В ночь на 16 января 1343 года мирный сон неаполитанцев был внезапно нарушен колокольным звоном всех трех сотен церквей этой благословенной столицы. Посреди всеобщей растерянности, причиненной столь внезапным пробуждением, легко было вообразить, что Неаполь с четырех концов охвачен огнем или что вражеская армия, таинственным образом высадившаяся на берег под покровом ночи, намеревается вырезать всех его жителей до единого. Однако очень скоро стало известно, что этот скорбный, повторяющийся через равные промежутки времени перезвон призывает верующих помолиться за умирающего и городу ничто не угрожает – в опасности один лишь король.
Уже не первый день в замке Кастель-Нуово царило сильное беспокойство: высочайшие сановники королевства дважды в день собирались на совет, а вельможи, наделенные привилегией посещать монаршие покои, выходили оттуда обремененные глубочайшей грустью. Смерть короля – неизбежное зло, однако, когда не осталось сомнений в том, что он умирает, неаполитанцы испытали искреннее огорчение, которое читателю будет легче понять, если мы добавим, что тот, кому вот-вот предстояло отойти в мир иной после тридцати трех лет и неполных девяти месяцев правления, был Роберт Анжуйский – самый справедливый, мудрейший и славнейший монарх из всех когда-либо занимавших трон Сицилии. С собой в могилу он уносил сожаления и похвалы всех своих подданных.
Солдаты с воодушевлением вспоминали продолжительные войны, которые он вел против Федериго и Педро Арагонских, Генриха VII и Людвига VI Баварского, и сердца их стучали в унисон при воспоминании о славных походах в Ломбардию и Тоскану; духовенство превозносило короля Роберта в благодарность за то, что он неизменно защищал Святой престол от атак гибеллинов, и за все те монастыри, больницы и церкви, которые он основал в своем королевстве; мужи науки считали его самым просвещенным королем христианского мира, и только лишь из его рук Петрарка пожелал принять лавровый венок поэта, а потом три дня отвечал на вопросы касаемо всех отраслей знаний, которыми король Роберт его удостоил; правоведы, восхищенные мудростью законов, которыми благодаря его величеству обогатилось неаполитанское законодательство, нарекли его Соломоном своего времени; аристократия радовалась всем тем мерам, что были им предприняты ради сохранения ее привилегий; простой люд прославлял его великодушие, набожность и доброту. И все они – священники и солдаты, ученые и поэты, вельможи и плебеи – с ужасом думали о том, что бразды правления теперь перейдут в руки чужестранца и юной девушки, и вспоминали слова Роберта, который, следуя за гробом своего единственного сына Карла, на пороге церкви обернулся к баронам королевства и в слезах воскликнул:
– Сегодня корона упала с моей головы! Горе мне! Горе вам!
И пока колокола звонили по умирающему королю, все умы были заняты этим пророчеством. Женщины истово молились, мужчины со всех концов города сходились к монаршему дворцу за самыми последними и достоверными новостями. Однако после недолгого ожидания, едва успев поделиться друг с другом своими печальными размышлениями, они были вынуждены разойтись – что в эти минуты происходило в лоне королевской семьи, так и осталось тайной за семью печатями. Замок погружен был в полнейшую темноту, мост, как обычно, поднят, и все стражники находились на посту.
Однако, если читателю любопытно узнать, как прошли последние минуты жизни этого короля, приходившегося племянником Людовику Святому и внуком Карлу I Анжуйскому, мы можем ввести его в покои умирающего. Подвешенная к потолку алебастровая лампа освещает просторную и угрюмую комнату со стенами, обтянутыми черным бархатом с вышитыми на нем золотыми геральдическими лилиями… У стены, которая смотрит на две двери, ведущие в другие комнаты и в данный момент закрытые, под парчовым балдахином стоит кровать из эбенового дерева с четырьмя витыми, выточенными в виде символических фигур столбиками. Король, изнуренный жестоким приступом, без чувств упал на руки неотлучно находящимся при нем исповеднику и лекарю, которые, стоя по разные стороны кровати, держат его за запястья и, обмениваясь понимающими взглядами, с тревогой подсчитывают пульс. У изножья кровати, соединив руки в молитвенном жесте и воздев очи горе с выражением скорбного смирения, замерла женщина лет пятидесяти. Это королева. В глазах ее нет слез, а впалые щеки приобрели желтоватый восковой оттенок, какой мы видим у святых, чьи останки чудом остаются нетленными. Под внешним ее спокойствием сложно угадать страдания, которые возвышают душу, истерзанную болью и укрощенную религией. На протяжении часа никто и шорохом не нарушил глубокой тишины, повисшей над ложем умирающего. Наконец король едва заметно вздрогнул, открыл глаза и попытался поднять голову. Улыбкой поблагодарив лекаря со священником, бросившихся поправлять подушки, он попросил королеву приблизиться и взволнованным голосом сказал, что хотел бы ненадолго остаться с ней наедине. Лекарь и исповедник с низким поклоном удалились, и король провожал их взглядом, пока за ними не закрылась одна из двух дверей. Тогда он провел рукой по лбу, словно желая прогнать слишком навязчивую мысль, и, собрав последние силы, произнес такие слова:
– То, что я хочу вам сказать, сеньора, не предназначено для ушей достопочтенных господ, только что покинувших эту опочивальню; их труды окончены. Один из них сделал для моего тела все, что человеческое знание ему подсказывало, но не получил иных результатов, а только продлил еще ненадолго мои мучения; другой освободил мою душу от всех грехов и пообещал прощение Всевышнего, не сумев при этом избавить меня от зловещих видений, встающих перед моим взором в этот роковой час. Дважды вы видели, как я содрогался под гнетом нечеловеческой боли. Лоб мой был весь в поту, руки и ноги одеревенели, рот словно бы зажала чья-то железная рука… Не злой ли это дух, которому Господь наш позволил испытать меня? Не угрызения ли совести, принявшие вид призрака? Как бы то ни было, две битвы, которые я выдержал, настолько подорвали мои силы, что в третьей мне не устоять. Слушайте же меня, моя Санча! Я хочу оставить вам кое-какие распоряжения, от исполнения которых, возможно, будет зависеть вечный покой моей души.
– Мой господин и повелитель, – заговорила королева голосом, исполненным нежнейшей покорности, – приказывайте, я внимательно слушаю. И если Господь, чьи глубочайшие помыслы от нас сокрыты, пожелает призвать вас в горний мир, а нас повергнуть в скорбь, ваша последняя воля будет исполнена на земле со всем возможным тщанием. Но позвольте мне, – продолжала она со всей заботой и искренней верой в могущество высших сил, – позвольте окропить святой водой эту комнату, чтобы изгнать из нее зло, а после я прочитаю отрывок из молебна, сложенного вами в честь вашего святого брата, моля его о покровительстве, когда мы так отчаянно в нем нуждаемся!
И, открыв книгу в богатом переплете, она с самым искренним благоговением прочла несколько строф молитвы, написанной Робертом на изящной латыни для брата Людовика, епископа Тулузы, – той самой, которую читали в церквях вплоть до Тридентского собора.
Убаюканный благозвучием стихов, им же сложенных, король едва не забыл о предмете разговора, которого просил с такой величавой настойчивостью. Предавшись безотчетной грусти, он глухо прошептал:
– О да, правда ваша! Помолитесь за меня, сеньора, ведь вы – святая, а я – всего лишь бедный грешник!
– Не говорите так, ваше величество, – перебила его донна Санча. – Вы – величайший из монархов, самый мудрый и самый справедливый из тех, кто когда-либо восходил на трон Неаполитанского королевства!
– Но трон этот узурпирован, – хмуро продолжал Роберт. – Как вам известно, королевство это предназначалось Карлу Мартеллу, моему старшему брату, но, раз уж при посредстве матери он стал королем Венгрии, неаполитанская корона должна была отойти к его старшему сыну Кароберу, а не ко мне, поскольку я третий сын в семье. И я позволил короновать себя вместо своего племянника, единственного законного короля, оттеснив от престола старшую ветвь династии, и в течение тридцати трех лет подавлял в себе укоры совести. Я выигрывал сражения, писал законы, закладывал церкви – все это правда; но одно-единственное слово опровергает все пышные титулы, которыми восхищенный народ окружил мое имя, и слово это звучит в моей душе громче, нежели все льстивые речи придворных, все песни поэтов и все овации толпы, – я узурпатор!
– Вы несправедливы к себе, государь. Если вы и приняли корону в ущемление прав законного наследника, то только потому, что хотели спасти людей от величайших несчастий! Более того, – продолжала королева с глубокой убежденностью в том, что доводы ее неопровержимы, – вы взошли на престол с согласия и позволения Папы Римского, который волен распоряжаться им как принадлежащим Церкви феодом.
– Долго я утешал себя этими резонами, – сказал умирающий, – и мое уважение к Святому престолу вынуждало мою совесть молчать; но, сколь бы человек ни притворялся уверенным в собственной правоте, приходит торжественный и ужасный час, когда все иллюзии развеиваются; и для меня этот час настал: скоро я предстану перед Всевышним, нашим единственным непогрешимым судией.
– Справедливость его непогрешима, но разве не бесконечно его милосердие? – отвечала королева с благочестивым воодушевлением. – Даже если бы страхи, тревожащие вашу душу, имели обоснование, разве есть на свете грех, который столь благородное раскаяние не способно искупить? И разве не загладили вы свою вину перед вашим племянником Каробером, если даже и были виноваты, призвав в свое королевство его младшего сына Андрея и выдав за него замуж Иоанну, старшую дочь вашего несчастного Карла? Не они ли унаследуют вашу корону?
– Увы! – Роберт глубоко вздохнул. – Быть может, Господь накажет меня за то, что я слишком поздно задумался о восстановлении справедливости. О моя великодушная и добрая Санча, вы задели болезненную струну моей души и, сами того не чая, подвели меня к грустному признанию, которое я хотел вам сделать. У меня ужасное предчувствие – из тех, нашептанных нам смертью, что оказываются пророческими, – у меня предчувствие, что оба сына моего племянника – Людовик, унаследовавший от отца венгерскую корону, и Андрей, которого я хочу сделать королем Неаполя, – привнесут в мою семью большие несчастья. С тех пор как Андрей переступил порог этого замка, неведомый рок преследует меня, мешая исполнению всех моих планов. Я надеялся, что, если дети, Иоанна и Андрей, вырастут вместе, между ними завяжется нежная дружба и красота нашего неба, кротость наших нравов и утонченность придворной жизни в конце концов смягчат грубоватый нрав молодого венгра. Но, несмотря на мои усилия, все это только поспособствовало охлаждению отношений между молодыми супругами. Иоанне едва исполнилось пятнадцать, но она развита не по годам. Моя внучка очень умна и сметлива, у нее возвышенные принципы и живое, пылкое воображение; то свободная и радостная, как дитя, то величавая и гордая, как королева, доверчивая и наивная, как все девушки, страстная и чувственная, как взрослая женщина, она составляет Андрею разительный контраст, а он, живя уже десять лет при нашем дворе, стал еще более нелюдимым, хмурым и неуступчивым, чем раньше. Его холодные правильные черты, эта внешняя невозмутимость, это отвращение ко всем удовольствиям, которые предпочитает супруга, воздвигли между ним и Иоанной стену безразличия и неприязни. На нежнейшие излияния чувств он отвечает сурово и кратко, пренебрежительно усмехается либо хмурится и выглядит счастливым, лишь когда, под предлогом охоты, уезжает подальше от королевского двора. И эта молодая чета, сеньора, вскорости взойдет на мой престол и с этого момента попадет под власть всех страстей, глухо рокочущих под покровом обманчивого спокойствия и ожидающих своего часа, чтобы выплеснуться наружу, – часа, когда я испущу последний вздох!
