В своем замечательном тексте 1963 года о Майлзе Дэвисе Кеннет Тайнен цитирует Жана Кокто, чтобы пролить свет на произведения этого «скрытного, уклончивого» музыканта: Дэвис был одним из творцов ХХ века, умевших «просто излагать очень сложные вещи». Скакнув в 1966‐й, вы услышите уже более увесистый бит одного из хитов британского топ-20 – «Substitute» группы The Who; это сердитый, спотыкающийся антиманифест, который самообличительно возвещает: «Все простые вещи вокруг вас на самом деле сложные!»[11] Трудно представить два более непохожих друг на друга музыкальных высказывания: в переливах Дэвиса слышны боль, хладнокровие, угасание, тогда как Таунсенд прямолинеен, нетерпелив и агрессивен. Одна стрелка направлена внутрь, другая наружу. Но где-то там, на пути от одной к другой, от холодной, безжалостной меланхолии к трехминутной психодраме Таунсенда («С виду я белый, но мой отец был черным»[12]), мелькнула короткая, парадоксальная вспышка мод-культуры. Это история о том, как горстка помешанных на джазе британцев, без памяти влюбленных в загадочные стили Европы и Америки, каким-то образом превратилась в армию фанатов рока верхом на скутерах, почему-то увешанную символикой Королевских военно-воздушных сил и «Юнион Джеками».
Мод, который Ричард Уэйт окрестил «очень британским стилем»[13], изначально возник и укрепился в лондонском Сохо в конце 1950‐х под влиянием новоявленных «модернистов» от джаза, строго противопоставлявших себя ревнителям господствовавшего в ту пору джаза традиционного[14]. «Модернисты» были этакими Каинами, стильно одетыми, нарочито изломанными выходцами из рабочего класса, и отличались от Авелей – любителей задорного традиционного джаза – по всем параметрам. Традиционный джаз пользовался в свое время невероятной популярностью – главным образом среди демонстративно вульгарных представителей среднего и высшего класса. В ряды его поклонников входили Кингсли Эмис, Филип Ларкин и Джордж Мелли, которые все впоследствии писали о том времени словно о каком-то утраченном Эдеме. Ларкин вел колонку о джазе в The Telegraph с 1961 по 1968 год, и примерно в эти же временные рамки попал тихий восход мод-движения – и его шумное падение.
Внешне «традиционалистов» отличал налет богемной неряшливости (дурацкие шляпы, мешковатые свитера, дафлкоты), в то время как «модернисты» одевались с продуманной аккуратностью. Первые были британцами до мозга костей (уважали настоящий эль, британское движение за ядерное разоружение, передачу «The Goon Show»[15]), вторых же, словно охочих до всего блескучего сорок, манило все европейское: от «Тур де Франс» до кино французской «новой волны». Одним был люб Акер Билк, другие боготворили Телониуса Монка – даже полвека спустя нетрудно понять, почему им проблематично было уживаться в одном клубе, в одном городе, да и в одной стране. Если для оксбриджских «традиционалистов» кто и был иконой, то это Бертран Рассел – и Фредди Айер до кучи, для пущего эффекта; «модернисты» делали ставку на более темную лошадку: экзистенциализм. Вопрос о том, насколько страсть модов к континентальной философии была позой, а насколько серьезной заинтересованностью, остается спорным. Даже если это «простая» поза, то все равно презанятная. Угрюмое социалистическое кино британской «новой волны» изображает персонажей из рабочего класса прокоптелыми ломовыми лошадьми, дюжими мордоворотами, которые глазом не моргнув уговорят двенадцать пинт за вечер; эстеты с томиком Камю под мышкой были птицами редкими.
