2. Бич Божий

Он всего единожды испытывал ток крови в своём теле, когда, перевоплотившись в кентавра, мчал на себе прекрасную Пифию, жену философа. В другие времена, что бы ни совершал, что бы ни происходило на его глазах или с ним самим, царь не чуял биения своей крови, как не чуят воздуха, которым дышат.

И только на берегу Геллеспонта в тот миг, когда предстояло сделать первый шаг, вдруг ощутил её упругие толчки, как если бы обнаружил в себе нечто ранее неведомое, чужеродное, существующее в его естестве помимо воли, как второе сердце сросшегося близнеца, прежде обитавшего в плоти тайно и неосязаемо.

Было чувство, что он опять перевоплощается в кентавра…

Полторы сотни больших и малых триер, галер, десятки лодок и плотов, загруженных воинами, конями, колесницами, щитами, копьями и прочим снаряжением, замерли на прибрежных тихих отмелях. Прикованные цепями, рабы уже вознесли греби над искристой от звёзд зеркальной водой, великое множество глаз устремилось в некую незримую во тьме точку, и чуткий слух улавливал всякий звук, оставалось лишь подать знак, дабы привести всё это в движение. Или порывы попутного ветра, ибо мятые, обвисшие паруса уже вздымались над судами и только вздрагивали, словно застоявшиеся кони.

Спешившаяся агема окружала царя с трёх сторон, у левого стремени был Каллисфен со свитком папируса, у правого – щербатый Клит Чёрный от напряжения скалил остатки зубов, поблескивал белками глаз, в любое мгновение готовый эхом повторить команду.

Но Александр сам нетерпеливо ждал некоего движения, проявления силы божественного естества – суть знака, не ведая, каким он будет: звезда ли воссияет над головой, озарив путь через пролив, небо ли разверзнется, а может, в единый миг перед копытами Буцефала соткётся нерукотворный зыбкий мост или противоположный берег, сорвавшись с места, надвинется из непроглядной тьмы и замкнёт море твердыней. Или, напротив, внезапной бурей взволнуется Геллеспонт, опрокидывая и выбрасывая на берег изготовленные в путь суда, ударит молния под ноги, оглушит гром, или исполинский Стражник Амона, каменный лев с обликом человека – сфинкс, восстанет вдруг из вод.

В столь решающий час боги должны были проявить волю свою! А он, потомок Ахилла и сын Мирталы, владевший многими эпирскими таинствами чародейства и сообщения с небесными владыками, ведавший суть воздаяния жертв и строго блюдящий обряд, тотчас бы истолковал всякий знак свыше и ему последовал.

И потому, как ночь оставалась безмолвной, морская гладь незыблемой, а в звёздчатых небесах разливался безмятежный покой и даже птица не смела возмутить его стихию, Александр всё сильнее испытывал биение крови. От вздувшихся жил вдруг стали тесноваты доспехи, любовно пригнанные бронниками к каждому изгибу мужающего торса, а мягкое чешуйчатое заворотье на кольчужном оплечье и вовсе перехватило горло. Он ощутил, как набрякло и отяжелело лицо от прихлынувшего жара и неподвижный морской воздух не мог остудить его; из-под кожаной оторочки боевого шлема выцедилась и побежала к межглазью первая слеза солёного горячего пота, а голову охватил свербящий невыносимый зуд. Хотелось нащупать пряжку и сорвать шлем, однако всякое движение сейчас было бы растолковано Птоломеем и Клитом как сигнал к отправлению, и он терпел всё, ожидая знака богов, коим уже воздал жертвы.

– Скажи, государь, что ждёшь ты в этот решающий час? – не сдержался Каллис.

– Попутного ветра, – надменно усмехнулся царь, дабы не выдать своих чувств и надежд.

Историограф зашелестел папирусом: верно, что-то записывал.

И вдруг на воде появился чёлн, рассекающий отражённые звёзды. Плеск вёсел, шум воды и неясное бормотание приближались, будучи в тот миг единственными звуками в истомлённом тишиной пространстве. Незримый гребец, оказывается, пел разудалую воинскую песнь, однако заунывным, скучным голосом уставшего путника и правил точно к носу галеры. Александр, единственно бывший в седле, скорее других различил во тьме белеющую согбенную спину и лохмы седых волос, разбросанных по плечам: что-то знакомое почудилось в образе одинокого мореплавателя.

– Перебежчик, – определил Птоломей. – Или посол.

Сей воевода у Геллеспонта стоял у царя под рукой, среди приближенных гетайров, поскольку был по крови братом Александру – сыном Филиппа от одной из его наложниц. Однако соединяло их не только родство. Птоломей проявил себя как полководец, предусмотрительный советник и преданный соратник. Разнило лишь одно: если царь с юности придерживался аскетичной жизни, то незаконнорождённый сын был нравом в отца и не ведал ни в чём воздержания, особенно с женщинами. С собой в обозе он возил воспитанных и прелестных гетер, поскольку мыслил, будто совокупление с ними насыщает его эллинским благородством. А чтобы сократить дистанцию и умалить порок, однажды царь подарил брату буланого жеребца, который на скачках, бывало, обгонял даже Буцефала. Птоломей с этим конём не расставался, потому что воспитывал брата и наставлял конюх Александра, знавший толк в скакунах.

Парменион, переправившийся с отрядом несколькими днями раньше, без всякого сопротивления занял Абидос и донёс, что персов близ Геллеспонта нет и будто они изготовились встретить македонцев на Гранике. Даже конных разъездов нет, чтобы наблюдать за переправой! Столь неразумное их поведение Александр расценил как хитрость и потому велел ночью перегнать корабли и форсировать пролив в районе Трои.

– Кто бы ни был, приведи его ко мне, – велел он Птоломею, когда чёлн с тупым стуком причалил к царскому судну. – В такой час всякое явление – промысел богов.

Гетайры ринулись к челну, ловко подхватили гребца и поставили на палубу. И тут матёрый бык, стоящий на растяжках у носа корабля и обречённый на заклание богу морских пучин, вдруг вскинул морду и взбугал, оглашая рёвом звёздный пролив. Тем часом одинокого гребца подвели к царю, и Александра передёрнуло от внезапного озноба: перед ним стоял волхв Старгаст, кости которого были замурованы в угловой башне Пеллы! Однако этот мертвец оказался во плоти, и белая живая кожа его лица отчётливо светилась даже в темноте, а из коротких рукавов посконной рубахи торчали увитые мышцами могучие руки, которые он помнил.

На мгновение детский ужас и любопытство обуяли царя, ибо перед взором возникло видение, как волхв, бывший кормильцем малолетнего царевича, приучал не бояться высоты: брал за ногу и свешивал в прострел между зубьев башни. И при этом велел наблюдать, что вокруг происходит. Александр тогда ещё носил детское имя – Бажен, выше зыбки не поднимался и далее крепостной стены ничего не видел, и тут, впервые оказавшись в поднебесье, да ещё вниз головой, испытал сначала лишь страх. Душа затрепетала, сердце, напротив, замерло, а из гортани сам собой вырвался ребячий клик испуганного восторга. Ему почудилось: звездочёт разжал руку и Бажен теперь летит вниз – земля стремительно приближалась, и ничего иного, кроме пыльного склона сухого рва, он в тот миг не узрел. И это был не страх неминуемой гибели, которого в ту пору он ещё не ведал и не осознавал состояния смерти, как окончание жизни; он ужаснулся неестественности перевёрнутого мира!