– Господи! Господи! – твердила удрученная королева. Руки ее бессильно опустились, придавая ей сходство со скорбной кладбищенской статуей, вечно оплакивающей умершего.
– Выслушайте меня, донна Санча! Знаю, сердце ваше никогда не привязано было к благам этого суетного мира и вы ждете, когда Господь призовет меня к себе, чтобы удалиться в монастырь Санта Мария делла Кроче, основанный вами в надежде окончить там свои дни. Будучи сам на пороге смерти, я настолько убежден в тщетности земного величия, что не стану и пытаться отвратить вас от этого возвышенного намерения. Прошу лишь, чтобы прежде, чем стать Христовой невестой, вы даровали мне год вдовства. Носите по мне траур и приглядывайте за Иоанной и ее мужем, дабы отвести от них все опасности, им грозящие. Уже сейчас вдова великого сенешаля и ее сын взяли над нашей внучкой слишком много власти. Помните об этом, сеньора, и среди всех корыстных интересов, интриг и соблазнов, которые вскоре окружат юную королеву, более всего опасайтесь нежности Бертрана дʼАртуа, красоты Людовика Тарентского и честолюбия Карла Дураццо.
Король умолк, ибо разговор этот стоил ему больших усилий, а потом обратил к жене умоляющий взгляд, протянул исхудалую руку и едва слышным голосом добавил:
– Умоляю вас снова и снова – останьтесь при дворе еще на год! Ваше величество, вы обещаете?
– Обещаю, мой государь.
– А теперь, – продолжал Роберт, чье лицо просветлело при этих словах, – прикажите вернуться исповеднику и лекарю и соберите все мое семейство. Времени осталось мало, и скоро у меня уже не останется сил объявить им свою последнюю волю.
Вскорости священник с лекарем, обливаясь слезами, вошли в опочивальню. Король со всей сердечностью поблагодарил их за усердие, с каким они пользовали его во время этой последней болезни, и попросил помочь ему переодеться в грубое одеяние монаха-францисканца, «чтобы Господь увидел, что умер я в бедности, смирении и покаянии, и по доброте своей скорее даровал мне прощение». Исповедник с лекарем надели на его босые ноги сандалии, какие носят монахи нищенствующего ордена, облачили его в сутану святого Франциска и подвязали веревкой. И теперь, вытянувшись на постели, с челом, обрамленным поредевшими волосами, длинной белой бородой и со скрещенными на груди руками, неаполитанский король похож был на отшельника преклонных лет, истощившего силы свои на умерщвление плоти, чья душа, поглощенная созерцанием небесных сфер, незаметно для себя переходит от своего последнего экстаза к вечному блаженству. Так он лежал некоторое время с закрытыми глазами, беззвучно читая молитву; потом приказал осветить просторную комнату, как это приличествовало торжеству момента, и подал знак доктору со священником, один из которых стоял у него в головах, а другой – у изножья кровати. В тот же миг обе двустворчатые двери распахнулись, и в опочивальню, вслед за королевой, вошли члены монаршей семьи и самые знатные бароны королевства. Они молча окружили ложе умирающего, чтобы услышать его последнюю волю.
Взгляд короля задержался на Иоанне, стоявшей первой по правую руку от него с выражением неизъяснимой нежности и скорби на лице. Девушка была необычайно, ошеломляюще красива, и дед ее, завороженный этим ослепительным видением, готов был поверить, что это ангел небесный, посланный Господом утешить его в смертный час. Идеальной мягкости профиль, большие черные глаза с поволокой, высокий чистый лоб, блестящие волосы цвета воронова крыла, деликатный рот… Одним словом, прелестные черты ее любому казались исполненными глубокой грусти и нежности и навсегда оставались запечатленными в его сердце. Высокая, стройная, со станом чуть менее хрупким и угловатым, чем это обычно бывает у юных девушек, она, тем не менее, сохранила девичью же плавную небрежность движений, которая придает фигуре сходство с покачивающимся на ветру цветочным стебельком. Однако уже сейчас под улыбчивой и наивной прелестью в наследнице Роберта угадывались железная воля и решимость в преодолении препятствий, а темные круги под прекрасными ее глазами говорили о том, что ее душа прежде времени познала разрушительное влияние страстей.
Рядом с Иоанной стояла ее младшая сестра Мария, которой шел тринадцатый год. Она была второй дочкой Карла, герцога Калабрийского, не дожившего до ее рождения, и Марии де Валуа, также умершей, когда малышка еще была в колыбели. Очень миловидная и робкая, девочка совершенно растерялась в обществе столь важных особ и потихоньку прижималась к вдове великого сенешаля, донне Филиппе, по прозванию Катанийка[1], воспитательнице обеих принцесс, почитавших ее как собственную мать. За спиной у принцесс, рядом с матерью, стоял сын покойного великого сенешаля Роберт Кабанский, молодой мужчина с горделивой статью. Одной рукой он поглаживал тонкие усики и время от времени бросал беззастенчиво дерзостные взгляды на Иоанну. Замыкали группу донна Канция, молодая камеристка[2] принцесс, и граф Терлицци, обменивавшийся с этой последней то быстрым взглядом, то едва сдерживаемой улыбкой.
Вторую группу составляли молодой принц Андрей, супруг Иоанны, и брат Роберт, его наставник, последовавший за своим воспитанником в Неаполь из Буды и ни на мгновение его не покидавший. Андрею на тот момент шел восемнадцатый год. Черты у молодого принца были очень правильные, и благородная красота этого лица, обрамленного прекрасными белокурыми волосами, поражала воображение. Однако стоило принцу оказаться в окружении итальянцев с их оживленными, обаятельными физиономиями, как весь облик его терял выразительность, глаза казались потухшими, а в лице проявлялось нечто суровое, леденящее кровь, и каждый понимал, что перед ним – человек нелюдимый и чужеземец. Что до его наставника, великий Петрарка позаботился оставить нам его портрет: красное лицо, рыжие волосы и борода, невысокого роста, сутулый; надменный при всем своем убожестве, способный на любую мерзость, он, подобно Диогену, скрывал под сутаной свои нескладные, безобразные телеса.
В третьей группе находились Катерина, вдова Филиппа, князя Тарентского и брата короля, которую при неаполитанском королевском дворе все именовали по титулу императрицы Константинопольской, унаследованному ею от деда, Балдуина II де Куртене. Человеку, способному заглянуть в потаенные глубины человеческой души, с первого взгляда стало бы ясно, что за мертвенной бледностью лица этой женщины таится неумолимая ненависть, злобная зависть и ненасытное тщеславие. Рядом с нею были три ее сына: Роберт, Филипп и самый младший, Людовик. Если бы король захотел выбрать из числа своих племянников самого красивого, щедрого и храброго, корону, бесспорно, получил бы Людовик Тарентский. В свои двадцать три в ратном мастерстве он превзошел славнейших рыцарей своего времени; прямодушный, верный своему слову, отважный, для него замыслить план означало тотчас же приступить к его исполнению. Чело его сияло тем ясным светом, каким высшие силы отмечают лишь немногих избранных: то было сияние удачи; одним взглядом своих черных бархатных глаз он подчинял ду́ши, так что никто не мог ему противиться, а ласковая улыбка его утешала побежденных в их несчастьях. Баловню судьбы, ему достаточно было только захотеть, и какая-то неведомая сила, какая-то добрая фея, баюкавшая его еще в колыбели, тотчас же снимала все препоны и исполняла все его желания.
В паре шагов от Людовика, в четвертой группе, хмурил брови его кузен Карл, герцог Дураццо. Мать его, Агнесса, вдова еще одного брата короля, Иоанна, герцога Дураццо и Албании, взирала на него с опасением и инстинктивно прижимала к груди двух младших сыновей: Людовика, графа Гравины, и Роберта, князя Ахейского. Карл, бледнолицый, с коротко остриженными волосами и густой бородкой, недоверчиво поглядывал то на умирающего дядюшку, то на принцессу Иоанну, то на маленькую Марию, то на своих кузенов. Он явно думал о чем-то своем и был настолько взбудоражен, что с трудом стоял на месте. Его лихорадочное возбуждение и тревога составляли яркий контраст со спокойствием Бертрана дʼАртуа, стоящего тут же с мечтательным выражением на лице. Своего отца Карла он пропустил вперед, приблизившись таким образом к королеве, которая так и осталась стоять в изножье кровати, и оказался прямо напротив Иоанны. Он не сводил с нее восхищенных глаз, как если бы в комнате кроме них двоих никого и не было.
Как только Иоанна, Андрей, князь Тарентский, герцог Дураццо, графы дʼАртуа и королева Санча заняли свои места у постели умирающего, разместившись полукругом в порядке, который мы только что описали, королевский вице-канцлер пробрался через ряды баронов, столпившихся, как того и требовал церемониал, позади особ королевской крови, поклонился королю, развернул пергамент, скрепленный королевской печатью, и торжественным голосом, в полнейшей тишине, начал читать:
«Роберт, Божьей милостью король Иерусалима и Сицилии, граф прованса, Форкалькье и Пьемонта, викарий святой Римской церкви, нарекает и объявляет своей полноправной наследницей в королевстве Сицилия, до маяка и за маяком[3], и в графствах Прованс, Форкалькье и Пьемонт, а также во всех прочих своих землях Иоанну, герцогиню Калабрийскую, старшую дочь приснопамятного сеньора Карла, герцога Калабрийского, да покоится он с миром!
Помимо этого, он нарекает и объявляет ее высочество принцессу Марию, младшую дочь покойного герцога Калабрийского Карла, своей наследницей в графстве Альба и наших владениях в долине Грати и в Джордано, со всеми замками и прилегающими к ним угодьями, и повелевает, чтобы вышеупомянутая девица получила их в полноправное ленное владение от вышеупомянутой герцогини и ее наследников с одним-единственным условием: если сеньора герцогиня назначит и выплатит своей высокородной сестре или ее правопреемникам десять тысяч унций золота отступных, вышеупомянутые графство и владения останутся собственностью герцогини и ее наследников.
Также он желает и приказывает, имея на то свои тайные причины, чтобы вышеозначенная девица Мария связала себя брачными узами с высокочтимым принцем Людовиком, нынешним королем Венгрии. Если же свадьба эта не состоится по причине существования брачного договора, якобы заключенного и подписанного между венгерским королем и дочерью короля Богемии, его величество король повелевает, чтобы высокородная девица Мария вступила в брак со старшим сыном[4] высокочтимого сеньора Иоанна, герцога Нормандского, старшего сына нынешнего короля Франции».
В этом месте Карл, герцог Дураццо, бросил многозначительный взгляд на Марию, однако никто из собравшихся этого не заметил – с таким вниманием все внимали вице-канцлеру. Что же касается юной принцессы, едва услышав свое имя, она смутилась, зарделась и больше не смела поднять глаза. Вице-канцлер стал читать дальше:
«Также он желает и приказывает, чтобы отныне и навечно графства Форкалькье и Прованс оставались частью его королевства, составляя единое неделимое владение с другими его землями, под единым названием, сколько бы ни было сыновей или дочерей и какие бы причины ни вынуждали к разделу, поскольку это объединение продиктовано высшими интересами безопасности и процветания как королевства в целом, так и вышеозначенных графств.
Также он постановляет и приказывает, чтобы в случае, если герцогиня Иоанна – не приведи Господи! – скоропостижно скончается, не оставив законных наследников, плоть от плоти своей, сиятельный сеньор Андрей, герцог Калабрийский, ее супруг, получил в свое владение княжество Салерно вместе с титулом, всеми доходами, рентами и всеми правами, и помимо этого – ренту в две тысячи унций золотом на свое содержание.
