…Вот это и все о былых годах и новоанглийской ветви Клеменсов. Второй брат обосновался на Юге и отдаленным образом виновен в моем появлении на свет. Он получил свою награду несколько поколений назад, какова бы она ни была. Он уехал на Юг со своим закадычным другом Фэрфаксом и поселился вместе с ним в Мэриленде, но впоследствии переехал дальше и зажил своим домом в Виргинии. Это тот самый Фэрфакс, чьим потомкам предстояло пользоваться любопытной привилегией – стать английскими графами, рожденными в Америке. Основателем династии был Фэрфакс кромвелевских времен, военачальник парламентского рода оружия. Графство весьма недавнего происхождения перешло к американским Фэрфаксам, так как в Англии не оказалось наследников мужского пола. Старожилы Сан-Франциско помнят «Чарли», американского графа середины шестидесятых годов – десятого лорда Фэрфакса по Книге пэров Берка, – занимавшего какую-то скромную должность в новом рудничном городке Вирджиния-Сити в штате Невада. Он ни разу в жизни не выезжал из Америки. Я знал его, но не близко. Характер у него был золотой, и в этом заключалось все его состояние. Он отбросил свой титул, дав ему передышку до тех времен, когда его обстоятельства поправятся настолько, чтобы стать созвучными с титулом; но времена эти, думается, так и не настали. Он был человек мужественный и по натуре не чуждый великодушия. Выдающийся и весьма вредный подлец по фамилии Фергюссон, вечно затевавший свары с людьми, которым он в подметки не годился, однажды затеял ссору и с ним – Фэрфакс сбил его с ног. Фергюссон поднялся и ушел, бормоча угрозы. Фэрфакс никогда не носил с собой оружия, не стал носить и теперь, хотя друзья предупреждали его, что Фергюссон по своему вероломному нраву рано или поздно наверняка отомстит каким-нибудь подлым способом. В течение нескольких дней ничего не произошло; потом Фергюссон поймал графа врасплох и приставил револьвер к его груди. Фэрфакс вырвал у него револьвер и хотел было застрелить его, но тот упал перед ним на колени, просил и умолял: «Не убивайте меня. У меня жена и дети». Фэрфакс был вне себя от ярости, но эта мольба тронула его сердце. Он сказал: «Они-то мне ничего не сделали», – и отпустил негодяя.
От виргинских Клеменсов вплоть до времен Ноя тянется туманный ряд моих предков. По преданию, некоторые из них в елизаветинские времена были пиратами и работорговцами. Но это не порочит их чести, ибо тем же занимались Дрейк, Хокинс и другие. В то время это считалось почтенным занятием, компаньонами в деле бывали даже монархи. В юности и у меня самого имелось стремление стать пиратом. Да и читатель, если заглянет поглубже в тайное тайных своего сердца, обнаружит – впрочем, не важно, что он там обнаружит: я пишу не его автобиографию, а свою собственную. Позже, во времена Якова I или Карла I, согласно преданию, один из этого ряда предков был назначен послом в Испанию и женился там, добавив своим потомкам струю испанской крови, чтобы несколько оживить нас. Также по преданию, этот или другой предок, по имени Джоффри Клемент, помог приговорить Карла I к смерти. Сам я не разбирался в этих преданиях и не проверял их – отчасти по лени, отчасти же потому, что был слишком занят отделкой родословной с нашего конца для придания ей большего блеска; но другие Клеменсы утверждают, будто бы они во всем разобрались и предания выдержали проверку. Поэтому я всегда считал доказанным, что и я тоже, в лице моего предка, помог Карлу I избавиться от бедствий. Мои инстинкты тоже меня в этом убеждали. Если мы обладаем каким-нибудь сильным, упорным и неискоренимым инстинктом, можно быть уверенным, что этот инстинкт не родился вместе с нами, а унаследован от предков, от самых отдаленных предков, а потом укрепился и отшлифовался под влиянием времени. Я же всегда был неизменно враждебен к Карлу I и потому совершенно уверен, что это чувство просочилось ко мне из сердца этого судьи по венам моих предшественников: не в моем характере питать вражду к людям из личных соображений. Я не чувствую никакой вражды к Джеффрису. Должен был бы, но не чувствую. Это доказывает, что мои предки во времена Якова II были к нему равнодушны, не знаю почему; я никогда не мог дознаться, но именно это оно и доказывает. И я всегда чувствовал себя дружески настроенным по отношению к Сатане. Конечно, это у меня от предков; должно быть, оно в крови, – не сам же я это выдумал.
