Когда мне исполнилось пять лет, родители разменяли с доплатой однушку на двухкомнатную квартиру в девятиэтажке. Перловка как район, прямо скажем, была так себе – к нашему балкону жались двухэтажные бараки, у подъездов которых собиралась местная пьянь. Под окнами располагалась котельная, из нее по ночам раздавались пьяные крики, хохот и стоны. На веранде во дворе нередко находили измазанные клеем пакеты, а в ржавой «ракете» всегда было насрано.
Сразу за бараками – большой рынок, куда мама ходила за продуктами и где рыскали стаи тощих дворняг. Родители предостерегали, мол, они переносят бешенство. К рынку примыкала железная дорога, а вдоль шла грязная аллея, где меж деревьев возникали стихийные свалки. По ту сторону железки стояло несколько цыганских домов, и нам строго запрещалось гулять там: говорили, что цыгане воруют детей, отрезают им руки-ноги, ослепляют и заставляют побираться. Рассказывали, что цыгане гипнотизируют детей, чтобы те выносили из дома всякие ценности или вовсе отдавали ключи; рассказывали, что полноватые матроны в юбках могут угостить конфетой «Коровка» со спрятанным внутри лезвием или осколком стекла. И, конечно же, любимой легендой о цыганах была та, про «первую дозу», которую предлагают всем желающим бесплатно, чтобы потом подсадить на героин.
Детей-побирушек я на районе ни разу не видел, а вот стариков, наркоманов и бомжей хватало. Помню, меня сильно впечатлила нищенка, ковырявшая язву на ноге. Мама быстро утащила меня за руку прочь и прикрыла мне глаза ладонью, но я успел увидеть – или, скорее, нафантазировать, – как старуха собирает опарышей из язвы и поедает горстями, будто плов.
С первого дня в детском саду я подружился с двумя братьями – Серегой и Женькой Бажановыми. Женька – мелкий и борзый как хорек, Серега – на год старше, высокий и рыжий, но оба одинаково вороватые и себе на уме. Я подозревал, что у братьев разные отцы, но мне никогда не хватало духу спросить. Именно Бажановы ввели меня в «мальчишеский» мир девяностых. Научили лазить по помойкам и стройкам в поисках чего-нибудь ценного или интересного: сломанных игрушек, трансформаторных «ешек», резинок для рогаток. Особенно ценной добычей были сотки, на которые потом можно было выиграть еще больше соток себе в коллекцию. Они же научили меня правилам игры, когда нужно было до броска предупредить, что играем «без часточка» (это когда одним ударом переворачиваешь все) или «без подкрутки» (это когда последнюю сотку прижимаешь к поверхности пальцем, и та переворачивается). Сколько своих «кэпсов» с покемонами я проиграл братьям из-за изобретенных на ходу правил – не счесть. Научили разжигать костры, в которые потом было весело бросать шифер и баллоны из-под аэрозоля. Однажды такой баллон улетел Женьке в голову, и с тех пор он заикался.
Когда нас раскидало по разным школам – Бажановы пошли в пятую общеобразовательную, а я – в гимназию через Яузу, – мы все равно сохранили дружбу. По вечерам собирались на нашей веранде – во дворе братьев детской площадки не было, только столбы с бельевыми веревками и стол, за которым собирались алкаши.
Была в Перловке и еще одна школа – так называемая тринашка, окруженная бетонным забором. Ею меня пугали родители, когда я приносил трояки. Мол, переведут сюда, если буду плохо учиться. «Тринашка» была коррекционной, и обучались там воспитанники интернатов для детей с отклонениями. На территории школы росли яблоки, и мы с Бажановыми частенько залезали на забор – нарвать кислой антоновки и попялиться в окна. Иногда удавалось застать инвалидов за занятиями. Честно скажу, в первый раз я ожидал чего-то вроде цирка уродов – безногие, безрукие и слепые дети сидят, пускают слюни и старательно рисуют слонов. Так говорил мой отец про тринадцатую школу: мол, по очереди слона на доске рисуют. Заглянув в окно, я, однако, ни уродов, ни слонов на доске не увидел. За партами сидели не больше десятка самых обычных детей. Ну ладно, не совсем обычных. Стоило присмотреться, как в глаза бросались открытые рты, блуждающие взгляды, дерганые движения. Кто-то ковырялся в носу, кто-то ритмично кивал. Сидящий на задней парте толстый парень в очках обернулся в окно, заметил меня и неуверенно помахал. Из носа у него плотным ручьем шла кровь, но тот ее будто не замечал и кротко улыбался. Крупный, на вид уже взрослый дядька, из-за густой щетины, жирных прыщей на щеках и маленьких глазенок за толстыми линзами очков он походил на прямоходящего хряка. Из вежливости я помахал в ответ, и хряк расцвел, как розовый бутон.
Нас троих, меня и Бажановых, объединяло одно – истовая любовь ко всему страшному, пугающему и мрачному.
Когда солнце пряталось за крышами панелек и бараков, воздух наполнялся комариным писком, а малышню забирали с площадки, мы усаживались в веранде и принимались травить страшилки. Роли делили поровну: Женька обожал выдумывать разнообразных чудовищ, демонов и призраков, Серега же подгонял под них какое-нибудь реальное место или событие. Позже, когда мы расходились по домам, включался и мой особый талант: все рассказанное я старательно зарисовывал, обогащал деталями, раскрашивал и на следующий день показывал Бажановым. Те в один голос твердили:
– Да, точно так оно и выглядело!