Помимо этого, согласно его королевской воле, преподобному отцу дону Филиппо ди Кабассоле, епископу Кавайонскому, вице-канцлеру королевства Сицилия, и владетельным сеньорам Филиппу де Сангинетто, сенешалю Прованса, Годфруа де Марсану, графу Сквилачче, адмиралу королевства, и Карлу дʼАртуа, графу Эрскому, а более всех прочих – королеве надлежит стать наставниками, регентами и управителями при вышеозначенном сеньоре Андрее и вышеозначенных дамах Иоанне и Марии до достижения сеньором герцогом, сеньорой герцогиней и высокородной девицей Марией двадцатипятилетия, и проч., и проч…»
Когда завещание было прочитано полностью, король привстал на ложе и обвел взглядом свое красивое и многочисленное семейство:
– Дети мои, – сказал он, – вы услышали мою последнюю волю. Я призвал вас всех к своему смертному одру с тем, чтобы вы увидели своими глазами: мирская слава и почести преходящи. Те, кого народ именует сильными мира сего, при жизни влачат тяжкое бремя обязательств, а после смерти держат за свои деяния ответ – вот и все их величие. Я правил тридцать три года, и только Всевышнему, перед кем я вот-вот предстану и кто часто внимал моим вздохам за многие лета этого долгого и утомительного правления, только ему известны помыслы, кои сейчас, перед смертью, надрывают мне душу. Скоро я упокоюсь в могиле и останусь жить только в памяти тех, кто будет за меня молиться. Но прежде, чем расстаться с вами навсегда, вы, внучки мои, которые мне как дочери, ибо я любил вас и за отца, и за деда, и вы, мои племянники, о ком я заботился по мере сил и к кому питал отеческую нежность, – обещайте мне всегда быть едины душою и намерениями, каковыми я вижу вас в своем сердце! Я пережил ваших отцов – я, самый старый из всех! – и Господь, без сомнения, распорядился так, дабы вы привыкли жить единой семьей и покоряться одному владыке. Всех вас я любил одинаково, как и подобает отцу, никого не обижал и не превозносил над другими. Своей короной я распорядился, как того требуют законы кровного родства и согласно велениям моей совести. Трон Неаполя принадлежит вам, Иоанна, и вам, Андрей! Всегда помните, что долг супругов – уважать и любить друг друга, и вы поклялись в этом перед алтарем. А вы, мои племянники, и вы, мои бароны и сановники, дайте клятву верности вашим законным государям. Андрей Венгерский, Людовик Тарентский и Карл Дураццо – помните, что вы братья, и горе тому, кто в гнусности своей уподобится Каину! Да падет кровь на голову его и да будет он проклят небом, как я его сейчас проклинаю, и да пребудет благословение Отца, и Сына, и Святого Духа на всех людях доброй воли, когда милостивый Господь призовет к себе мою душу!
Король замер, воздев руки и обратив очи к небу, и щеки его пылали. Принцы крови, бароны и сановники королевства поспешили поклясться Иоанне и ее супругу в преданности и верности. Когда же настал черед Карла, герцога Дураццо, он с презрительным видом прошел мимо Андрея, чтобы преклонить колено перед принцессой.
– Вам, моя королева, я клянусь служить верой и правдой! – проговорил он звучным голосом, целуя Иоанне руку.
Все в испуге посмотрели на умирающего. Но добрый король уже ничего не слышал. Видя, что он упал на подушки и остался недвижим, донна Санча залилась слезами и скорбно воскликнула:
– Король умер! Помолимся за душу его.
Однако уже в следующее мгновение племянники и приближенные покойного бросились вон из опочивальни, и все душевные порывы, доселе сдерживаемые присутствием короля, вырвались наружу, словно снесший плотину речной поток.
– Да здравствует Иоанна! – первыми закричали Роберт Кабанский, Людовик Тарентский и Бертран дʼАртуа, в то время как разъяренный наставник принца Андрея пробирался через толпу, взывая к членам регентского совета и повторяя на все лады:
– Господа, вы забываете последнюю волю короля! Нужно кричать не только «Да здравствует Иоанна!», но и «Да здравствует Андрей!».
И, подкрепляя увещевания практикой, он в одиночку поднял столько шума, сколько все бароны вместе взятые, громогласным голосом провозглашая:
– Да здравствует неаполитанский король!
Однако славословие это так никем и не было подхвачено. Карл Дураццо, смерив доминиканца уничижительным взглядом, приблизился к королеве, взял ее за руку и тотчас же отдернул занавесь на балконе, с которого открывался вид на площадь и на весь город. В свете факелов всюду, куда ни глянь, толпились люди. Тысячи глаз были обращены к балкону Кастель-Нуово. Толпа застыла в ожидании новостей. И тогда Карл, почтительно отступив в сторону, указал на свою прелестную кузину:
– Жители Неаполя, король умер! – провозгласил он. – Да здравствует королева!
– Да здравствует Иоанна, королева Неаполя! – ответила толпа в едином порыве, и этот громогласный возглас эхом отозвался во всех кварталах города.
События этой ночи, сменявшие друг друга с поразительной быстротой, как во сне, произвели на Иоанну столь глубокое впечатление, что, раздираемая тысячей противоречивых эмоций, она удалилась в свои покои и заперлась в опочивальне, чтобы дать выход своему горю. И пока ее родичи и царедворцы со своими амбициями и притязаниями суетились у гроба неаполитанского монарха, юная королева, отвергнув утешения, которые были ей предложены, горькими слезами оплакивала смерть своего любящего деда, потакавшего едва ли не всем ее капризам. Усопшего с почестями похоронили в церкви Санта Кьяра, посвященной Святому Причастию, им же основанной и благодаря ему украсившейся великолепными фресками Джотто и многочисленными драгоценными реликвиями, в числе которых – стоящие позади главного алтаря две колонны белого мрамора, вывезенные якобы из храма царя Соломона и сохранившиеся доныне. Здесь король Роберт Неаполитанский покоится по сей день, справа от усыпальницы своего сына Карла, герцога Калабрийского, и здесь же мы можем увидеть два его изображения: на одном он представлен в королевском одеянии, на другом – в монашеской сутане. Сразу после похорон наставник принца Андрея спешно собрал представителей венгерской знати, и на этом совете, в присутствии принца и с его согласия, было решено немедленно отправить письма матери, Елизавете Польской, и родному брату Людовику Венгерскому, в коих изложить все подробности завещания короля Роберта, а еще – пожаловаться в папскую резиденцию в Авиньоне на поведение принцев крови и неаполитанский люд, которые, презрев права ее супруга, провозгласили Иоанну единовластной королевой Неаполя, и испросить позволения понтифика короновать также и Андрея. Поднаторевший в придворных интригах брат Роберт, который вдобавок к чисто монашеской хитрости обладал также и сноровкой ученого, подвел своего подопечного к мысли, что следует воспользоваться унынием, в кое, по всей видимости, повергла Иоанну кончина деда, не дав ее фаворитам времени оплести ее своими соблазнами и советами.
Но чем острее и громкозвучней наша скорбь, тем скорее она сменяется утешением. Так случилось и с Иоанной. Рыдания, грозившие разорвать ей сердце, внезапно смолкли, и новые помыслы, уже не такие мрачные и даже приятные, стали занимать королеву. Слезы высохли, и во влажных глазах ее, словно лучик солнца после грозы, снова стала проблескивать улыбка. Эта перемена, столь желанная и с таким нетерпением ожидаемая, скоро была замечена молоденькой камеристкой Иоанны. Она проскользнула к королеве в опочивальню и, упав на колени, самым вкрадчивым тоном и в самых ласковых выражениях принесла своей прекрасной госпоже первые поздравления. Иоанна распахнула ей свои объятия и долго не отпускала, потому что донна Канция была для нее не просто прислугой, она была подругой детства, хранительницей всех ее секретов, наперсницей, которой королева поверяла свои самые потаенные мысли. Достаточно было взглянуть на эту девушку, чтобы понять, почему привязанность к ней Иоанны так велика. Улыбчивое, открытое лицо из тех, что внушают доверие и моментально покоряют душу, золотистые светлые волосы, глаза ярчайшей и чистейшей голубизны, лукаво вздернутые уголки рта, точеный подбородок – все это придавало облику донны Канции неотразимое очарование. Бесшабашная, веселая, легкомысленная, живущая только ради удовольствий, слепо следующая своим сердечным порывам, восхитительная в своем остроумии и очаровательная в своем коварстве, в возрасте шестнадцати лет она была красива, как ангел, и порочна, как демон. При дворе все ее обожали, а сама Иоанна относилась к своей камеристке с большей сердечностью, чем к собственной сестре.
– Моя милая Канция, – со вздохом прошептала королева, – как видишь, я несчастна и мне очень грустно.
– А я, моя прекрасная государыня, как видите, наоборот, очень счастлива, потому что могу, прежде всех других, смиренно поведать вашему величеству, как радуется сейчас народ Неаполя! – отвечала камеристка, взирая на нее с восхищением. – Найдутся те, кто позавидует короне, сияющей на вашем челе, и трону, одному из самых величественных в мире, и приветственным кликам целого города, который, скорее, боготворит свою королеву, а не просто ее почитает; но я, сеньора, я завидую вашим прекрасным черным волосам, сиянию ваших глаз и непередаваемой грации, перед которой не устоит ни один мужчина!
– Нет, моя Канция, тебе стоило бы меня пожалеть и как женщину, и как королеву: когда тебе пятнадцать, корона кажется тяжкой ношей. К тому же я лишена той свободы, какой пользуется нижайший из моих подданных, – свободы любить по своему выбору. Прежде чем я достигла разумного возраста, меня принесли в жертву человеку, которого я никогда не смогу полюбить!
– Госпожа, а ведь при дворе есть один молодой рыцарь, – еще более вкрадчивым голосом, чем прежде, продолжала камеристка, – способный своим почитанием, своей преданностью и любовью заставить вас забыть все обиды, нанесенные этим чужеземцем, не достойным ни быть нашим королем, ни вашим супругом.
Из груди королевы вырвался глубокий вздох.
– С каких пор ты разучилась читать у меня в душе, Канция? Неужели тебе должна я признаваться в том, что эта любовь делает меня несчастной? Глупо отрицать, в первое время это преступное чувство завладело мной; мне чудилось, будто новая жизнь пробуждается в моей душе, и я дала себя увлечь мольбам, слезам, отчаянию этого юноши, тем более что и его матушка, которую я всегда любила, как родную, была к нам так снисходительна… Я любила его. Господи, я так молода, но сколько горя довелось мне изведать! Временами я ловлю себя на ужасной мысли, что он меня больше не любит и никогда не любил. Честолюбие, корысть и бог знает какие еще гнусные мотивы побудили его изображать страсть, которой он никогда не испытывал. Я к нему охладела, и сама не знаю почему. Его присутствие стесняет меня, взгляд тревожит, от звука его голоса меня бросает в дрожь, я боюсь его и отдала бы год своей молодости за то, лишь бы никогда его не встречать и не слышать!
Эти слова, по всей видимости, растрогали королевскую наперсницу до глубины души. Чело донны Канции омрачилось грустью, она опустила глаза и какое-то время молчала, показывая больше печали, нежели удивления. Наконец она медленно подняла голову и заговорила с очевидным смущением:
– Я бы не осмелилась так строго порицать человека, которого моя государыня одним только своим благосклонным взглядом вознесла выше всех смертных. Но, если упреки в непостоянстве и неблагодарности Робертом Кабанским заслужены, если он нарушил свои клятвы, участь его незавидна, ибо он презрел счастье, о котором иные всю жизнь молят Господа и за которое готовы отдать свою бессмертную душу! И я знаю того, кто день и ночь неутешно проливает слезы, страдает и сгорает от долговременного и жестокого недуга, притом что одно-единственное слово сострадания может еще его спасти, если только это слово сорвется с губ моей благородной госпожи!
