Посвящаю жене моей гр. С. В. Олсуфьевой
«Поминовение» есть путь к оживотворению, поэтому и воспоминание до некоторой степени оживляет, причащает к жизни, воскрешает[1]. Все злое как таковое и чуждое жизни по существу не может входить в круг творчески воспринимаемого, а, наоборот, все доброе и потому жизненное подлежит быть творчески возносимым к жизни.
Воспоминаемое[2] должно быть завершенным, причем завершенным в прошлом, отсюда – то грустное, что всегда сквозит в воспоминаниях: прошлое покрыто тенью смерти, и оно воскресает в слезах разлуки…
Таким завершенным в моем прошлом – жизнь в Буйцах, образы которой светлой чередой восстают в моей памяти.
Звание помещика есть та же служба.
Наша усадьба была расположена на высоком левом берегу реки Непрядвы, приблизительно с версту ниже устья впадающей в нее речки Буйчика. Дом был одноэтажный, длинный; он состоял из трех частей: из средней, деревянной, и из двух почти одинаковых кирпичных флигелей с мезонинами по сторонам средней части; только флигель, который был с восточной стороны, был соединен со средней частью дома так называемой «нижней» гостиной и огибавшим ее с северной и западной стороны коридором, тогда как западный флигель стоял отдельно.
Красные Буйцы. Слева на дальнем плане церковь Архангела Михаила, в центре – двухэтажное здание конторы, справа – дом Олсуфьевых. Конец XIX века. Частное собрание, Москва
Дом был обращен на юг. Средняя, деревянная часть, построенная еще в XVIII столетии из липы, вероятно, своих же буецких лесов, и восточный флигель были оштукатурены и выкрашены в светло-розовый цвет, а западный флигель был выбелен по кирпичу; окна дома были белые за исключением окон западного флигеля, которые были выкрашены в светло-желтый, кремовый цвет; у южных окон средней части и восточного флигеля были зеленые ставни; с южной стороны той же средней части и восточного флигеля было два балкона с белыми круглыми колонками в духе скромного деревянного Empire; балкон среднего дома по сторонам и спереди, за исключением входа в него, был застеклен в косую клетку, а балкон флигеля с боковым входом с западной стороны был открытым: в конце лета он зарастал со всех сторон вьющимся растением с желтенькими цветочками, название которого я не знаю. С севера дома было три балкона: у средней части – с колонками и не застекленный, а у флигелей – в виде крылечка на квадратных столбиках; такое крылечко у западного флигеля служило единственным входом в этот флигель; полы балконов и ступени были выкрашены в серую или, скорее, в сизую краску. Главный подъезд дома был с севера и вел в коридор, который соединял восточный флигель с средней частью; этот подъезд в виде крыльца был выстроен к нашей свадьбе по рисунку нашего друга П. И. Нера довского в русском стиле; он был с двумя пузатыми колонками, с массивной дверью черного дуба, добытого в окрестностях Буец из шлю з<ов>, построенных Петром I на Дону; у двери снаружи вместо ручки было тяжелое медное кольцо; в боковых стенках крыльца было два арочных оконца с оконными переплетами кружками; крыша в косую клетку образовывала высокий фронтон. Таков был вид этого крыльца, когда мы приехали в Буйцы с С<оней>[4] вскоре после нашей свадьбы в сентябре 902 года; но пузатые колонки нам скоро надоели: они не шли к общему стилю, или, скорее, бесстилью дома, и мы переделали их на толстые квадратные пилястры; тогда же крыша была спущена вместо фронтона третьим скатом наперед, что придало всему крыльцу более уютный вид и связало его с домом.
С западной стороны средней части дома было небольшое деревянное крылечко, выкрашенное в белый цвет, которое служило черным ходом. Дом был покрыт зеленой железной крышей, трубы были тоже зеленые, причем на трубах средней части были небольшие зеленые розетки. Летом, местами, дом обрастал различными вьющимися растениями, причем особенно хороши были клематисы с сине-лиловыми колокольчиками, а с южной стороны, перед «нижней» гостиной, из года в год ставились длинные зеленые ящики с вьющейся геранью, привезенной черенками моею покойною матерью из Алжира, где в 90-х годах у моих родителей была премилая вилла «Lablаbdji» в Moustapha Supèrieur [ «Уединение» в Верхней Мустафе], купленная для моей матери. Мой покойный отец шутя называл эту виллу своей подмосковной.