Первым делом Бажановы рассказали мне о храме Донской иконы Божьей Матери и даже сводили на пожарище. Храм возвели в конце девятнадцатого века, а к тридцатому году коммунисты снесли его до основания и построили на том же месте жилой двухэтажный барак. Саму икону, говорят, кто-то припрятал в подполе. Буквально за год до нашего переезда в Перловку барак посреди ночи загорелся. Первым делом осыпались лестницы, люди выпрыгивали из окон, некоторые задохнулись в темных деревянных коридорах, часть оказались погребены под обвалившейся крышей.
Многие из выживших твердили в один голос, что видели раскаленную добела огненную Богородицу, которая водила руками по бревнам, и те вспыхивали, как бумага.
– Это она коммунистам отомстила, – объяснял Женька. Он тогда еще не заикался. – Говорят, если той иконе в глаза посмотреть – тоже сгоришь.
Еще была легенда о том, что в одной из знаменитых перловских дач заживо похоронили колдуна. Мол, чекисты побоялись переступить порог, чтобы поставить к стенке поганую контру, и просто заколотили дом наглухо, запретив местным приближаться.
Бажановы сводили меня и туда – у Перловского пруда действительно стояла изба со старательно забитыми окнами и дверьми. За три четверти века дом подперли гаражи, сверху угрюмо склонились многоэтажки, забор покрыли неряшливые граффити, а сам «дом колдуна» со временем обветшал, но никак не изменился, будто отпугивал одним лишь видом застройщиков и вандалов. Ходили слухи, что душа старика, не найдя выхода, так и осталась там и ночью можно услышать жуткий, полный надрывного страдания вой.
Мы по очереди перебрались через покосившийся забор, спрыгнули в траву, пригнулись. Осторожно подкрались к двери, на которой висел ржавый навесной замок.
– С-слушай, – шепнул Женька. – Только в щель не смотри, а то он тебя з-заметит.
Несколько минут ничего не происходило, и я уже собирался высмеять эту «бабкину сказку», как вдруг на грани слышимости раздался далекий обиженный рев. Бажановы тоже изменились в лице, и мы наперегонки рванули к забору, опасаясь гнева мертвого колдуна.
Сейчас я понимаю, что это был просто искаженный расстоянием гудок электрички – железная дорога пролегала метрах в двухстах, не больше.
Пруд, кстати, тоже оброс разнообразными слухами. В нем никто не купался – грязь с близлежащей дороги сливалась в воду, так что летом пруд поблескивал маслянистым бензиновым отливом. Бажановы же ходили сюда рыбачить. В основном таскали бычка и пескариков – для забавы и подкормить уличных кошек. В школе на занятиях по краеведению рассказывали, что когда-то граф Перлов, в честь которого Перловка и получила свое название, разводил здесь декоративных карпов. Видимо, какой-то отголосок той эпохи остался в пруду, залег под илом на дне, чтобы пробудиться в самое неспокойное для страны время, когда заголовки вроде «Сом-людоед терроризирует Поволжье» были в порядке вещей.
Эта легенда звучала столь же сомнительно, сколь и абсурдно, но рассказывали ее во всех окрестных дворах. Начиналось обычно так:
«Как-то раз один пацан – знакомый знакомого – сбежал ночью из дома на пруд ловить рыбу. Насадил он червя, забросил крючок и сидит, ждет. Вдруг видит – в камышах что-то шевелится. Глянул проверить, а там – баба голая».
Когда рассказывали эту историю, обязательно в подробностях расписывали грудь, уточняли, выбрит ли лобок, сравнивали с какой-нибудь актрисой. Серега вспоминал Ким Бейсингер из «Девяти с половиной недель», который мы смотрели тайком от родителей, без звука и стояли по очереди на шухере. Если рассказывали девчонки, то говорили: «Точь-в-точь Наталья Орейро».
«И вот сидит она такая в воде и пацана зовет, манит. „Помоги, – говорит, – выбраться“. Он руку протягивает, в глаза глядит, а глаза – мертвые, без зрачков. Баба хватается и тянет, рот у нее распахивается шире и шире, как рыбья пасть. И заглатывает пацану руку!» Или ногу – кто как рассказывает. Серега, старший из нас, обожал скабрезности, поэтому в его версии парню откусывали член.
Словом, героя этой истории едва не проглотили заживо, но фараонку-людоеда спугнула проезжавшая мимо машина. А пацан с тех пор «такой». Говоря «такой», обычно крутят пальцем у виска.
Женька же изобрел еще более изящный финал. На мой восьмой день рождения мама отвезла нас в «Макдоналдс» в центре Мытищ. И на обратном пути, проходя мимо Владимирской церкви, Женька ткнул меня в бок и кивнул в сторону храма:
– В-видишь, там мужик бе-ез руки сидит?
Действительно, на паперти сидел заросший, как медведь, бомж и демонстративно баюкал культю.
– Так в-вот, это т-тот пацан.
Не обошлось в детском фольклоре того времени и без бандитов. Они чудились нам везде – в соседях, в чернявых продавцах на рынке; в угрюмых парнях, что тусовались в подвальных качалках и пили пиво во дворах. Но, в отличие от остальных персонажей, бандиты были вполне реальны.
