Вопреки опасениям Кудеслава, тронуться в путь удалось еще до полудня. Возможно, удалось бы и раньше, если бы не Велимирова скаредность.
Когда воротившийся от Яромира Мечник скупо, в полтора-два десятка слов рассказал названому родителю про негаданное поручение, тот даже застонал от досады. Следует отдать Велимиру должное – все-таки прежде всего он беспокоился о доставшемся ему в приемыши братовом сыне. Пока женщины, охая и суетясь, кормили Кудеслава, пока тот облачался по-дорожному да выбирал, что из оружия следует взять, Велимир маялся рядом и ворчал на старейшину и Белоконя – чего, дескать, им понадобился именно Мечник? Да, в иных делах Кудеславу нет равных среди родовичей, но только нынешнее дело вроде не из таких! Да, Кудеслав по крупному зверю хорош (куда лучше, чем на пушной охоте), и медведей он брал многажды – без вреда себе, ловко брал, но только есть в общине медвежатники гораздо ловчее. Одно дело, когда тебе зверя вытропили и навзрячь показали; самому же выслеживать Мечнику удается куда хуже, чем многим, которые летами даже младше его. А ведь поручение, данное Кудеславу нынче, как раз из тех, для исполнения которых мало одной сноровки управляться с оружием (тут-то он из молодцов молодец).
Так чего же хранильнику вздумалось звать к себе Кудеслава, а не Ждана или Путяту? Да хоть бы и Велимира позвал – небось, не за один только цвет бороды люди еще и Лисовином кличут названого Кудеславова отца.
И Яромир тоже хорош: перечить Белоконю, конечно, всякий остережется, но зачем же было отсылать Мечника одного?
Кудеслав рассеянно кивал, вполуха слушая всю эту воркотню. О хранильниковых догадках, будто объявившийся шатун не простой медведь, Мечник рассказывать Велимиру поопасался. Зачем же волновать прежде времени? Да еще, не дай боги, бабы могут услышать – от одного визгу оглохнешь.
Что же до охотничьей сноровки, то старшему Белоконеву сыну пользы она принесла с синичкино вымя. Потому волхв и зовет Кудеслава, больше надеясь на его редкое в здешних краях воинское умение, а главное – на то, что он сын своего отца. А Ждан, Путята или Велимир… Медвежатники они и впрямь опытные, да только иной раз опыт способен обернуться во вред. Ведь может статься, что донявший волховское подворье медведь в медвежьих повадках понимает хуже, чем иные охотники. Не бывало еще такого, чтоб лесное зверье чинило вред Белоконю и Белоконевым.
Не бывало.
А теперь вот случилось…
Занятый своими мыслями Кудеслав лишь хмыкнул, когда Велимир перестал, наконец, ворчать и сказал деловито:
– Ну, ты собирайся, а я покуда схожу, коня тебе оседлаю.
Собственно, сборы получились короткими. Обычная простая одежка; оружие – рогатина, меч, нож, топор, лук да к нему полтора десятка стрел с тяжкими железными жалами… А больше ничего и не надобно. Не съестное же с собою брать – Белоконь до смерти разобидится, если к нему приехать со своим пропитанием.
Как ни быстры получились Кудеславовы сборы, Велимир управился еще быстрее. Выйдя во двор, Мечник увидал, что названый родитель держит под уздцы уже полностью снаряженного в дорогу коня – самого никчемного, заморенного и старого из Велимировых лошадей (а тех у Лисовина по общинным меркам очень много: два жеребца и дюжая кобыла-трехлетка).
Выбор лошади был ясен, как солнышко в вешний погожий полдень. Дорога-то хоть и не шибко далека, а все же и не из легких – по нынешней поре конь может изранить ноги льдистой коркой лежалого снега. И день нынче короток: того и гляди вечерние сумерки застанут подорожных в лесу. Мало ли что волки Белоконеву кобылу не тронули! О Белоконевом пускай сам волхв и радеет, а у Велимира своя голова. Ничего, лишней опасности названому сыну от плохого коня не выйдет: даже Мечнику врядли придет в голову сунуться на медведя конным.
Однако же в глубине души Велимир сознавал, что поступил не на пользу Кудеславу и просившему подмоги волхву. И еще он сознавал, что хозяйство его по достатку без малого первое в общине во многом благодаря Мечнику: тот ведь из странствий своих много чего привез, а себе оставил только диковинный железный доспех, меч да всякую пустяковину.
Так что Кудеславу стоило лишь пренебрежительно скривить губы, рассматривая подведенного ему чахлого конька, чтобы Велимир, сплюнув, принялся расседлывать.
Когда Мечник уже готов был забираться в седло, названый родитель (явно во искупление проявленной было скаредности) отобрал у него рогатину и взамен вынес из дому свою, действительно отменную: ясеневое древко высотою в рост человека и толщиною в мужское запястье; длинный – пяди три, если не более – обоюдоострый наконечник-клинок ярого железа, а под ним перекладина-препонка, чтоб вошедшее в звериную плоть оружие помогло хозяину сдержать хищный напор, не позволило дотянуться до человека клыкам и когтям.
– Эта счастливая у меня, проверенная, не выдаст, – буркнул Велимир, глядя изподлобья. – А у твоей близ наконечника трещинка.
Даже на самый малый срок отдать другому свое оружие означает расстаться с долей охотничьей удачи. Оценив Велимирову жертву, Кудеслав в пояс поклонился названому родителю.
Не много времени ушло у Кудеслава на сборы; и Велимир вроде недолго возился с седланием да переседлыванием, а все ж, войдя в общинную избу, Мечник застал Белоконева мальца уже вполне готовым к дороге. Глаза у мальчишки были красные, заспаные; он то и дело зевал во весь рот, но держался куда бодрей, чем следовало ожидать.
Принесли жертву Навьим и пращурам-охранителям рода.
Выслушали краткое напутствие старейшины.
Сели в седла.
Молча, под одно лишь чавканье копыт по раскисшей глине прорысили градской улицей – перехожие торопливо жались к плетням да стенам, кланялись Кудеславу, с любопытством поглядывали на мальца, но никто не окликал, не заговаривал. Ясно же, что серьезное дело затевается, так и нечего дергать людей или – еще того хуже! – закудыкивать им дорогу. Все равно, и без прямых расспросов, задолго до того, как тени подлиннеют к вечерней поре, весь град успеет дознаться куда поехали, отчего и зачем.
Возле распахнутых на день лесных ворот маялись бездельем двое мужиков, поставленных здесь на случай внезапной тревоги (дневным охоронникам – подросткам – было бы не по силам управиться с тяжкой створкой, сработанной из дубовых тесаных брусьев). Эти словно бы вовсе не заметили выезжающих, зато полдесятка вертевшихся тут же псов обрадовались негаданному развлечению и с яростным завистливым лаем кинулись под конские ноги.
Длинным языком врезавшаяся в лес градская поляна незаметно перелилась в широкую лощину. Снежок, начавшийся утром, продолжал сеять с прежней медлительностью, оседая на меховую одежду и лошадиную шерсть россыпью крохотных капелек.
Лучший Велимиров конь казался истинным доходягой рядом с лошадью хранильника, а все же приноравливался к ее спорой упругой рыси, стараясь держаться вровень, не отставать. Так и ехали стремя в стремя (благо, покамест дорога позволяла), объезжая купины голых кустов да одинокие раскидистые дубы, окруженные пятнами крупчатого льдистого снега.
Ехали и молчали.
Может, парнишке и охота была поболтать (а то как бы не сморило в тряском седле), но разве мог он первым заговорить со старшим, помешать его раздумьям?! Впрочем, Кудеславу тоже быстро наскучила молчанка: хотелось поподробней дознаться о Белоконевых бедах. Да и странный парнишка вызывал немаленький интерес.
– Кличут-то тебя как? – спросил, наконец, Мечник, искоса глянув на вздрогнувшего от неожиданности мальца (кажется, тот начал-таки задремывать – что же, тем более кстати будет беседа).
– В своих краях Векшей звали, – голос паренька – низковатый, с хрипотцой – плохо вязался с его тщедушностью. – А вообще как только меня ни называли – особенно с прошлого лета, когда…
Он умолк не договорив; отвернулся.
Кудеслав стянул и засунул за пояс рукавицы (жарко, даром что снег), отер ладонью влагу с усов да с подстриженной бородки.
Потом спросил вновь:
– А где твои края?
Спросил вяло, без интереса, потому что был почти уверен в ответе. Парня выдавал говор. Нет, Векша не коверкал слова, произнося их почти так же, как и сородичи Кудеслава, но речь его покалывала слух непривычным чоканьем (словно бы нравилось парню выговаривать чокающие созвучия, словно бы на них он причмокивал от удовольствия). Что ж, Мечнику уже приходилось слышать подобное.
Векша чуть помедлил с ответом.