Так было и в другой раз, и в третий, пока волхв не приучил его не взирать на высоту и воспринимать окружающее пространство во всяком его виде.

И сейчас на одно мгновение мир опрокинулся, и Александр едва сдержал крик устрашённого младенца. Старгаст же встряхнулся как-то по-собачьи, и с него на палубу осыпалось что-то неразличимое, будто водяные брызги или дорожная пыль, а седые космы спали, и на голом темени оказался лишь длинный клок, замотанный за ухо с тяжёлой золотой серьгой.

Бритая голова поблёскивала и светилась даже во тьме.

– И на кого же ты на сей раз исполчился, царь?

Насмешливый и дерзкий голос враз вернул его в привычное состояние, и перед взором очутился не старый волхв-кормилец, а молодой князь русов, выходивший с ним на поединок! Тот же нелепый вихор волос на голове, называемый чубом, ледяной, светящийся во тьме взор, и даже плетёный восьмиколенный кнут, собранный в кольцо, был замкнут в поднятой деснице! Столь неожиданное преображение повергло Александра в незнаемую доселе оторопь, когда всё – и плоть, и мысль – костенеет и не повинуется, кровь леденеет в жилах и живыми остаются лишь взор и слух.

– Сказано тебе: не ищи чужих святынь. Не внял ты моей науке, изгой. Сам возомнил себя бичом божьим! А напрасно!

Сказал так и, распустив по палубе кнут, встряхнул его змеистое тело – раздвоенный хвост издал громкий щелчок.

Гетайры отчего-то безучастно стояли рядом и словно не слышали руса, не замечали, к чему тот изготовился, Каллис даже в потёмках шуршал пером, держа в зубах другое, с обсохшими чернилами, Птоломей же изготовил пальму, дабы вовремя подать знак к отчаливанию, а Клит тем часом вовсе отстранился и, склонившись, поправлял сползавшие поножи.

Столь неслыханная дерзость невесть откуда взявшегося здесь архонта Ольбии их не возмущала: по крайней мере, никто из агемы не выхватил меча или колыча, чтобы немедля поразить хулителя. И только Буцефал, услышав щелчок, прижал уши и, приседая на задние ноги, стал сдавать, словно готовясь к прыжку – точно так же, как на ристалище.

Варвар поиграл кнутом, заставляя его плясать над палубой.

– Видно, мало я высек тебя на дору. Не вдосталь ты испытал бича моего! Ну так отведай ещё. На сей раз сполна воздам!

Леденящий панцирь оцепенения лопнул сначала в гортани.

– Зопир! – умоляющий вопль вырвался помимо воли. – Зопир, убей его!

В тот момент он даже не вспомнил, что Зопириона, свидетеля их поединка с этим русом, нет рядом, что тот остался на Капейском мысе близ Ольбии. Однако крик был услышан, гетайры встрепенулись и как-то беспомощно завертели головами, словно высматривая того, кому была дана команда убить. А тем временем варвар взметнул бич в воздух, и неумолимая петля уже полетела к белым перьям шлема, издавая пронзительный свист. Но в последний миг Буцефал под царём взвился, чуть не сронив седока, изогнутой могучей шеей заслонил всадника, принял удар на себя. И в тот же миг сам ударил копытами!

Рус отлетел на сажень и рухнул в толпу – недоумённая, захваченная врасплох агема даже увернуться не успела. Каллис уронил оба пера, а свиток папируса свернулся и пал на палубу.

Всё произошло стремительно, и то ли звенящий от напряжения глас царя, прозвучавший в ночной тишине, как призыв, то ли взъяренный и взвинченный на дыбы его конь был воспринят как знак – кормильцы на галерах подняли багры, гребцы разом ударили вёслами. И вздулись паруса! Тёмная суша оторвалась от судов почти одновременно по всей береговой линии, вокруг закипело пенистое месиво из взбитой воды и звёзд, и возникший ветер в единый миг смёл телесную оторопь.

Александр спешился, желая воочию позреть на поверженного супостата, и, когда гетайры расступились, увидел скомканное, словно тряпица, тело старика. Из разбитой и совершенно голой головы стекала кровь, а босые корявые ноги ещё царапали палубу. Однако же бича он не увидел – ни в руке, ни рядом…

Лишь папирусный свиток отчего-то катался взад-вперед.

– Где? – спросил царь и огляделся. – Где знак богов?..

Клит отчего-то забренчал щербатыми зубами, словно конь удилами:

– В челне лишь сеть дырявая…

– При нём был бич! Восьми колен!..

– Да полно, Александр, – промолвил Птоломей. – Этот плешивый старик здесь промышлял тунца…

– Я зрел в его деснице! Ищите бич!

Телохранители недоуменно оглядывались, ибо не дошлые, не чуткие, глухие к знакам богов такового не увидели, не услышали свистящего напева и хлёсткого щелчка. Но Александр в тот миг вдруг обнаружил рану, оставленную бичом: тонкая, поблёскивающая во мраке шкура Буцефала была рассечена на шее, и по вороной шерсти стекала кровь.

– Ищите же! Вот след!.. Бич божий станет моей добычей!

Обнял шею коня и тут узрел то, что искал!

Однако на его глазах деревянная рукоять раздулась, ожила и обратилась в пасть с раздвоенным языком, а плетёное тугое тело оделось в искристую змеиную шкуру. Извиваясь меж ног агемы и босых ступней гребцов, этот великий гад ползучий скользнул к борту галеры, там же обвил приподнятую гребь и в следующее мгновение растворился в блеске отражённых звёзд вкупе с веслом…


Он не замышлял похода к берегам Понта, не искал дорог в глубь земель скуфи и тем более в страны их племём – русов, древлян, полян, сколотов и прочих примыкающих к Рапейским горам, – ибо помнил наставления Старгаста. С малых лет волхв неустанно твердил об искусительной порочности и коварстве прямых путей и всячески от них оберегал. И Арис этому его убеждению вначале не препятствовал и даже иногда потворствовал, соглашаясь, мол, путь к истине тернист, и с любопытством взирал, как Александр, собрав знающих землепроходцев из числа старых гоплитов, бывших на службе у персов, странников-бродяг, мореходов и купцов, выведывал сухопутные, речные и морские ходы в незнаемые страны. Бывало, и сам, возвращаясь из Афин, привозил царю ветхие, но драгоценные пергаменты, на коих были начертаны карты торговых путей, вплоть до Согдианы, Синего моря и реки Инда, а также означены многие города, крепости, горные ущелья и теснины, доступные для конниц и верблюжьих караванов, перевалы, песчаные пустыни и прочие труднопроходимые места. Однако и ему, сведущему в архивных делах, никак не удавалось добыть указаний, где именно расположена, к примеру, сакральная столица Персии – Персеполь, и тем более свидетельств о местонахождении некой Страны городов в Рапеях, где сподобился побывать философ. А за рекою Инд и вовсе был мрак никем не знаемых, неведомых земель, однако же, по слухам, богатейших.