Традиционный джаз был по душе тем, кого более-менее устраивало положение вещей внутри определенного «коридора» английскости. Моды чувствовали смутный укол тревоги при мысли о том, что сулит будущее. Американский джаз и европейское кино были не просто шпаргалками о том, как носить лоферы и галстук, – они давали аудитории возможность остановиться и задуматься. Ретрограды-«традиционалисты» и прощелыги-«модернисты»? Без сомнения, не всё было так четко и ясно. Пролистайте литературу того времени (Робина Кука, Александра Барона, Колина Макиннеса), и вы окунетесь в воды затерянной реки со множеством отдельных, но смежных притоков: гей, преступник, еврей из Ист-Энда, отщепенец из высшего класса, денди из низшего класса; красавчик из числа сомнительных персонажей романов Кука о Челси и протагонист Барона Гаррибой Боас – протомод. «Я всегда одеваюсь элегантно, этого не отнять», – заявляет Боас. «Хороший костюм из мохера, темно-синий, фасон этого года. Ослепительно белая рубашка, сдержанный шелковый галстук ржавого цвета. Покупайте достойную одежду, даже если придется потом голодать».
Уэйт уделяет так мало внимания периоду ранних «модернистов», как это только возможно. Стоит признать, направления философской мысли проследить сложнее, чем модные тренды, но ему этот мутный горизонт, кажется, откровенно неинтересен. Сартру он посвятил одно предложение, упомянув его «знаменитое изречение „Чтоб быть свободным, необходимо действовать“». Погодите-ка, разве это его знаменитое изречение? Я Сартра читал сорок лет назад и не помню точно, но навскидку мне приходит в голову (на голове моей, кстати, стрижка с обложки альбома «Chet Baker & Crew», вышедшего на лейбле Pacific Jazz Records в 1956 году) вот что: «Сущность человека не предшествует его существованию». Или как насчет: «Человек обречен на свободу»? Ну или (как не вспомнить афоризм, который так и просится в какую-нибудь телевикторину): «Ад – это другие»? Я загуглил это самое «знаменитое изречение» и не нашел ровным счетом ничего (Уэйт не дает никакой ссылки). Про экзистенциализм у него тоже всего одно… Постойте, да ведь это то же самое предложение, что и про Сартра. У них одно на двоих предложение. Пополам. (Уэйт мог бы хотя бы упомянуть о роднящем Сартра с модами пристрастии к амфетаминам. При чтении «Тошнота» определенно напоминает один долгий отходняк от зубодробительного наркотического кайфа.)
Впоследствии представителям мод-культуры стало важнее покупать правильные пластинки и носить утвержденную униформу, но на нервном «модернистском» рассвете ощущался настоящий голод по фильмам, книгам, разговорам; или, как выразился Уэйт в первом подзаголовке своего введения: «Амфетамины, Жан-Поль Сартр и Джон Ли Хукер». Хорошая фраза, хоть она и стащена из интервью, вышедшего в более ранней книге «Дни из жизни» («Days in the Life») – великолепной устной истории контркультуры 1960‐х авторства Джонатона Грина. (На самом деле Грин ее тоже вынес в подзаголовок. Мне это кажется немного вторичным: использовать чью-то цитату – ладно, но копировать еще и структуру?) Ранние моды были навигаторами, Магелланами послевоенных просторов досуга, который предстояло еще вообразить, отлить в ту или иную форму. Выбор был превелик: музыка и одежда, секс и сексуальность; речь и язык всякой швали, разнообразных пижонов и фанатов поп-музыки; транспорт и путешествия; ночной разгул и тихие домашние вечера. По сути, все то, что мы сейчас понимаем под «молодежной культурой». Это была пьянящая пора переопределения; но здесь же проявляется первая мигренозная вспышка парадокса, который впоследствии расколет модов и определит другие субкультуры: то, что начиналось как принципиальный отказ от неблагодарной рутинной работы с девяти до пяти, нашло свое наиболее яркое уличное выражение в заядлом консюмеризме. Как сформулировал это Питер Гэй, перефразируя Вальтера Гропиуса: «Лекарство от болезней современности – современность в большем количестве и правильного сорта». Как будто сам мод ожил и заговорил.