– На полуночь отсюда, – сказал он наконец. – На берегу Ильмень-озера. Коли недаром тебя Урманом зовут, тебе те места должны быть ведомы…
Заслышав свое нелюбимое прозвище, Кудеслав потемнел лицом, но парнишка этого не заметил, продолжал говорить спокойно и ровно, будто бы не о себе, а о ком-то другом рассказывал:
– Отца моего торговый гость обманул в счете: взял много лишку за вовсе худую вещь. На другой день отец опомнился, пошел да убил того гостя. А прочие гости такого не стерпели, вытребовали от нашего рода суда. Суд назначил за гостя-обманщика виру в десять десятков соболей; у отца же моего сыскалось только четыре десятка, а в долг никто не давал. Тогда за нехватку посчитали меня. Гости меня в тот же день продали другим гостям, а те потом еще другим продали, а те другим – вовсе иноязычным каким-то людям, которые сухим путем пробирались к Волгле-реке. От них-то я Белоконю и достался – они было у него на подворье ночевать напросились, да передумали, когда доморгались, что он волхв-хранильник. Белоконь говорит, что они хазары, а все хазары наших богов боятся.
Кудеслав слушал недоверчиво. С первого слова, с первого взгляда парень показался ему несуразным, и чем дальше, тем больше несуразностей громоздилось вокруг него.
Может ли быть, чтоб хазары не нашли в свои края иной дороги от Ильмень-озера, чем сухой путь сквозь самые глухоманные дебри? Степному человеку и крохотная роща противна, а уж этакая чащоба… Зачем, если есть скорая и куда менее опасная речная дорога по Мсте? Диво какое-то.
Хотя… Небось, урманы, что десять лет назад объявились на здешнем весеннем торге, тоже пробирались на Волглу-Итиль. И тоже свернули с краткого водного пути да пошли петлять по глухим, неведомым для них лесным рекам. Торговые люди всегда стремятся покупать товар поближе к местам, откуда он взялся – так дешевле. Те урманы, поди, и с Кудеславом дружбу свели не ради его силы да меткой стрельбы, а из желания вызнать побольше о краях, богатых мехами.
То же могло и хазар гнать в страшную для них дебрь. Не с неба же, к примеру, свалился в здешние края мальчишка-хазарин, который вырос в крепкого мужика по прозванью Кощей. Да и после него люди всякого языка хаживали по Истре да по ее берегам…
Так что про хазар может и правда. Но вот чтоб этакого квелого мальца взяли в счет кровной виры, да еще за шестьдесят соболей?! Ой, врет! Ой, цену себе набивает без всякой меры!
– А скажи-ка, много ли за тебя дал Белоконь? – спросил Мечник с усмешкой, ожидая в ответ новой несусветной цены.
Парнишка не ответил, только глянул искоса и тут же склонился лицом к самой кобыльей гриве. Этот короткий взгляд мигом смахнул усмешку с Кудеславовых губ. Конечно, глаза купленника были красны скорее всего от усталости, а щеки его мокрели наверняка от талого снега; да, конечно же все было именно так, только Мечнику вдруг показалось иное. Ладно уж, пускай себе малец тешится выдумками. Может, впрямь от этого ему легче – уж если судилось быть проданным, так хоть за небывалую цену…
Или он сообразил, наконец, что его вранье держится на тоненькой волосинке? Может, Кудеслав и поленится спрашивать у волхва, но ведь Белоконь способен сам рассказать о купленнике да о том, сколько чего за этого купленника отдано.
Лощина все круче забирала в гору. Казалось, что голые вершины дубов уже достают узловатыми скрученными ветвями серые космы низких ленивых туч, плотно занавесивших небо – словно бы над лесом распялили валяную хазарскую кошму непомерной величины.
Конь под Кудеславом вдруг оскользнулся и едва не упал. Векша натянул повод, сдерживая свою кобылу, сказал тихонько:
– Постоим. Пускай отдохнет маленько.
Парнишка по-прежнему прятал от Кудеслава лицо (этак отворачиваясь, недолго и шею свернуть!), и Мечник мысленно вновь отругал себя за давешнюю издевку. Ну, прихвастнул малец, и пускай бы – хвастовство-то безвредное!
Постояли.
Кудеслав рассеянно следил за струями прозрачного пара, бившими из конских ноздрей при каждом выдохе. Попадающие в эти струи снежинки мгновенно исчезали, растворялись в мутном тумане конского дыхания. "Вот так же и человек. Был, чего-то хотел, суетливо метался то туда, то сюда, будто снег на изменчивом ветру. А потом дохнул кто-то, и нет человека – остался лишь смутный клочок тумана меж голых ветвей, да и тот через миг сгинет-растает…"
– Ну, будет мешкать! – Кудеслав толкнул пяткой тощее конское брюхо. – А то и к полуночи не доберемся.
Он оглянулся на торопливо разбирающего поводья Векшу (опять что ли задремал малец?) и вдруг неожиданно для самого себя пробурчал:
– А некрепки, однако, общины у вас в приильменье, ежели не помогли своему откупиться от чужеродных…
– Общины-то крепки, – Векша дернул плечом, вздохнул. – Да только отец вышел из-под общинной воли. Давно, меня еще не было.
– Изверг, что ль?
Парнишка так отчаянно затряс головой, что едва не потерял треух.
– Боги с тобой, нет! Он сам, по доброй охоте…
Кудеслав снова примолк. "Ишь, как малец слова этого испугался! По доброй охоте… Наши, небось, всех извергами зовут: и Чернобая, десятка три лет тому назад отлученного от рода за злоречивость да непослушание, и Слепшу со Жданом Старым, отселившихся своею волей. Впрочем, и то сказать: сами-то изверги скорей языки себе пооткусывают, чем так назовутся…"
Бледное пятно пробивающегося сквозь небесную серость Хорсова лика уже ощутимо валилось к закату, когда ложбина вывела всадников на гребень пологой холмистой гривы. Пути осталось немного: с десять сотен шагов гребнем, а потом еще раз пять по стольку врезавшейся в противоположный склон лощиной-промоиной.
Лес молчал, лишь под копытами то ломко шуршали прошлогодние дубовые листья, то чавкал рыхлый подмокший снег. Ветер почти утих; промозглая сеянка с неба тоже иссякла, оставив по себе призрачные пряди тумана, путающегося меж древесных стволов.
Векша по Кудеславову примеру снял рукавицы; затем скинул да подвязал к луке седла треух (ярко-медные волосы парнишки потемнели и слиплись от пота, над бровями обозначилась полоса красной распаренной кожи). Через недолгое время он еще и полушубок распахнул, едва не утеряв заткнутый за опояской топорик. Еле ощутимые порывы встречного ветерка зашевелили длинный пушистый мех парнишкиной телогрейки.
Ишь ведь вырядился! Ночью-то жаркая поддевка наверняка была кстати, но, собираясь в обратную дорогу, мог бы и снять. Поди, от пота уж и полушубок в иных местах насквозь промок. Вот как ближе к вечеру прихватит морозцем, так и настучишься зубами. Сырой мех мало того, что не греет – он словно вытягивает из тела живое тепло…
Говорить все это вслух Кудеслав, конечно, не собирался. А если и собирался, то не успел. Заметив его поглядывания, Векша вдруг набрался смелости первым нарушить затянувшуюся молчанку:
– Дозволишь спросить?
– Ну?
– А ты и вправду урман?
Мечник громко, с присвистом втянул воздух сквозь зубы.
– А ты их видал, урманов-то? – хмуро спросил он.
– Видал.
– Ну и как я – похож?
– Да вроде нет, – Векша дернул плечом. – А тогда почему?..
– А не больно ли ты любопытен?! – круто повернулся к нему Кудеслав – так круто, что чуть стремя не потерял.
Векшино лицо сделалось белей снега. Парнишка забормотал торопливые и бессвязные извинения, но гнев Кудеслава как-то сам собой унялся под взглядом этих вмиг сделавшихся огромными перепуганных глаз. Не хватало еще драку с мальцом затеять… Да и не виновен он перед тобою ни в чем, малец-то. Ну, любопытен… А в каких это краях тебе удалось повидать нелюбопытных мальцов? Таких краев нет.
– Лет десять тому, – заговорил Мечник как-то слишком уж раздельно и внятно, – на вешнем торге сманили меня с собою проезжие урманы-варанги. Они плыли на Волглу; не к хазарам – дальше, поначалу вроде бы для торга, но обернулось их плавание набегом ради добычи. Приглянулся я им тем, что силача из их дружины перетянул на копейном древке; потом из лука стрелял метче их лучников. Так и ушел я с ними, а в свой род вернулся лишь через шесть лет. За то время побывал в Персии, потом вместе с урманами воротился в их земли, что за Волчьим морем… Многое повидал, многому научился – паче всего владенью воинским оружием. Без такой сноровки среди урманов не выжить: они со всеми соседями в ссоре, и даже внутри своего языка живут, как во вражьих землях. Вот с тех пор и кличут меня в роду то Мечником, то Урманом. Хоть я это третье имя свое почитаю обидным. Будто бы сородичи отторгнуть меня хотят; будто не своим считают. Кощея вон и того небось Кощеем зовут, не Хазарином…
Кудеслав умолк. Как-то так вышло, что сказал он гораздо больше, чем собирался и чем мог понять жадно выслушавший малец.