Покуда Зопирион топтал широкое поле близ Пеллы, оттачивая действия тяжёлых пехотных фаланг, а Клит Чёрный гонял по взгорьям лёгких гетайров, сам молодой царь вкупе с Каллисфеном и старым полководцем Парменионом прокладывал путь будущему походу, который и должен был начаться с переправы через Геллеспонт. Учитель Арис тем временем был в родном городе Стагире, возрождённом из пепла, и, вернувшись, внезапно изменил своё стороннее отношение к намерениям Александра. Он вызвался самолично поучаствовать в первом походе, причём идти советовал не на Восток, чтобы отомстить Дарию за обиды, нанесенные Элладе, а в полунощную сторону, на Понт. По его разумению, отправляясь в дальний путь, сначала следовало бы позаботиться о доме: что станет с Македонией, если оставить у себя в тылу непокорённых, своенравных и непредсказуемых варваров? Пока, мол, ищешь славы и чужих земель, свои утратишь…

Далёкий от воинского искусства, философ уподобился стратегу и предложил вторжение в Скуфь Великую, а прежде всего намеревался отнять греческие полисы Понта, много лет бывшие под её владычеством. Варвары, населяющие земли к полунощи от моря, никогда ещё не испытывали вторжений македонцев и грандиозных поражений, а потому-де не способны будут быстро оправиться, собрать союзников либо призвать на помощь персов, с коими сами часто воюют. И тогда откроется единственный прямой путь к Рапейским горам и в Страну городов, которые хоть и имеют высокие стены, но жители их совершенно не умеют воевать и защищаться, ибо по характеру прямодушны и невоинственны.

В молодые годы Арис несколько лет пробыл в Ольбии, где по велению Платона обучался у Биона Понтийского и пережил страшный набег тогда ещё неведомых на берегах Понта русов, после которого город и оказался под властью Скуфи Великой. Учитель часто вспоминал, как чубатые варвары покорили полис, и многие его примеры начинались со слов об устройстве жизни славной и цветущей Ольбии, имя которой означало Счастливая. Однако из морской пучины вышли неумолимые и кровожадные варвары, и потому Александр услышал в предложении скрытый мотив мести, замешенный с тоской по ушедшей молодости. Он считал: по этой же причине Арис чаще стал навещать свой родной Стагир, заново отстроенный после разорения его Филиппом, – будто бы сына своего искал…

Но философ опроверг всяческие догадки царя, сообщив об истинной цели похода на полунощные понтийские берега. Старый и мудрый Бион прослыл ещё и оракулом, поэтому, зная о грядущем набеге, вынес из библиотеки и замуровал в стене башни географию – некие свитки с чертежами и указанием точных мест, где хранятся святыни варваров.

Последним доводом Ариса, изменившим замыслы, стало его утверждение, будто Дарий давно прослышал о том, куда вознамерился идти молодой царь Македонии, и уже готовится встретить у берегов Геллеспонта, а скуфь не ждёт его появления в пределах Ольбии Понтийской, и сейчас там нет сколь-нибудь значительной силы, способной противостоять фалангам и конницам Александра. Варвары же давно уверовали в своё могущество, пребывают в полной беспечности и междоусобных распрях, которые затевают без причины, потехи ради.

Несмотря на осеннее, не совсем подходящее для войны время и ведомый юной пылкостью, царь оставил старых ропщущих полководцев в Македонии, поручив готовить им поход на Восток, сам же вкупе с Аристотелем да храбрым молодым Зопирионом выступил в полунощную сторону. А чтобы и вовсе ошеломить противника и ввести его в заблуждение, он двинулся путём Филиппа, словно заново повторяя покорение уже покорённой отцом и подданной Фракии. Недоумённые фракийцы не оказывали сопротивления македонцам, помня недавний разор, отворяли перед ними города, выносили дары и всячески славили молодого царя. Однако тот будто и не замечал их подобострастия и открытых ворот, велел Зопириону всякий раз облачаться в доспехи и с ходу идти на приступ, для устрашения поджигая только что отстроенные дома пригородных землепашцев. Сам же тем временем взирал откуда-нибудь с холма за действиями своего войска – война получалась увлекательной, забавной и бескровной.

И покатилась впереди слава: дескать, молодой царь чинит забавы, подражая своему суровому и беспощадному родителю, который при жизни носил прозвище Македонский Лев и жестоко подавлял бунты всех окрестных народов. Так Александр прошёл всю Фракию и, оказавшись во владениях скуфи, на берегах Понта, вздумал окончательно сбить её с толку: не тронул Тиру, обойдя город стороной, и внезапно оказался перед Ольбией.

Великая Скуфь, падкая на всяческие забавы, наблюдая за столь потешным походом, по расчётам философа, должна была и вовсе утратить бдительность, однако хора – селения окрест полиса – оказалась пустой, впрочем, как и причал в гавани, и торжище у моря. Одни лишь бездомные псы бродили между рядами, ища, чем поживиться. Вероятно, сколоты, живущие с сохи, бросили несжатые нивы и виноградники, купцы угнали свои суда за Капейский мыс, и все заранее укрылись в крепости. По сведениям философа, скуфь понтийская не имела постоянной рати – наёмных служилых воинов, кроме городской стражи, но при угрозе вторжения супостата в кратчайший срок исполчалась, ибо всякий, кто носил скуфейчатую шапку, и стар, и млад, все становились в боевой порядок. И только чада малые да глубокие старцы, кто по летам своим жил с непокрытой головой, оставались с женщинами в обозе. К тому часу лазутчики слух донесли: мол, заслыша о походе, варвары взялись за оружие и полны решимости сразиться насмерть, но крепости не сдавать. Однако на высоких зубчатых стенах не было видно ни единого защитника – всё выглядело так, ровно город вымер или затаился, дабы смутить македонцев.

По убеждению Ариса, населяла Ольбию в основном скуфь оседлая и благородная, именуемая сколотами, пришедшими сюда из разных мест и промышлявшими хлебопашеством, купечеством да мореходством. Кроме них, в покорённом городе поселились ватаги воинственных чубатых русов, златокузнецы и ремесленники могущественных саров, оставшиеся после разгрома, вельможи трибаллов, богатые фракийцы, тавры, алазоны – в общем, все те, кого эллины именовали варварами, поскольку эти народы перед схваткой имели обычай не жертвы воздавать своим богам и молить их о победе, а, сбросив латы и обнаживши тело, распалять себя кличем: «Вар-вар!».

Арис не единожды позрел, как скуфь исполчалась на врага своего, и слышал сей громогласный звериный рёв, взметавшийся над боевым порядком, но даже сведомому Геродоту было невдомёк, зачем они терзают глотки, исторгая неблагозвучие. Кричать перед побоищем на всех наречиях скуфи означало важить, то есть разжигать себя громким гласом. И варвары важили всегда и повсеместно, коль приходилось им, к примеру, ворочать тяжкие каменья или сволакивать суда, иль дерева огромные вздымать на стены крепостей; всюду, где мощи человеческой недоставало, они призывали божественную кличем, но клич уж был иной: «Раз-два – взяли!». Так, восклицая, они призывали в помощь бога Раза, молились и слагали силы, совершая то, чему потом дивились сами.