Мысль эту Гэй высказал в книге «Веймарская культура» («Weimar Culture: The Outsider as Insider») 1968 года, и ее подзаголовок здесь тоже весьма кстати: «Аутсайдер как инсайдер». Противоречие между стремлением к уникальности и потребностью быть частью группы лежит в основе всех субкультур. Для модов, как и для ситуационистов (которых у Уэйта в алфавитном указателе нет), существовал конфликт между буйной групповой идентичностью и индивидуализмом. Они могли гулять веселой компанией, а дома разбредаться по углам, закатывать шумные пирушки, но и погружаться глубоко в размышления; они очень серьезно относились к самым маленьким вещам, которые другие люди ошибочно считали пустяками. Одержимость модов обложками альбомов с лейбла Blue Note Records и итальянской модой отдавала фетишизмом – как в марксистском, так и в ритуальном смысле. Надо было обладать чуть ли не фанатичной целеустремленностью, чтобы раздобыть все необходимое для смены имиджа. (В начале 1970‐х, когда я был подростком, в магазинах на главной улице все еще был голяк – модная пустыня; «Спасибо за покупку» («Are You Being Served?») – это, конечно, бесстыдный ситком, но в равной степени и социальный реализм.) Ранний мод разделял с Баухаусом почти пуританскую одержимость чистым стилем и правильным дизайном. Ранние моды заработали определенную репутацию за сдержанный стиль одежды, переходящий в своего рода лучезарную обезличенность. Подобно «человеку толпы» у Бодлера (и Беньямина), они тоже находились в толпе, но не были ее частью, наблюдая за общением людей, как призраки, вместо того чтобы по несчастью быть в него вовлеченными наравне со всеми.
Ранние моды могли в часы досуга быть одеты так же, как на работу; возможно, поэтому в массовой культуре за ними так и не закрепилось никакого карикатурного образа. Вспомните комедии 1960‐х и 1970‐х годов: ни одно телевизионное скетч-шоу, ситком или китчевый фильм ужасов не обходились без высмеивания каких-нибудь субкультур: хиппи, байкеров, скинхедов, панков. У рокеров были заточки, у скинхедов – тяжелые гриндерсы, хиппи могли чем-то вас накачать – а что мог сделать мод? Принудить слушать Отиса Реддинга? Заставить вас купить приличные штаны? От модов не исходило настолько явной угрозы. В конце концов, эти ребята размахивали «Юнион Джеком» и почти все ходили на работу; они были чистенькие, хорошо одетые и аккуратно постриженные. В 1964 году бульварная пресса полыхнула краткой вспышкой негодования по поводу довольно скромных стычек между модами и рокерами, которые в основном происходили на бодрящем приморском воздухе. Хоть газетчики и писали о «паразитах» на скутерах, в действительности страх этот, возможно, был связан не столько с физической агрессией, сколько с трудностью укладывания модов в какой-то определенный класс или субкультурную генеалогию. (Даже само слово «субкультура» ассоциируется с землей, тенью, грязью, душными темницами, засаленными ступеньками, ведущими вниз, прямиком в убежище Гарри Лайма[16].)
Классовая принадлежность вздыхает в этой истории контрапунктом, но Уэйту медведь наступил на ухо – только в плане поп-социологии, а не музыки. Он полностью полагается на вторичные исследования, на чужие преувеличенные рассказы о потускневших уже воспоминаниях и совершенно не чувствует настоящую жизнь, настоящие голоса, настоящие взлеты и падения. Есть один древний бородатый анекдот про мода, который был согласен с кем-то перепихнуться, только если под рукой у него был брючный пресс, чтоб не измять штаны – очевидно, предполагалось, что это шпилька в адрес извращенных приоритетов представителей мод-культуры. (Признаюсь честно: пресса для брюк у меня нет, зато есть две пары антикварных распялок для обуви.) Но толковать эту историю можно и по-другому: если вы несколько месяцев копили деньги на великолепный костюм и еще не скоро сможете позволить себе новый, то, само собой, вы наизнанку вывернетесь, чтобы он прослужил как можно дольше. А может, этот парень тусовался все выходные напролет и не хотел в понедельник утром заявиться на работу в безобразном, непрезентабельном виде?