– Ничего больше не желаю слушать! – вскричала Иоанна, вскакивая с места. – Совесть и так обременяет меня упреками, новых я не хочу. Несчастье постигло меня и в любви законной, и в любви преступной. Увы! Я не стану больше бороться с жестокой судьбой, я покорно склоню перед ней голову. Я – королева, и обязана посвятить себя заботам о благополучии подданных!
– Неужели вы запретите мне, сеньора, – снова заговорила донна Канция ласковым, проникновенным голосом, – произносить при вас имя Бертрана дʼАртуа, этого злополучного юноши, красивого, как ангел, и робкого, как девица? Теперь вы – повелительница, жизнь и смерть подданных – в ваших руках, но неужто не найдется в вашей душе и капли милосердия к несчастному, не совершившему никакого прегрешения, кроме любви к вам, и призывающему все силы своей души, чтобы не умереть от счастья всякий раз, когда вы с ним встречаетесь взглядом?
– Знала бы ты, какое усилие мне приходится делать над собой, чтобы отвести от него взгляд! – воскликнула королева в сердечном порыве, с которым не смогла совладать.
Желая смягчить впечатление, которое это признание могло произвести на служанку, она поспешила добавить строгим тоном:
– Я запрещаю упоминать о нем в моем присутствии, а если он посмеет жаловаться, я прикажу передать ему от моего имени, что в тот день, когда мне откроется причина его печали, я прогоню его с глаз моих навечно!
– Что ж, госпожа, тогда уж и верную свою Канцию прогоните, ибо у нее не станет сил исполнить столь жестокий приказ! И если этот несчастный не смог пробудить в вашем сердце сострадания, вы можете сами выместить на нем свой гнев, ведь он здесь, он пришел, чтобы услышать ваш приговор и умереть у ваших ног!
При этих словах, произнесенных донной Канцией достаточно громко, чтобы быть услышанными в соседней комнате, Бертран дʼАртуа вбежал в опочивальню и упал на колени перед королевой. Молодая камеристка давно заметила, что Роберт Кабанский по собственной вине лишился благосклонности Иоанны и что его тирания стала для нее столь же невыносима, как и тирания супруга. Не укрылось от Канции и то, что госпожа часто останавливает взгляд, исполненный нежной грусти, на Бертране, меланхоличном и мечтательном юноше; и если она и решилась говорить от его имени, то лишь потому, что была уверена – королева уже его любит. Как бы то ни было, кровь прилила к лицу королевы, и ее гнев уже готов был обрушиться на обе повинные головы, когда в смежной комнате послышались шаги и голос вдовы великого сенешаля, разговаривавшей с сыном, поразил их, как удар молнии. Камеристка покачнулась и побелела как смерть; Бертран в отчаянии думал о том, что своим пребыванием в спальне королевы погубил не только себя, но и ее; и только Иоанна с этим восхитительным хладнокровием, не покидавшим ее в самые трудные моменты жизни, подтолкнула юношу к резному изголовью своего ложа и прикрыла сборчатой занавесью балдахина, после чего сделала донне Канции знак выйти к своей воспитательнице и ее сыну.
Но, прежде чем мы введем в опочивальню королевы этих двух персонажей, которых наш читатель уже встречал в свите Иоанны, у кровати умирающего, сто́ит рассказать, благодаря какому необычайному стечению обстоятельств и с какой невероятной быстротой семья Катанийки вознеслась из народных низов к самым высоким чинам в королевстве.
Когда донна Виоланта Арагонская, первая супруга Роберта Анжуйского, произвела на свет Карла, которому предстояло умереть герцогом Калабрийским, кормилицу ему решили подыскать среди самых красивых представительниц простонародья. Из всех претенденток, не уступающих друг другу в красоте, молодости и телесной крепости, принцесса выбрала молодую катанийку по имени Филиппа, жену рыбака из Трапани и прачку по ремеслу. Полоща в ручье белье, эта молодая особа часто предавалась несбыточным мечтаниям: она видела себя при королевском дворе всеми почитаемой знатной дамой и супругой какого-нибудь вельможи. Когда же ее призвали в Кастель-Нуово, радость ее была безграничной – грезы, казалось, уже начали сбываться. Филиппа обосновалась при дворе и стала кормить королевское дитя. Спустя малое количество месяцев она овдовела. В это же время Раймонд Кабанский, мажордом короля Карла II, купил у корсаров негра, крестил его, дал ему свое имя и вольную, а потом, убедившись, что Господь не обидел юношу ни проворством, ни рассудительностью, поставил его распоряжаться королевской кухней, после чего отбыл на войну. В отсутствие своего покровителя негр оставался при дворе и так славно обделывал свои дела, что за короткое время купил земельные наделы, дома, усадьбы, серебряную посуду и лошадей, так что мог соперничать в роскоши с самыми богатыми баронами королевства. Благосклонность правящей семьи к нему возрастала, и вскоре из кухни он переместился в гардеробную короля. Кормилица тоже сумела заслужить любовь своих господ, и, желая вознаградить ее за заботы о наследнике, принцесса выдала ее за негра замуж, а в качестве свадебного подарка молодожена посвятили в рыцари. С этого дня Раймонд Кабанский и прачка Филиппа взлетели так стремительно и высоко, что никто и не пытался бороться с ними за влияние при дворе. После кончины донны Виоланты Катанийка стала наперсницей донны Санчи, второй жены Роберта, которая предстала перед читателем в самом начале этой истории. Выкормленный ею принц Карл любил Филиппу, как родную мать, и она по очереди становилась доверенным лицом обеих его жен. Особенно ее жаловала вторая, Мария де Валуа. И поскольку за многие годы бывшая прачка поднаторела в придворных обычаях и манерах, когда родились принцессы Иоанна и Мария, ее назначили их воспитательницей и наставницей. Раймонда по этому случаю произвели в мажордомы. Будучи на смертном одре, Мария де Валуа поручила донне Филиппе своих дочерей, умоляя любить их, как родных. Вскоре Катанийка, которую отныне окружили почтением, достойным матери наследницы неаполитанской короны, добилась для мужа должности великого сенешаля – одной из семи высших придворных должностей в королевстве, а для своих трех сыновей – рыцарского звания. Раймонда Кабанского похоронили по-королевски в мраморной усыпальнице церкви Святого Причастия, и двое сыновей его через малое время к нему присоединились. Третий, Роберт, юноша исключительной силы и красоты, сбросил монашескую сутану и в свою очередь стал королевским мажордомом, а двух дочерей его старшего брата выдали замуж: одну за графа Терлицци, вторую – за графа Морконе. Многие уверовали в то, что могущество вдовы великого сенешаля отныне непоколебимо, но случилось нечто непредвиденное, разом ослабившее ее влияние при дворе и едва не разрушившее будущность, которую она выстраивала годами ценой огромных усилий, кирпичик за кирпичиком: подорванная у самого основания, она едва не рассыпалась в один день. Неожиданное прибытие брата Роберта, последовавшего из Рима в Неаполь за своим воспитанником, которого с детства готовили в мужья Иоанне, нарушило все планы Катанийки и составило серьезную угрозу ее будущему. Монах очень быстро уразумел: пока вдова великого сенешаля остается при дворе, Андрей будет рабом, а может, и жертвой своей супруги. Отныне все помыслы брата Роберта были подчинены одной цели – удалить Катанийку или хотя бы ослабить ее позиции. Наставник принца и воспитательница наследницы трона обменялись одним лишь взглядом – холодным, прозорливым, беспристрастным, и взгляды эти скрестились подобно зигзагам молнии, исполненным ненависти и жажды мести. Поняв, что ее разгадали, и не смея выступить против этого человека в открытую, Катанийка задумала укрепить свое ослабевшее было влияние посредством разврата и чувственных излишеств. Мало-помалу она отравила душу своей подопечной ядом порока, населила ее юношеское воображение преждевременными желаниями, посеяла в ее сердце семена необоримого отвращения к мужу, окружила бедняжку падшими женщинами, из которых особую приязнь Иоанна питала к красивой и соблазнительной донне Канции, современными авторами заклейменной званием куртизанки, и, дабы одним махом подвести черту под этими уроками бесчестья, определила к ней в любовники собственного сына. И бедная девочка, ничего не знающая о жизни, но уже осквернившая себя преступлением, бросилась в пучину своей первой страсти со всем жаром юности. Ее чувства к Роберту Кабанскому были так необузданны и жарки, что хитрая Филиппа, мысленно аплодируя своим гнусным трудам, решила, что свою жертву она держит крепко и та никогда не попытается вырваться.
Прошел год, и Иоанна, опьяненная любовью, ни на минуту не заподозрила своего любовника в неискренности. Роберт Кабанский, по своей натуре скорее тщеславный, чем нежный, ловко прятал свою холодность за братской заботой, слепой покорностью и преданностью, готовой на любые жертвы. И, может статься, ему удавалось бы еще долго держать любовницу в неведении, если бы молодой граф дʼАртуа в свою очередь безумно в нее не влюбился. У принцессы словно пелена спала с глаз. Она стала сравнивать чувства двух своих воздыхателей, и чутье, которое никогда не обманывает женщину, если она любима, подсказало Иоанне, что Роберт Кабанский любит ее ради своей выгоды, в то время как Бертран дʼАртуа отдаст жизнь, лишь бы видеть ее счастливой. Луч света осветил ее прошлое, она перебрала в памяти обстоятельства, предшествовавшие и сопровождавшие ее первое увлечение, и холод разлился по жилам Иоанны при мысли, что ее отдали на растерзание низкому соблазнителю, и кто? – женщина, которую она любила больше всех на свете и называла своей матерью!
Сжавшись в комок, принцесса горько расплакалась. В один момент лишившись всего, что было дорого сердцу, она сумела совладать с болью, а потом, охваченная внезапной яростью, гордо подняла голову и подменила любовь презрением. Роберт, не ожидавший такого высокомерного и равнодушного приема, в особенности после былой приязни, удивился и стал ревновать. Самолюбие его было уязвлено, и он разразился горькими упреками и жестокими встречными обвинениями. Слетели маски, и сердце принцессы было теперь для него навсегда потеряно.
Вдова великого сенешаля поняла, что пришло время вмешаться. Она выбранила сына и обвинила в том, что своей неуклюжестью он поставил под удар исполнение всех ее замыслов.
– Раз уж ты не сумел обуздать ее душу любовью, – сказала она Роберту, – придется призвать на помощь страх. Честь Иоанны в наших руках, и она никогда не посмеет нам перечить. Думается, она влюблена в Бертрана дʼАртуа, чьи томные взоры и смиренные вздохи так несхожи с твоей горделивой беззаботностью и деспотическими порывами. Мать князей Тарентских, императрица Константинопольская, не упустит возможности поспособствовать амурным похождениям принцессы, лишь бы постепенно отдалить ее от мужа. В качестве посредницы выберут Канцию, и рано или поздно мы застанем дʼАртуа у ног Иоанны. И тогда она ни в чем не сможет нам отказать.
В скором времени престарелый король умер, и прозорливая Катанийка стала ждать момента, который должен был решить дело. Чутье ее не обмануло: увидев, как граф дʼАртуа входит в апартаменты королевы, она громким голосом позвала сына и повлекла за собой.
– Идем, – сказала она Роберту. – Теперь королева в наших руках.
Такова была цель прихода матери и сына в опочивальню Иоанны.