Таким был внешне наш незатейливый дом, где я провел счастливые годы детства и где мы с С<оней> так мирно, так полно прожили до тяжелых годин великой войны и рокового 17-го года.
Впервые я привезен был в Буйцы в 1879[5] году, приблизительно шести месяцев, из Петербурга, где я родился в Олсуфьевском доме на Фонтанке[6]. С тех пор я проводил лета в Буйцах, где мы жили с моей матерью и бабушкой графиней Марией Николаевной Соллогуб (моя мать была <у>рожденна<я>[7] графиня Соллогуб), а отец, состоя при г<осу даре>, лишь временами, всегда на короткий срок, приезжал к нам в Красное, как звали Буйцы мои родители; зимы мы жили в Петербурге; после женитьбы и по окончании мною университета мы с С<оней> решили совсем поселиться в милых Буйцах[8], куда меня всегда влекло с ранних лет моего детства.
Но я уклонился от описания дома и усадьбы.
Скажу еще о доме, что он был очень прост, светел, радостен; несколько раз переделанный, он был первоначально построен в XVIII столетии для приездов моих родичей, которые в Буйцах никогда постоянно не жили (Буйцы были превращены в жилое имение лишь моими родителями в середине 70-х годов), но об истории усадьбы я уже рассказал в своей книжке «Из прошлого села Красного, Буйцы тож, и его усадьбы».
В доме с флигелями было двадцать две комнаты, большею частью небольших, к описанию которых я и намерен приступить, сказав предварительно несколько слов об общем характере усадьбы.
Ю. А. Олсуфьев. Из прошлого села Красного, Буйцы тож, Архангельского прихода, и его усадьбы. 1663–1907. Москва, 1908. Обложка оформлена Е. Е. Лансере. Частное собрание, Москва
Плоский Епифанский большак, широкой полосой среди бесконечных полей, рассекая широкие села и перебираясь через полноводные реки по убогим и кривым мостам, минуя густые зеленые перелески из дуба или веселых берез, как-то вдруг выходит на просторное наше село: сначала видна белая колокольня, затем показываются белая церковь вдухе Louis XVI с широким зеленым куполом[9] и два ряда изб по обеим сторонам дороги, а далее, среди зелени садов – белые стены, крыши и службы усадьбы. Впереди дома с севера был когда-то просторный двор; теперь он весь засажен деревьями и кустами и потому дома не видно с дороги; входишь в дом, выходишь на полукруглую площадку перед ним с юга и поражаешься красотой столь внезапно открывающегося вида: как бы с птичьего полета видна долина полноводной Непрядвы, которая течет тут сначала с юга на север, затем у мельницы делает крутой поворот на восток, протекает под самым бугром, на котором стоит усадьба, и бесконечными извилинами скрывается вдали своих заливных лугов. На холме направо видна слобода других Буец с деревянной церковкой; несколько левее и внизу – слобода Богдановка со своими высокими соломенными крышами в темной зелени ветел; ближе к усадьбе – старая водяная мельница с раскидистыми ивами; впереди, за рекой – наш хутор Кичевка с его постройками голландского вида и поля; между хутором и рукавом Непрядвы Болдовкою, прямо перед домом – обширный яблочный сад, а влево, в конце долины – дубрава Терны, которая спускается к реке и заливным лугам, а еще дальше – снова села, поля и чуть заметные Себинские леса. Место поистине прекрасное, и становится понятным, почему село получило наименование Красного.