Тем не менее основной тезис Уэйта кажется не вызывающим возражений: мод есть исток всего, что мы теперь считаем само собой разумеющимся в культуре стиля; это «ДНК британской молодежной культуры, наложившая свою печать на глэм и северный соул, на панк и 2 Tone[17], на бритпоп и рейв». Но ДНК – это одно, а «наложить печать» – совсем другое. Имел ли мод центральное значение, выступал ли катализатором – или же он был явлением периферийным и перерывчатым? Поскольку термин «мод» сам по себе стал означать так много разных вещей для стольких разных людей и поскольку Уэйт не смог разграничить и четко определить такие слова, как «денди», «модерный» и «модернистский», то следить за его мыслью порой все равно что пытаться разглядеть мелкую гальку сквозь завесу густого тумана. Он обращается с совершенно непохожими явлениями – модами, денди, денди-модами и «модернистскими» денди – как будто это одно и то же. (Даже в то время многие настоящие «модернисты» отвергали мод как жалкую подделку, карикатуру с Карнаби-стрит[18], променявшую бунтарские идеи на многозначительную атрибутику и лепившую ценники на все подряд.)
Уэйт так привязан к своему намеченному маршруту, что не может ни на чем задержаться достаточно долго, чтобы заметить, какие странные пейзажи простираются вдоль дороги. (В этой связи мне нравится неологизм «телекология» – формирование истории с прицелом на потенциальный телесериал.) Подозреваю, что на самом деле Уэйт хотел написать о социальной истории Великобритании с точки зрения ее субкультур, но в наши дни любая книга должна чем-то «цеплять» – вот он и сосредоточился на мод-культуре. Точнее, мод как раз-таки «рассредоточился», потому что вместо того, чтобы внимательно рассмотреть этапы эволюции мода со всем присущим им обилием парадоксальных деталей, Уэйт раз за разом уводит разговор к чему-нибудь, на что «мод повлиял» или что «нравилось модам» – от «ресторанов „Голден эгг“» до «вдохновленной модами британской рок-группы Kaiser Chiefs». Проводимые им связи могут быть, мягко говоря, неубедительны. Жан-Люк Годар упоминается из‐за фильма «На последнем дыхании». Допустим, но Уэйт подает его, будто это те же «Летние каникулы», только с сигаретами Gitanes и авангардными стрижками. Ален Делон удостоился двух упоминаний: одного за обложку The Smiths, второго за то, что был одним из первых популяризаторов скутера. (И ни одного за свою роль неупокоенного киллера в «Самурае» Мельвиля – возможно, наиболее модском фильме в истории; там есть все: нарциссизм как наркотик, стильная одежда вместо доспехов и роковая влюбленность в молодую чернокожую певицу из ночного клуба.) «Красиво одетый» Марчелло Мастроянни в текст тоже попал, потому что он «воплотил образ современного европейского горожанина в таких фильмах, как „Сладкая жизнь“ Феллини и „Ночь“ Антониони». Если вы думали, что это легкое, раскованное, донжуанское кино, то на самом деле «современный европейский горожанин» в них развращен плотью, морально разлагается и не поспевает за ритмом собственного пульса. Хоть он и элегантно одет, но сдает позиции. Упрощенный подход Уэйта все заставляет звучать как модный пиар: он улавливает поверхностный блеск, но не замечает никаких вспышек, сигнализирующих о грядущем упадке. Он чтит некоторые артхаусные фильмы, потому что для модов они были одним из способов «впитывать… континентальный стиль жизни». Я бы хотел услышать больше непосредственно от самих бывших модов: прочесть о медовом месяце их движения, когда они смотрели настолько странные и непростые фильмы. (Уэйт заимствует одну цитату из книги Терри Роулингса «Мод: очень британский феномен» («Mod: A Very British Phenomenon»). Кстати, классное название, а?) Делая упор на одежду, а не на идеи, Уэйт жертвует одним важным моментом: молодых модов из рабочего класса он выставляет мальчишками, способными пересечь континент в поисках идеальной пары носков, но не имеющими в голове ни единой идеи.