А малец вдруг сказал:
– Я не буду больше…
– Что "не буду"? – Мечник вскинул на него удивленный взгляд.
– Ну, это… звать, как тебе не по нраву…
Векшины глаза вновь сделались круглыми да огромными, и Кудеслав чуть зубами не заскрипел от подозрения, что сопливый пащенок вздумал его жалеть. Но нет, чтобы пожалеть, нужно суметь понять сказанное; нужно знать про закуток в отцовой избе, про косые либо насмешливые взгляды, которые иногда (да что иногда – частенько!) приходится перехватывать. Нужно узнать, что за тягостный смысл обозначен словами "не такой, как все". Впрочем, этому-то пять раз перекупленному мальцу очень скоро предстоит узнать и понять многое из того, что выпало узнать и понять тебе. Многое, да не все. Ему ведь судилось стать чужим не в своем роду…
В следующий миг раздумья о собственном прошлом и Векшином будущем словно бы выдуло из головы Кудеслава. Каким-то не вполне ясным для него самого образом Мечник понял, что его конь чует опасность, и что опасность эта, покуда неблизкая, вскоре перестанет быть таковой.
– Стой!
Векша торопливо натянул поводья и впился в Кудеславово лицо напряженным, вопрошающим взглядом. А сам Кудеслав столь же неотрывно глядел на его лошадь. Холеная кобыла приплясывала, всхрапывала тревожно; ее мохнатые уши стояли торчком – она явно вслушивалась во что-то недоступное ни человечьему слуху, ни ушам ослабевшего от бескормицы градского конька (того, похоже, испугала именно настороженность идущей рядом Белоконевой лошади).
Мысленно браня себя за праздную болтовню, которой он тешился вместо того, чтобы разузнать о шатуне и о причиненных им бедах, Мечник поудобней перехватил древко рогатины. Левая рука, на миг выпустив повод, будто собственной волей метнулась вдоль пояса, проверяя топор и меч; нож и так отчетливо чувствовался – он словно поерзывал от нетерпения за голенищем правого сапога; словно бы уже рвался втиснуться рукоятью в ладонь, покуда занятую древком рогатины.
– Что? – тихонько выдохнул Векша.
– Не знаю, – так же тихо прошептал Кудеслав. – Твоя лошадь что-то слышит.
Нет, теперь уже слышала не только лошадь. Кудеслав тоже услыхал это; а через миг Векша побелел до синевы – значит, и он.
Дальние протяжные крики; настолько дальние, что трудно разобрать от ярости кричат или от боли. Но, несмотря на расстояние, даже Векша понял, что кричит не человек.
Не человек, а медведь.
– Ладно, едем, – Кудеслав сплюнул и шевельнул поводья. – Считай, повезло: это как раз в той стороне, куда нам надобно.
Он снова сплюнул, потому что шутка получилась плохой.
Крики стихли и больше не повторялись, в лесу повисла прежняя тишина, только теперь она казалась зловещей – будто бы чаща вымерла либо затаилась. Начинало смеркаться. Лошади шли неохотно, их то и дело приходилось понукать.
Векша старался держаться как можно ближе к Кудеславу. В конце концов, когда во время спуска в ведущую к волховскому подворью лощину Кудеславов конь вновь поскользнулся, Мечник, непроизвольно взмахнув рукой, едва не вышиб мальца из седла древком рогатины.
Удар пришелся в левый бок. К чести Векши, он сумел удержаться от крика, только пискнул тихонько и скрючился, ткнувшись лицом в лошадиную гриву.
Опять заминка! Грызя губы, Кудеслав дожидался, пока парнишка придет в себя. Наконец тот выпрямиился.
– Ну, живой, что ли? – хмуро спросил Мечник.
Векша кивнул, судорожно отирая ладонью мокрые от слез щеки.
– И как только старика угораздило гнать тебя ночью в лес! – досадливо проворчал Кудеслав, трогая коня. – Неужто мужика не нашлось на такое дело?!
– Не нашлось, – Векша шмыгнул носом, нервно оглянулся и заговорил торопливым полушепотком: – Три дня назад шатун поломал Кукуя, Белоконева захребетника, который скотину обиходил. Вломился в закуту, двух свиней в клочья… Кукуй бежать, он погнался и заломал. И унес. Свиней задрал, но не тронул, а Кукуя унес. Белоконь велел старшему сыну и второму захребетнику выследить шатуна и убить. Они в тот же день в лес ушли. А вчера вечером сын Белоконев прибрел весь изодранный, страшный… Белоконь сразу младшего своего послал к кузнецам – упредить про людоеда; средний по извергам поехал, а я… Больше просто некого было. Он, Белоконь-то, сказал: "У шатуна теперь есть добыча, так что лишь бы вам случайно не натолкнуться…" От волков оберег дал. Сказал, будто и без оберега бы не тронули; это, сказал, просто чтобы я не боялся… Он волкам по-ихнему прокричал, что это его люди в лес идут, чтоб, значит, не чинили зла… А сам он теперь на подворье один, да еще сын тяжко пораненный, и все – больше там мужиков нет…
– Ты бы не одним языком, ты бы еще поводьями пошевеливал, – перебил его Кудеслав. – Кобылу свою не забывай торопить, понял?
Приказать что-либо волкам – это Белоконь может. И дело тут действительно не в оберегах да ином волховании. Просто старый хранильник как никто знает волчьи обычаи и законы. Однажды вечером Кудеслав сам видел, как этот благообразный старец, обходя по наружной стороне огорожу своего подворья, серьезно и деловито помечал углы и другие приметные места возле нее тем же образом, каким волки метят границы своих уделов. Заметив ошарашенное лицо невольного соглядатая, Белоконь тогда улыбнулся и пообещал:
– Ближе к ночи, ежели дождешься да не заснешь, еще большую диковину покажу.
Кудеслав дождался. Выйдя из избы вслед за позвавшим его хранильником, он еще с крыльца разглядел в сгустившихся сумерках спину матерого волка. Зверь неторопливо трусил вокруг огорожи между лесной опушкой и давешним Белоконевым следом. Против тех мест, где останавливался для своих дел хранильник, волк тоже замирал, вскидывая на миг-другой заднюю лапу.
– Он старейшина у них, вроде как Яромир над вами, – прошептал Белоконь и тихонько засмеялся. – Метки мои подверждает. У меня с волчьим племенем мир…
Больше всего изумило тогда Кудеслава поведение Белоконевых псов. Сгрудившись вокруг хозяина, они не сводили с волка настороженных глаз и тихо ворчали, но в общем были на диво спокойны. Небось градские псы будто вымирали, стоило только хоть одному волку хоть боги знают в какой дали завести вечернюю песню. С ранних сумерек и до ясного дня во всем граде будто ни одной собаки не оставалось. Да жри волки живьем кого из общинников прямо у него во дворе, псы и тогда бы не повылазили из своих нор и щелей на помощь хозяину. Те самые псы, которых не лишают отваги ни матерый секач, ни медведь…
Медведь…
Случайно ли именно на этом слове оборвались размышления Кудеслава? Собственно, размышления – не совсем уместное название. Мечник давно уже понял (именно понял – чужие поучения мало проку приносят в таких делах), что в ожидании неминуемой смертной угрозы мысли о ней лишь помеха напряженному вниманию. Голову нужно занять чем-либо посторонним, вовсе не имеющим отношения к тому, чье появление силятся обнаружить зрение и слух. Тогда не придется вздрагивать от каждого хруста под копытом собственного коня, а в каждой коряге не будет мерещиться притаившаяся погибель. Но подлинная опасность будет замечена вовремя, и тело само сделает необходимое прежде, чем опомнившаяся голова успеет сообразить, что происходит.
Кудеслав заметил мелькнувшую впереди бурую тушу за несколько мгновений до того, как туша эта выдала себя треском кустов и запахом, вздернувшим лошадей на дыбы. Вернув ополоумевшего от страха коня на четыре копыта крепким ударом между ушей, Мечник властно ткнул рогатину древком вперед в трясущиеся Векшины руки и прошипел:
– Подашь, когда скажу, а потом чтоб духу твоего рядом не было!
В следующий миг Кудеслав спрыгнул на землю и тумаком отогнал от себя храпящего коня. Векше не удалось заметить, как оказались в Кудеславовых руках лук и стрела – будто они и впрямь сами собой впрыгнули в хозяйские ладони.
Медведь с треском пер напролом сквозь кусты. Похоже было, что он прятался в зарослях, а увидев людей кинулся – но не на Кудеслава с Векшей, а в сторону, подставляя левый бок стреле, уже рвущейся с натянутой тетивы. Поведение зверя казалось Мечнику странным (ему бы подпустить поближе да молчком наброситься из засады), но ломать голову было некогда. В просвете между ветвями мелькнуло левое плечо зверя, и Кудеслав спустил тетиву.