Но перед битвой они важили особенно усердно, даже исступлённо, и рёв «Вар-вар!» разносился на десятки стадий, подобно обвалу горному, листва с дерев слетала, в ущельях с круч свергались камни лежачие, вода на море волновалась без ветра. И был сей ор сущ не для того, чтобы посеять страх и панику в рядах супостата, хотя от такого крика охватывал озноб и дрожь под коленями; подобным диким воплем простодушная в обыденной жизни скуфь вздымала в себе дух воинский, называемый отвагой, то есть от важи, от крика обретённый. Войдя в неистовство от своего же гласа, этот разноплемённый народ становился будто один человек, смыкался в плоть единую и обретал безумную отвагу, скрещённую с невероятной, нечеловечьей мощью, и всё это вкупе называлось раж.

А потому у варваров всякая битва с супротивником именовалась сражением, то есть деянием, совершённым в состоянии ража.

Клич «Вар-вар!» одновременно был и обращением к варварскому богу войны, носящему три прозвища, и ежели скуфь полунощных племён называла его Один, а сколоты – Перший или Перун, то чубатые русы именовали его, как и эпириоты, Раз. А на самом деле у них бог был един для всех, впрочем, как и речь, и головные уборы, называемые скуфь, за что в Элладе так и прозвали варваров – по шапке дали имя. Даже изведавшему суть сущности этого народа Геродоту не удалось проникнуть в тайну разночтений, и он считал: скуфь потому воинственна изрядно, что имеет трёх богов войны. И заблуждение сие Арис открыл однажды, проникнув в тайну варварского бытия: согласно их воззрению, владыка всех сражений был трёхголовым или трёхликим при едином теле и также носил три имени! И ежели одни скажут Триглав, другие – Трояк, а иные кличут Троян.

Если ухо не привыкло к подобному варварскому многоголосью, а ум к чудным обычаям и взглядам, не сразу и разберёшь, каковы их боги и кто есть кто в сём пантеоне, который выше и важнее. Виной всему была вольность суждений, именовали кто во что горазд, и только боевой клич в многоустье звучал однообразно: «Вар-вар!». А коль в битве одержат верх, сомнут противника и в бегство обратят или вовсе одолеют насмерть, то раж свой лютый отринут вмиг и не добычу делят, но шапки скуфейчатые бросают в небо и рычат иначе – «Ура!» – и резвятся при сём, ровно ребята малые, ибо несмыслёны становятся и охочи до забав.

Потом же правят тризну по всем, кто лёг на поле брани, – по супостатам и по своим павшим братьям. Тела врагов, по обыкновению, свозили и хоронили в земляных ямах— в могилах, никоим образом не отмечая места, но долго помня, где и чья сила была предана червям трупоедным на поживу. Земная твердь на всех скуфских наречиях обозначалась словом и знаком Ар, засим и открывался смысл их неистового рева: варвары кричали: «В землю, в землю!».

Но единоплеменников своих, согласно обычаю, отмывали от крови, власы расчёсывали, наряжали в одежды скорбные, в ладьи смолёные возлагали и, укрывши сухими деревами, хворостом, соломой, сначала предавали огню и горько оплакивали. После чего собирали пепел от сожжённых тел и, всыпав в сосуды, ставили на возвышенности, каменьями огораживали или срубом. Туда же помещали прикрасы из золота, кубки, оружие и даже колесницы, а коль вельможным убиенный был, то и рабов кололи, коней и кречетов, затем же много дней подряд носили землю и насыпали курган высокий – гору рукотворную, которую видно за многие десятки стадий. У иных же племён скуфи есть и иные обычаи – ставить сосуды с прахом вдоль дорог или порубежий своей земли, мол, пепел имеет магическую суть и будет стеречь их землю от нашествий: тут тоже были кто во что горазд. По окончании этих скорбных дел варвары устраивали сначала потешные состязания и поединки, потом разгульный пир с плясками и песнопениями, словно на празднике Бахуса.

В общем, всё по своему дикому, причудливому нраву.

О нравах скуфи и её обычаях Арис давно уже твердил Александру, наставляя с ранних лет, дабы изведал тайную суть будущего супостата и не страшился крика, коль голосистая скуфь вздумает важить перед битвой. Однако, лишь оказавшись в пределах Ольбии, признался, что с умыслом скрыл одно наблюдение. Он и прежде так поступал: поведает о некоем явлении или философской истине, однако же чего-то недоскажет, чтобы понудить царевича самому домыслить недостающее или внезапно потом сразить, на брешь указав.

И тут, под стенами крепости, философ заключил то, о чём давно твердил. Будто ещё в отроческие годы он, будучи сыном придворного лекаря царей Аминты и потом Филиппа, был свидетелем, как македонские фаланги и конницы гетайров, постигая воинское ремесло на полях близ Пеллы, подобно диким варварам, издавали боевой клич «Вар-вар!» и победный «Ура!». И делали сие по той причине, что корнями своими македонцы увязали в Великой Скуфи и были её плоть от плоти, прозываясь словенами, ибо в былые времена промышляли ловом, в чём изрядно преуспевали.

Подобному откровению учителя Александр немало изумился, потому что при дворе почти не слышал ни скуфской обиходной речи, ни словенской, ни прочих наречий её племён, за исключением единственного – эпирского, поскольку мать Миртала, наречённая Филиппом на греческий манер Олимпией, а вкупе с ней волхв Старгаст втайне от царя пели ему колыбельные и сказывали сказы языком Эпира, весьма схожим со словенским. Но это лишь в отроческие годы. Все иные учителя и кормильцы учили греческому слову и обычаю, поскольку Филипп ещё до рождения сына отверг старых кумиров, избрал для Македонии богов Эллады, её просвещённый нрав и образ. А также указом своим строгим запретил придворным, воинам и прочей знати уподобляться варварам и важить, то есть рычать по-зверски, – мол, это язык гнусного простолюдья. Он стремился прославиться по эллинскому обычаю и возвысить царство достойно Спарте, чтобы никто не смел указать перстом и презрительно молвить: «Македонцы суть скуфь и варвары, подобные словенским племенам». Воинская спартанская наука не прибегала к безумству и неистовству, возбуждая раж сим глупым, мерзким криком, а достигала отваги, силы и мужества воспитанием телесного совершенства, здравого ума и эллинского неукротимого духа.

В итоге философ заключил, что ныне во всей Македонии уже не сыскать тех, кто помнит ещё, как можно вызвать в себе раж: всего за одно поколение воины забыли грозный, леденящий крик, впрочем, как и своих богов. И бог Раз, который прежде насылал скуфи безумную храбрость и силу в ответ на клич, более не внимал отвергнувшим его. Это же означает: варварским тайным ремеслом, умением перевоплощать отвагу человеческую в божественную, насыщаясь ражем, теперь не овладеть.