Ключевая роль The Beatles в британском вторжении середины 1960‐х превратилась в «передачу музыки и моды, связанных с мод-культурой, американской молодежи». The Kinks, естественно, окрестили мод-группой (у Уэйта это значит «знаковые фигуры, которые в своей музыке, одежде и интервью выражали мировоззрение модов»), хотя в реальности их нельзя отнести ни к модам, ни к хиппи, ни к какой-либо еще четко определенной группе. Они с самого начала были жутко своеобразные; неукладывание в готовые рамки – как раз то, что делало их столь неподражаемыми тогда и почему по сей день они продолжают звучать так неистово свежо. Если Рэй Дэвис и был модом, то это лишь одна из целого арсенала масок, в которых он щеголял. («Щеголять» тут очень подходящее слово.) Обернутый вокруг The Kinks «Юнион Джек» – коллаж из острых шипов, а не бесхитростная аппликация. Под мелодичным и шипучим саундом группы скрываются персонажи Дэвиса: рабы модных веяний и ловеласы, в целом не внушающие доверия, – лондонские аналоги самозагипнотизированного Казановы Мастроянни. Песня «Dandy» сначала высмеивает своего героя, а потом пропесочивает его. Но на самом деле Дэвиса здесь волнует течение времени: «Несносный денди, / от прошлого не убежишь. / Уже чувствуешь себя старым?»[19] Он уже тогда нервно следил за стрелками часов. Успех едва успел раздвинуть перед ним свои обтянутые золотой парчовой тканью ноги, а Дэвис уже причитал: «Куда ушли хорошие времена?»[20] Кажется, он устал ждать, но неопределенность того, как сложится судьба по итогу этого ожидания, попросту вгоняла его в оцепенение.
Я провел недавний отпуск на побережье, слушая дискографию The Kinks, и снова был очарован. (Хотел так же переслушать и The Who, но на полке придорожного магазина обнаружилась только недавняя автобиография Пита Таунсенда, начитанная им же в формате аудиокниги: все пятнадцать дисков. Вы меня извините, но ни у кого, даже у фрилансера, нет столько свободного времени.) Трудно ожидать, что полвека спустя серебристо-ртутный вокал Дэвиса будет рассыпаться мурашками точно так же, как тогда, в оригинальном контексте; но это по-прежнему не объясняет и не оправдывает того, что The Kinks, равно как и мод, сегодня превратились в декоративный символ успокоительной ностальгии. Тут зарыта целая история, но Уэйт ее не видит – или не хочет видеть. Конечно, ему же надо поскорее подвести The Kinks к брит-попу середины 1990‐х. Он даже не комментирует, насколько глубоко пролегает сходство – просто это одна из обязательных остановок на маршруте наследия популярной музыки. Нельзя же не сказать (Уэйт, впрочем, не говорит), что «Country House» Blur уже сейчас звучит более устаревшей, чем любая песня, звучавшая погожим солнечным деньком в 1966 году. И тем не менее, вот они все смешались в одном котле: The Who, The Kinks, Blur, Oasis. Вот «Ноэл Галлахер играет на своей фирменной гитаре» – выбор слова «фирменная» здесь хоть и неудачный, но о многом говорит. Вот фотография Blur, где группа «демонстрирует свои мод-истоки в Клактоне[21] в 1993 году». Некоторые группы 1960‐х годов, несомненно, в юности весело проводили время в Клактоне, но маловероятно, что участники Blur когда-либо там бывали до этой постановочной фотосессии с «культовым» белым «ягуаром». Что до заявленной демонстрации мод-истоков – тут я в замешательстве. Вид их полностью отражает, кем они были на тот момент (без обид): лохматыми, бедными студентами. Их внешность никоим образом не кричит – и даже не шепчет – о том, что они моды. Прислушайтесь, это же студенческое эсперанто: на ногах мартенсы, пиджачки из секонд-хенда, инди-значки на лацканах, бесплатные очки с диоптриями, а волосы старательно растрепаны, будто бы парни только что проснулись. Деймон Албарн вроде пытается изобразить безумный взгляд а-ля Пинки Браун[22], но это жалкое зрелище: его порывом ветра может с ног сшибить. А рубашка, что, неглаженая? Какой уж тут мод! Вы издеваетесь? Просто четыре студентика трутся у машины, которая им даже не принадлежит, и мир вокруг им тоже не принадлежит, и нет в этой фотографии никаких культурных отсылок – только пара побочных, недожатых намеков. В самом углу снимка виднеется убогий эссекский клуб под названием «Оскар» с огромной фальшивой надувной статуэткой премии «Оскар» на фасаде. Очень символично.