Он не успел даже вспомнить о рукавице, и тетива, громко хлестнув по запястью державшей лук руки, просекла кожу до крови – пусть. С громким стоном медведь вспахал мордой опавшие листья, медленно перевернулся на бок и вроде затих.
Взять медведя с одной стрелы – удача настолько редкая, что поверить в нее трудно. Трудно и опасно. Всего бы лучше выстрелить еще раз – как ни ловок зверь прикидываться мертвым, а новой раны скорее всего не стерпит, выдаст себя. Но рухнувшего медведя застили кусты и подножья древесных стволов.
Мечник уронил лук, вскинул правую рук: "Дай!", и Векша торопливо сунул рогатину в его раскрытую, взрагивающую от нетерпения ладонь – так торопливо, что без малого полоснул наконечником по Кудеславовой шее.
Выставив перед собой оружие, Мечник бесшумно и споро двинулся к бездвижной туше. В полдесятке шагов от медведя он замер, потом приступил ближе и осторожно ткнул железным острием свалявшийся бурый мех.
И вдруг Кудеслав как-то обмяк. Нагнувшись, он с натугой вытащил глубоко засевшую в медвежьем боку стрелу, повернулся и зашагал обратно, настороженно оглядываясь по сторонам.
Подошел (кобыла шарахнулась, косясь на стрелу, по самое оперение окрашенную дымящейся кровью).
Недобрым взглядом снизу вверх уперся в мокрое лицо с трудом удержавшегося в седле паренька.
– Я ж велел, чтоб духу твоего здесь… А ты?
Векша с трудом разлепил губы, но Кудеслав не стал дожидаться его оправданий.
– Еще раз ослушаешься, так отлуплю – до лета будешь спать на животе и есть стоя.
Коротко размахнувшись он воткнул рогатину тупым концом в землю ("А древко-то не тоненькое, и земля еще мерзлая", – мельком подумалось Векше), выдернул из-под сапог горсть прошлогодних листьев и принялся обтирать стрелу. Потом сказал:
– Коня моего поймай. Да живей шевелись: чай, еще не доехали, а Хорсов лик вот-вот спрячется.
Уже взобравшись на подведенного Векшей коня, Кудеслав пробурчал:
– И не думай, будто все этак вот просто сделалось. Не тот это медведь. Мелковатый трехлеток, тощий, квеленький; такому Белоконева сына не одолеть. А спина этого медведишки когтями располосована. Крепкими когтями, длинными – до того длинными, что я даже боюсь себе представить чудище, к которому эти самые когти приделаны.
Последние отсветы заката еще кровянили небо над лесными вершинами, когда Кудеслав и Векша добрались до волховского обиталища.
Подворье Белоконя стояло посреди расчищенной от подлеска узкой поляны – на дне той же лощины, в конце которой давние пращуры выстроили святилище Рода.
Почитаемый даже иноязыкими племенами волхв жил не больно-то широко. Приземистая изба (правда, крытая крепким тесом); две лепящиеся к ней пристройки (жилища обзаведшихся женами, но не отделившихся старшего и среднего сына); два скотьих хлевца; амбар, приподнявшийся над землей на шести столбах; и вокруг всего этого прозрачная жердяная ограда – не защита от леса, а препона для вечно норовящей разбрестись скотины. Велимирово подворье и то обширнее, хоть и стоит оно в градской тесноте. А уж про имения извергов и говорить нечего. Чернобай вон даром что общиной наказан – и многолюдье у него, и крыш на подворье за два десятка, и поляны он пашет да рожью засевает, и дойных коров завел… Да и Слепша со Жданом-Старым хоть и бедней Чернобая, но не намного. А у Белоконя четыре лошади (правда, хороши они, равных ни у кого нет), полдесятка свиней да три козы – вот и вся скотина. Конечно, извергов общинники не жалуют; Белоконя же чтут пуще родового старейшины. Только ежели судить по достатку, получается как-то странно: будто бы нелюбовь родовичей куда выгоднее почтения…
Первыми приехавших встретили псы. Четыре зверюги, размерами и видом почти не отличимые от волков, перескочили через изгородь и заметались под ногами злобно скалящихся лошадей. Впрочем, по усиленному верчению песьих хвостов было видно, что кудлатые сторожа узнали и Векшу, и частенько гостившего здесь Кудеслава. А лай – это для порядка и чтобы кормежку оправдать: вот, дескать, какая у хозяев надежная охрана – даже своих не вдруг пропускает.
Несмотря на шумный собачий переполох, обитатели подворья не спешили выходить из избы (хоть и скорбный умом понял бы, что псы лают по знакомым людям). От этой медлительности отчетливо веяло страхом. Безлюдье, тишина; избяные оконца плотно затворены ставнями… Чтоб Белоконевы боялись леса?! Если такое и бывало, то не на Кудеславовой памяти.
Спрыгнув с седла, Мечник отвалил створку ворот (на ней даже засова не было, на воротине этой, и к огороже она не крепилась – ее кое-как прислоняли изнутри). Коня Кудеслав покинул на Векшу, а сам, отпихивая назойливых псов ногами и древком рогатины, почти бегом кинулся к крыльцу. С каждым шагом, с каждым мигом длящегося безлюдья крепло на душе у Мечника плохое предчувствие: хороводься вокруг хоть десять людоедов да оборотней, при живом невредимом волхве его домочадцы врядли перепугались бы настолько, чтоб шагу не сделать навстречу сыну лучшего Белоконева друга.
Он уже тянулся к двери, когда та, наконец, отворилась с натужным скрипом и в подсвеченном лучиной проеме возникла тощая босоногая старуха в платке и рубахе до пят. Кудеслав от неожиданности даже попятился. Да, он знал, что после давней внезапной хвори правая половина лица старшей Белоконихи помертвела – знал, и уже почти привык к этой жуткой кривой усмешке. А все же вот так, когда вдруг и нос к носу… Да еще в сумерках…
На изгрызенной морщинами криворотой личине, будто бы из дубового корья вырезанной, жили только глаза – по-старчески бесцветные, слеповатые, они тем не менее частенько умудрялись высмотреть недоступное даже для зоркой молодости. И чувства в этих глазах было куда больше, чем в иных молодых.
– Спасибо Навьим да Радуницам-охранительницам, вовремя тебя привели, – тихонько вымолвила старуха, и по взгляду ее, да еще по тому, что забыла она поздравствоваться с гостем, Кудеслав понял: дела здесь вовсе плохие.
– Ты уж, поди, все знаешь про наши беды, – Белокониха Старая зыркнула поверх Кудеславова плеча на возившегося с лошадьми Векшу (так на обломившуюся занозу косятся – саднит, а не выцарапаешь). – А мы тут поизводились, гадая, приедешь ты до вечера, или нам всю ноченьку от страха трястись. Ведь почитай одни бабы на подворье остались: Гордей еле дышит, он нам теперь не оборонщик; Гудою и Мстишке отец запретил возвращаться потемну…
– А сам-то хозяин где? – нетерпеливо перебил ее Кудеслав.
Старшая Белоконева жена равнодушно пожала плечами:
– Кто его знает. Он еще с утречка по кровяному следу ушел – туда, где на Гордея с Волкогоном-захребетником медведь навалился. Хотел про Волкогонову долю дознаться (может, говорит, жив еще; может на дереве сидит – от Гордея-то ни слова толкового не добиться, как там все вышло). Еще вроде бы след самого людоеда ему надобно разыскать – ну, то дела охотницкие да волховские, не по моему бабьему разуму…
Она слабо махнула свободной от лучины рукой, добавила успокаивающе:
– Да ты брось об нем тревожиться, его боги любят.
Брось тревожиться – это только советовать легко. Но не кидаться же очертя голову в стремительно чернеющий лес, не аукать же! Этак вместо помощи накличешь беду. Остается ждать да надеяться: хранильник наверняка знает, что и ради чего затеял.
Старуха посторонилась, и Кудеслав шагнул через порог. Окунувшись в чадное избяное тепло, он вдруг с удивлением обнаружил, что Белокониха собирается запереть вход, не дожидаясь, пока Векша обиходит лошадей.
– А как же… – Мечник запнулся, разглядев в полусумраке злобный прищур старухиных глаз.
– В сарае перебудет, – процедила Белокониха. – Не велика птица!
– Птица-то, конечно… А все ж не по-людски как-то, – ошарашенно промямлил Кудеслав. – Хоть покормить бы мальца…
– Найдет. Знает, где приготовлено. Да ты не сомневайся: все равно это проклятье, на мою голову купленное, без хозяина в избу не ступит, хоть силком волоки.
Видя, что Кудеслав растерянно мнется у косяка, бессознательно мешая запереть дверь, старуха хмыкнула и выговорила вроде бы совершеннейшую бессмыслицу:
– И ты, стало быть… И тебя… Стало быть, и впрямь вы все одинаковы: что премудрейшие, что воины, что безрогие телята…
Мечник не стал домогаться объяснений. Он подумал только, что при муже-волхве собственный бабий разум мог в конце концов и поиссякнуть за ненадобностью.