…Итак, свидетельство инстинкта, подтвержденное словами Клеменсов, которые будто бы проверяли источники, заставляло меня верить, что Джоффри Клемент, делатель мучеников, приходится мне прапрадедом, благоволить к нему и даже гордиться им. Это дурно повлияло на меня, ибо пробудило во мне тщеславие, а оно считается недостатком. Поэтому я мнил себя выше людей, которым не так повезло с предками, как мне, и это побуждало меня при случае сбивать с них спесь и говорить им в обществе обидные для них вещи.
Случай такого рода произошел несколько лет назад в Берлине. Уильям Уолтер Фелпс был в это время нашим посланником при императорском дворе и как-то вечером пригласил меня на обед с графом С., членом совета министров. Сей вельможа был знатного и весьма древнего рода. Мне, конечно, хотелось дать ему понять, что у меня тоже имеются кое-какие предки, но я не желал вытаскивать их из гроба за уши, и в то же время мне никак не удавалось ввернуть о них словечко кстати – так, чтобы это получилось как бы невзначай. Думаю, что и Фелпс был в таком же трудном положении. Время от времени он принимал рассеянный вид, именно такой, какой полагается иметь человеку, который желал бы, чтобы знатный предок обнаружился у него по чистой случайности, но никак не может придумать такого способа, чтобы это вышло достаточно непринужденно. Но в конце концов после обеда он сделал такую попытку. Он прохаживался с нами по гостиной, показывая свое собрание картин, и напоследок остановился перед старой гравюрой грубой работы. Она изображала суд над Карлом I. Судьи в пуританских широкополых шляпах расположились пирамидой, а под ними за столом сидели три секретаря без шляп. Мистер Фелпс показал пальцем на одного из этих троих и произнес торжествующе-равнодушным тоном:
– Один из моих предков.
Я указал пальцем на одного из судей и отпарировал с язвительной томностью:
– Мой предок. Но это не важно. У меня есть и другие.
С моей стороны было неблагородно так поступить. Впоследствии я всегда об этом жалел. Но это сразило Фелпса. Не хотел бы я быть на его месте! Однако это не испортило нашей дружбы, что показывает все благородство и возвышенность его натуры, невзирая на скромность его происхождения. И с моей стороны тоже было похвально, что я этим пренебрег. Я ничуть не изменил своего отношения к нему и всегда обращался с ним как с равным.
Но в одном смысле вечер был для меня не из легких. Мистер Фелпс считал меня почетным гостем, и граф С. тоже, но я-то этого не считал, потому что в приглашении Фелпса ничто на это не указывало: это была просто непритязательная дружеская записка на визитной карточке. К тому времени, как доложили, что обед подан, Фелпс и сам начал сомневаться. Что-то надо было сделать, а объясняться было уже некогда. Он хотел было, чтобы я прошел вперед вместе с ним, но я воздержался; он попробовал провести С. – и тот тоже уклонился. Пришел еще и третий гость, но с ним никаких хлопот не было. Наконец мы все вместе протиснулись в дверь. Состоялась некоторая борьба из-за мест, и мне досталось место слева от Фелпса, граф захватил стул напротив Фелпса, а третьему гостю пришлось занять почетное место, поскольку ничего другого ему не оставалось. Мы вернулись в гостиную в первоначальном беспорядке. На мне было новые башмаки, и они сильно жали; к одиннадцати часам я уже плакал тайком, – сдержаться я не мог, такая была жестокая боль. Разговор вот уже час как истощился. Графа С. еще в половине десятого ожидали к одру одного умирающего чиновника. Наконец все мы поднялись разом, повинуясь некоему благотворному внутреннему толчку, и вышли в парадную дверь – без всяких объяснений – все вместе, кучей, не соблюдая старшинства, и там расстались.