Арису доводилось зреть в варварских храмах, на распутьях и береговых святилищах скуфи изваяния сего кумира: по образу он вроде бы такой же громовержец, как Зевс, и молнии в деснице, но будто бы рождён от самой Ехидны, ибо вместо ног имеет змеиные тела. По скуфскому нелепому разумению, единый в трёх лицах, Раз, Перший и Один, то бишь Троян, соединяет все три стихии мира: небесное, земное и преисподнюю. То есть – небожитель, смертный человек и Змей Горыныч, один в трёх ипостасях!

Послушав ушлого философа, царь вымолвил, взирая на крепостные стены Ольбии:

– А мне бы хотелось овладеть. И бросить клич «Вар-вар!». С такой неистовою силой, чтобы низвергнуть тех, кто затаился на забралах и зрит на нас… Чтобы потом воскликнуть «Ура!». И пляски учинить…

И дабы испытать, откинулся в седле и громогласно прокричал в небеса:

– Вар-вар! Вар-вар! Вар-вар!

Пространство на миг всколыхнулось, и вместе с ним, словно забытый сон ребячий, вдруг перед взором встал насмешливый Старгаст, будто бы науку свою чинил: взял за ногу и свесил с забрала вниз головой. Привычный уже мир на мгновение перевернулся, и обнажилась его изнаночная сторона. Однако Арис засмеялся и тем вернул из былого:

– Оставь забавы, царь! Криком полков не победить.

И, зная Ольбию с давних ещё времён, поведал тайну, что ему известен узкий ход в верхний город – сквозь каменный жёлоб водопровода, по которому в молодые годы проникал не раз. Под покровом ночи стоит лишь нырнуть в поток ручья, что уходит глубоко под стену, и вынырнуть близ соляного склада, в бассейне, откуда город брал воду. Проникнув же в крепость, надобно отыскать греков, с ними сговориться, дабы пред утром перебили стражу и открыли ворота, поскольку царь македонский явился сюда, чтобы отомстить варварам, вызволить эллинов и освободить полис. Собственно греков было немного в Ольбии, около четверти от прочих насельников, ибо множество их истребили или продали в рабство ещё во время покорения города. Оставшиеся же наверняка давно смирились со своей участью и, если послать кого-нито, могут не поверить и в сговор не вступить, а потому Арис вызвался сам, полагая, что сыщет тех горожан, кто его помнит как ученика высокочтимого покойного ныне Биона.

Весь остаток дня Зопирион разводил фаланги вокруг Ольбии, готовил осадные щиты, тараны, катапульты и лестницы, давая понять защитникам, что утром македонцы пойдут на приступ высоких стен, а ночью велел жечь костры и создавать побольше шума, дабы отвлечь супостата, не дать ему уснуть. Выспавшийся воин сражается вдвое упорнее, ибо полон сил и несонлив. Супостат же, покуда было светло, никак не проявлялся на стенах, однако с наступлением глухой осенней тьмы зоркие соглядатаи заметили некие призрачные тени меж зубьев на башнях и забралах: ольбийцы опасались ночного нападения и изготовились.

Тем часом Арис, сменив одежды эллина на скуфские, из кожи, отыскал ручей, что питал город водой, и забрался в жёлоб. Стремительный поток подхватил его и унёс в каменную тесную пещеру, что уходила под крепость. Александр, проводив учителя, не мог ждать исхода вылазки в своём шатре, а снявши белые перья со шлема, чтобы не искушать врага, остался в боевых порядках, среди костров, которые слепили незримых осаждённых и подвигали проявить себя. Однако город замер, словно покинутый корабль: ни гомона, ни звука, ни огонька – собака не взлает и бык не взбугнёт, хотя в крепости должно быть и народу, и скота довольно. У всех ворот, укрываясь мраком, застыли воины, готовые ринуться в Ольбию, как только скрипнут кованые петли, лазутчики и вовсе затаились под стенами, обнажив мечи, но на башнях даже не возникло стражи.

А тишина казалась зловещей, уж лучше бы варвары клич свой издавали, входили в раж! Тревога вкрадывалась в сердце вкупе с сомнениями: что-то замыслили коварное или так беспечны и самоуверенны, коль даже в предрассветный час, когда следует ждать нападения, стрелы не выпустили со стен, факела не подняли, чтобы осветить подножие крепости! Только в прострелах башен возникают и пропадают некие призрачные, бесплотные очертания людей, напоминающие тени мёртвых: сойдутся и вроде бы что-то обсуждают или вновь разбредутся по забралам.

И Арис, исчезнувший в водопроводе, не давал о себе знать, хотя была пора уж отпирать ворота…

Уставши ждать, царь велел забросить в верхний город две дюжины пылающих головней и глиняных сосудов с горючицей, вызвать пожар, сумятицу, движение. Огненные молнии, запущенные катапультами, прочертили небо, столбы искр поднялись за стенами, и вслед им зардела на ветру добрая сотня зажигательных стрел, однако же в ответ безмолвие, и отчего-то не вспыхнула смола, отправленная в горшках, не запылали деревянные кровли построек, запасы сена – ничто не загорелось, что могло гореть! И даже призраки на стенах не всполошились, продолжая бродить вдоль бойниц.

Теперь и македонцы примолкли, взирая на молчаливую крепость. Царь уже хотел послать лазутчиков тем же путем, через водопровод, однако воины агемы принесли на щитах философа, промокшего насквозь, продрогшего до смертной синевы, однако же живого. Он не мог и слова вымолвить, а только жался к огню и будто бы что-то шептал, словно безумный. Ариса положили на шкуры, укрыли овчиной, и царь напоил его горячим вином из своих рук, но, прежде чем учитель заговорил, миновало около часа и начало светать.

– Я в Ольбию пробрался, – с трудом вымолвил он. – Чуть только не утоп, вода студёная… Там стража… Обошёл весь город… А в башню не проник! Сил едва хватило вернуться… Там география, пергаменты… На коих пути начертаны… И соотечественников нет. Нет никого!.. Лишь скот… Не бери Ольбию, царь. Ни славы, ни счастья она не принесёт… Добудь географию и ступай…

Но вместе с восходом солнца и речь его оборвалась, и ум погас. Царь посчитал, всё это у философа приключилось от простуды в ледяной воде, бегущей со стылых осенних гор. Кое-как согревшись, философ вроде бы оживился, попытался встать, но вымолвил лишь несколько слов:

– Коль не умер на восходе… Ещё один день отпущен…

Его ноги подкосились, речь стала несвязной, а вид немощным и жалким. Александр велел снести учителя в свой шатёр, согреть и обиходить, чтобы набрался сил. И тут явился Зопирион.

– Мои храбрецы с рассветом приставили лестницы!.. И поднялись на забрала!.. – сообщил он. – Городская стража лишь у ворот. Повсюду бродят коровы, овцы – огромные стада! Меж ними редкие старики без шапок и малые дети. И более ни живой души!.. Пора на приступ!

Избалованный лёгкими победами во Фракии, сей воевода захлёбывался от восторга, как учитель от жара. Александр же мыслил сразиться с супостатом, а не брать приступом беззащитную Ольбию, куда согнали животных, чтобы и далее не распускать о себе худой славы: мол, юный владыка Македонии воюет с тенями усопших да со скотом. Что, если варвары потешиться вздумали? А ещё хуже – мор на них напал, хворь заразная, которая случалась в понтийских полисах? Или досужая в коварстве, искушённая всяческими хитростями скуфь намерена заманить в ловушку?