Из Ноэла Галлахера мод уже капельку более аутентичный, хотя шаблонная музыка Oasis с ее по-флинстоуновски примитивной рок-эстетикой кажется настолько удаленной от изначальной космополитичной концепции мода, насколько это вообще возможно. Уэйта такие лакуны не смущают: если что-то выглядит как мод и ходит как мод, можно смело лепить это на афишу. (Небольшое отступление о фото: от книги о мод-культуре ожидаешь, как минимум, что ее представители будут в ней важным компонентом, но малое число фотографий реальных модов бросается в глаза на фоне вороха изображений рок-групп, модных фотосессий, обложек книг, портрета Боуи из его наименее модского периода и недавнего журнала с Брэдли Уиггинсом на обложке. Что насчет настоящих модов в естественной среде обитания? Ничего. Газетный снимок, запечатлевший, как моды раскидывают рокеров на пляже в Маргите, сделан с высоты полета чайки: видно на нем только нечеткие очертания в форме человечков. На другом фото, которое якобы показывает молодую пару модов, отдыхающую вечером в клубе в 1960‐е годы, в кадр также попала банка «Хофмайстера»[23] – то есть на деле снимок был сделан намного позже.)
Изначально «очень британский стиль» мода представлял собой изящный синтез американского лоска и европейских манер. Уже ко времени первого мод-возрождения в 1979 году эта некогда всеядная эстетика казалась поскучневшей и залежалой – как готовый набор для склейки мод-самолетика, где в коробку вложены даже декали. Все стрелки развернулись строго внутрь. С момента въезда миссис Т.[24] на Даунинг-стрит прошло четырнадцать месяцев, когда глашатаи возрождения The Chords выпустили, по сути, подобие манифеста: сорокапятку под названием «The British Way of Life» («Британский образ жизни»), которая звучит как прочтение знаменитого тэтчеровского «Пусть сомнение обратится в веру» на манер «The Kids Are Alright». Перед нами маленький англичанин, который малым же и довольствуется – как раз из‐за подобного возрожденчества мод начал восприниматься как нечто безнадежно ретроградное, выброшенное за борт, как конек, который давно перестал быть любимым. Не знаю, насколько Уэйт это осознает; он определенно недоговаривает, до какой степени популярные медиа склонны высмеивать и поносить «зомби-модов». «Мод-возрождение» стало нынче синонимом неповоротливого, приземленного рок-консерватизма; теперь это «папин рок», а разодетый как павлин Пол Уэллер[25] там в роли местного Джона Мейджора[26]. (Даже в середине 1960‐х мод уже тяготел к певцам типа Стива Марриотта, чей хриплый вокал считался более «аутентичным».)
Сегодня мы опять находимся в самом разгаре полномасштабного возрождения мод-культуры. Если вы возьмете на себя труд подписаться в Твиттере на парочку тематических новостных лент, то обнаружите мод-сцену в кипучем и бодром здравии. (Мое первое впечатление: по сравнению с оригинальной мод-сценой сейчас все стало гораздо брутальнее, совсем не андрогинно и куда меньше похоже на песочницу для эстетов.) Каждые выходные проводится масса мероприятий на выбор, куча тусовок у моря. Это уже какое, четвертое по счету возрождение, пятое? Даже у трибьют-групп есть свои трибьют-группы. В составе некоторых оригинальных команд не осталось оригинальных участников. Сегодня настоящий фурор производит и концерт балаганной ска-группы типа Bad Manners. Со стороны все это выглядит как постмодернистский вариант развлекательных представлений на пирсе[27]. Пиво, скутеры. И все ж таки, как бы ни было легко глумиться над тем, что культура скатилась, я разрываюсь. В глубине души я знаю, что мог бы неплохо провести время на некоторых из этих сходок. Уже на третьей пинте светлого эля меня бы конкретно понесло вещать про Биг Юта и броги. Я на всем этом вырос, оно у меня в крови: я добирался автостопом, под завязку накачанный таблетками кофеина, до клуба Wigan Casino[28], когда он еще работал; я расшибался в лепешку, но доставал импортные сорокапятки с регги и соулом. Есть фото 1979 года, где я в своей руд-бойской атрибутике, при полном параде. (До сих пор скучаю именно по той шляпе поркпай.) Как бы ни было дико и страшно, но я теперь, выходит, что-то вроде старейшины племени.
