В сказке Михаэля Энде1 человек живет на уютно меблированном диске, вертящемся в уютной полусфере, вроде планетария, украшенной звездами и луной. Но вдруг небесный свод треснул и сквозь трещину глянула бездна. В бездне, ни на что не опираясь, стоит закутанная человеческая фигура, – и этот человек ни на чем позвал: «Иди ко мне!» – «Я упаду, – ответил человек на диске. – Ты обманщик, ты зовешь меня в пропасть…»
Трещина за трещиной – весь мир человека разваливается, а человек ни на чем при каждом повороте диска смотрит в глаза и мягким голосом зовет к себе: «Учись падать. Учись падать и держаться ни на чем».
Я помню вечер в Коктебеле, когда Зинаида Миркина читала свои стихи. «Нет, я еще жить хочу!» – воскликнул поэт Р. Он не хотел падать и держаться ни на чем. И как человек на своем рассыпающемся диске, он вцепился в обломки. Но диск рассыпается, открыты или закрыты наши глаза, видим мы трещины или нет.
Мир начинается с нуля.
Из ничего встает Земля.
И звезд немое волшебство
Рождается из ничего.
Из полной тьмы восходит свет.
Из одного сплошного «нет»,
Как океанская вода,
Разлилось мировое «да!».
О, тот чреватый миром ноль,
В котором утихает боль!
Та точка, где весы стоят,
Уравновешивая ад,
Где Дух одолевает вес
Всех гор и всех семи небес.
………………………………..
Кто не доходит до нуля,
Под тем колеблется Земля,
Над тем гремит небесный гром –
Тот не становится творцом.
Кто до нуля дойти не смог,
Тому лишь только снится Бог,
И глаза Божьего овал
Его пугает, как провал.
Нуль Зинаиды Миркиной – это опустошенность сосуда, в который входит дух Целого. «Одна капля твари вытесняет всего Бога», – говорит Майстер Экхарт2. Нуль – это ни одной капли твари, абсолютное ничто твари. И вот здесь, когда все очевидное рассыпается в прах, наступает черед веры. «Вера же есть… уверенность в невидимом» (Послание к евреям, 11:1), которое не может быть удостоверено внешне и постигаемо только внутренне. Говоря языком автора, это черед истины без ее двойников, без застывших авторитетов, без слов, выцветших от тысячи повторов, миг авторитета внутри нас, миг творчества.
Зинаида Миркина обращается к истокам творческого самосознания, о котором писали «Вехи»3: к Пушкину, к Достоевскому – и изнутри Пушкина, изнутри Достоевского освобождает их от препятствий, созданных страхом падать и держаться ни на чем, когда вдруг терялась способность идти по водам – и, подобно апостолу Петру, они начинали тонуть (Матфей, 14:30–31). Это не внешний суд (очевидно, немыслимый); это Пушкин судит Пушкина, Достоевский – Достоевского. Да, но устами Миркиной? Странно. Непривычно.
Литературоведы так не пишут. Филологи так не пишут. Пишут – поэты, а у каждого поэта свой Пушкин, свой Достоевский, и в этом своем Достоевском Зинаида Миркина видит его взлеты и провалы: так, как поэты видят взлеты и провалы своих героев. Ибо для каждого подлинного поэта его герой – сын, единосущный отцу… Можно не согласиться с Пушкиным Марины Цветаевой (у вас, может быть, – ваш Пушкин, ставший частью вашего внутреннего мира). Но некорректно возражать, что «Мой Пушкин» Цветаевой4 – не настоящий Пушкин. Настоящий Пушкин – это именно Пушкин личного восприятия, Пушкин читателей, а не памятник на площади и не условная схема юбилейных статей.
Все поэтические воплощения Пушкина или Достоевского – это факты одновременно двух творческих биографий: посмертной – того, о ком пишут, и живой биографии пишущего. Творческая личность познается творческой личностью. Лирический отклик на лирику не менее истинен, чем структурно-семиотический анализ (целостно истинен). А доподлинный Пушкин, доподлинный Достоевский – вечная, неисчерпаемая тайна, к которой можно бесконечно подходить – и никогда нельзя окончательно, бесповоротно прийти так, чтобы и говорить больше не о чем и пересматривать нечего. Зинаида Миркина, может быть, глубже других заглянула в эту тайну: до конца, до предстояния вместе с Пушкиным и Достоевским на Страшном Суде. Но это не документ из канцелярии с печатью Страшного Суда. Это поэт глазом своего сердца увидел поэта. Каждый подступ к великой тайне – «опыт», эссе (слово «эссе» и значит: опыт, попытка). Это эскиз целого. Факты, документы – осколки целого. Сами по себе они не складываются во что-то живое. Душу в глину вдувает художник, монтирующий факты, создающий из «фактов жизни» Пушкина и Достоевского живого героя. Всегда единосущного его собственной личности. «Пушкинская речь» Достоевского говорит мне и о Пушкине, и о Достоевском (неизвестно, о ком больше). «Мой Пушкин» Цветаевой – о Пушкине и о Цветаевой. «Прогулки с Пушкиным» Синявского (Терца) – о Пушкине и о Синявском. Так и эта книжка – самораскрытие ее автора. На той предельной глубине, которая автору доступна.
Дух нельзя измерить ничем, кроме духа. Только собственной глубиной, ожившей от прикосновения слова, я могу проникнуть в глубину поэта. И в процессе измерения я одновременно изменяю и его (приближая к себе), и себя (приближаясь к нему, вмещая его в себя). Я постигаю его собой (это субъективно); но в ходе постижения я действительно меняюсь и в себе постигаю его (его, существующего вне меня). Бердяев писал, что глубинное познание «транссубъективно» (то есть лично мое и в то же время не только мое) – по ту сторону объективного и субъективного.
Познание Целого подобно борьбе Иакова с ангелом, как ее описал Рильке:
Кого тот ангел победил,
Тот правым, не гордясь собою,
Выходит из любого боя
В сознанье и расцвете сил.
Не станет он искать побед.
Он ждет, чтоб высшее начало
Его все чаще побеждало,
Чтобы расти ему в ответ.
Не очень важно, какого поэта мы больше познаем в «Моем Пушкине», в «Истине и ее двойниках» и подобной «прозе поэта». Важнее, что мы познаем Поэта и сквозь него – «Поэта величайшего». Так – поэтом величайшим – Тагор называл Бога.