На высоком холме над мельницей сохранились следы древнего городища; исследователи предполагают, что оно еще дотатарского периода; по-видимому, тут в древние удельные времена был сторожевой городок князей Черниговского дома и как раз тут, быть может, проходила грань между княжеством Одоевским и Рязанским; до сих пор в конце долины Непрядвы, близ села Суханова, заметны следы древнего пограничного рязанского города Дорожена. Но я не буду затрагивать здесь истории нашего края; что же касается самих Буец, то скажу лишь кратко, что они были пожалованы в середине XVII века царем Алексеем Михайловичем моему предку, стольнику князю Якову Ефимовичу Мышецкому, что они были и во всем носили характер старой родовой вотчины со своими обычаями и привычками, быть может, столь же старыми, как вековые дубы Буецких лесов…
Вокруг дома был раскинут моей матерью декоративный сад, который состоял преимущественно из различных кустарных пород, главным образом из самых разнообразных сортов сирени и шиповника; кустарники красиво цвели в начале лета, превращая усадьбу в сплошную корзину благоухающих цветов; возле дома были клумбы из одноцветных групп летников, которые ежегодно выписывались моей матерью и которые впоследствии поддерживались С<оней>. С севера, за дорогой, на месте, где в былые годы стояли избы дворовых людей, был посажен, тоже моей матерью, большой фруктовый сад с прямыми аллеями, обсаженными березами и липами. Лишь так называемый «старый сад» с южной стороны западного флигеля существовал задолго до приезда моих родителей в Буйцы. Сады вокруг дома были так расположены, что нигде не заслоняли прекрасного вида, который и придавал основной характер всей усадьбе.
Красные Буйцы. Вид на долину реки Непрядвы из окна нашего дома. После 1902. Частное собрание, Москва
Но пора перейти к описанию комнат дома, какими мы оставили их в 17-м году, когда 5 марта мы покинули, быть может навсегда, нашу родную усадьбу.
Начну с крайней комнаты дома, с нашей спальни в восточном флигеле. Это была просторная, светлая, скорее низкая комната во всю ширину дома с шестью окнами на юг, восток и север, из которых два, прилегавших к северо-восточному углу, были замуравлены. Окна были белые, со стеклами в косую клетку, как во всем восточном флигеле, а также и в части, которая соединяла этот флигель с средним домом; в остальных частях дома рамы были обыкновенные, в шесть квадратных звеньев. Окна спальни и вообще всего флигеля были небольшими; у них, как и у других окон дома, были белые деревянные внутренние ставни, которые заставлялись тяжелыми железными закладками с крючками. На окнах висели прямые, светлые, холщевые занавеси, вышитые цветочками в нашей мастерской шитья, устроенной С<оней> при детском приюте. Стены были выкрашены в светло-розовую клеевую краску. На полу был линолеум, по своему мелкому рисунку напоминавший соломенный мат. В спальне преобладала новая белая мебель в духе Louis XVI, заказанная к нашей свадьбе моей матерью у звенигородских кустарей по рисункам моей двоюродной сестры М. Васильчиковой[10]; кроме этой мебели в спальне стояла светлая карельская береза, заказанная для нас тоже моей матерью у петербургского мастера Комова, как и вся карельская мебель «нижней» гостиной. Белая мебель была обита холстом, вышитым мелкими цветочками, как и занавеси. Постели были никелевые, местами покрашенные белым.
Красные Буйцы. Вид части дома Олсуфьевых с южной стороны. Справа стеклянный балкон с выходом из библиотеки и большой гостиной, Далее – отдельно стоящий флигель и двухэтажное здание конторы. Конец XIX века. Частное собрание, Москва
Но приступлю к более подробному описанию и постараюсь вспомнить все, что так уютно заполняло эту комнату. Как войти в спальню, влево от белой одностворчатой двери в западной стене, приходившейся почти рядом с юго-западным углом, стояло белое кресло; над ним были развешены орнаменты, сделанные темперой нашим другом графом Владимиром Комаровским[11]; далее следовала большая прямоугольная кафельная печь, расписанная С<оней> гвоздиками; за этой печью вровень со стеною было зеркало другой печи, тоже кафельной, которая выходила в переднюю, откуда и топилась; в ней был вставлен котел, нагревавший воду для спальни, в которую был проведен медный кран; тут стояла небольшая низенькая скамеечка, выкрашенная бурой краской, с медной дощечкой и надписью, что на ней графиня Мария Алексеевна (моя бабушка Олсуфьева)[12] кормила грудью своего младшего сына Александра (моего отца). Скамеечка прежде стояла в уборной моего отца на Фонтанке. Зеркало упомянутой печи было тоже расписано С<оней>, на этот раз – тюльпанами. В простенках между двумя печами висело небольшое масло в золоченой рамке – гуща сада и уединенная дорожка, вещица почему-то понравившаяся моему отцу и купленная им на какой-то выставке. Выше зеркала печи было развешено несколько детских акварелей нашего сына М<иши>[13] – сказочные терема. Вправо от двери, на простенке между дверью и углом, насколько я припоминаю, висел мой портрет акварелью, сделанный Дмитрием Семеновичем Стеллецким в один из частых приездов его в Буйцы в 10-х годах, а над ним – рисунок карандашом в ореховой овальной рамке «мамушки», няни моего отца, которая еще прежде была нянюшкой у Хилковых.