Но если когда-то давно мод был наэлектризован чем-то загадочным, изменчивым, нечитаемым, то теперь от него разит атмосферой излишнего самодовольства: аккуратные алфавитные ряды старых сорокапяток с лейбла Immediate Records; оригинальные, купленные с рук и обернутые в полиэтилен туфли для боулинга; реплики винтажных гитар и стилизованная брендовая одежда. Секс, наркотики, рок и соул – за минусом самого главного: дионисийской искры. Мод превратился в коллекционный объект, субкультурный эквивалент первых изданий. Намедни коротал я время в застойном болоте дневного телевидения и наткнулся на передачу, где известный пародист Рори Бремнер (известный своей «острой сатирой и безжалостными политическими комментариями») подвергся сатирическому – простите, модному – преображению в брайтонском бутике, специализирующемся на стиле мод. Странно было то (хотя ладно, странного тут масса), что после преображения не было заметно почти никакой ощутимой разницы. Бремнер же наверняка все равно начал день в заботливых руках стилиста телекомпании, к тому же он носит то же, что и все немолодые и более-менее сведущие в этом люди: гармоничное сочетание Пола Смита и Маргарет Хауэлл, если я не ошибаюсь. В наши дни не существует такого явления, как «субкультура», и абсолютно точно нет никакого разрыва между поколениями. Если Таунсенд и Дэвис когда-то пели об инородности уклада своих родителей-домоседов, то 1990 году Шон Райдер из Happy Mondays уже скорбно запевал: «Сынок, мне тридцать»[29].
В этом году на фестивале в Гластонбери юные студенты плясали под дудочку семидесятилетнего крысолова Мика Джаггера, в то время как их родители «отрывались» под агрессивную граймерскую читку. Конечно, кое-где попадались и островки племенной однородности, но их при всем желании нельзя было назвать «близкими к моду». Можно смело утверждать, что мы никогда не были менее «близки к моду», чем сейчас. Наш повседневный стиль – это спортивные штаны и рваные джинсовые шорты, а не костюмы с галстуками; мы не стесняемся изливать душу вместо того, чтобы выглядеть задумчиво и круто; мы хаотично забиты татуировками, а не застегнуты на все пуговицы. «Все мы сегодня модернисты», – пишет Уэйт. (Вряд ли он имеет в виду, что мы все фанаты Чарли Паркера, хотя было бы занятно.) Одна из проблем тут заключается в том, что он воспевает преемственность того, чего больше не существует. Как пишет Уэйт, «справедливо будет сказать, что больше британцев, чем когда-либо прежде, стали считать себя модерными», и произошло это благодаря моду. Ладно, хорошо, допустим – хотя формулировка «чем когда-либо» звучит несколько мутновато. Благодаря моду (и распространению после войны новых электронных СМИ) такая группа, как The Who, могла охватить миллионы людей одним молниеносным появлением на телевидении. Определенный модернизм также роднил друг с другом кул-джаз 1950‐х и дерганый рок 1960‐х: они бросали слушателям вызов, предлагая примерить на себя и на свое мировоззрение новое музыкальное звучание – строгое ли, игривое, мягкое или апокалиптическое. О чем же конкретно это говорит? Какими непонятными шифрами артисты обменивались с аудиторией? И почему же потом последовало такое разочарование, самоанализ, уход в себя? Может быть, дело тут было не столько в том или ином движении или культурной сцене, сколько в самой идее того, чтобы «увидеть себя». Не в этом ли действительно заключалась «модернистская» смена тональности?