Королева стояла посреди комнаты. Она была бледна и не сводила глаз с балдахина над кроватью, хоть и пыталась скрыть свое волнение за улыбкой. Иоанна сделала шаг навстречу своей воспитательнице и наклонила голову, чтобы та могла поцеловать ее, как это было у них заведено по утрам. Катанийка с наигранной сердечностью запечатлела на ее челе поцелуй, а потом посмотрела на сына, стоящего тут же, преклонив колено.
– Моя прекрасная государыня, позвольте смиреннейшему из ваших подданных, – заговорила она, указывая на Роберта, – принести свои искренние поздравления и засвидетельствовать вам свое глубочайшее почтение!
– Встаньте, Роберт, – сказала Иоанна, благожелательно протягивая ему руку. В голосе ее не было ни намека на горечь. – Мы выросли вместе, и я никогда не забуду, что в детстве, в эти счастливые годы, когда мы с вами оба были чисты и беспорочны, я называла вас своим братом.
– Раз уж вы заговорили об этом, сударыня, – отвечал Роберт с ироничной усмешкой, – знайте, что и я никогда не забуду все те ласковые имена, которыми вы удостаивали меня в былые времена.
– А я забуду, что говорю с неаполитанской королевой, – подхватила вдова великого сенешаля, – и еще раз поцелую мою любимую доченьку! Сударыня, прошу, прогоните прочь тоску! Довольно вам плакать! Все мы чтим вашу скорбь, но не пора ли вам показаться добрейшему неаполитанскому люду, не перестающему благословлять небеса за то, что послали им такую красивую и великодушную королеву? Пришло время излить свою милость на ваших верных подданных, и мой сын, который преданностью всех превосходит, в своем желании служить вам с еще бо́льшим усердием, прежде других явился просить вас о благодеянии!
Иоанна с укором посмотрела на Роберта и, обращаясь к Катанийке, добавила с глубочайшим презрением:
– Я ни в чем не могу отказать вашему сыну, моя наставница, и вы это знаете.
– Он просит даровать ему звание, принадлежащее ему по праву, ибо он наследует его от отца, – звание великого сенешаля Королевства Двух Сицилий! – парировала та. – Смею надеяться, доченька, вам это не доставит ни малейших затруднений.
– Мне нужно посоветоваться с регентским советом.
– Совет утвердит любое волеизъявление королевы, – сказал Роберт, повелительным жестом протягивая Иоанне пергамент. – Попросите посодействовать вам… ну хотя бы графа дʼАртуа!
И он грозно посмотрел на покачнувшуюся занавесь балдахина.
– Ваша правда, – поспешила согласиться с ним королева.
Она подошла к столу и дрожащей рукой подписала пергамент.
– А теперь, доченька, в благодарность за всю ту заботу, которую я дарила вам в детстве, во имя любви, что нежнее и сильнее материнской, я умоляю вас оказать нам милость, о которой наша семья будет помнить вечно.
Королева отшатнулась. Щеки ее порозовели от изумления и гнева. Но прежде чем она сообразила, что ответить, вдова великого сенешаля продолжала бесстрастным голосом:
– Прошу вас сделать моего сына графом Эболи.
– Это не в моей власти, сударыня. Все неаполитанские бароны придут в негодование, если я, исключительно по своей прихоти, возвышу до дворянского звания, причем одного из самых высоких в королевстве, сына…
– …прачки и негра? Это вы хотели сказать, сударыня? – ухмыльнулся Роберт. – Что ж, Бертран дʼАртуа и вправду может оскорбиться, если я, как и он, стану именоваться графом!
И, схватившись за эфес шпаги, он шагнул к королевскому ложу.
– Бога ради, Роберт! – вскричала королева, останавливая его. – Я сделаю все, что вы просите.
И она поставила свою подпись на пергаменте, провозглашающем Роберта Кабанского графом Эболи.
– А теперь, дабы мой новый титул не казался иллюзорным, – продолжал Роберт с циничной дерзостью, – почему бы вам не подписать еще один указ? Удостойте меня привилегии быть членом королевского совета и распорядитесь, если вам это будет угодно, чтобы всякий раз, когда речь пойдет о чем-то важном, голос мой и моей матери на совете считался решающим!
– Никогда! – вскричала Иоанна, бледнея. – Филиппа, Роберт, вы злоупотребляете моей слабостью, вы дурно поступаете со своей королевой, дурно и недостойно! В эти дни я пролила столько слез, вытерпела столько боли, ибо скорбь моя велика! У меня нет сил сейчас заниматься делами. Уходите, прошу! Еще немного, и силы оставят меня!
– Что я слышу! – воскликнула лицемерная Катанийка. – Доченька, неужели вы нездоровы? Немедленно прилягте!
Она быстро подошла к кровати и схватилась за край занавеси, скрывавшей графа дʼАртуа.
Королева пронзительно вскрикнула и, как львица, накинулась на свою наставницу.
– Прекратите! – глухим голосом проговорила она. – Вот привилегии, которых вы требуете. А теперь уходите, если вам дорога жизнь!
Катанийка с сыном тотчас же молча покинули опочивальню – они получили все, что хотели. Растерянная Иоанна, дрожа всем телом, устремилась навстречу Бертрану дʼАртуа, который, не помня себя от ярости, обнажил кинжал и хотел было броситься вслед за бывшим фаворитом и его матерью, чтобы отомстить за снесенные королевой оскорбления. Но уже в следующее мгновение сияние умоляющих глаз Иоанны, прикосновение ее рук и ее слезы обезоружили его. Он упал к ее ногам и в исступлении целовал их, позабыв попросить прощения за свое неурочное появление и не говоря ни слова о своей страсти, как если бы они давно уже любили друг друга. Расточая нежнейшие ласки, утирая слезы, целуя дрожащими губами ее волосы, он мало-помалу заставил Иоанну забыть и ее гнев, и клятвы, и раскаяние. Убаюканная мелодичными словесами возлюбленного, она отвечала односложно, плохо понимая, что происходит, и сердце ее билось так, словно хотело вырваться из груди. Словом, королева снова поддалась неодолимому очарованию любви, когда шум шагов внезапно оборвал ее восторги. Но на этот раз юный граф успел без излишней поспешности удалиться в смежную комнату, и Иоанна приготовилась встретить незваного гостя с холодным и строгим достоинством.
Этим нежданным посетителем, явившимся, чтобы отвести грозу, омрачившую чело королевы, был Карл, наследник герцогов Дураццо. С тех пор как он представил свою очаровательную кузину неаполитанцам в качестве единственной законной государыни, Карл неоднократно искал возможности поговорить с ней, ибо у него были все основания полагать, что разговор этот станет решающим. Герцог Дураццо был из тех людей, кто использует все средства для достижения своей цели. Ненасытный в своем честолюбии, он с младых ногтей привык скрывать самые горячие чаяния под маской беззаботности и плести интриги, лишь бы получить желаемое, не отклоняясь при этом ни на шаг от намеченного пути, удваивая бдительность при каждой победе и выдержку – при каждом поражении. Он не улыбался в радости и ненавидел с улыбкой на устах, и самые пылкие порывы его всегда и от всех оставались сокрыты. Он дал себе клятву взойти на трон Неаполя, законным наследником коего привык считать себя, самого близкого по крови племянника короля Роберта. И это ему отдали бы в жены Иоанну, если бы король на старости лет не передумал и не призвал в свою страну венгерского принца Андрея, дабы восстановить на престоле позабытую всеми старшую ветвь Анжуйской династии Капетингов. И несмотря на то, что венгерский принц явился в Неаполь, а Иоанна, увлеченная другим кавалером, знаки внимания от него, своего кузена, встречала полнейшим равнодушием, решимость Карла Дураццо не ослабела ни на секунду: ибо любовь женщины и жизнь мужчины ничего не стоили в его глазах, если на другой чаше весов – королевская корона.
Все то время, пока королева не показывалась никому на глаза, он бродил вокруг ее покоев, пока наконец не решился предстать перед ней с уважительной поспешностью, дабы осведомиться о ее здоровье. Благородство черт и стройность своего стана герцог подчеркнул великолепным одеянием, расшитым золотыми геральдическими лилиями и усыпанным сверкающими самоцветами. Алый бархатный камзол и ток[5] того же цвета сообщали его смуглому лицу еще большую выразительность, а орлиный взор черных глаз метал молнии и оживлял его физиономию.
Карл долго рассказывал кузине о том воодушевлении, с которым жители Неаполя встретили ее восшествие на престол, и о будущих ее блестящих деяниях. В немногих чертах и достоверно он обрисовал текущее положение дел в королевстве и, не забывая превозносить мудрость королевы, ловко указал ей на те изменения, в коих страна нуждалась самым неотложным образом. Речи герцога были проникнуты таким пылом и в то же время отличались таким здравомыслием, что неприятное впечатление, произведенное на Иоанну его неожиданным появлением, вскорости было забыто. Невзирая на ошибки юности, которые стали следствием попустительства и скверного воспитания, благие устремления были свойственны ее природе. Когда дело касалось благополучия подданных, она проявляла рассудительность, поразительную для создания столь юного и к тому же представительницы слабого пола. Поэтому, позабыв ненадолго все свои трудности и огорчения, она выслушала своего кузена с самым живым интересом и благожелательным вниманием. Отважился герцог Дураццо и намекнуть на угрожающие юной королеве опасности: как трудно отличить истинную преданность от услужливости подлецов и лицемерного обожания корыстолюбцев и как те, кого мы осыпаем благодеяниями и кому более всех доверяем, часто отвечают черной неблагодарностью. Сцена, которую Иоанне только что довелось пережить, как нельзя лучше подтверждала справедливость его слов. Королева вздохнула и после короткого молчания произнесла:
– Я молю, чтобы Господь, коего я призываю в свидетели чистоты и благости моих намерений, разоблачил изменщиков и дал мне знать, кто мои истинные друзья! Я знаю, что ноша, на меня возложенная, тяжела, и не переоцениваю своих сил. Но умудренность советников, назначенных дедом мне в опекуны, содействие семьи и в особенности ваша бескорыстная и сердечная дружба, мой кузен, надеюсь, помогут мне в исполнении моих обязанностей.
– Я искренне желаю вам преуспеть во всем, прекрасная кузина, и не хочу омрачать такой счастливый день, как сегодня, разговорами о недоверии и подозрениях. Я не хочу чернить радость, царящую всюду по случаю вашей коронации, напрасными упреками в адрес слепой судьбы, которая женщине, обожаемой всеми нами, – я говорю о вас, моя кузина! – женщине, чей единственный взгляд способен осчастливить мужчину, вознеся его выше всех ангелов небесных, дала в супруги чужестранца, недостойного ни пребывать в вашем сердце, ни рядом с вами на троне!
– Вы забываете, Карл, – сказала королева, протягивая руку словно бы для того, чтобы заставить его замолчать, – вы забываете, что Андрей – мой муж и что такова была воля нашего деда, который призвал его править вместе со мной!
– Этому не бывать! – в возмущении вскричал герцог. – Андрей – король Неаполя? Знайте же: город содрогнется, население его восстанет и колокола наших церквей прозвонят к новой Сицилийской вечерне[6] прежде, чем неаполитанцы позволят управлять собой горстке венгерских пьяниц и дикарей, двуличному и уродливому монаху и принцу, которого все ненавидят так же пылко, как любят вас!
– Но в чем его обвиняют? В чем его провинность?
– В чем провинность? В чем его обвиняют? Народ обвиняет его в том, что он бездарный правитель, грубиян и дикарь. Знать возмущена тем, что он попирает ее привилегии и открыто покровительствует особам темного происхождения. А я, сударыня, – продолжал Карл Дураццо, понизив голос, – я обвиняю его в том, что он делает вас несчастной.