Например, у Насти Жульченко из моего класса, когда той было три года, перловские убили маму. Настина мама работала в ларьке-бытовке на Шараповке – это был соседний район, за Мытищинским парком. Приехали молодчики на черном джипе, подошли к ларьку, попросили пачку сигарет. Когда мама девочки нагнулась к окошку, выстрелили ей в лицо. Шли бандитские разборки, ларек оказался на «чужой» территории. А Настя осталась дома одна и четыре дня питалась подсолнечным маслом с сухими макаронами, прежде чем хозяин ларька обнаружил тело. На летней жаре в металлической бытовке труп разбух и разложился до состояния полужидкого киселя. Вычистить это оказалось нереально. Так все и оставили, вместе с испорченными продуктами внутри, заперев на замок. Товар потом, само собой, растащили, а ларек остался стоять. Женька клялся, что, если ночью прийти к бытовке и попросить сигарет, призрак из ларька затащит тебя через окошко внутрь и убьет. А вот если принести старую купюру достоинством в сто рублей – получишь целую коробку «Сникерса» или «Марса», потому что призрак не знает об инфляции и торгует по старым ценам. Главное, не глядеть при этом в окошко.
А вот история вполне реальная, и ее рассказывал Бажановым уже я, разумеется, приправив жуткими подробностями. Подобные ей всплывали то в одном, то в другом городе, и родители предостерегали: не разговаривай с незнакомцами, не садись в чужие машины, дверь никому не открывай.
В девяносто седьмом в нашем городе пропали шесть мальчишек моего возраста и один студент Кооперативного. Всех их в последний раз видели у Тайнинской платформы. Там, сразу за железнодорожной станцией, стоят ряды частных домов, огороженных высокими заборами. Через них пролегает кратчайший путь к ДК «Яуза». Почти все пропавшие возвращались оттуда с занятий или из кружков. Милиция перетрясла педагогов, прошерстила поселок, но не нашла никаких зацепок. Только к весне, когда после сильного ливня река подмыла береговую линию, из-под забора крайнего в линии участка выплыли детские останки. Владельцем оказался Семен Николаевич Мазурин пятидесяти четырех лет, слесарь-заводчанин, прозванный прессой Маменькиным Сынком. На допросах Мазурин признался, что встречал мальчишек у калитки и просил помочь усадить больную маму в машину. Едва жертва оказывалась во дворе, Мазурин бил ее по затылку молотком и уносил в подвал. Там делил на две части – верхнюю потрошил, прокручивал через мясорубку и кормил котлетами из человечины страдающую от деменции мать. Говорил, что маме нужно мясо, а зарплату задерживают. А все, что ниже пояса, он упаковывал в целлофан и несколько дней спал с этим, покрывая анус и гениталии поцелуями. Когда Мазурина спросили, почему он не скармливал матери и нижнюю часть, ведь там больше мяса, тот ответил, что это «зашквар».
Моя гимназия была там же, поблизости, и, когда дело Маменькиного Сынка прогремело на всю округу, я стал заливисто врать, что ходил в школу именно этим маршрутом и постоянно встречал Мазурина, возящегося во дворе со своим «жигуленком».
– Иду я как-то раз со школы – мама должна была меня забрать к шести, а продленку отменили. Ну не сидеть же мне там, – говорю, – прохожу мимо, вижу его, кричу: «Здрасте, дядь Семен!», а он под машиной во дворе лежит и говорит оттуда: зайди, мол, подай молоток.
– А т-т-ты?.. – выдохнул Женька.
– А что я? Зашел, подал. Он спасибо сказал. Он же под машиной – быстро не вылезет, убежать успею, – смело брехал я.
– Зачем ему под машиной молоток? – с сомнением спросил Серега.
– А я откуда знаю? Забить что-нибудь…
Были легенды и о приставках. В каждом дворе имелся пацан, владеющий игрой, в которой «можно все – убивать, грабить банки, баб насиловать, на тачках гонять, картинка, как в фильмах, и все оружие в мире». Само собой, этой игры никто никогда, включая владельца, в глаза не видел. Подобное вранье было частью этикета. Как рыбаки хвастаются «во-о-от такой щукой», так и пацанва во дворе придумывала видеоигры одну круче другой.
Однако была и другая легенда – о «красном картридже». История всегда начиналась по-разному: одни говорили, что это – тайный проект СССР, другие, что картридж – часть секретного плана Японии по захвату мира. Серега божился, что на него записали сатанинские заклинания в двоичной кодировке. Добыть картридж можно было ночью на кладбище – прийти одному к детской могиле и предложить ее обитателю поиграть в приставку.
Картридж отличался цветом: все остальные были зеленые в оранжевой пластиковой защите, а этот – голая красная микросхема. Названия записанной на ней игры за годы существования легенды никто так и не придумал. Зато говорили, что идет она на любой приставке – плевать, «Денди» или «Сега». Чтобы сыграть в красный картридж, требовалось закрыть двери, занавесить окна и подключить два джойстика. Один следовало взять себе, а второй – закинуть под кровать, за спину или, если не хватает провода, накрыть одеялом – лишь бы не видеть. Жанр игры варьировался в зависимости от рассказчика – это был либо платформер типа «Марио», либо файтинг, как «Мортал Комбат». Но в остальном рассказчики хранили единодушие: в игре все было красное, кругом огонь, пещеры и черти. Главный персонаж оказывался твоей пиксельной копией, а «второй игрок» всегда тебе противостоял. Смотреть на него не дозволялось, потому что… Обычно добавляли что-нибудь вроде «умрешь от страха» или «сойдешь с ума». С момента запуска красного картриджа не позволялось прерывать игру, ставить на паузу или ходить в туалет, ведь «второй игрок» ждать не будет. Чтобы освободиться от красного картриджа, следовало с первого раза, без проигрышей, пройти игру до конца, и тогда «второй игрок» исполнял любое желание. Если же нет…
– Тогда д-душу п-проигрываешь, – заканчивал Женька.