А Белокониха, чуть ли не с жалостью глянув на Кудеслава, вдруг распахнула дверь и визгливо крикнула в наваливающуюся на двор темноту:
– Ты долго еще ковыряться будешь, хвороба?! Долго мне еще тебя ждать?!
– Не жди, – глухо ответили снаружи. – Я при лошадях буду.
Старая Белокониха так яростно хлопнула дверью, что чуть не ушибла еле успевшего отпрянуть Мечника. Глядя, как старуха возится с засовом да еще и подпирает дверную створку увесистым бревнышком, Кудеслав тихонько сказал:
– А если ночью людоед нагрянет? А если купленник удумает сбежать? Глуп ведь еще по малолетству… Не боишься?
– Не боюсь! – Белокониха выпрямилась и перевела дух. – Ты рогатину-то лучше вот здесь, у самых дверей поставь – боги-то милостивы, только как бы не понадобилась она тебе еще до рассвета!
Кудеслав знал, что эта ночь добром не минется (доставшиеся в наследство крохи отцовского дара мытарили душу плохим предчувствием), а потому лег, не раздеваясь – даже сапоги не снял и нож из-за голенища не вынул.
Многочисленное Белоконево семейство (четыре бабы да несчитаный табунок детей) угомонилось на диво быстро. Вроде всего миг-другой успел промелькнуть после того, как убраны были остатки торопливого ужина, а в избе и в пристроенных углах слышалось только многоголосое сопение да полухрап-полустоны изломанного медведем Гордея (жить-то будет мужик, но хромым и кривобоким останется навсегда).
А вот Кудеславу долгонько не удавалось заснуть. Вроде бы после прошлой бессонной ночи да маятного, на сборы и путь растраченного дня полагалось кануть в сон, едва прилегши; и вроде бы понимал Мечник, что нужно ему успеть отдохнуть, выспаться; и вроде бы прежде ему, Мечнику, всегда удавалось заставить себя делать именно нужное… Да, прежде всегда удавалось, а вот нынче – шиш.
Сперва отчего-то вспомнилось, как Белокониха назвала стайню сараем. Вот ведь… В своей речи не замечаешь, а с чужих уст сорвавшись, нет-нет да и резанет слух. «Сарай», «сараюшка», «сарайка»… Не так уж и часто забираются в здешние края хазары; не так уж и многие из родовичей видят-слышат их, даже оказываясь на большом торге; а словечки хазарские будто собственной волей настырно вплетаются в вятску́ю молвь. Видать, все новое, неприевшееся, цепляется к душе человеческой, как репей. А изначально, поди, и без хвастовства не обошлось. Я, мол, не только по родимому окрестью лапти истаптываю, я-де разных людей навидался – и давай иноязыкими словечками щеголять… И сам же щеголь, поди, не заметит, как новое приестся до неотличимости от того, что повелось с деда-прадеда… А ведь это, наверное, относится не только к чуждым словам. Так же, наверное, получается и с обычаями. Пойди нынче, докопайся, что у нас от самого Вяткова корня, что от соседей, хоть от той же мордвы, а что у мордвы от нас… Эх, да ну ее, заумь эту! Сейчас бы заснуть…
Что ж, выгнать заумь из головы удалось довольно легко. Но сон все не шел.
Вертелся, ворочался Кудеслав на застланных мехом полатях, и вертелись, ворочались в Кудеславовой голове однообразные тревожные мысли о волхве, который…
Который что?
Что, собственно, такого тревожного происходит?
Ну, где-то по ночной дебри-матушке бродит одинокий волхв Белоконь, и там же бродит охочее до людского мясца медведище. Ну и что? Отчего ты, Кудеслав Мечник, волнуешься? Отчего ты волнуешься именно за Белоконя? Да всего лишь оттого, что Белоконь тебе друг, а медведь – нет. На деле же, небось, ещё бы дюжую дюжину раз подумать, кому из этих двоих следует больше бояться ночной чащи, по которой бродит второй.
Даже ты, после отцовой смерти оставшийся чуть ли не единственным душевным свойственником Белоконя – даже ты пару-тройку раз пугался старого волхва. По-нешуточному пугался, как никого и ничего другого.
Наверно, Мечника всё же сморила вкрадчивая полудрёма, в которую так любит переливаться задумчивость усталого, изволновавшегося человека. Потому что слишком уж ярко припомнился Кудеславу один из тех случаев, когда…
…Это было незадолго до распри с мордвой. Мечник уже забыл, чего ради довелось ему тем летним ласковым предвечерьем бродить пешком в неблизких окрестностях Белоконева подворья. Выполнял ли тогда Кудеслав какое-то поручение Яромира или какую-то просьбу волхва – то не важно. Важно, что по пути он без малого споткнулся о мышкующую лисицу. Чащобная хитрованка была до полного самозабвения увлечена своим хищным делом, а потому не только подпустила человека на шаг-полтора, но и позволила несколько мгновений разглядывать себя с подобного, так сказать, расстояния.
Да уж, лисица оплошала изрядно, но Кудеслав-то не замедлил оплошать в дюжину крат сильней! Правильно всё-таки Велимир ворчит иногда о своём названном сыне, будто из того охотник, как из соловьиного хвоста – воротник. Мех беспечной лисы действительно был редкостного буровато-чёрного цвета, да только кто ж при здравом уме добывает пушнину летом?!
Заметив, наконец, в прямом смысле слова нависшую над нею опасность, чернобурка слепо кинулась прочь, влетела в непролазный колючий куст, затрепыхалась, как щука в неводе… Пока ошалелая зверина выбарахтывалась из цепких ветвей, Мечник успел по какому-то дурацкому наитию изготовить бывший при нём лук.
Бить лису острожалой стрелой значило по-глупому дырявить и без того никому не нужную дрянную летнюю шкуру. Однако же Кудеслав вспомнил об этом, лишь спуская тетиву.
В самый последний миг вознамерясь избежать затеянной дурости, Мечник испортил выстрел, но промахнуться всё-таки не сумел. Вышло так, что хуже и не придумаешь: стрела прошила улепётывающую чернобурку навылет, но лисица только прыти наддала от этого попадания.
Выругавшись нехорошо и длинно, Кудеслав отправился подбирать стрелу; потом, чуть ли не бороздя носом лесную подстилку, прошел с десяток шагов вдоль кровяного следа. Велимир, наверное, мигом бы понял, смертельно ли подранена бедолашная зверина, но железноголовый Урман лишь хмыкал досадливо да пожимал плечами. По его впечатлению, человек с этакой раной вряд ли бы дожил до темна. А лисица… Чем леший не шутит – может, она забьётся куда-нибудь в крепь, отлежится, очухается… Или всё-таки сдохнет, и вот тогда дурню-подстрельщику не миновать гнева Лисьего Деда. Получается, означенному дурню теперь лишь одно спасенье: выследить и добить. И съесть, что ли, хоть кусочек добычи – тогда смерть чернобурки обретёт какое-то подобие смысла. А иначе свою вину перед лисьим родом Мечнику не загладить.
Так что Кудеслав Урман на голом месте наделал себе изрядных хлопот. Тени длиннеют, Хорсов златой свет наливается пока ещё робкой червленью – предвестницей вызревающего заката… Удастся ли быстро догнать раненую тварь? А если не удастся, то как искать не шибко явственный след в сумерках, в ночной темноте? Придётся откладывать до утра, придётся и завтрашний день тратить на расхлёбывание мимолётной глупости… И при любом исходе нужно будет задобрить Лисьего Деда обильной требой да обещаньем (сторожких-то и боги устерегают!) впредь никогда не трогать его хвостатых родовичей…
…Цепочка кровяных капель вывела в какое-то вовсе незнакомое, неприятное место.
Боясь потерять след, Мечник безотрывно смотрел под ноги – и всё же его угораздило споткнуться о подвернувшуюся под эти самые ноги чёрную, словно бы окаменелую коряжину. С изрядным трудом удержавшись-таки от падения, он мимо воли чиркнул рассеянным взглядом окрест себя… и обомлел.
Здесь был пожар. Когда-то. Давным давно. Мелколесье выгорело начисто, а великанские полутораохватные дубы обуглились, потеряли ветви, кору, жизнь, но остались стоять чудовищными чёрными трупами.
Обычно лесные гарища стремительно зарастают травой, кустарником, сорными жердеподобными деревцами…
А здесь был только мох. Кудлатая бурозелёная хлябь топила подножия дубов-мертвецов, бурые лохмотья висли с культеподобных угольных сучьев… И надо всем этим – воспалённость болезненного заката…
Мечник мгновенно забыл и о подраненной чернобурке, и о мести Лисьего Деда. Он, Мечник, на какое-то время забыл даже о том, что кроме зрения у него есть ещё какие-то чувства. Впрочем, довольно скоро своему хозяину напомнил о себе слух.