– Где же супротивник, Зопир? – тая насторожённое изумление, спросил царь. – Слух был, исполчились…

– Должно, бежал наш супротивник!

Даже если бы сейчас Ольбия растворила перед ним все ворота, Александр бы не вошёл, ибо предчувствовал дурное. Неужто варвары и впрямь замыслили потеху над македонцами, а посему загнали скот, город оставили без прикрытия и сами попрятались, однако не от страха?

Томимый глубоким разочарованием, царь захотел испросить совета у философа, но у того начался сильный жар и бред бессмысленный.

– Огонь! Огонь!.. – взывал он. – Они спалили город! Кончилось время… Пить не хочу!.. Не давайте воды чумному…

Полдюжины лекарей хлопотали возле, то укрывали перинами, то, напротив, махали опахалами и водой мочили, давали снадобье, окуривали индийскими благовониями и не могли помочь. Арис корчился, дрожал и тянулся к царю, силясь что-то сказать, но из воспалённых уст изрыгался хрип и уже речь бессвязная. Александр велел всем покинуть шатёр и сам склонился над страждущим.

И вдруг из его череды слов, как из потока нечистот, два всё же достигли уха! И почудилось: ледяная скрюченная рука учителя проникла в грудную клетку и схватила сердце.

– …Аспидная чума!..

А далее снова бессвязный лепет:

– Мы не добыли время… Оно истекло в песок… Надо сжечь наши города! И выстроить новые!.. Воевать и строить! Воевать и строить!

Сын придворного лекаря с раннего детства причастен был к медицине и, преуспев в этой науке, щедро делился с учеником. Александр знал: подобная болезнь разит всякого, кто лишь приблизится к хворому; она отравляет воду, воздух и летит по ветру, а спасение от напасти одно – огонь очистительный.

В короткий миг царь испытал, насколько ранима и тонка грань между радостью бытия и скорбью, между жизнью и смертью. Насколько иллюзорно всё то, что ещё вчера двигало им, вызвало жажду устремлений, а в сей миг уже ничего не ценно – ни победы, ни слава, ни добыча!

А в лицо дохнули всего два слова – аспидная чума! И в подтверждение этому учитель стал бормотать слова, из которых следовало, что жить ему оставалось до восхода. Если не сжечь город и не отстроить новый… Последней стадией болезни, когда жизнь ещё теплится, но угасает память, был страх перед стихиями воды и огня. Поэтому он, как заклинание, шептал:

– Воды мне не давайте!.. Не подносите света!..

Или стонал в бреду:

– Спасёт огонь… Скуфь ведает, от чумы есть зелье!.. Я слышал, некий бальзам… Они называют его ЧУ… Сотвори чудо и добудь его!..

Но Александр в эту безумную речь не вникал, ибо отроческая неуёмная обида охватила! Мыслил превзойти отца, которого звали Македонский Лев, покорить весь мир, добыть в походах то, что искали все философы, отчаянные полководцы и мореходы, что воспевали в гимнах поэты, прославляя подвиги Геракла и аргонавтов во главе с Ясоном! Предстоящая жизнь чудилась вечной, наполненной и тугой, как под ветром парус. И в первом же походе, ещё не скрестив меча с супостатом и даже не позрев на него, не испытав торжества победы, сладкого искуса славы, так нелепо окончить путь!..

Забывшись от обидных мыслей, он брёл, не ведая куда и увлекая за собой свиту, а Зопирион бегал возле, оказываясь то справа, то слева, и что-то с жаром говорил, должно быть, спрашивал соизволения пойти на приступ, но Александр не внимал ему и думал: «Я умру, вот только минет срок… Прежде стану безумным, как учитель. И буду бредить в жару, испытывать, как сгорает их мозг… Ты тоже умрёшь. Кто был под стенами Ольбии, всех ждёт один конец. И многие уже не позрят восхода…».

Так скоротечна и летуча была аспидная чума.

Он уж хотел сказать о том, что услышал от Ариса, поведать о болезни и очистительном огне, но, стиснув зубы, промолчал: тотчас же начнется паника, великий бег, и тридцать тысяч войска ринутся в обратный путь, сея болезнь лихую. Пехота не дойдёт, но конница, передавая хворь, ровно весть о победе, доскачет до пределов Македонии…

Люди умирали, однако скот и лошади, знающие дорогу к дому, были избавлены от напасти и могли в своих сёдлах принести умерших всадников, суть заразу…

А заразный ветер довершит кару варварских богов.

Все эти мысли позволили царю стряхнуть обиду и вспомнить, кто он есть, насытиться волей, и посему владыка Македонии и словом не обмолвился о том, что услышал из бредовых слов философа. Пехотинцы же и конники ничего не подозревали и, осмелев с восходом, открыто приставляли лестницы, без воли воевод, карабкались на стены и с любопытством взирали, что там сокрыто. И все кричали с радостью, предчувствовали, что битва не состоится и погибель от супостата ныне не настигнет:

– Здесь пусто!

Но Александр слышал иное в их голосах:

– Смерть примем не от варваров! И не сегодня!

И лучше бы приняли её на стенах, от мечей и копий, лучше бы хребты ломали, свергнутые наземь, чем корчились в агонии от жара и чумного безумства, как ныне учитель…

И сам бы сразился с превеликой страстью, дабы умереть в бою и обрести воинскую славу и не изведать позора смерти от чумной болезни.

– На приступ не ходить, – словно очнувшись, велел царь. – Фаланги не смыкать, а отвести от стен и жечь костры. Воды из источников не брать.

Зопирион вдруг что-то заподозрил:

– Помилуй, царь!.. Вода здесь превосходная! С высоких гор течёт… И не отравлена, коней поили!.. Да и сами пьём!

И тут неведомо откуда среди осаждавших крепость македонцев оказался пастух в изветшавших кожаных одеждах и безоружный, только бич в руке. Как и откуда взялся, никто из македонцев не увидел и не поднял тревоги.

– Не врагов ли себе ищешь, царь? – весело спросил он. – Сразиться тешишь мысль?

Воины агемы встрепенулись, и одни собою заслонили Александра, другие же схватили варвара, тот поддался.

– Я зрю врага, – царь оттолкнул телохранителей. – Но он неосязаем для меча моего, незрим для ока.

Пастух изведал его иносказание, чему-то усмехнулся.

– Должно быть, впрямь узрел… И не поддался страху. А как ты мыслишь сразиться с нами? Ратью на рать сойтись на поле? Покуда воины твои стоят на ногах? Иль в поединке, на ристалище? Дабы не проливать лишней крови?

– Мне всё по нраву!

– Добро! – Варвар стряхнул с рук телохранителей и вынул монету. – Давай бросим жребий. Коль выпадет конь, быть битве между ратями. А колесница – единоборству быть!

– Готов испытать судьбу и по жребию, – согласился Александр. – Но с кем сразятся мои фаланги, если выпадет конь? Не зрю ни единой вашей шапки, а со мной пришли тридцать тысяч македонцев.