Техника – и телевизор, в частности, – вообще породила массу легенд. Пока родители вкалывали на работе, мы были предоставлены сами себе, и телевизор с видеомагнитофоном становились одним из немногих развлечений, если, допустим, никто не хотел гулять или ты пропускал школу по болезни. Мы смотрели диснеевские мультфильмы в жутком гнусавом переводе, какое-то провалившееся в зарубежном прокате детское кино, да и вообще все подряд, вплоть до «Кошмаров на улице Вязов» и «Молчания ягнят». Весь мой двор Серега научил искать «тайную кассету», которая обязательно была у родителей – высоко на антресолях либо на дне ящика с бельем. Так, кстати, будучи у кого-то в гостях, Бажановы нередко под предлогом поисков кассеты находили родительские заначки и утаскивали купюру-другую. Иногда «тайную кассету» удавалось обнаружить, но содержимое редко соответствовало ожиданиям: обычно вместо запретной «клубнички» на пленке оказывались семейные кинохроники. Бажановы говорили, что находили какие-то совершенно дикие вещи: как на видео мужик целуется с козлом взасос и чешет ему под пузом. Или как голая девушка сладострастно скачет на лице мертвеца. Тогда я им не поверил, ведь еще не знал о существовании фильма Буттгерайта «Некромантик». Про найденные у родителей кассеты ходило много слухов, и был даже своеобразный мальчишеский «грааль» – мультфильм «как Сейлор Мун, только все голые и трахаются».
Ходила среди нас и байка-предупреждение о том, что нельзя щелкать по пустым каналам, иначе можно дощелкаться до минус первого, где в облаках белого шума и помех обитают загадочные «они». Про «них» было мало что известно, но говорили, что встречи с ними заканчиваются плачевно. Якобы детей находили скрюченными, с выпученными глазами и открытым ртом напротив телевизора, передающего белый шум. А когда телевизор выключали, шипение статики не пропадало, потому что раздавалось из глоток несчастных.
Часто после подобных историй я не мог уснуть, ворочался в кровати, потом вскакивал и бежал к своему столу. Дело было не в страхе. Все, о чем я мог думать, – что же видели персонажи этих баек прежде, чем встретить свой бесславный конец? В попытках представить эту неописанную деталь – «второго игрока», лицо мертвой продавщицы в ларьке, очи пламенной Богородицы и загадочных обитателей телепомех – я мог перепортить с десяток альбомных листов. Все неудачные попытки отправлялись в урну. А удачных у меня не было. В каждом штрихе сквозила фальшь, ведь я никогда в жизни не смотрел в глаза злу. Даже история про Мазурина была ложью – и это делало мои рисунки пустышкой.
В глубине души, в тайне от себя самого, я страстно желал столкнуться с чем-то подобным, чтобы наконец понять, что есть ужас и что ждет героев в конце всех страшных историй. И одним августовским вечером девяносто девятого мне выдался шанс исполнить это желание.
За день до этого Женька с Серегой, вызвонив меня по домофону, начали утро с очередной байки:
– П-прикинь, в «Юности» по воскресеньям ночью к-кино крутят. Для деб-билов из «тринашки».
Старый советский кинотеатр «Юность» находился сразу за тринадцатой школой, белел известковой поганкой посреди неухоженного сквера. Когда-то, наверное, это было достойным образцом советской архитектуры, и отец даже рассказывал, как он, будучи таким же пацаном, набирал полные карманы кислой антоновки и проскальзывал мимо билетерши на индийские фильмы и «Неуловимых мстителей». Но к началу девяностых этот осколок сталинской эпохи превратился в мрачную развалюху. Двери исписаны всякой пошлятиной, колонны изъязвлены червоточинами сигаретных бычков, угол здания осыпался и превратился в гору щебня.
Женька настаивал на своем, а Серега поддакивал слишком высоким для его дюжего телосложения голосом:
– Я тебе клянусь! Мы со старшаками в школу лазили, я с забора сам видел, как их училки шеренгой заводят.
– Не училки, а воспиталки.
– Ну, воспиталки, похрен. Ты мне что, не веришь?
Я был уже стреляный воробей:
– Сердцем матери поклянись!
Обычно после такого сурового требования любые байки теряли в достоверности – рассказчик тушевался и не был готов отвечать «за базар». Но тут Серега решительно проговорил:
– Клянусь сердцем матери!
– Руки покажи! – потребовал я. Если скрестить пальцы, то клясться можно чем угодно. Но Серегины пальцы были демонстративно растопырены.
– Теперь веришь?
– Ну, крутят, и что? Мало ли, мож, какие-то лечебные…
– А п-прикинь, им за вредность что-нибудь попокруче показывают? Какие-нибудь бо-оевики или для взрослых… – мечтательно протянул Женька.
– За вредность молоко дают.
– Ну, з-за инвалидность. Жалеют, короче. Тебе ваще н-неинтересно?
Честно – меня тогда эта мысль не зацепила совсем. Фильмы и фильмы – у отца такая коллекция кассет, что я, наверное, за всю жизнь все не посмотрю. А вот Бажановы загорелись. Может быть, потому, что у них-то как раз не то что кассет – своего видика не было.
– Короч-че, у нас мамка на с-смене завтра в ночь. Я ду-умаю, если мы в-в шеренгу к дебилам вк-клинимся – сможем пройти на-а сеанс.
– А батя?
– Батя… – Серега хмыкнул. – Насрать ему. Ты-то как выберешься?
– Я?
К приглашению я был не готов. Честно говоря, вся эта затея казалась мне глупой и опасной. Что будет, если нас поймают? Хорошо если просто выгонят с пинками. А если сдадут в детскую комнату милиции?
– Я пас.
– Я ж говорил, з-з-зассыт, – кивнул Женька. – Давай, п-проспорил.