Иоанна вздрогнула так, словно чья-то грубая рука коснулась открытой раны. И все же она предпочла спрятать волнение под внешним спокойствием и с полнейшим безразличием ответила:
– Вы несете чушь, Карл. Кто дал вам основания полагать меня несчастной?
– Не пытайтесь оправдать его, кузина, – живо возразил герцог. – Вы погубите себя, но его не спасете!
Королева пристально посмотрела на кузена, как будто желая проникнуть в самую его душу и в полной мере уяснить смысл этих слов. Ужасная мысль промелькнула в ее сознании, однако принять ее было невозможно. И чтобы разузнать побольше о его планах, Иоанна сделала вид, что полностью полагается на его суждения и лояльность и готова излить перед ним душу.
– Ну хорошо, предположим, что я несчастлива, Карл. Что вы можете мне предложить, какое средство переменит мою судьбу к лучшему?
– Кузина, вы еще спрашиваете? Разве не все средства хороши, когда вы страдаете и эти муки требуют отмщения?
– Нужно еще иметь в своем распоряжении такие средства. Андрей от своих притязаний так легко не откажется: у него есть сторонники, и, если я решусь на открытый разрыв, его брат, венгерский король, может объявить нам войну и разорить Неаполитанское королевство!
Герцог Дураццо слабо улыбнулся, вслед за чем его лицо приняло зловещее выражение.
– Кузина, вы не понимаете…
– Объяснитесь, Карл! Говорите напрямик! – сказала королева, делая над собой усилие, чтобы не выдать конвульсивной дрожи, сотрясавшей ее тело.
– Выслушайте меня, Иоанна, – сказал Карл Дураццо, прикладывая ее руку к своей груди. – Чувствуете этот кинжал?
– Чувствую, – отвечала королева, бледнея.
– Одно ваше слово, и…
– И что же?
– И завтра вы будете свободны.
– Убийство! – вскричала королева, в ужасе отступая назад. – Выходит, я не ошиблась! Вы пришли предложить мне убийство!
– Это необходимая мера, – спокойно продолжал герцог. – Сегодня ее рекомендую вам я, но пройдет совсем немного времени, и вы распорядитесь об этом сами.
– Замолчите, несчастный! Не знаю, чего в вас больше – подлости или дерзновения; подлости, потому что вы поверяете мне свои преступные планы с уверенностью, что я вас не выдам; дерзновения, потому что, открывшись мне, вы не знаете, есть ли в моих покоях посторонние, которые нас слушают!
– Что ж, сударыня, раз уж я открыл перед вами душу… Как вы понимаете, я не могу уйти, не узнав, относите вы меня к числу своих друзей или к числу врагов.
– Подите вон! – презрительно вскричала Иоанна, указывая ему на дверь. – Вы оскорбляете свою королеву!
– Вы забываете, кузина, что однажды я могу предъявить права на вашу корону.
– Не вынуждайте меня звать слуг, чтобы вас выставили силой, – проговорила Иоанна, направляясь к двери.
– Умерьте гнев, прелестная кузина, я вас покидаю. И все-таки прошу вас не забывать, что это я протянул вам руку помощи и вы сами ее отталкиваете. Запомните и то, что я скажу вам в этот решающий момент: сегодня я – злоумышленник, но, возможно, настанет день, когда я стану судьей!
Карл Дураццо неспешно пошел прочь. Дважды он оглядывался, чтобы жестом, издалека, напомнить ей о своем зловещем пророчестве. Иоанна закрыла лицо руками и долго стояла, погрузившись в мучительные размышления. Со временем гнев возобладал над всеми другими чувствами. Она позвала донну Канцию и приказала больше никого к себе не впускать, ни под каким предлогом.
Запрет этот не распространялся на графа дʼАртуа, который, как помнит читатель, все это время находился в соседней комнате.
Тем временем в Неаполе настала ночь, и на всем пространстве – от мола до квартала Маржелинна, от замка Кастель-Капуано до холма святого Эльма – полнейшая тишина пришла на смену многоголосью этого самого шумного города во Вселенной. Карл Дураццо пересек площадь Корреджие и, бросив последний мстительный взгляд на Кастель-Нуово, углубился в лабиринт темных, извилистых, перепутавшихся между собой улиц старого города. Дорога до герцогского дворца на площади Сан-Джованни-а-Маре заняла четверть часа, и за это время он несколько раз замедлял шаг, а потом ускорял его, что свидетельствовало о беспокойстве, в котором пребывал его ум. Оказавшись дома, он резким, злым голосом отдал одному из пажей свои распоряжения, сбросил ему на руки шпагу и плащ и заперся в своих покоях, даже не подумав навестить несчастную мать, которая в эту минуту плакала от одиночества и печали, упрекая сына в неблагодарности, и, по обыкновению всех матерей, чтобы с ним поквитаться, молилась за него Господу.
Герцог Дураццо какое-то время кружил по комнате, как лев в клетке, считая минуты и сгорая от нетерпения. И вот, когда он вознамерился позвать слугу и повторить приказ, два глухих удара в дверь известили его о том, что посетитель наконец явился. Карл поспешил его впустить. Посетителем этим оказался мужчина лет пятидесяти, с ног до головы одетый в черное. Он поприветствовал герцога с самым униженным почтением и аккуратно притворил за собой дверь. Карл упал в кресло и, не сводя глаз с этого человека, который застыл перед ним, глядя в пол и скрестив руки на груди с выражением глубочайшего уважения и полнейшей, слепой покорности, заговорил медленно, взвешивая каждое слово:
– Мессир Никколо ди Мелаццо, вы еще не забыли об услуге, которую я оказал вам?
Посетитель, к коему и были обращены эти слова, вздрогнул всем телом, словно услышал голос самого Сатаны, требующий отдать ему свою бессмертную душу. Он поднял испуганные глаза на собеседника и печально спросил:
– Ваша светлость, чем я заслужил такой упрек?
– Я ни в чем вас не упрекаю, господин нотариус, я всего лишь спрашиваю.
– Неужели вы, ваша светлость, хотя бы на мгновение усомнились в моей вечной признательности? Как мог я забыть ваши благодеяния? Но даже если бы я и утратил до такой степени разум и память, присутствие жены и сына ежедневно напоминает мне, что это вам мы обязаны всем – достатком, жизнью, своим добрым именем. Я совершил бесчестный поступок, – продолжал нотариус, понижая голос, – подлог… За это я мог не только поплатиться головой, но и все мое имущество было бы конфисковано, семья – разорена, единственный сын – обречен на нищету и бесчестье. Сын, которому я, злосчастный, хотел обеспечить блестящее будущее своим чудовищным преступлением. Доказательства этого преступления были в ваших руках…
– Они до сих пор у меня.
– Но вы же не погубите меня, ваша светлость, – продолжал нотариус трепеща. – Я у ваших ног! Молю, возьмите мою жизнь! Я умру в муках, не проронив ни единой жалобы, только спасите моего сына, ведь до сих пор вы так милосердно щадили его. Сжальтесь над его матерью! Сжальтесь, ваша светлость!
– Не тревожьтесь, – сказал Карл, зна́ком веля ему подняться, – речь не идет о вашей жизни, по меньшей мере пока… То, о чем я хочу вас попросить, куда легче и проще.
– Приказывайте, ваша светлость!
– Для начала вы составите мой брачный контракт – со всеми тонкостями, как полагается. – В шутливом тоне герцога сквозила ирония.
– Сделаю это немедленно!
– И укажете первым же пунктом, что супруга, в качестве приданого, приносит мне графство Альба и владения Грати и Джордано со всеми замками, фьефами и прилегающими землями.
– Но как же это, сударь… – Бедный нотариус совершенно растерялся.
– Для вас это представляет какие-то затруднения, мэтр Никколо?
– Упаси господи, нет! Но, ваша светлость…
– В чем дело?
– С позволения вашей светлости… дело в том, что в Неаполе только одна персона обладает приданым, о котором вы только что изволили упомянуть.
– Продолжайте…
– И персона эта, – бормотал нотариус, все больше путаясь в словах, – сестра нашей королевы!
– В текст брачного договора вы впишете имя Марии Анжуйской.
– Но разве девица, на которой ваша светлость желает жениться, не предназначена в супруги венгерскому королю или внуку короля Франции, о чем наш покойный король – вечная ему память! – упомянул в своем завещании? – робко возразил мэтр Никколо.
– Мне понятно ваше удивление, мой дорогой нотариус! Это будет вам отличным уроком: не всегда воля дядюшек совпадает с устремлениями их племянников.
– Что ж, если так обстоит дело… Смею спросить… С позволения вашей светлости… Если бы мне было позволено высказать свое мнение, я бы нижайшим образом просил вашу светлость еще раз все хорошенько обдумать, ведь речь идет о похищении несовершеннолетней…
– Мэтр Никколо, с каких это пор вы стали таким щепетильным?
Это резкое замечание сопровождал взгляд столь угрожающий, что бедный нотариус моментально поник и едва нашел в себе силы ответить:
– Через час договор будет готов.
– С первым поручением мы разобрались, – продолжал Карл своим обычным тоном. – Перейдем ко второму. Полагаю, вы давно и довольно-таки близко знакомы с лакеем герцога Калабрийского.
– С Томмасо Паче? Мы с ним лучшие друзья.
– Чудесно! Теперь слушайте меня внимательно и помните: от вашего умения держать язык за зубами зависит благополучие вашей семьи. Против супруга королевы зреет заговор, и его устроители наверняка заручатся поддержкой слуги Андрея, того самого Томмасо, которого вы называете своим лучшим другом. Не расставайтесь с ним ни на минуту, следуйте за ним тенью, день за днем, час за часом! Мне будете докладывать в мельчайших подробностях все, что вам удастся узнать о действиях заговорщиков, и их имена.
– Это все, что ваша светлость соизволит мне приказать?
– Это все.
Нотариус почтительно поклонился и вышел, дабы без промедления приступить к исполнению приказов, только что им полученных. Карл же до утра писал письмо своему дяде, кардиналу Перигорскому, одному из самых влиятельных прелатов при Авиньонском дворе. В первую очередь он умолял дядюшку не допустить, чтобы Климент VI подписал коронационную буллу для Андрея, употребив для этого все мыслимые средства, а заканчивалось послание настоятельными просьбами добиться от Папы позволения ему, герцогу Дураццо, взять в жены сестру неаполитанской королевы.
– Мы еще увидим, дорогая кузина, кто из нас лучше понимает свои интересы, – проговорил он, запечатывая письмо. – Не желаете быть моим другом? Что ж, тогда мы станем врагами. Спите спокойно в объятиях своих любовников, когда придет время, я вас разбужу! Однажды я могу стать герцогом Калабрийским, и вам прекрасно известно, моя кузина, что это – титул наследника трона!