– Скуфь тебе укажу! – рассмеялся сей весёлый пастырь. – Здесь недалече мои полки.

Царь оглядел его надменным взором:

– А если твоя монета падёт колесницей вверх? С кем я сойдусь?

– Со мной!

– С тобой не по достоинству. Пусть выйдет на ристалище ваш царь!

– Царь наш далече, за сто дней пути. Сам не видал его, да, сказывают, юн больно, ещё не сидит в седле. А старого царя твой отец убил. Возможно и позвать юнца, но станешь ли ждать, когда охота славы? И славно ли тебе сходиться с отроком? Сразись со мной. Я князь и ныне владею Ольбией. По-вашему – архонт. Чем не супротивник?

Сказал так варвар и сдёрнул шапку, выпустив на волю долгий клок волос на темени, суть чуб или иначе оселедец – знак принадлежности к воинственному племени русов и сколотов. А в его правом ухе, словно подкова конская, сверкнула увесистая княжеская серьга.

Александр в тот миг подумал, что и впрямь царя ему не дождаться, добро бы дожить до вечера, покуда аспидная чума не покрыла безумным жаром…

– Быть посему, – согласился он, усмиряя гордыню. – Не медли же, архонт. Веди, показывай скуфь свою и поле брани. Там и метнёшь жребий!

Царь всё же тешил мысль над этим нелепым князем посмеяться, ибо лазутчики прорыскали окрестности полиса на много стадий вглубь и войска варваров не обнаружили. Если от чумы и спасся кто из них, то малая ватага. Упрятать даже полк близ Ольбии стало бы невозможно: две балки с восточной и полунощной сторон открыты взору, лес давно порублен, а далее нивы несжатые, масличные сады, виноградники да всхолмлённая степь.

Скуфский архонт обмотал вокруг уха с серьгой чуб, покрыл голову шапкой и свистнул. И тут из травы, словно из-под земли, встал конь соловой масти и к князю устремился.

– Поедем, царь! – Он вскочил в седло. – И верно, след поспешать!

Телохранители агемы тотчас же подвели Александру Буцефала, а Зопирион, обескураженный поведением царя и более его разговором со скуфским пастухом, стоял, разинув рот.

– Труби сбор и поезжай за мной! – понудил его царь. – Позрим на воинство врага. А то жребий бросим, а сходиться не с кем!

– Не пекись напрасно! – вновь засмеялся князь и понужнул коня. – Полков довольно, и каждый о сорока ватагах. Будет с кем сразиться, коль жребий выпадет.

– Отчего же ты, архонт, оставил Ольбию? Имея столько войска?

Тот бездумно махнул десницей:

– А у нас мор случился, ты же позрел. Хворь ветром нанесло, аспидную чуму. Неделя тому, как охватила город…

– И ты ведёшь меня, чтобы мертвецов явить?

– Да отчего же, царь? Покуда живы все и здравствуют. Вот ежели сражение случится…

Александр изумился несмысленности варвара, однако же промолвил:

– Чумные обречены не зреть восхода.

– И верно, царь. – Они ехали стремя в стремя. – Хворь скоротечна… Потому мы скот загнали в город, а сами на пастбище. Ныне полунощного ветра ожидаем, по-вашему – борея. А как проветрится земля и с нею Ольбия, вернёмся. Нам не впервой…

Сведомый в медицине, учитель уверял: единственное снадобье от сей болезни – огонь очистительный, когда сжигают бедные жилища, царские дворцы и города. Вкупе с покойными и хворыми, кто жив ещё, – без всякого разбора, дабы спалить заразу и не распускать её по ветру. И всё это сотворить до следующего восхода солнца.

А этот безмудрый рус, напротив, оставил город, медлил и ждал борея!

Недолго ехали – всего лишь балку миновали да поднялись на холм, с которого открылась степь. Князь натянул поводья:

– Вот мои полки…

Перед взором, словно море, плескался волнами ковыль, изрядно побитый конскими копытами, орлы кружили в поднебесье…

И ни души вокруг!

Но тут буланый жеребец под архонтом заржал призывно, степь всколыхнулась, и будто пелена спала с очей: не ковыль – скуфейчатые шапки и табуны коней до окоёма покрывали поле! Варвары искусны были прятаться от глаза даже на открытом месте, для чего подбирали масть лошадей, стригли гривы и сами укрывались валяными попонами. А кони их приучены ложиться наземь и будто растворяться среди вольных трав.

Завидя князя, скуфь в единую минуту была уже в седле, и сам собой из ватаг отдельных соткался строй по образу тупого клина с летучими крылами. Не войско варвары напоминали, не ополчение людей – несметную птичью стаю зимующих близ Пеллы скворцов, когда эти мелкие птахи, повинуясь неведомым чутью, неуловимым знакам, вдруг в единый миг, одновременно, взлетали тучей или совершали крутой вираж в полёте.

Тем часом гетайры лавиной перевалили холм и только тут, узрев внезапно строй супостата, резко осадили коней и смешались. А тяжёлые пешие фаланги ещё только выкатывались из балки разрозненными толпами, открытые и уязвимые. Кто отставал, неся тяжёлые сариссы, кто же, напротив, спешил вперёд. А варвары уже изготовились нанести удар и, луки натянув, ждали чего-то! И всё без клича боевого, коим стращал философ, без гласа трубного и прочих предвосхищений.

Ещё одно мгновение, и заиграли бы струны тысяч тетив, запели стрелы, и каждой бы досталась цель. И музыка сия достигла бы сердца многих, кто спешил на битву, словно на праздник Бахуса. Македонцев всегда берёг и вдохновлял строгий боевой порядок, а скуфь не стала бы ждать и не позволила выстроить фаланги, поднять щиты. И конницы бы оказались не разящими клиньями – легкой добычей, кипящими котлами, бурлящими и уязвимыми лавинами: это на скаку лошадь, как и воин, не чует стрел, но осажённая удилами взыграет от ранения и понесёт, сминая задних.

Зопирион наконец-то изведал опасность, закричал, и ему вторили все воеводы, но миг упущен был, чтобы войско с ходу привести в порядок и с ним предстать перед врагом. Две силы разделяла дистанция в бросок копья, и Александр тотчас по-юношески страстно и одержимо пожелал, чтобы выпал жребий поединка. Уж лучше смерть принять, чем зреть, как избивают македонцев!

Однако скуфский князь вдруг сдёрнул шапку, ударил ею о землю и тем самым укротил всех лучников одновременно. Сам же неспешной рысью выехал в голову клина, там развернул коня и, встав перед царём, ему монету бросил:

– Коль ты ныне гость, тебе метать!

И, раскинув по траве попону, потребовал, чтобы меч ему подали.

Александр поймал жребий и осмотрел: на одной стороне золотился вздыбленный конь, на другой – скуфская колесница с дышлом. И показалось, монета засветилась, испустив яркий луч, и на краткий миг в глазах заалело, а в темени под шлемом зардел горящий уголь. Он вроде бы сморгнул пятно и головой встряхнул, но внезапно почуял жар, ломоту в костях, и перед взором всплыл черный кружок величиной с монету – первый толчок аспидной чумы!