Серега со вздохом извлек из кармана пятнадцать рублей пятирублевыми монетами, ссыпал в подставленную руку. После с укором взглянул на меня:
– Ладно, ссыкло. Ты тогда оставайся дома под маминой юбкой, а мы пойдем кино смотреть.
Каким бы я ни был трусоватым, я легко велся на манипуляции.
– Во сколько?
– В девять начало.
Поздно. Вряд ли меня выпустят в такое время. Что ж, если нет – это уже будет не моя вина и никто не назовет меня ссыклом.
– Я спрошу у родителей.
– Т-тупой, что ли? Тебя не п-пустят. Смотри, я все продумал. – Женька горячо затараторил, почти перестав заикаться. – Сегодня вечером наша мама п-позвонит твоей и скажет, что ты завтра ночуешь у нас. Типа, поиграем в п-приставку, и все такое. А завтра вечером ты придешь к нам, позвонишь своим, скажешь, что все нормально. Потом все вместе – к «тринашке».
– Ага. И что я скажу, когда вернусь посреди ночи?
– Зачем посреди ночи? К нам пойдешь, до утра посидишь. Бате похер – хоть табун приводи. Ну, забились?
– Забились, – обреченно кивнул я, понимая, что попал.
Вечером того же дня раздался звонок. Мама взяла трубку, защебетала:
– Да, да, конечно. Без проблем. Пускай поиграют. К половине девятого? Хорошо. Что собрать с собой? Ну, спасибо тебе, разгрузила, а то сама знаешь… Договорились. Все, пока!
Положив трубку, она спросила:
– А чего ты не сказал, что Бажановы позвали тебя с ночевкой?
– Забыл, – мрачно ответил я.
Спалось мне в ту ночь гадко. Я просыпался, вертелся, сбрасывал одеяло и снова натягивал, мучаясь то от липкой жары, то от лихорадочной дрожи.
Снилось, что я сижу в зрительном зале, а «дебилы», пуская слюни и сопли, смотрят на экран, где красотка елозит тем самым местом по мертвому сгнившему лицу. А потом это место оказывается вросшим в ее живот карпом, глодающим мягкие полуистлевшие щеки. Я кричу, и «дебилы» поворачиваются ко мне, открывают рты, а из них раздается оглушительный шум телестатики.
Весь день я провел, как перед казнью. Ночные кошмары не развеялись, а переросли в навязчивую полуденную тревогу. Любимые вещи не приносили радости – вафли «Куку-руку» казались не слаще картона, электронный писк приставки раздражал. Даже когда начался «Дисней-клуб» с его «Утиными историями», я мог думать лишь о кинотеатре «Юность» и фильмах, которые там идут по ночам. В голове вертелось четкое осознание: то, что там показывают, – неправильное, неестественное, злое. Перед глазами мелькали картины перекрученных, извращенных сюжетов: как Хома Брут, страшный, выпучив пустые и сверкающие, как у Вия, глаза, гоняется по церкви за панночкой в исполнении Натальи Варлей. Как Ким Бейсингер из «Девяти с половиной недель» медленно опускается на колени перед Микки Рурком и вгрызается ему в живот; по-собачьи треплет из стороны в сторону, вытягивает кишки. Как мертвенно-бледный Сталин в последний раз затягивается трубкой и выпускает пулю из чекистского маузера себе в висок, а за окном его кабинета виднеется Спасская башня, на которую, словно на здание Рейхстага, устанавливают огромный красный стяг с черным пауком свастики посередине.
К вечеру я был совсем измотан и выглядел настолько болезненно, что мама даже спросила, все ли в порядке и не стоит ли мне остаться дома. Я соврал, что все хорошо. Лучше разок потерпеть, чем прослыть ссыклом на весь район.
Как было условлено, в восемь я отправился к Бажановым, а в полдевятого позвонил домой. В гостях у братьев я бывал нечасто и в очередной раз отметил, насколько те бедно живут: старая мебель чем-то заляпана, на полу батарея пустых бутылок, в квартире витают неистребимые запахи вареной капусты и табака. В закрытой комнате громко работал телевизор, его кто-то перекрикивал.
– Опять батя с Ельциным ссорится, – пояснил Женька. – Погнали.
План был таков: на заднем дворе «тринашки» перелезть через забор по приспособленному для этих целей мусорному контейнеру. Осторожно пройдя под окнами, добраться до угла фасада и вклиниться в толпу, пока «дебилов» собирают в шеренги. Потом вместе со всеми войти в кинотеатр.
– А если будут проверять по фамилиям?
– От-тзовемся за кого-нибудь, кто будет т-тормозить. Они ж де-е-ебилы!
Но меня беспокоило другое – вряд ли после сеанса им дадут разбрестись кто куда. Скорее всего, подгонят автобус, чтобы отвезти в интернат, и хорошо если удастся сбежать раньше, ведь, насколько я слышал, выбраться из этого заведения ой как непросто.
– А как мы потом свалим?
– Я там окошко наметил, – ответил Серега. – Без решетки. С улицы не забраться – высоко, а наружу в самый раз.
– Ноги переломаем…
– А ты, когда прыгаешь, – группируйся.
Контраргументы и пути к отступлению закончились. Пришлось идти к «тринашке». Летняя жара спала, но солнце не спешило садиться и даже к девяти вечера еще пробивалось золотистыми, переходящими в розовый лучами. По контейнеру я без труда забрался на забор. А вот прыгать на лысый, усыпанный окурками и битым стеклом газон застремался. Еле-еле спустился по другой стороне забора, ободрав коленки. Братья Бажановы, как настоящие десантники, ловко приземлились на ноги, спружинив коленями для амортизации.