План дома Олсуфьевых в Красных Буйцах. Чертеж Ю. А. Олсуфьева с указанием названий комнат. Из экземпляра «Воспоминаний» в Российской Государственной библиотеке, Москва
Посередине северной стены, между окнами и под прямым углом к стене, стояли постели, по обеим сторонам которых у стены было два столика светлой карельской березы с откидывающимися вперед дверцами; перед ними лежало по коврику темно-малинового сукна. Над постелями на стене висел продолговатый дагестанский ковер, привезенный моим отцом из Дагестана, когда он был послан государем в 90-х годах состоять при больном великом князе Георгии Александровиче. На ковре висел евангельский текст на английском языке: «Blessed are the peace manners» [ «Блаженны миротворцы»] – надпись, бывшая во время кончины моего любимого воспитателя англичанина Mr. Cobb[14] над его постелью. Выше, в дубовой рамке, была фотокопия с «Нерукотворного Спаса» Васнецова, подаренная нам к свадьбе В. Ко маровским (графом Василием Алексеевичем). У изголовьев висел старинный медный образок великомученика Георгия, данный мне моими родителями в моем самом раннем детстве и всегда висевший над моей подушкой, затем – образок Явления Божьей Матери преподобному Сергию, который был у С<они> тоже с детства, наконец – сломанный медный крестик с серебряным ободком. История его такова: осенью 901 года, когда мы с С<оней> еще не были женихом с невестою, была веселая охота в Красном Ржавце[15]. Я сидел верхом около дуба, держа своих собак на своре и, конечно, больше думая о С<оне>, которая стояла рядом, нежели о гоне в противоположном перелеске; во время разговора со мною С<оня> дотронулась рукою до дуба: под рукою оказался крестик, воткнутый, вероятно, кем-нибудь в дерево как сломанный. С тех пор, обложив крестик серебряным ободком, мы храним его в память беседы, которая имела для нас существенное значение.
Александр Васильевич Олсуфьев. Фото барона К. К. Розена. 1880. Частное собрание, Москва
Дом Олсуфьевых на Фонтанке, Петербург. В центре – отец Ю. А. Олсуфьева Александр Васильевич Олсуфьев. Фото конца XIX века. Частное собрание, Москва
Над столиками висели две фотографии с картины Beato Angelico – два трубящих ангела. Перед окнами стояло по креслу. В простенке между окном и северо-восточным углом стоял умывальный столик С<они>, закрытый от остальной части комнаты низенькими белыми деревянными ширмами, стена же над умывальным столом была обделана светло-розовыми квадратными кафелями. Выше висела французская гравюра – «Le mage», в черной рамке, обычной для гравюр Буецкого дома.
Дом Олсуфьевых на Фонтанке, Петербург. Комната нижнего этажа. Фото конца XIX века. Частное собрание, Москва
Посередине восточной стены стоял широкий низкий диван орехового дерева, прокрашенного черным, вероятно 50-х годов; он был обит зеленой ковровой бархатной материей с каким-то мелким рисунком темным; по сторонам его были откидные полочки. Над диваном висел поясной портрет маслом моей матери, девушкой лет двадцати, написанный Константином Маковским. Портрет был в тяжелой золотой раме овальной формы. Моя мать – в голубом платье с черной бархоткой на шее, как тогда носили, и с черным локоном. Она не любила этого портрета, как и манеры Маковского и вообще того направления в искусстве, которое получило название передвижничества. Моя мать была одарена тонким умом и талантливостью. Обладая своенравным характером и будучи единственной дочерью (братья ее умерли в раннем детстве), она была всегда первым лицом не только в родительском доме, но впоследствии и в своем. Она принадлежала к семье, которую нельзя отнести к «столбовому» русскому дворянству с его традициями и обычаями. Причиною тому было то, что ее отец, граф Лев Львович Соллогуб, с одной стороны, был сыном разоренного войною 12-го года графа Льва Ивановича, женатого на княжне Горчаковой, сестре канцлера, и тоже не обладавшей состоянием, а с другой, что он был женат на молдаванке Россети-Розновано, хотя и знатного господарского рода, но не имевшей почти никаких связей с Россией, куда судьба ее забросила в ранней молодости, спасая ее и членов семьи Розновано, сторонников России, от преследования турецкого правительства. Не обладая в России ни имениями-вотчинами (бессарабские имения бабушки графини Марии Николаевны как-то не укладываются в понятие русской вотчины), не располагая сколько-нибудь значительными средствами, семья деда Соллогуба не занимала в высшем русском обществе того места, которое принадлежало ей по происхождению. Дед мой был давно генерал-майором в отставке, и они подолгу живали за границей: в Швейцарии, Германии и Италии. Казалось бы, что такие условия жизни должны были бы воспитать в моей матери человека оторванного, беспочвенного, но получилось как раз обратное: моя мать отличалась именно жизненностью. Ей дорого было все в жизни, каждое малейшее ее проявление как на протяжении истории, так и в окружающей ее действительности. Все подлинное, не сглаженное «культурой», останавливало ее внимание и неудержимо влекло к себе, будь то на шумной Каннебьере, на рыбном торгу в Венеции, в еврейском местечке Липканах или на берегах Непрядвы.