Вечер имел свои недостатки, но мне все же удалось протащить своего предка, и я остался доволен.
Среди виргинских Клеменсов были Джир и Шеррард. Джир Клеменс был широко известен как меткий стрелок из пистолета, и однажды это помогло ему умиротворить барабанщиков, которые не поддавались ни на какие слова и уговоры. В то время он совершал агитационную поездку по штату. Барабанщики стояли перед трибуной и были наняты оппозицией для того, чтобы барабанить во время его речи. Приготовившись к выступлению, он достал револьвер, положил его перед собой и сказал мягким, вкрадчивым голосом:
– Я не хочу никого ранить и постараюсь обойтись без этого, но у меня имеется по пуле на каждый барабан, и если вам вздумается играть, то не стойте за ними.
Шеррард Клеменс был республиканец, во время войны – член конгресса от Западной Виргинии; а потом он уехал в Сент-Луис, где жили и сейчас живут родичи Джеймса Клеменса, и там стал ярым мятежником. Это произошло после войны. Когда он был республиканцем, я был мятежником; но когда он стал мятежником, я (на время) превратился в республиканца. Клеменсы всегда делали все что могли для сохранения политического равновесия, какие бы неудобства это им ни причиняло. Я ничего не знал о судьбе Шеррарда Клеменса, но как-то мне пришлось представлять сенатора Хаули широкому республиканскому собранию в Новой Англии, и после того я получил язвительное письмо от Шеррарда из Сент-Луиса. Он писал, что северные республиканцы – нет, «северные хамы» – огнем и мечом уничтожили старую южную аристократию, и мне, аристократу по крови, не подобает якшаться с этими свиньями. Разве я забыл, что я «Лэмбтон»?
Это была ссылка на родню моей матери. Матушка моя была урожденная Лэмптон – через (п), – так как не все американские Лэмптоны старых времен были в ладах с грамотой, и потому фамилия пострадала от их рук. Она была уроженка Кентукки и вышла за моего отца в Лексингтоне в 1823 году, когда ей было двадцать лет, а отцу – двадцать четыре. Ни у того, ни у другого не было никакой излишней собственности. В приданое за ней дали двух или трех негров и, кажется, ничего больше. Они переехали в дальний и захолустный городок Джеймстаун, в горном безлюдье восточного Теннесси. Там у них родились первые дети. Но так как я принадлежал к позднему выводку, то ничего об этом не помню, – меня отсрочили до Миссури. Миссури был малоизвестный новый штат и нуждался в аттракционах.