Окна школы еще светились, но в классах уже было пусто. Женька приложил палец к губам:
– Уже собираются. Идем.
Мы шмыгнули через кусты к углу фасада, и действительно – «дебилы» разбредались беспорядочной толпой, топтали клумбы, возбужденно мычали. Их было человек пятьдесят минимум – похоже, на сеансы собирали все классы. Две воспиталки срывали голоса, собирая стадо в шеренгу.
– Сейчас! – Серега толкнул меня в спину, и я вывалился из кустов, приземлившись на разодранное колено; зашипел от боли.
– Нет, ты погляди, они еще и поубиваться решили! – всплеснула руками полная воспиталка с обвисшим недовольным лицом. – А мне потом отвечать? А ну иди сюда! Быстро, кому сказала!
Сердце заколотилось. Я натянул на лицо маску парализованного безразличия и нарочито неловко зашагал на зов.
– А вы там чего в кустах? Клей нюхаете? Я вам! А ну-ка наружу!
Братья Бажановы последовали примеру, даже немного переусердствовав, – вывалили языки на всю длину и обслюнявили подбородки. На пути к воспиталке Серега настолько натурально спотыкался, что едва не растянулся на асфальте.
– Встали в шеренгу и разбились по парам, быстро!
Женька с Серегой тут же слиплись, будто сиамские близнецы. Я же, растерявшись, завертелся на месте и вдруг почувствовал, как мою ладонь стиснула чья-то влажная пухлая рука. Закатное солнце закрыла тень, блеснули линзы очков. За руку меня держал тот самый хряк. На его верхней губе подсыхала кровавая корка. Вблизи он оказался еще огромнее, чуть ли не в два раза выше меня. От толстяка кисло воняло потом и прогорклым салом. Бажановы, оглядываясь на меня, откровенно потешались и корчили рожи; шептали ерунду вроде: «Теперь можете поцеловать невесту».
– Всех собрала? – спросила тощая, как швабра, женщина с резким истеричным голосом.
– Фух, сейчас, Надежда Васильевна, по списку сверимся. Такая морока каждую неделю…
– Некогда сверяться. Опаздываем уже. Кого собрала, тех и поведем, – отрезала вторая воспиталка. Или заведующая – кто их разберет?
– За мной шаго-о-ом марш! – скомандовала «обвисшая», и нестройная шеренга зашагала вслед ее колыхающимся под летним платьем телесам. «Швабра» шла замыкающей.
– Ну вот, а т-ты ссал! – шепнул Женька за спину. Желудок скрутило едкой судорогой. «Ссать» я не перестал.
Громадень, державший меня за руку, то и дело опускал взгляд мне на макушку и расплывался в благодушной улыбке. Промямлил, будто сквозь кашу:
– Как тебя зовут?
Я представился.
– Первый раз в кино?
Я на всякий случай кивнул.
– Не иди, – доверительно сообщил он. В моих внутренностях крутанулись холодные жернова, сжали сердце зубцами.
– Почему?
Хряк лишь пожал плечами. Мои попытки добиться хоть какого-либо вразумительного ответа ничего не дали. Вскоре, розовые в закатном солнце, перед нами выросли колонны кинотеатра. Лепнина на фасаде скрошилась, и теперь рисунок напоминал бесформенный клубок червей. Перед входом «обвисшая» остановила шеренгу. Вперед вышла «швабра»:
– Так. Новичков среди нас вроде нет, так что напоминаю: все, что на экране, – понарошку, ненастоящее. Просто смотрим и запоминаем. Смотреть надо до конца, из зала не выходим. В туалет сходили?
Шеренга невпопад закивала. Я кивнул тоже.
– Тогда начинаем.
Вестибюля в кинотеатре не было – лишь небольшой закуток с пустующей билетной кассой. А по центру – врата в кинозал. Почему-то при взгляде на них мне пришло в голову именно слово «врата». Язык не поворачивался назвать этот темный зев и две внушительные, обшитые жестью створки дверьми. Парами нас запустили внутрь и принялись рассаживать.
Кинозал выглядел обшарпанным и убогим – пыльные старые кресла, от одного взгляда на которые хотелось чихнуть; серое полотно во всю стену с дырой у нижнего края. Наклон у зала отсутствовал, поэтому хряка, Серегу, а за компанию и меня отправили на задний ряд. Женьку же – самого низкого из нашей троицы – посадили перед экраном.
Краем глаза я заметил, как «швабра» вместе с «обвисшей» выходят из зала. Послышался скрежет замка. Теперь я и правда почувствовал себя в ловушке.
– Серега, – прошипел я, – где окошко?
Тот кивнул куда-то на другой конец зала, и я внутренне застонал: окно там действительно имелось, пускай и замазанное наглухо краской. Одна беда – видимо, предназначенное для проветривания зала, оно находилось почти в трех метрах от пола.
– Как мы туда заберемся?
Бажанов беззаботно пожал плечами, мол, кривая вывезет. Тут же я почувствовал, как мочевой пузырь взбунтовался и решил выставить меня ссыклом в самом буквальном смысле. Я сжал колени и заскрипел зубами, чтобы не опозориться. Меж тем медленно погас свет. Затрещала катушка проектора. На экране появились цифры, отсчитывающие секунды до начала фильма. Три… Два… Один!
– Не смотри, – снова добродушно пробормотал толстяк и закрыл мне лицо пухлой ладонью, как мама, когда мы шли мимо нищенки. После сказал в сторону: – И ты тоже.