Варвар что-то заметил и, принимая меч из рук слуги, поторопил с усмешкой:

– След поспешать, царь. А ну, испытай судьбу!

Не подавая виду, Александр взвесил жребий и метнул его. Монета взмыла вверх, поблескивая на солнце, и, выписав дугу, упала на попону.

А след от неё перед взором остался чёрный…

Царь чуть склонился в седле, глянул вниз, и показалось, выпал конь, то есть сойтись на поле должно ратям, однако же архонт лишь чуть скосил глаза и молвил:

– Колесница.

Не по достоинству было македонскому царю, владыке всей Эллады, спешиваться и поднимать монету, а из седла почудилось, золото померкло и аспидная чернь залила чеканку.

– Добро, – повиновался он и, вынув меч, помчался к краю поля.

Разъехавшись на стадию перед своими ратями, они обернули лошадей друг к другу и на минуту замерли. Македонцы наконец-то выстроились в боевые порядки на пологом склоне холма, и хотя фаланги ещё выравнивали ряды, однако уже ощерились сариссами, прикрылись щитами и теперь были неприступны со всех сторон. Две конницы на флангах встали клиньями, а третья, из гетайров, в середине, на стыке двух полков, чтобы в любой миг прийти царю на помощь.

Солнце над их головами было чёрным, и тень аспидная уже покрывала войско…

Скуфь же хоть и стояла могучим и единым конным клином, однако вольно, с поднятыми копьями и луками в колчанах. Иные ватаги их полков и вовсе от скуки затевали игры, понуждая лошадей своих бодаться головами – кто кого столкнёт, или перетягивали дротики, норовя соседа из седла исторгнуть. И хохотали громко, коль всадник падал наземь.

А их князь, позрев на своё войско и на супротивника, вдруг меч повертел в деснице и с силой вонзил его в землю, конь порскнул в сторону.

– Довольно и бича!

Выхватив его из-за опояски, раскинул по земле и громко щёлкнул. И тем самым будто подстегнул Буцефала. Могучий жеребец присел и, ровно тигр разъярённый, с места понёс намётом. Царь вскинул меч, и рука в тот час намертво срослась с рукоятью, став продолжением клинка, а сам он сросся с лошадью, как срастаются два древа из единого корня. Живая, горячая плоть коня слилась с плотью всадника, кровь с кровью, нерв с нервом, и теперь вся их мощь, как молния из тучи, воплотилась в лезвии меча.

Уже не солнце сверкало в нём – аспидная чума, и след оставался чёрен…

Проникнув ветшающим умом сквозь время, отбитое копытами, он видел, как под его чёрным мечом, подобно зрелой тыкве, разваливается плоть супостата и из оранжевого чрева брызжет сок и семя зрелое, спадая наземь чёрным дождём.

Он и не мыслил чего-нибудь иного! В тот миг он зрел победу!

Однако свист бича, как свист борея, вмиг охладил уста и голову. Приросший меч вдруг вылетел из десницы, а сам он – из седла. И перед очами не свет полыхнул – чёрная земля!

– Зопир! Убей его! – воскликнул Александр, но крик, обращённый в землю, в ней и потоп.

И голос сверху был:

– Ужо, царь, упокойся. Тебе срок пришёл. Не я убью – аспидная чума…

Перед ним стоял архонт Ольбии, суть варвар! И, наступив на грудь облезлым сапогом, выдавливал из чрева душу. И та душа ещё противилась, цеплялась за вместилище, ершилась, не желая исторгаться из тела благодатного.

– Зопир! Зопир! – звал ещё он. – Зопир, убей!

Но откликался конь: где-то рядом ржал, встревоженный и чуткий к зову, и не бежал на зов. Только его глаз дрожащий, как огонёк свечи, мерцал перед воспалённым взором.

И снова враг восстал с бичом:

– Никто не придёт на помощь! Кроме меня.

– Тогда ты убей! – царь меч искал в траве. – Пронзи мечом! Я воин, мне недостойно пасть от бича! И от чумы позорно!

Князь поднял его на ноги и, осмотрев, вдруг сдобрился:

– Пожалуй, пощажу тебя.

– Пощадой станет смерть от твоей руки! Иначе аспидная чума расправится… Я обречён жить только до восхода…

– Да, царь, мор скоротечен, – бич сматывая в кольцо, вздохнул архонт. – Коль не вкусить лекарства, восход тебя спалит. Мы вот вкусили и ныне ждём, когда борей очистит город… Но если ты попросишь, царь, я дам тебе бальзам.

Ум угасал, а вкупе с ним – гордыня.

– Так мало прожил, – пожаловался он. – А был рождён для дел великих… И ничего не испытал! Я даже не любил ещё!..

– Что же ты делал, отрок?

– Учился. И постигал науки…

– А помнишь, кто ты есть? Кроме того, что царь Македонии и тиран Эллады?

– Я сын Мирталы…

– И что ещё?

– Сын своего отца…

– Этого мало…

– Старгаст мне говорил, рождён был Гоем! – сквозь мрак прорвалась мысль. – В тот час, когда на небосклоне звёзды сошлись в единый круг. Нет, напротив, выстроились в ряд… Впрочем, я плохо помню его науку. Но жажду жить и испытать себя!

Князь чуб свой намотал на ухо и покрыл бритую голову валяной шапкой. Перед взором осталась лишь подкова серьги, торчащая из уха. Но и она померкла – зрение угасало вкупе с сознанием.

– Добро, лекарство дам, – заключил рус. – Мне ведомо, аспидная чума чернит сознание и гасит ум. Но мужества исполнясь, след затвердить тебе: болезнь вновь явится, как только посягнёшь на свет чужих святынь. Ты не умрёшь при этом – сам обратишься в снадобье, источая целительный бальзам… Ну, всё запомнил?

В тот миг зачумлённый, он не внял, да и не способен внять был его словам, тем паче проникнуть в их смысл. В подобных случаях он обращался к учителю, который разъяснял все хитросплетения мыслей и явлений. Сейчас, сквозь мрак в глазах, сквозь жар, что корёжил тело, он вспомнил Ариса.

– Там, в шатре, философ, – промолвил Александр. – Мой учитель… Я связан с ним, как пуповиной. Дай ему бальзам! А он мне растолкует, как поступать…

– Учителя излечишь сам, – был ответ. – Коль пожелает… Ты прежде взгляни на то лекарство, коим скуфь лечится!

– Но я уже ничего не вижу!

– В сей час прозреешь…

Сказал так и чем-то намазал ему глаза. Царь с трудом разлепил веки – перед ним оказалась лохань, обвязанная ссученной вервью. В ней лежал издыхающий чумной, в коростах безобразных, с уст и тела струился гной.

– Да, вид мерзостный, – согласился рус. – Зри, что ждёт тебя, коль покусишься на святыни, – сия лохань. Философ не учил, я преподам урок. Запомни, царь: яд всегда слаще и приглядней. Противоядие срамно и горько…

И щедрой рукой зачерпнув гноя, поднёс к его устам…

– На вот, вкуси бальзам…

Загрузка...