Начиная со следующего дня отношение Карла к принцу Андрею разительным образом переменилось. Он принялся осыпать венгра знаками самой живейшей симпатии и так искусно угождал его желаниям и вкусам, что даже брат Роберт поверил, будто герцог Дураццо не только не является противником коронации Андрея, но и всем сердцем желает, чтобы последняя воля его покойного дяди была исполнена. А если кому-то и могло почудиться, что он действует против принца, то оправдание было у Карла наготове: нужно было утихомирить неаполитанский люд, который в первом порыве ликования мог восстать против венгров. Герцог со всей горячностью заявил, что от души ненавидит многих придворных, своими советами вводящих Иоанну в заблуждение, и готов всячески содействовать брату Роберту в том, что касается свержения ее фаворитов, любыми средствами, какие бы судьба ему ни предоставила. Доминиканский монах едва ли поверил в искренность этого нового союзника, но с радостью принял его предложение всячески поддерживать принца Андрея, которое могло оказаться его воспитаннику очень полезным. Столь внезапную перемену в герцоге Дураццо он приписал их с королевой недавней ссоре и решил извлечь пользу из его мстительных чувств. Как бы то ни было, Карл в считанные дни сумел настолько расположить к себе принца, что они стали неразлучны. Когда Андрей отправлялся на охоту – развлечение, которое он предпочитал всем другим, – Карл Дураццо с радостью одалживал ему свою свору и соколов, а когда верхом прогуливался по городу, герцог гарцевал рядом с ним. Карл потакал всем капризам принца, подталкивал к излишествам, распалял его гнев. Одним словом, он уподобился гению-хранителю, временами доброму, а временами – наоборот, который направлял помыслы Андрея в нужное ему русло и руководил его поступками.
Иоанна вскорости разгадала этот маневр, поскольку ждала чего-то подобного. Одного ее слова хватило бы, чтобы погубить герцога Дураццо, однако опускаться до столь мелочной мести она не пожелала, ограничившись глубочайшим презрением. Придворные разделились на две партии: с одной стороны венгры под предводительством брата Роберта, открыто поддерживаемые Карлом Дураццо, с другой – вся неаполитанская знать, во главе которой встали князья Тарентские. Иоанна, подпавшая под влияние вдовы великого сенешаля и двух ее дочек, графинь Терлицци и Морконе, а также донны Канции и императрицы Константинопольской, встала на сторону неаполитанской партии, несогласной с претензиями ее супруга. Первой заботой приверженцев королевы было вписать ее имя во все государственные акты, не упоминая при этом имени ее супруга. Но Иоанна, руководствуясь врожденной порядочностью и чувством справедливости, поначалу отвергала все настояния своей свиты и дала себя уговорить лишь Андреа Изернийскому, одному из самых именитых правоведов своего времени, прославившемуся своими возвышенными принципами и мудростью. Видя, что его устраняют от дел, принц Андрей разозлился и ответил насилием и деспотизмом: по собственному почину освободил заключенных, щедро наградил своих соратников-венгров и осы́пал почестями и богатствами Джанни Пипино, графа Альтамуру, – самого опасного и непримиримого врага неаполитанских баронов. Тогда-то графья Сан-Северино и Милето, Терлицци и Бальцо, Катанцаро и Сан-Анжело и бо́льшая часть вельмож королевства, которым фаворит Андрея досаждал своим высокомерием, и условились погубить этого последнего вместе с его покровителем, если тот, не считаясь с их гневом, не перестанет ограничивать их привилегии.
Со своей стороны, дамы из свиты королевы, преследуя каждая свои интересы, всячески поощряли ее новую любовную страсть. И несчастная Иоанна, покинутая мужем, преданная Робертом Кабанским и влачащая бремя обязанностей, которое было ей не по силам, забылась в любви Бертрана дʼАртуа, даже не попытавшись ей противиться, – ибо в ее душе все религиозные и нравственные принципы были уничтожены в зародыше и она поддавалась пороку с той же легкостью, с какой изгибаются тела несчастных созданий, которым жонглеры переломали кости. Что касается Бертрана, он обожал королеву с пылом, превосходившим все мыслимые пределы людской страсти. Вкусив счастья, которое не могло привидеться ему в самых дерзких мечтах, юный граф едва не лишился разума. Какими бы суровыми увещеваниями отец, Карл дʼАртуа, происходивший по прямой линии от Филиппа Смелого, один из регентов королевства, ни пытался остановить сына на краю пропасти, Бертран слушался только своей любви к Иоанне и неумолимой ненависти ко всем ее врагам. Часто на закате дня, когда ветерок со стороны Позилиппо или Сорренто прилетал поиграть его волосами, стоял он, бледный, недвижный, в проеме одного из окон Кастель-Нуово, облокотившись о подоконник, и пристально смотрел в сторону площади, где в это время, довольные собой, герцоги Калабрийский и Дураццо скакали рука об руку в облаке пыли, возвращаясь с вечернего променада. И тогда молодой граф в гневе хмурил брови, взгляд ясных голубых глаз его становился хищным и угрожающим и мысль об отмщении и смерти на мгновение искажала его черты. Но уже в следующее мгновение он вздрагивал, и легкая рука ложилась ему на плечо. Он медленно оборачивался – из страха, чтобы божественное виденье не вспорхнуло к небесам, – и видел перед собой девушку с раскрасневшимися ланитами, бурно вздымающейся грудью и сияющим, влажным взглядом, которая пришла, чтобы рассказать ему свой день и подставить чело для поцелуя в награду за все ее труды и за те часы разлуки, которые ей пришлось пережить. Девушке этой, еще минуту назад диктовавшей законы и выносившей приговоры перед суровыми судьями и строгими министрами, было пятнадцать; юноше, утешавшему ее в печалях и, в своем стремлении отомстить за любимую, замыслившему убийство принца крови, еще не исполнилось и двадцати – дети, посланные на землю, чтобы стать игрушками ужасной судьбы!
Два с лишним месяца прошло после смерти престарелого монарха, и вот, утром 28 марта 1343 года, Филиппа, вдова великого сенешаля, которая уже изыскала способ добиться у государыни прощения за подлую западню, устроенную ею ради того, чтобы сын получил все мыслимые привилегии, вошла в покои королевы, бледная, растрепанная и непритворно напуганная. Она принесла новость, обещавшую посеять при дворе тревогу и скорбь: пропала Мария, младшая сестра Иоанны. Обыскали все сады и дворики, силясь найти хоть какой-то след, обошли все закоулки замка и допросили стражников, угрожая пытками добиться от них правды, но принцессу никто не видел и не было обнаружено ни единого свидетельства, которое позволило бы утверждать, что она сбежала или была похищена. Королева, у которой забот и без того было предостаточно, услышав об этом новом огорчении, совершенно пала духом. Однако, оправившись от первого изумления, она, по примеру всех несчастных, у коих отчаяние отнимает разум, впала в ярость и стала раздавать приказы, к тому времени уже исполненные, и в сотый раз спрашивать об одном и том же, чтобы выслушивать одни и те же ответы, сопровождая их бесполезными сожалениями и несправедливыми упреками. Скоро новость распространилась по городу, изумив многих. В замке поднялся переполох, спешно собрали регентский совет и во все концы разослали гонцов с обещанием трех тысяч золотых дукатов тому, кто сообщит, где прячут принцессу. В отношении солдат, охранявших Кастель-Нуово в ту ночь, когда принцесса пропала, было начато расследование.
Бертран дʼАртуа, отведя королеву в сторону, поделился с ней своими подозрениями относительно Карла Дураццо. Однако Иоанна без раздумий сочла его предположение неправдоподобным: во-первых, Карл не появлялся в королевской резиденции с того самого дня, как между ними состоялось бурное объяснение; когда же они вместе с принцем Андреем выезжали в город, герцог Дураццо демонстративно прощался со спутником у моста, и ни шагом далее; а еще никто и никогда не замечал, чтобы молодой герцог разговаривал с Марией или хотя бы обменялся с ней взглядом. В конце концов, когда опросили всех очевидцев, выяснилось, что накануне исчезновения чужаков в замке не было – за исключением одного нотариуса, чудаковатого и помешанного на благочестии старика по имени Никколо ди Мелаццо, за которого Томмасо Паче, лакей герцога Калабрийского, поручился головой. Бертран вынужден был согласиться с королевой и день за днем выдвигал все менее вероятные предположения, лишь бы поддержать в ней надежду, хотя сам ее не разделял.
И вот, через месяц после исчезновения юной принцессы, в понедельник 30 апреля, поутру, случилось нечто невероятное, небывалое, по своей дерзости превосходящее все догадки. Город застыл в ошеломлении, а горе Иоанны и ее приближенных переросло в негодование. Едва колокола церкви Сан Джованни прозвонили полдень, ворота великолепного дворца герцогов Дураццо распахнулись и оттуда под звуки труб, на конях под богатыми попонами, выехали две колонны всадников с гербом герцога на щитах. Они окружили дворец с тем, чтобы никто из посторонних не нарушил обряд, который вот-вот должен был произойти на глазах у огромной толпы, в мгновение ока, как по волшебству, собравшейся на площади. Во дворе высился алтарь, а рядом – помост с двумя подушками из красного бархата, расшитого золотыми геральдическими лилиями, символизирующими французский королевский дом, и герцогскими коронами. Вскоре появился роскошно наряженный Карл рука об руку с принцессой Марией, сестрой королевы, которой на тот момент не могло быть больше тринадцати лет. Она покорно преклонила колени на подушку, Карл сделал то же самое, и старший капеллан дома Дураццо торжественным голосом спросил у него, с каким намерением склоняется он столь смиренно перед служителем Церкви. Тотчас же мэтр Никколо ди Мелаццо встал слева от алтаря и твердым, отчетливым голосом зачитал сперва акт о бракосочетании Карла и Марии, а затем – послания от его святейшества суверенного понтифика Климента VI, сообщавшие, что своею властью он снимает все препятствия к этому союзу, в числе коих малолетство невесты и близкая степень родства между будущими супругами, дозволяет своему возлюбленному сыну Карлу, герцогу Дураццо и Албании, взять в жены сиятельную Марию Анжуйскую, сестру Иоанны, королевы Неаполя и Иерусалима, и дает им свое святое благословение.
Капеллан соединил руки брачующихся и прочитал приличествующие случаю молитвы, после чего Карл повернулся вполоборота к толпе и громко провозгласил:
– Перед Господом нашим и перед людьми – вот моя супруга!
– Вот супруг мой! – дрожащим голосом вымолвила Мария.
– Долгие лета герцогу и герцогине Дураццо! – стали кричать люди, хлопая в ладоши.
Молодожены тотчас же сели на невиданной красоты лошадей и в сопровождении рыцарей и пажей торжественно объехали город, после чего вернулись во дворец под гром рукоплесканий и звуки фанфар.
Когда невероятная новость достигла ушей королевы, первым движением души ее была огромная радость, что сестра наконец нашлась. Она удержала за руку Бертрана дʼАртуа, намеревавшегося вскочить в седло и во главе баронов напасть на кавалькаду, чтобы наказать похитителя. Иоанна устремила на него взгляд, исполненный глубокой печали.
– Увы, слишком поздно! – грустно проговорила она. – Карл и Мария – законные супруги, раз уж первосвященник Церкви, который, по воле моего деда, является и главой нашей семьи, дал им свое согласие. Мне только жаль мою злосчастную сестрицу, ведь, будучи еще совсем юной, она угодила в сети к мерзавцу, принесшему ее в жертву своим амбициям, мерзавцу, который рассчитывает благодаря этому браку получить права на мою корону. Бог мой! Странный рок довлеет над Анжуйской династией! Отец мой умер молодым, в самом расцвете славы. Моя мать вскоре сошла в могилу за ним следом. И обе мы, Мария и я, последние потомки Карла I, едва вступив в пору отрочества, были отданы подлецам, для которых мы – всего лишь ступеньки, ведущие к власти!
Опустошенная, Иоанна упала в кресло, и на ресницах у нее задрожали обжигающе горячие слезы.
– Дважды обнажал я шпагу, чтобы покарать ваших обидчиков, – укоризненным тоном заговорил Бертран, – и дважды вы приказывали мне вернуть ее в ножны. Знайте же, Иоанна, в третий раз я уже не буду таким послушным, и месть моя не коснется ни Роберта Кабанского, ни Карла Дураццо, но падет на человека, от коего проистекают все ваши мучения.