В конце нудного дня, проведенного за знакомством с напичканной фотографиями и статистикой книгой Уэйта, я включил «Kind of Blue» Майлза Дэвиса в попытке по-настоящему услышать его снова, уловить его первоначальное очарование сквозь помехи от наслоившихся между нами пластов времени. Я сказал «первоначальное», но когда я добрался до альбома «Kind of Blue», ему было уже пятнадцать лет – насколько значимым он был в 1959 году, вообразить еще сложнее. Как может что-то столь воздушное, ледяное, самозабвенное тем не менее вызывать такой глубокий шок? Ныне, когда эту музыку уже крутят фоном во всех гастропабах, в это может быть трудно поверить, но первое столкновение с ней могло оказаться головокружительным, даже обескураживающим опытом. Да, в альбоме звучит добытая дорогой ценой радость, но также и острые ноты тягот и страха, потерь и сожаления. Если «Kind of Blue» и был сугубо современным достижением, то отчасти потому, что музыканты не боялись оглушающей тишины, что лежит на краю извлекаемого звука. Под элегантным фасадом скрывались более темные, «рваные» эмоции – нечто большее, чем просто горячие тренды и холодные тона. Чрезмерное использование слова «душа» в музыкальной критике у меня вызывает инстинктивное недоверие, но здесь это единственное, что приходит на ум – кодовое обозначение всевозможных мечтаний и трудностей. Для любого, кто в те годы, будь то 1959‐й или 1974‐й, рос в британской семье, где ни самоанализ, ни бурный энтузиазм особо не поощрялись, где домашняя жизнь была стесненной, удушающей и где никто не умел выражать какие-то неконтролируемые чувства, такая музыка действительно могла растопить в сердце лед, перенятый по наследству. И все еще может.
В интервью, данном после того, как он покинул группу, работавшую над «Kind of Blue», пианист Билл Эванс сказал: «Простота, суть – это великие вещи, но наш способ их выражения может быть невероятно сложным». Эванс был похожим на неврастеника белым парнем в полностью черной группе, человеком с подорванной, лирической душевной организацией в мире, который бывал равнодушным и даже жестоким. Можно потратить годы на изучение изумительных сольных работ Эванса в попытках понять, почему его игра – легкая, как паутинка, лишь на регистр удаленная от розовой пошлости – так проникает в душу. Эванс порой выглядел как преподаватель алгебры, который по ошибке вышел на сцену. Он носил элегантный костюм в стиле Лиги плюща, причесан всегда был волосок к волоску, но его личная жизнь катилась диссоциативным кубарем, крутилась круговоротом спорящих друг с другом уловок и наркотических стратагем. Все стрелки здесь обращены внутрь, подобно стрелам в теле святого Себастьяна[30]. «Все простые вещи вокруг…»
Может быть, нереалистично ожидать, что столь бодрая книжица, как у Уэйта, станет углубляться в такие дебри, но полное отсутствие какой-либо глубины или неожиданности мучительно напоминает нынешнее телевидение. Там пресные ретроспективы присасываются к биографиям людей, обгладывают в них все противоречивые хрящики и тянут соки из добытого тяжким трудом успеха. «От бутиков Брайтона до шоурумов IKEA… гордо распростерся модернизм». Стерилизованный, лишенный вкуса и запаха жаргонский язык, на котором пишет Уэйт, соотносится с реальной аналитикой так же, как передача о модном преображении или устроенная на выходных в Маргите сходка («вход строго со скутерами») в 2013 году соотносятся с вызовом, который бросали обществу реальные моды: все это лишь красивая глянцевая имитация, где элемент риска заведомо исключен.
Как на пустых корабельных верфях размещаются в наши дни «тематические» музеи (где вы можете нажать «Получить зарплату в конверте»[31] и увидеть виртуальную симуляцию), точно так же и безудержные амбиции поп- и рок-музыки середины 1960‐х сегодня переупакованы в аккуратный, «клевый» ресурс культурного наследия. Взять, к примеру, музей The British Music Experience, расположенный в здании «Купол тысячелетия» (где же еще?) и созданный, «чтобы заполнить пробел в секторе культурного наследия Великобритании относительно рок и поп-музыки». Какой логотип они себе выбрали? Правильно: «классический», «легендарный» кружок мишени – опознавательный знак Королевских военно-воздушных сил и символ модов. Среди выставочных экспонатов есть и «фирменная» гитара Ноэля Галлахера, раскрашенная под «Юнион Джек». Спору нет, рок-группы нередко сами способствуют этому процессу – в наши дни, наверное, от этого не уйдешь[32]. «Может быть, в этом смысле все мы сегодня модернисты», – (как бы) заключает Уэйт. Серьезно? Каким образом неугасимый пыл и идеализм модернистских мечтаний мог выжить в пересохшем вакууме и гаме постмодернизма? Мы сегодня правда все модернисты? Иногда мы больше похожи на анемичных хранителей архивов давно уже ушедших времен.