Отмахиваясь от заунывного стонущего нытья, Кудеслав злобно помянул назойливую дрянь, лезущую в самые уши. Ну, хочется тебе человечьей крови – хряк с тобой, кусай уже да и проваливай, откуда прилетела. Нет же, зудит и зудит, паскуда…
Лишь убедившись, что отмахивания и брань одинаково бессильны против надоедливого заунывья, Мечник вдруг осознал: это не жужжание летучего кровососа. Это далёкий человеческий голос. Пение, что ли?
Миг-другой промешкав в тягостной нерешительности, Кудеслав вдруг сорвался с места и стремительно зашагал на звук – похоже, ради единственной цели скрыть от самого же себя, до чего ему, Кудеславу Мечнику, не хочется приближаться к неведомому то ли певцу, то ли нежить знает кому. Да уж, нежить… Очень может статься, что именно только нежить и знает, кто и зачем полупоёт, полувоет здесь, на обомшелом лесном пожарище.
Вскоре пение смолкло. Но идти наугад не пришлось: неведомый певец затеял какую-то судорожную возню, отчётливо слышимую даже на явно ещё изрядном расстоянии. Потом сквозь эти звуки пропоролось тонкое визгливое ржание.
А потом Мечник едва не повернул обратно.
Впереди, меж великанскими стоячими головешками замаячило трудно распознаваемое подобье насыпного вала – давнего, оплывшего… и, конечно же, обомшелого, как и всё в этом безрадостном месте. А близ него обнаружилось, наконец, недоубитое давним огнём дерево. Корявое, растущее вкось, оно словно бы рвалось встречь Кудеславу, призывно помахивая на ветру единственной скуднолиственной ветвью. Однако же на ветви этой были не только листья. Мечник ещё издали разглядел подвешенные на заплесневелых ремешках волчьи черепа, полуистлевшие клапти меха, глиняные фигурки, до полной невнятности искрошенные ветром…
Лесное святилище мерян – только этого не хватало! Кудеслав на своём веку многого понаслушался про мерянских богов, и теперь первой его мыслью было опасливое: "Съедят, пожалуй…"
Уже попятившись, Мечник вдруг снова остановился и размашисто хлопнул себя по лбу.
Дурень заполошный! Хоть бы ж подумал: с чего бы это мери взбрело обустраивать своё капище так близко (меньше, чем в четверти дня пешей ходьбы) от обиталища волхва-хранильника? Того самого волхва-хранильника, которого иноязыкие чащобные племена почитают ближней роднёю Лесного Деда. И боятся. Так уж не Белоконю ли предназначены дары Нарядного Дерева?!
И тут вдруг Кудеславу ясней ясного намекнули, что здешнее Нарядное Древо посещаемо не одною лишь мерью.
Совсем рядом, быть может, прямо по ту сторону придавленного мхами вала, кто-то заговорил – тягуче, напевно:
Жизнь, нежиль… Тонка межа.
И смерть, и роды – мученье.
Одно движенье ножа
Врезает в гибель рожденье.
Горячий багряный свет
На полосу мрака брызнет —
И чёрное выпьет цвет,
И нежиль напьётся жизни.
Пускай остреный кремень
Плоть смертной мукою гложет,
Пусть тень перельётся в тень
Того, кто прийти не может,
Но может на миг вдохнуть
В рождённые смертью жилы
Ничтожную долю-чуть
Своей всемогущей силы."
И вновь иззубренным ножом полоснуло Мечников слух тонкое судорожное ржание…
Так навсегда и осталось тайной для Кудеслава, что его заставило бесшумной тенью метнуться вперёд, приникнуть к насыпи и осторожно заглянуть за неё. И одного, первого же взгляда Мечнику хватило, чтобы подосадовать на своё любопытство. Потому, что увиденное явно нельзя было видеть случайному, стороннему человеку.
Насыпь не была насыпью.
Если изо всех сил швырнуть камнем в мокрую глину, получится этакая ямка-колдобинка, словно бы обнесённая валом расплескавшейся грязи. Но что и с какой ужасающей силой должно было грянуться в здешние леса, чтобы сама тугая шкура земли расплескалась по-жидкому? И чтобы получилось ямище, способное целиком уместить в себе градскую избу?
Дно ямины (не посредине – ближе к дальнему от Мечника склону) было надкопано, и из надкопа этого выпирала краснобурая, словно бы перемазанная сохлою кровью ноздреватая глыба. Крупная. Размером с голову взрослого, очень патлатого и очень напуганного мужика.
Давным-давно отец рассказывал Кудеславу про раскалённые железные камни, которые иногда вместо молний роняет с неба угрюмый бог Перун. Полураскопанная ржавая глыба – небесный камень? Не её ли паденье оборотило тутошнюю дубраву в толпу обугленных упокойников? И не этой ли глыбе посвящено Нарядное Дерево?
Наверное, всё так. И, наверное, мерянское святилище и в прямом, и в переносном смысле сбоку-припёку возле ямы-воронки. Потому что главное здешнее капище – внутри ямы. И оно не мерянское.
Как-то так получилось, что Мечник с единого взгляда в мельчайших подробностях рассмотрел всё, бывшее на дне ямы-воронки. Например, лежащие близ небесной глыбы могучий лук и длинную белую стрелу с железным наконечником… Вертикально вкопанное посредине ямы бревно – сосновое, облитое рыжей коростой загустевшей живицы; его вершину чей-то неумелый топор превратил в грубое изображенье задранной в небо головы то ли коня, то ли собаки, то ли боги знают чего ещё… К этому неуклюжему идолищу был очень ловко и очень безжалостно припутан чёрный, как жженное смольё, жеребёнок. Припутан стоя; так припутан, что мог шевелить только хвостом да ушами. Багрянеющий Хорсов лик висел ещё достаточно высоко – дно ямы полосовали длинные тени. И тень жеребёнка, насаженная на вертел тени бревна-идолища, упиралась концом вздёрнутой морды в ржавый бок небесного камня.
А над вывернутой жеребячьей шеей навис иззубренный каменный нож, рыжевато-серое кремнёвое лезвие. Остреный кремень…
Да, всё это Мечник успел рассмотреть с единого взгляда. Почему же он лишь с немалым трудом заставил себя увидеть то, что должно было бы сразу же ворваться в глаза? Верней, не "то", а "того". Того, в чьём кулаке тонула рукоять древнего жертвенного ножа. Того, чьё белоснежное одеяние резко выделялось среди затопивших воронку красноватости, бурости, ржи… Того, чей голос Кудеславу до́лжно было б узнать, едва заслышав тягучий припев-наговор…
Волхв-хранильник Родова капища. Ой, кажется, не одного-единого капища он хранильник…
Дёрнулся вниз кремневый нож, булькающим всхрапом оборвалось пронзительное пискливое ржание, в черноту жеребячьей тени ударила тугая журчливая струя…
Горячий багряный свет
На полосу мрака брызнет —
И чёрное выпьет цвет,
И нежиль напьётся жизни…
Омытая кровью тень стремительно набухла ржавчиной, из чёрной превратилась в гнедую… От вороного жеребёнка – гнедая тень? Тень ли?! Оно уже обрело немыслимую для тени объёмность, это грязно-рыжее порождение мрака и крови; оно шевелилось, норовило отлепить себя от земли, приподняться…
А волхв Белоконь, выронив нож, метнулся к небесной глыбе, подхватил с земли стрелу и торопливо обмакнул её в мучительно оживающую полупрозрачную рыжую тушу.
Обмакнул, и тут же выдернул.
Стрела перестала быть чистой, её будто вымарали засохшей кровью.
И тут под Кудеславом хрустнула какая-то лесная дрянь. Откуда только взялась она в мягкой моховой подстилке?! Белоконь, конечно же, превосходно расслышал этот получившийся оглушительным хруст. По медвежьи взрыкнув: "Кто?!" – старый, но отнюдь не дряхлый волхв снова нагнулся… в этот раз за луком. Распрямившись, хранильник больше ничего не пробовал спрашивать, а молниеносно натянул да спустил тетиву, метнув оборжавевшую стрелу, куда глаза глядели: от Мечника чуть ли не в противоположную сторону.
Но стрела, люто взвыв, описала совершенно невозможную, немыслимую петлю и до половины вонзилась в землю на том самом месте, где лежал Кудеслав.
Только самого Кудеслава там уже не было.
В последний миг он успел отпрянуть, вскочить и опрометью броситься прочь. Прочь от яростной кровожадности друга-волхва, прочь от леденящего душу обряда, прочь от этой ржавой жути, летающей по собственному усмотрению! Прочь!
Хвала Навьим, Белоконь, кажется, так и не дознался, кто именно подглядывал за изготовленьем чародейской стрелы. Потому, что дознайся он… Мечник был уверен: в этом случае их с Белоконем дружбе настал бы конец. И самому ему, Мечнику – тоже.
Все-таки ночью пришлось разбирать запоры на входной двери да ломать сотворенные Белоконихой-Старой приговоры от Злых.