Думаю, что мой старший брат Орион, сестры Памела и Маргарет и брат Бенджамен родились в Джеймстауне. Были, возможно, и другие, но на этот счет я не так уверен. Для такого маленького городка приезд моих родителей составил большую прибыль. Надеялись, что они тут и осядут и городишко станет настоящим городом. Предполагали, что они останутся. И вот началось процветание. Но вскоре мои родители уехали, цены опять упали, и прошло много лет, прежде чем Джеймстауну представился новый случай продвинуться вперед. Я описал Джеймстаун в моей книге «Позолоченный век», но это было понаслышке, а не по личному опыту. После моего отца осталось прекрасное имение в окрестностях Джеймстауна – 75 000 акров[2]. К тому времени, как он умер – в 1847 году, – участок находился в его руках уже около двадцати лет. Налоги были ничтожные (пять долларов в год за все), отец уплачивал их аккуратно и держал бумаги в полном порядке. Он всегда говорил, что в его время земля не приобретет большой ценности, но впоследствии, для детей это будет надежный источник дохода. Там имелись уголь, медь, железо, лес, и отец говорил, что с течением времени железные дороги прорежут эту область, и тогда эта земельная собственность станет собственностью на деле, а не только на бумаге. Там рос также дикий виноград многообещающего сорта. Отец посылал образцы к Николасу Лонгворту в Цинциннати, чтобы он высказал свое мнение, и Лонгворт ответил, что из этого винограда можно делать такое же хорошее вино, как из его Катобы. В земле имелись все эти богатства, а также и нефть, но мой отец этого не знал, и, разумеется, в те времена он не придал бы этому значения, даже если б и знал. Нефть нашли только около 1895 года. Хотелось бы мне иметь сейчас хоть половину этой земли, тогда я не стал бы писать автобиографию ради хлеба. Умирая, мой отец завещал: «Держитесь за землю и ждите; смотрите, чтобы никто ее у вас не выманил». Любимый кузен моей матери Джеймс Лэмптон, который фигурирует в «Позолоченном веке» под именем полковника Селлерса, всегда говорил об этой земле, – и с каким энтузиазмом к тому же: «В этой земле миллионы, да, миллионы!» Правда, он говорил то же самое о чем угодно – и всегда ошибался, но на сей раз он был прав, а это доказывает, что человек, стреляющий пророчествами направо и налево, не должен приходить в уныние. Если он, не унывая, палит во все, что ни встретится, то когда-нибудь попадет и в цель.
Многие считали полковника Селлерса выдумкой, фикцией, чистейшей фантазией и делали мне честь, называя его моим «созданием»; однако они ошибались. Я просто-напросто изобразил его таким, каким он был; в нем трудно было что-нибудь преувеличить. Эпизоды, которые казались самыми невероятными и в книге и со сцены, вовсе не были моей выдумкой, а действительными событиями его жизни, и я при них присутствовал лично. Публика каждый раз помирала со смеху, глядя на Джона Реймонда в эпизоде с репой, но как ни маловероятен этот эпизод, он верен до самых нелепых подробностей. Это случилось у Лэмптона в доме, и я при этом присутствовал. Вернее, я сам и был тот гость, который ел репу. Великий актер в этой трогательной сцене вызвал бы слезы у самого черствого зрителя – и в то же время заставил бы смеяться до колик. Но Реймонд был хорош только в комических ролях. В них он был очень хорош, изумителен; одним словом великолепен; во всем остальном он был пигмей из пигмеев. Настоящий полковник Селлерс, каким я его знал в лице Джеймса Лэмптона, был прекрасная и высокая душа, мужественный, честный и прямой человек, с большим и бескорыстным сердцем, человек, рожденный для того, чтобы его любили; и его любили друзья, а родные перед ним преклонялись. Именно – преклонялись. В своей семье он был чуть поменьше Бога. Настоящего полковника Селлерса никто не видел на сцене. Его видели только наполовину. Другую половину Реймонд сыграть не мог, она была выше его возможностей. Только один человек мог сыграть всего полковника Селлерса – это Френк Майо.
Мир наш полон самых удивительных случаев. И встречаются они там, где их меньше всего ждешь. Когда я ввел Селлерса в книгу, то Чарлз Дадли Уорнер, который сотрудничал со мной, предложил изменить имя Селлерса на другое. Десять лет назад в одном из глухих уголков Запада он повстречал человека, которого звали Эскол Селлерс, и ему пришло в голову, что имя Эскол как раз подойдет нашему полковнику, оттого что оно редкое и необычное. Мне эта мысль понравилась, хотя я усомнился, не явится ли этот человек и не станет ли протестовать. Но Уорнер решил, что этого быть не может: он, конечно, успел умереть за это время; и все равно, будь он живой или мертвый, а имя нужно взять, – это как раз то, что требуется, и нам без него не обойтись. И замена была сделана. Знакомец Уорнера имел ферму из самых скромных и небогатых. Через неделю после выхода книги в Хартфорд явился университетски образованный джентльмен с изысканными манерами, разодетый, как герцог, и настроенный довольно грозно: по глазам было видно, что он собирается подать на нас в суд за клевету, – и звали его Эскол Селлерс! Он никогда не слыхал о другом Селлерсе и жил за тысячи миль от него. Программа у оскорбленного аристократа была определенная, чисто деловая: американское издательство должно изъять все, что уже вышло из печати, и выкинуть имя из набора, иначе он предъявит иск на 10 000 долларов. Он получил-таки от издательства согласие и тысячу извинений, а мы переменили имя на старое: полковник Малберри Селлерс. По-видимому, на свете все возможно. Возможно даже существование двух людей, не связанных родством и носящих невозможное имя Эскол Селлерс.