Сначала было тихо. Я предположил, что фильм немой. Трещал проектор, спереди громко чавкали, полушепотом возмущался Серега:
– Убери руку, не видно же! Совсем дурак?
А следом раздался вой. Хриплый нечеловеческий вой, не из динамиков, а откуда-то из первого ряда. Так мог выть человек, прощаясь с собственной душой; так выл бы кто-то, кому рвут все зубы разом без анестезии; это был вой бегущего по лесу раненого зверя, слишком поздно осознавшего, что он зацепился кишками за сук. Не без труда я узнал голос Женьки. Я пытался его позвать, но вой отражался от стен, подчинял себе всю акустику, был таким густым, что, казалось, его можно вдохнуть, попробовать на вкус. И на вкус, я уверен, он был бы как кровь.
– Иди за мной! – громыхнул мне на ухо хряк с ледяным спокойствием, будто ничего не случилось. – Закройте глаза.
Я зажмурился, не желая видеть то, от чего Женька вопил дурниной, без слов и смысла, настолько дико и страшно, что мне захотелось ослепнуть, лишь бы не увидеть того, что видит он. Вновь ладони коснулась липкая от пота рука, и я вцепился в нее, как утопающий в соломинку. Рядом, я чувствовал, неловко перебирал ногами в ботинках на вырост Серега. Тот звал брата, звал идти на голос, но Женька вряд ли его слышал. Он был поглощен происходящим на экране. Казалось, это присутствовало не только в плоскости, на полотне, но как-то проникало, просачивалось в зрительный зал. Оно переступало длинными лапами меж рядов, наклоняло уродливую голову, и я почти слышал вкрадчивый хищный шепот Медузы Горгоны из «Битвы Титанов»: «Посмотри на меня!»
Когда мы наконец дошли до стены, толстяк прислонил нас к холодной штукатурке, как кукол, после чего сказал:
– Ты первый.
Я заметался, не понимая, что имеет в виду хряк, но меня мягко оттолкнули. Значит, речь шла о Сереге. Я услышал натужное хеканье, удар и звон стекла. На меня посыпались осколки, один рассек бровь. По ресницам побежала горячая юшка. Что-то глухо шлепнулось по ту сторону стены.
– Теперь ты.
Толстяк взял меня за руки и положил их себе на плечи, будто собирался научить танцевать. После – шлепнул по щиколотке, чтобы я поднял ногу. Сложенные лодочкой ладони с силой толкнули меня под подошву, и я полетел вверх по стенке, вслепую хватаясь, как падающий кот. Уцепившись за край окна, я тут же изрезал себе ладони и чуть не свалился обратно. Едва перекрикивая Женькин вой, хряк крикнул снизу:
– Уходи!
И я хотел уйти, клянусь. Я обернулся лишь потому, что желал убедиться – Женьку не спасти, ему уже не помочь. Я открыл один-единственный глаз лишь на долю секунды. Я врал себе, что это – для очистки совести. Врал, что не хочу потом мучиться мыслями о том, что Женьку можно было спасти. Но правда в том, что я просто хотел увидеть. Залитые ресницы с чмоканьем расклеились, кровь тут же устремилась в глаз, но я успел разглядеть. Размыто, не в фокусе, в багровом фильтре собственной крови, но успел. В этом было все – и располовиненные трупы, которые облизывал безумный маньяк; и гигантские карпы, заживо пожиравшие своих жертв; и хищные телепомехи; и «второй игрок»; и одинокий старик, умиравший от жажды и голода в собственном доме; и раздувшийся труп, истекавший гноем на упаковки с чипсами и газировкой; и жуткий Хома Брут, свисавший с потолка церкви и пучивший свои пустые всевидящие очи; и Сталин, выпускавший себе мозги; и голая Сейлор Мун, оседлавшая семиглавого Зверя, – все это было тут. Все то, что осталось за кадром страшных баек, теперь присутствовало здесь, воочию, не только доступное для глаз, но и способное взглянуть на тебя в ответ. Оно вываливалось за пределы экрана, по-паучьи перебирало конечностями, словно пыталось объять весь зал, а бесконечно-единое око равнодушно проводило меня взглядом, как рыбак отпускает с крючка малька, чтобы дать тому подрасти к следующей рыбалке.
Я перевалился через карниз и мешком грохнулся на бетон, не успев сгруппироваться. В щиколотке хрустнуло; из порванного носка выскочил осколок кости. Я завизжал, как заяц, попавший в капкан. Боль была такая, что хотелось отрезать ногу к чертовой матери. По штанам растеклось мокрое пятно.
На визг выбежала «швабра», грубо спросила, откуда я взялся. Ответил Серега: мол, лазили за яблоками, друг упал с дерева. «Швабра», матерясь, послала его за неотложкой. Серега разрывался между тем, чтобы подчиниться указанию взрослого человека и помочь брату, чей крик еще доносился из разбитого окна.
– Ну, чего застыл? – спросила воспиталка. Серега сделал выбор и рванул за моими родителями.
Те прибежали спустя, как мне показалось, вечность. Ругаясь на чем свет стоит, отвезли меня в травмпункт на машине. Серегу взяли с собой, буквально затолкав в салон, невзирая на возражения, – он тоже здорово порезался об это чертово окно. В травмпункте ему наложили шесть швов, после чего он сбежал и пешком из другого конца города добрался до «Юности», но кинотеатр уже был пуст. На дверях висел большой навесной замок. Ни Женьки, ни «дебилов», ни воспиталок рядом не наблюдалось. Мать Бажановых подняла на уши весь город, но никто ничего не знал. Или делали вид.