Как ни зыбка была сморившая Кудеслава дремота, первым подхватиться с полатей удалось все же не ему, а которой-то из Белоконих. Когда Мечник, на ходу застегивая пояс с мечом, выскочил в сени, обе хранильниковы жены были уже там: Старая светила масляным каганцом, Молодая (это которая пятый десяток доживает) поспешно отваливала засов.
Нет, бабы не лихое что-то почуяли и вовсе не хотелось им сразиться с людоедом. Причиной ночного переполоха был возвратившийся из леса хозяин подворья. Одним Навьим ведомо, как бабы догадались о его появлении. Волхв просто подошел к затворенному входу и остановился, дожидаясь чтоб отперли. Ждал он молчком да тишком и наверняка очень недолго.
Вроде бы Белоконихи, вскакивая, не успели нашуметь (а уж Кудеслав тем более), но сени мигом наполнились хранильниковыми невестками и их потомством. Гудоева Милонега даже с младенцем приволоклась. В тесноте несмышленыша придавили, и третий Белоконев внук (внучек-то хранильниковых счесть не хватит пальцев на руках и ногах, а внуков лишь три – старшему еще восьми нет) зашелся надрывным плачем. Белокониха Старая замахала руками на сынову бабу, и та выметнулась в избяные потемки – успокаивать да баюкать. Но и без нее в сенях шагу нельзя было ступить.
Прижатый к стене жаркими, влажными со сна девичьими телами, Кудеслав только и смог, что взглядом перекинуться со старым волхвом: тут, мол, я, приехал, ждать не заставил. Белоконь улыбнулся ему, кивнул; потом стремительным цепким взглядом окинул встречающих.
Боги ведают, сколько лет успел прожить Белоконь. На памяти Кудеслава он всегда был таким, как в ту ночь. Рослый, костистый; лик морщинист, но на диво подвижен; седая стриженая борода – по грудь, заплетенные косами усы – по пояс; глаза – что угли в очаге: черным черны, однако же нет-нет, да и полыхнут стремительным жарким светом… Даже в лютейшие морозы он не искал иного покрова для головы, кроме длинной гривы чуть вьющихся белоснежных волос. И одевался он всегда только в белое, так что нынешний горностаевый полушубок (за такой даже у ближних соседей можно взять хоть редкостного персидского жеребца вместе с украшенной самоцветными каменьями сбруей) надет не ради бахвальства достатком – зажиточные бахвалы не носят лыковые лапти да грубую, хоть и выбеленную холстину.
Да, сколько лет успел прожить Белоконь, ведают одни только боги. Наверняка более семи десятков, а на сколько более? Кудеслав как-то спрашивал, но волхв отшутился – так, дескать, долго живу, что уж и счет годам потерял. Может, и слукавил старик, а может и нет. Верно лишь то, что он в мельчайших подробностях помнит дела старины, которые даже столетний глава кузнецов Зван еле-еле способен оживить в памяти по своему тогдашнему малолетству. А еще верно то, что понадобься, к примеру, Кудеславу опора для ходьбы, которая бы при случае и вместо оружия годилась, так Мечник бы себе по силам своим сделал посох легче того, без которого Белоконь шагу ступить не хочет.
– Ну, встретили, потешили старика, – благодушно прогудел волхв, оглядывая лица, еле высвеченные огоньком каганца. – Ступайте-ка теперь спать: день будет труден да хлопотен.
Хранильникова родня, толкаясь и перешептываясь, полезла из сеней. Кудеслав против воли замешкался – пристало ли ему толкаться на равных с бабами, девками да детьми?! Кстати сказать, некоторые Белоконевы внучки (иные отцы таких уже год-другой назад спихнули бы замуж, чтоб не переводить понапрасну корма), укладываясь в жаркой избе да на теплых мехах, сочли излишним обременяться одеждой – толкотня с ними оказалась бы чрезмерным испытанием для здорового неженатого мужика.
Так что по всяким-разным соображениям Мечник решил убраться из сеней последним, а потому невольно услыхал разговор Белоконя со старшей женой.
– Встретили, да не все, – тихим, будто заледеневшим голосом сказал волхв, пристально вглядываясь в криворотую морщинистую личину. – Где Векша?!
– Я звала, кормилец, чем хошь поклянусь, – торопливо забормотала старуха. – Вон и Кудеслав свидетель: звала-звала, а он-н…
– Цыть! – Белоконь как-то странно зыркнул на Мечника (испугался, что ли?!) и вновь оборотился к жене:
– Помнишь, что я вам всем велел?
Та истово закивала:
– Помню, кормилец, помню! Я же и говорю: звала-звала, и этак, и так – не идет!
Она тоже коротко оглянулась на Кудеслава, но ее-то испуг был понятен: а вдруг выдаст Мечник, вдруг расскажет, как она звала "этак и так"? Ладно уж, не расскажет.
А старуха продолжала бормотать, как-то снизу заглядывая мужу в лицо (хоть были они почитай что одного роста):
– Да ты брось тревожиться: в стайне двери да стены крепкие; сено там, оленью шкуру я отнесла, варева мясного целый горшок… Сытно, мягко да безопасно – чего ж еще-то?
– Безопасно? – прищурился волхв. – Ой ли! Стены низки, кровля травяная – нешто не вломиться медведю? Гляди, старая: случится беда – не прощу. Себя не прощу, а тебя и подавно…
Волхв смотрел только на Старую, и слова его предназначались только ей, но против воли слышавшему их Кудеславу захотелось немедленно провалиться сквозь земляной пол. Хоть он вроде бы тут и ни причем. Да, Мечник почти что с первого взгляда на Белоконева купленника догадался: хранильник почему-то души не чает в этом мальце. Да, любому ясно: в избе Векше было бы куда безопаснее. Так что с того? Кудеслав волхву люб, но не настолько же, чтобы у его очага распоряжаться! Не силком же было Векшу в избу волочь! Не драться же было со старухой, не рогатиной же отгонять ее от запоров!
Сени опустели. Выскользнула уже и Белокониха-Молодая – пряча глаза, прикрывая ладонями горящие щеки. Тоже, небось, сквозь землю провалиться не прочь, хоть любому (и в первую голову ей самой) ясно, что уж ее-то вины тут ни капельки: кто, кроме самого хозяина, на этом подворье посмеет перечить Старой?!
Ай да хранильник! Если даже заведомо безвинные места себе не находят, слыша для чужих ушей предназначенные упреки волхва, то каково же сейчас старухе?!
Мечник все стоял, прислонившись к стене, хоть выход уже освободился. Белоконь снова глянул в его сторону (на этот раз по-обычному, доброжелательно); потом буркнул жене:
– Ладно, ступай спать. Плошку только оставь.
Старуха канула в чуть подсвеченный тлеющим очагом избяной полумрак. Кудеслав прикрыл за нею дверь, обернулся к волхву:
– За бабьим мельтешеньем и поздравствоваться забыли… Долгих лет тебе!
– И тебе, – хранильник приступил ближе, кончиками пальцев тронул его плечо. – Благодарствую за спешность приезда… Впрочем, иного от тебя и не ждал.
Кудеслав огладил бородку, откашлялся. Потом сказал:
– Я, коли дозволишь, поброжу до светла по двору. Что-то муторно на душе – вроде как этой ночью худое должно случиться.
– И у меня душа мутится, – помрачнел волхв. – Одевайся-ка да выйдем, поговорим там, снаружи – чтоб ненароком баб не перепугать.
Снаружи не осталось ни следа от вечерней туманной сырости. Небо очистилось от туч и сияло несметным множеством ясных холодных звезд. Земля затвердела. Кудеслав рассеянно ткнул под ноги острием рогатины и услышал, как железо с отчетливым хрустом воткнулось в тонкий новорожденный ледок. Брался мороз.
– Я дорогой медведя убил, – Мечник оглянулся на Белоконя, притворяющего за ним избяную дверь. – Хилый оказался да малый, другим медведем пораненный. Думаю, людоед его из берлоги выгнал. И еще думаю, что людоед ваш пришлый. Медведи стадами по лесу не шастают.
Белоконь подошел и стал рядом. Каганец он задул и несколько мгновений внимательно следил, как на конце остывающего фитиля умирает красная точка – последнее дыхание только что погубленного огня. Потом пальцы хранильника внезапно разжались, и глиняная посудинка со стуком упала наземь.
– Пришлый, пришлый, – Белоконев голос был тих, но внятен. – Его, верно, ледоходом принесло. Гордей только то и сказал, будто увечный он, но увечья зажившие, давние. Вроде как носа у него нет. И передняя левая лапа порчена – без когтей (это я по следам разобрал). А еще и по следам, и по Гордеевым ранам выходит, что не дыбится он, когда нападает. Так и прет на четырех – кабаном.
– Хуже не бывает… – Кудеслав сгреб бородку в кулак.
Хранильник кивнул:
– Не бывает.