Юрий Александрович Олсуфьев в годы студенчества. Около 1900. Частное собрание, Москва
Моя мать в молодости не бывала при дворе и не была фрейлиною; выйдя замуж за моего отца, когда ей было около 27 лет, она была поставлена в тесное общение со двором покойного государя Александра III и как нельзя более усвоила всю сдержанную этику этого малоэкспансивного двора в противоположность широковещательной «идейности» предшествовавшего царствования. Такая сдержанность граничила с гонением на всякую идею и философичность вообще. Тон двора, который несомненно отражал заграничные[16] склонности мысли и вкуса, пронизывал общество даже до мелочей: одежда «cloche» [колоколом], тупая обувь, на балах «le ridicule du pas expressif» [смехотворность чересчур выразительных па], наконец моды на уродливых собачонок «beaux par la baideur» [прекрасных в своем безобразии] и т. д., все это было косвенным следствием боязни идейности, присущей тому времени. Моя мать благоговела перед царской семьей и двором, внимательно прислушиваясь к «le on dit» [мнению] петербургского общества, в сущности не любя ни двора, ни общества.
Помню в детстве, как на другой день после одного детского бала в Аничкином дворце, помню как сейчас, проезжая с нею в карете вдоль Марсова поля, она внушала мне не говорить, что на балу мне было скучно; я слушал и проникался придворностью. В Петербурге моя мать ездила в положенные дни во дворец, делала визиты, заказывала себе нужные наряды, к которым была более чем равнодушна, но вне Петербурга она отдавалась всем своим вкусам и наклонностям. Помню как однажды летом в Туле я увидел ее в ресторане на берегу Упы обедающей со своей любимицей, домашней ключницей Василисой, или «Васей», как звала ее моя мать, повязанной платочком и в паневе: лакеи суетились вокруг «графини Олсуфьевой» и ее необычной спутницы! Василиса Никифоровна, из буецкой семьи Куролесовых, была женою моего дядьки Митрофана Николаевича Стуколова, из буецких же крепостных; она была глубоко предана моей матери, просиживала с нею целые бессонные ночи, когда моя мать неделями страдала астмою.
Лев Иванович Соллогуб. Миниатюра. Первая половина XIX века. Частное собрание, Москва
Екатерина Россети-Розновано, урожденная княжна Гика. Миниатюра. Первая половина XIX века. Частное собрание, Москва
В молодости моя мать в обществе не пользовалась большим успехом, несмотря на то, что тогда была стройна и, скорее, красива; я думаю, что большая внутренняя жизнь мешала ей легко сближаться с людьми своего круга и чувствовать себя между ними вполне свободно. В летах уже преклонных, хотя умерла она не старой, ей было всего 57 лет, страдая сахарной болезнью, она была очень тучна; прикованная к креслу или кушетке, последние годы она с трудом могла двигаться, и вся жизненность ее как бы сосредоточивалась в ее неизменно блестящих и умных серых глазах, с которыми так гармонировали своим блеском ее серьги – два крупных грушевидных индийских бриллианта. Она всю жизнь страдала астмою, а затем диабетом, но я никогда не помню, чтобы она роптала.