Наутро ей позвонили из районного отделения ПНД – оказывается, остаток ночи Женька провел там. Он сипло подвывал – сорвал напрочь голос. Несколько раз бедняга пытался выцарапать себе глаза, и его пришлось положить связать. Успокоился бедняга только через три месяца терапии и седативных препаратов. В обычную школу он вернуться уже не мог – врачи сказали, что когнитивная функция серьезно подавлена, – поэтому стал новым учеником «тринашки».
– Такое впечатление, что он пытается уберечь свой мозг от осмысления чего-то… слишком сложного или пугающего, – говорил психиатр.
Общаться с Серегой мне отец запретил. Я сменил школу, потом мы снова переехали в другой район. На все расспросы я с неохотой отвечал, что в кинотеатре «Юность» дьявол через экран пожирает души. Никто не верил, но оно и к лучшему. Вообще, вспоминая ту ночь, я чувствовал гнетущую недосказанность – я не знал настоящей концовки этой истории. Рисовать бросил. Понимал, что никаких умений и техник не хватит, чтобы воспроизвести увиденное краем глаза в «Юности». Делал наброски, скетчи, но мне не удавалось передать взор, пронзивший меня в том кинозале, ведь я побоялся взглянуть в ответ. Глаза моих чудовищ были пусты, как полотно погасшего экрана.
В две тысячи четвертом у меня появилась новая компания. Я начал курить, впервые попробовал алкогольный коктейль, втюрился в чужую девушку, и за это мне сломали нос. Так я снова попал в травматологическое отделение Мытищинской ГКБ.
Зайдя там в курилку, я приметил знакомую рыжую шевелюру. Курил Серега «без рук» – те были забинтованы. Рядом стоял участковый и придерживал ему сигарету.
– Там – мясное рагу, – сказал Бажанов, кивнув на свои кисти. – Ожоги третьей степени.
Серега явно не был рад меня видеть, но поделился:
– Я сжег этот херов кинотеатр. Больше никакого кино. Конец «Юности»!
Рассказал он мне и что стало с Женькой:
– Он убил себя. Сидел на уроке и вогнал себе карандаш в глаз. Достал до самого мозга.
– Ты узнал, что они там делали?
– Нет. В тетрадях писали какой-то бред. Каждую неделю Женьку водили в кино, и ему становилось хуже. Думаю, это потому, что он родился… ну… нормальным. Не дебилом.
Серега предполагал, что слабоумие – не результат воздействия, а защитный механизм, позволяющий жить дальше, не осознавая увиденного.
– Он не умел отворачиваться, понимаешь? Смотрел в глаза опасности. Как тогда, с баллоном. Как и в этот раз. Но теперь все. Больше никакого кино, – довольно подытожил Серега, выплюнув бычок. – Конец «Юности».
За поджог кинотеатра Сереге Бажанову дали шесть месяцев колонии для несовершеннолетних, и с тех пор мы больше не виделись.
Недавно вопрос с наследством вновь занес меня в Перловку. Перед встречей с нотариусом я решил пройтись, и ноги сами понесли меня к скверу. Теперь на месте «Юности» чернели ребра недостроенной церкви. Лесополосу очистили, облагородили и превратили в Перловский парк. В центре поставили детскую площадку с горками, окружили скамейками. Парк, похоже, не пользовался популярностью – несмотря на погожий денек, кругом было пусто, только одинокий солевой наркоман судорожно дергался на скамейке и созерцал ему одному доступные видения. Его глаза бешено вращались в орбитах, зрачки бегали из стороны в сторону, грудь тяжело вздымалась. Вспомнился Женькин истошный вой, под сердцем кольнуло. Остаток дня я провел как в тумане – ставил подписи, ходил делать копии, стоял в очереди в банке, но думать мог лишь о том чертовом фильме без названия. Загнанный на задворки памяти, теперь он занял все сознание. Мне не суждено было узнать, что я увидел тогда на экране, и это мучило меня.
Решив вопросы, я зашел перекусить в отстроенный у самой станции ТЦ «Перловский». Взял кофе и пирожок, сел за столик на фуд-корте. Мое внимание привлекла невероятно тучная уборщица, собиравшая мусор со столиков. Толстые очки, полоска свернувшейся крови под носом, валики жира над трениками – за пятнадцать лет хряк почти не изменился, лишь выросла некрасивая вислая грудь. Даже сейчас, взрослый, я все еще был ниже ее. Только теперь я понял, что спасла меня в ту ночь девчонка. Спасла того, единственного, кто проявил к ней хоть каплю симпатии. Отойдя от осознания, я сорвался с места, подскочил к ней, уцепился за рукав, прошипел:
– Помнишь меня? Я хочу досмотреть. Правда хочу.
Уборщица шмыгнула носом, облизнула кровь на губе. Гормональная щетина влажно поблескивала.
– Я знала, что мы встретимся. Зачем обернулся?
Не говоря больше ни слова, она жестом позвала меня за собой. Мы шли через какие-то служебные помещения и подсобки, пока не оказались в пустом кинозале торгового центра.
– Теперь они здесь, – пояснила она.
Я занял место в первом ряду, там же, где сидел Женька, в котором любопытство всегда побеждало страх, и он не отводил взгляд. Я загляну в глаза чудовищ и узнаю наконец, чем на самом деле заканчиваются все страшные истории. Эти «что там было – неизвестно», «больше его никогда не видели» и «никто не знает, что случилось в ту ночь». Оставшееся за кадром городских легенд и жаждавшее воплощения нетерпеливо ворочалось на бобинах. Зажужжал кинопроектор, на экране начался отсчет. Три… Два… Один. Я больше не отвернусь.