Они, не сговариваясь, медленно двинулись вдоль избяной стены – без цели, просто чтоб не стоять на месте. Прямо перед ними внезапно и бесшумно возникла тень одного из сторожевых псов. Потершись о ногу волхва, пес выклянчил короткую ласку хозяйских пальцев и сгинул. Несколько мгновений волхв глядел ему вслед, затем снова побрел боги знают куда, раздраженно стуча посохом по мерзлой земле. Кудеслав отправился следом.
Помолчав, хранильник заговорил опять:
– Вот что еще помни: он бросается прямиком на врага, но в самый последний миг шарахается влево, как бы пугается вдруг. И сходу бьет правой лапой.
Снова помолчали. И опять волхв, будто угадав, что Мечник собирается о чем-то спросить, поторопился заговорить первым:
– Он ведет себя скорей как человек. Нюхом обижен, да лапа одна увечна – оттого и повадки у него не звериные. Потому-то я и просил у Яромира тебя, вместо чтоб кого из охотников кликнуть. У самого опытного медвежатника против такого выйдет то же, что у Гордея вышло. Тут воин надобен.
Белоконь почти слово в слово повторил утренние Кудеславовы рассуждения, и Мечник про себя порадовался собственной догадливости. А старик продолжал:
– В окрестных местах только двое способны с ним совладать: ты да я. Был бы он не простой медведь, а и впрямь оборотень, как мне сперва померещилось из-за его человечьей повадки, то я бы сам… Но вот нынче ходил, глядел следы – все-таки зверь он. Увечный, неправильный, но душа в нем звериная. А погубить своими руками медведя я не могу. Именно этого – никак не могу. Боги не велят, я уж спрашивал. Сына он мне поломал, изувечил – а не добил же, выпустил-таки живым из леса. Чем-то прогневил я богов, вот и карают. Сам убью – осерчают пуще прежнего, сынову жизнь заберут. А может, и не только его… Ну, ты уж выходи, будет хорониться-то!
Ошарашенному Кудеславу изрядного труда стоило понять, что последняя фраза предназначена не для него и не для людоеда.
– Выходи-выходи! – Белоконь чуть повысил голос. – Знаю же, что подслушиваешь!
За разговором волхв и Мечник успели подойти к стене хлевца, в котором стояли хранильниковы лошади. Обманчивый звездный свет увеличил приземистое строение, оборотив его в огромную глыбу непроницаемой черноты. И внезапно отлепившаяся от этой глыбы человеческая фигура сперва тоже показалась великанской. Однако подступив да остановившись шагах в трех от хранильника и Кудеслава, фигура превратилась в фигурку и произнесла хрипловатым знакомым голосом:
– Ну?
– Я те понукаю! – хмуро сказал волхв. – Ты чего вылез? Жизнь не мила?
– А чего в ней милого-то? – так же хмуро осведомился Векша.
– Еще и дерзит старику! – Белоконь возмущенно пристукнул посохом и глянул на Кудеслава, будто сочувствия от него ожидал.
Кудеслав торопливо изобразил на лице сочувствие, а через миг спохватился, что старания его большей частью пропали напрасно: при этаком свете лицо разглядеть легко, но, к примеру, дружеская улыбка может показаться хоть злобным оскалом, хоть гадливой гримасой.
– Душно там, – вдруг сказал Векша, глядя в сторону. – Смрадно. Тесно. Спать хочется, а какой может быть сон, если мне лошадь чуть на голову не наступила?!
– Ну так иди спать в избу, – как-то слишком уж миролюбиво сказал Белоконь.
Мальчишка удостоил его коротким взглядом исподлобья и вновь отвернулся:
– Не пойду.
– Пойдешь-пойдешь! – волхв снова пристукнул посохом. – Для начала сходи принеси огниво мое – я где-то в сенях выронил.
– В сенях темно. Как же я впотьмах искать стану?
– А ты в избу зайди, вздуй очаг да подожги от него лучину, – терпеливо объяснил Белоконь.
– Все равно не пойду. Там эта…
Кудеслав тихонько отошел подальше от спорщиков. Однако же спорщики были хороши – старец невесть какой древности и голоусый пащенок! Кто другой на месте Белоконя первую же мальчишечью дерзость оборвал бы затрещиной. Да и сам Белоконь, будь на месте Векши хоть даже Гордей (родной сын, почти старик), наверняка не стерпел бы ни единого возраженья. А тут…
Векша все-таки отправился в избу – медленно, оглядываясь на каждом шагу и (Мечник готов был поклясться в этом) тихонько поминая старого волхва нехорошими словечками. А волхв молча глядел ему вслед. Кажется, старик улыбался – во всяком случае это явно не было ни злобным оскалом, ни брезгливой гримасой.
Когда мальчишка сгинул в черном зеве избяной двери, хранильник обернулся к Кудеславу и подманил его пальцем. Да, старик улыбался. Хорошо улыбался, по-доброму. А Мечник не удивился бы, увидав на его лице другую улыбку, которая куда страшней гримас да оскалов.
– Ишь, норов-то! – сказал волхв. – Ну да ничего, пообвыкнет – утихомирится.
– Зачем тебе огниво? – спросил Кудеслав (просто так спросил, чтоб не молчать).
Белоконь еле слышно рассмеялся:
– Огниво? Огниво мне не нужно, потому что вот где оно, – старик похлопал по висящему на поясе кожаному мешочку. – Ничего, пускай ищет… Небось, удивляешься моей терпеливости к купленному мальцу? – спросил он внезапно.
Мечник только плечами пожал: мое ли, мол, это дело?
– Надобен он мне, – волхв посуровел. – Силу чую в нем ведовскую. Мои сыны такой не имеют… Нет, иначе. Имели, да порастеряли почти без остатка. Разучились они слышать неслышимое, и говорить с невидимыми не могут. И не смогут, потому что охоты мочь не имеют. Они, живя под моей рукой, сами того не понимая, пуще всего мечтают хоть в чем-нибудь превзойти меня. А чтобы превзойти меня в волховании, надобно прожить век не менее моего, да так прожить, как я свой прожил… Вот и ищут они для себя другого. Мне замена надобна, продолжатель, которому бы святилище после себя доверить. Подворье-то есть кому передать – лучше Гордея хозяйство никто не управит, а вот храненье святыни… И внуки не в меня – в них удаются. Вот если бы ты…
Кудеслав вздохнул и отвел глаза. Не однажды затевал с ним Белоконь подобные разговоры; не однажды предлагал угол в своей избе. Всякий раз, как дозревала до замужества очередная Белоконева внучка, волхв соблазнял Мечника возможностью породниться – и всякий раз это бывало тщетно. Спасибо, что старик хоть прощал отказы. Впрочем, иного ожидать было бы странно – волхву-то как никому другому должны быть понятны причины упорного Кудеславова нежелания уйти из отцовой избы (хоть чьей она нынче ни называйся, а очаг-то родительский!) и взять за себя девушку из семьи хранильника.
А вот Кудеслав все же не понял причины странного отношения волхва к своему купленнику. Верней сказать – не поверил объяснению старика. Будто бы тот неглавное приоткрыл, а о главном решил умолчать. Что ж, его дело и его воля – мог бы вообще об этом не заговаривать.
Скрипнула избяная дверь, прохрустели по молодому ледку хазарские сапоги, и Векша, подойдя вплотную к волхву, ткнул ему в руку огниво.
– Твоего не наш… – малец поперхнулся внезапным коротким кашлем, вытер ладонью губы. – Не нашел, говорю, твоего-то. А это лежало близ очага.
Хранильник, хмыкнув, взял принесенное, и вдруг рявкнул страшным голосом (аж псы отозвались всполошенным тявканьем):
– Последний раз говорю: ступай в избу!
Вздрогнувший от неожиданности малец только отчаянно замотал головой вместо ответа.
– Ишь ты, упрямец какой! – Белоконев голос опять стал прежним – тихим и дружелюбно насмешливым. – Ладно уж, сторожите вместе, ежели Мечник согласится этакого неслуха терпеть рядом с собой. Толку, правда, с тебя, что с дрозда удою…
Волхв шагнул было к избе, но передумал, вернулся, заговорил опять:
– Волкогонова тела я не нашел. Медведь поначалу его отволок недалече от того места, где задрал, а недоеденное прикопал под прелые листья. Только сейчас там пусто. Сам людоед к добыче больше не подходил – волки да хищная мелкота растащили-догрызли. Так что людоед нынче к утру будет голоден и зол на весь свет.
Белоконь запнулся на миг, придвинулся ближе к Кудеславу:
– Ты попригляди за неслухом, не дай случиться худому! А ты, – это уже Векше, – все, что Мечник прикажет, чтоб без споров, мигом!.. Уразумел? И про то, что я велел, тоже помни! Слышишь меня?!
Он дождался хмурого Векшиного кивка, буркнул: "Ну, то-то!" и вдруг тихонько квакнул по-жабьи.
Пошутить, что ли, вздумалось старику напоследок? Может, и так. Только даже стоявший от Векши в двух-трех шагах Кудеслав отчетливо услыхал, как при этой шутке дробно застучали зубы купленного мальца.