Джеймс Лэмптон всю жизнь витал в тумане радужных грез и наконец умер, не дождавшись осуществления ни одной из них. В последний раз я видел его в 1884 году, – через двадцать шесть лет после того, как я съел миску сырой репы у него в доме, запив угощение ведром воды. Он состарился и поседел, но по-прежнему легко влетел ко мне в комнату и был все тот же, что и всегда, все было налицо: сияющие счастьем глаза, полное надежд сердце, убедительная речь и воображение, творящее чудеса, – все было налицо, и не успел я пошевельнуться, как он уже полировал свою лампу Аладина, и передо мной засверкали скрытые сокровища мира. Я сказал себе: «Нет, я ни капельки его не прикрасил, я изобразил его таким, каким он был, он и теперь все тот же. Кейбл его узнает». Я попросил его извинить меня и на минуту выбежал в соседнюю комнату, к Кейблу. Кейбл вместе со мной читал лекции, разъезжая по Америке. Я сказал ему:
– Я оставлю дверь открытой, чтобы вам было слышно. У меня здесь интересный посетитель.
Затем я вернулся к себе и спросил Лэмптона, что он сейчас делает. Он начал рассказывать мне про «небольшое предприятие», которое затевает в Нью-Мехико с помощью сына:
– Так, безделица, сущий пустяк, лишь бы не скучать в свободное время и не дать капиталу залежаться, а главное, чтобы мальчик приучался к делу, да, приучался к делу. Колесо фортуны не стоит на месте! Может быть, ему когда-нибудь придется зарабатывать себе на хлеб, – чего на свете не бывает! Но это так, безделица, сущий пустяк, как я уже говорил.
Это и был пустяк, судя по началу его речи. Но в его ловких руках он рос, расцветал и ширился – о, до невероятия! Через полчаса он кончил, кончил таким замечанием, произнесенным очаровательно небрежным тоном:
– Да, это, конечно, пустяк по нынешним временам, не о чем, в сущности, говорить, а все-таки забавно. Помогает скоротать время. Мальчик придает этому большое значение: молод, знаете ли, воображение работает; нет опыта в делах, который обуздывает фантазию и помогает судить здраво. Думаю, что миллиона два здесь можно нажить, а пожалуй, и три, но не больше; все-таки, знаете ли, для мальчика, который только начинает свою карьеру, это недурно. Я бы не хотел, чтобы он нажил целое состояние, – это успеется и позже. В его годы оно только вскружило бы ему голову, да и в других отношениях было бы вредно.
Тут он сказал что-то насчет того, что забыл бумажник дома, на столе в большой гостиной, и что все банки сейчас уже закрыты…
Но я его прервал и попросил оказать честь мне и Кейблу – посетить нашу лекцию вместе с другими друзьями, которые пожелают сделать нам ту же честь. Он согласился и поблагодарил меня с видом короля, милостиво снизошедшего до нашей просьбы. А прервал я его потому, что понял, что он собирается попросить у меня билеты, с тем чтобы уплатить за них на следующий день; а мне было известно, что долг он непременно уплатит, хотя бы для этого пришлось заложить с себя платье. Побеседовав еще немного, он сердечно и тепло пожал мне руку и распрощался. Кейбл просунул голову в дверь и сказал:
– Это был полковник Селлерс.