дала ни пенни на похороны.
– Ты никогда меня не просил! – Никто не ожидал, что Джесс Брейм обеспечит «свободный бар» в «Социале» для всех желающих: выпивка лилась в глотки рекой так же споро, как и слезы текли из глаз. – Ты сделал это ради себя, чтобы унять чувство вины.
– Да, но ты же сбежала. – Пальцы, охватывающие мою руку, слабеют – от раскаяния или от скользкого пота? – Пускай это будет десять штук, положим, в нынешних деньгах. Это все равно меньше, чем ты должна.
– За кого ты меня принимаешь, за какую-то комиссию по компенсации криминального ущерба? Ни один адвокат не стал бы заниматься вопросами потери чертова заработка или еще чем-либо в этом роде в подобной ситуации. И вообще, компенсация – для жертв, Джесс. Не для людей, которые причина проблемы, в первую очередь. – Он не отвечает. Какие-то эфирные масла, распыленные в воздухе – кажется, можжевельник и ментол, холодят и очищают мое дыхательное горло и легкие. Они помогают мне дышать размеренно, и я благодарна за это. – И даже если бы я захотела дать тебе денег, я не могу. Не такую кучу, как эта.
– Марианна, у тебя два дома. Как ты смеешь сидеть здесь и заявлять, что ты нищая?