– Сжальтесь надо мной, Бертран, я не хочу, чтобы и вы произнесли эти слова! Позвольте приходить к вам всякий раз, когда эта ужасная мысль овладеет моей душой, эта кровавая угроза зазвучит у меня в ушах и эта жуткая картина предстанет перед глазами! Позвольте прийти к вам, возлюбленный мой, и поплакать у вас на груди, чтобы вы своим дыханием развеяли жар моих мыслей, чтобы в ваших глазах смогла я почерпнуть хоть немного мужества, которое оживит мою увядшую душу! Разве мало мне несчастий, чтобы и будущность свою отравить ядом вечных укоров совести? Прошу, поговорим о прощении и забытье, а не о ненависти и об отмщении. Покажите мне лучик надежды посреди окружившего меня мрака, поддержите меня, ибо неверны мои шаги, вместо того чтобы подталкивать к пропасти!
Словесные эти баталии повторялись ежедневно, при каждом новом проступке со стороны Андрея и его приверженцев. И по мере того, как ответные выпады Бертрана и друзей королевы становились все более решительными и, надо признать, более оправданными, сопротивление Иоанны ослабевало. Господство венгров, их невыносимое самоуправство, с каждым днем набиравшее силу, настолько возмущало умы, что жители Неаполя возроптали, а вельможи и вовсе в голос заговорили о своем недовольстве. У солдат Андрея вошло в обычай устраивать в городе такие бесчинства, коих покоренный народ не простил бы и своим завоевателям. Шагу невозможно было ступить, чтобы на кого-то из них не наткнуться. Они дрались в тавернах и валялись мертвецки пьяные у источников, а принц, вместо того чтобы хоть как-то пресечь подобное непотребство, по слухам, охотно составлял им компанию. Казалось бы, кому, как не брату Роберту, его наставнику и воспитателю, полагалось отвлечь Андрея от столь недостойного времяпрепровождения. Но нет, этот прелат нарочно поощрял его тягу к отупляющим удовольствиям, дабы вернее отстранить его от дел. Сам того не подозревая, он лишь приблизил развязку ужасной драмы, тайно вызревавшей в покоях Кастель-Нуово.
Вдова Роберта, донна Санча Арагонская, эта достойнейшая и святая женщина, о которой читатель, по всей вероятности, позабыл, как и ее собственное семейство, видя, что гнев небесный довлеет над всем Анжуйским домом и отвратить его она не сможет ни советами, ни мольбами, ни слезами, на протяжении года носила по венценосному супругу траур и, исполнив этот обет, приняла постриг в монастыре Санта Мария делла Кроче, предоставив злосчастных царедворцев их необузданным страстям. Пророки в древности поступали так же – выходили из проклятого города, отряхивали пыль с сандалий и, не оглядываясь, шли прочь. Отъезд донны Санчи явился печальным предзнаменованием, ибо скоро дали о себе знать раздоры и межусобицы, улаживать которые становилось все труднее; гроза, ворчавшая где-то за горизонтом, внезапно обрушилась на город, и молнии не заставили себя ждать.
В последний день августа 1344 года Иоанна принесла оммаж Амери́ку, кардиналу Сен-Мартен-де-Мон и легату Климента VI. Понтифик этот привык считать Неаполитанское королевство феодом католической церкви с тех самых пор, как Карл Анжуйский получил из рук его предшественника Климента IV инвеституру на эти земли – того самого Климента IV, который отлучил от церкви и лишил сицилийской короны наследника дома Гогенштауфенов. Торжественная церемония прошла в церкви Санта Кьяра, избранной неаполитанскими монархами своей усыпальницей, где ныне, в свежих могилах, справа и слева от главного алтаря, покоились дед и отец молодой королевы. Иоанна в королевской мантии и короне, вложив ладони в руки папского легата, принесла клятву верности в присутствии супруга, стоявшего у нее за спиной в качестве простого очевидца, наравне с остальными принцами крови. В числе прелатов, обремененных всеми епископскими регалиями и составлявших блестящую свиту папского посланника, находились архиепископы Пизы, Бари, Капуи и Бриндизи, преподобные отцы Уголино, епископ Кастеллы и канцлер королевы Филипп, епископ Кавайона. Вся неаполитанская и венгерская знать присутствовала на этой церемонии, официально и безоговорочно отстранявшей Андрея от престола. Стоит ли удивляться, что на выходе из церкви неприязнь противоборствующих партий едва не выплеснулась в открытую конфронтацию? Последовал обмен взглядами столь враждебными и речами столь угрожающими, что принц, рассудив, что ему недостает сил, чтобы сражаться с врагами, в тот же вечер написал письмо матери и объявил, что намеревается уехать из страны, где с самого детства он не видел ничего, кроме разочарований и несчастий.
Те, кто знает силу материнской любви, легко угадают, что было дальше: услышав, что сыну грозит опасность, Елизавета Польская без промедления отправилась в Неаполь. Прибытие сановной гостьи для всех стало полнейшей неожиданностью. В городе тут же заговорили о том, что венгерская королева хочет увезти сына с собой, и это неожиданное намерение породило множество удивленных комментариев и придало новое направление лихорадочному брожению умов. Императрица Константинопольская, Катанийка с дочерьми и все остальные царедворцы, чьи планы мог расстроить внезапный отъезд Андрея, поспешили отпраздновать прибытие венгерской королевы и оказать ей самый сердечный и уважительный прием, тем самым показав, что отчужденность и недовольство молодого принца, живущего в окружении особ столь предупредительных и преданных, объясняется несправедливым недоверием с его стороны, гордыней и природной замкнутостью. Иоанна приняла свою свекровь с приличествующим случаю почтением, и Елизавета, как бы предвзято она ни относилась к невестке, не могла не восхититься ее благородной серьезностью и глубокой восприимчивостью. Дабы сделать пребывание венценосной чужестранки в Неаполе более приятным, были устроены праздники и турниры, на которых бароны королевства соперничали друг с другом в роскоши и ратном мастерстве. Императрица Константинопольская, Катанийка, Карл Дураццо и его юная супруга старались предвосхитить все желания гостьи. Мария, которая была еще слишком молода и обладала слишком податливым нравом, а потому не участвовала ни в каких интригах, скорее по велению сердца, нежели по настоянию мужа перенесла на венгерскую королеву всю ту нежность и заботу, какие питала бы к родной матери. Однако, несмотря на эти изъявления приязни и почтения, Елизавета Польская, опасаясь за сына и руководствуясь своим материнским чутьем, не отказалась от своего первоначального намерения. Ее не оставляло чувство, что вздохнуть свободно она сможет лишь тогда, когда увезет Андрея подальше от королевы и ее придворных, таких любезных с виду и вероломных на деле.
Никого известие об отъезде герцога Калабрийского не расстроило больше, чем брата Роберта, его наставника, и теперь он всеми силами старался этому помешать. Слишком глубоко он увяз в политических интригах, слишком долго с ожесточением игрока, рассчитывающего вот-вот схватить фортуну за хвост, корпел он над своими планами, чтобы сдаться теперь, когда все чаяния обещали осуществиться! Еще немного, и силой его хитрости, упорных усилий и терпения враги будут наконец повержены, а сам он станет полновластным правителем… Отрезвление было болезненным, и брат Роберт, собрав последние силы, попытался переубедить Елизавету. Но страх говорил в ее сердце громче, чем все увещевания монаха, и на каждый довод брата Роберта у нее был лишь один ответ: пока сын не станет королем и не получит полную и безграничную власть, неразумно оставлять его на растерзание недругам. Уразумев, что настаивать бесполезно и победить страхи венгерской королевы не удастся, брат Роберт попросил у нее еще три дня и пообещал, что, если за это время не получит известия, коего с нетерпением ждет, он не только не станет возражать против отъезда своего воспитанника, но даже последует за ним и навсегда откажется от планов, стоивших ему столько крови и пота.
На третий день, ближе к вечеру, когда Елизавета стала готовиться к отъезду, монах вошел в ее покои и, светясь от радости, показал письмо с печатями, кои он только что в спешке сломал.
– Благодарение господу, наконец-то я могу предоставить вам, сударыня, неопровержимые доказательства моего усердия и прозорливости! – торжествующе воскликнул он.
Мать принца Андрея с жадным вниманием прочла документ, а потом перевела на монаха взгляд, в котором читались остатки недоверия, – она все еще не решалась предаться переполнявшей ее сердце радости.
– Да, сударыня, поверьте своим глазам, раз уж моим речам вы довериться не пожелали, – горделиво вскинув голову, продолжал монах. В оживлении и радости лицо его казалось менее уродливым, чем обычно. – И это не игра чрезмерно пылкого воображения, не иллюзия слишком доверчивого сознания и не предрассудок слишком ограниченного разума. Этот план я долго обдумывал, со всей тщательностью подготавливал и ловко провел в жизнь! Это плод моих ночных бдений, предмет дневных размышлений и дело всей моей жизни! Я прекрасно понимал, что в Авиньоне у вашего сына много врагов, которые не желают, чтобы он властвовал, но знал я и другое: в тот день, когда я, от имени нашего принца, торжественно пообещаю упразднить законы, ставшие причиной охлаждения между Папой Римским и королем Робертом, несмотря на истинную набожность последнего, предложение мое будет принято, однако откладывал этот решающий шаг до последнего момента. И как видите, сударыня, расчет мой оказался верен: наши враги в замешательстве, а ваш сын торжествует!
Он повернулся к Андрею, вошедшему в это самое мгновение. Принц услышал последние несколько слов своего наставника, а потому в недоумении застыл на пороге.
– Входите, дитя мое! – обратился к нему монах. – Наконец-то наши чаяния исполнились, вы – король!
– Король! – повторил Андрей, не зная, радоваться ему, сомневаться или удивляться.
– Король Иерусалима и Сицилии! Сударь, вам нет необходимости читать этот документ, принесший нам известие столь же счастливое, сколь и неожиданное. Узрите правду в слезах вашей матушки, посмотрите, как она торопится обнять вас и прижать к своей груди! Узрите ее в восторженной радости вашего старого наставника, готового пасть к вашим ногам и поздравить с титулом, который он узаконил бы и своею кровью, лишь бы вы поскорее получили желаемое!
– И все же, – заговорила Елизавета, отрываясь от своих печальных размышлений, – моя тревога нисколько не утихла, и известие, о котором вы говорите, ничего не меняет в наших планах. Мы уезжаем!
– Нет, матушка, ведь вы же не хотите, чтобы я покинул королевство в ущерб своей чести, – заговорил Андрей с воодушевлением. – Если я и излил в ваше сердце ту горечь и недовольство, которыми подлые враги отравили мою юность, не уныние руководило мной, а чувство собственного бессилия. Я желал, но не мог отомстить им жестоко и безжалостно за все их тайные оскорбления, унижения и подковерные интриги! Не силы недоставало моей руке, моему челу недоставало короны! Я мог уничтожить одного-двух из числа этих презренных – быть может, самых дерзких либо наименее опасных. Но пришлось бы действовать скрытно, и зачинщики остались бы целы и невредимы, а мне – мне бы ни за что не ударить в сердце этого дьявольского заговора! Возмущение кипело во мне, я стыдился самого себя, но был вынужден молчать. Зато теперь мои священные права признаны Церковью, и вы увидите, матушка, как все эти грозные бароны, все эти советчики королевы, все эти регенты королевства будут низвергнуты. Ибо теперь не шпага им угрожает, не битва им предстоит и не равный говорит с ними: их обвиняет король, закон выносит им приговор, а карает – топор палача!
– О мой возлюбленный сын, – в слезах вскричала королева, – ни на мгновение не усомнилась я в благородстве твоих порывов и законности прав. Но если твоя жизнь в опасности, разве могу я слушать голос иной, нежели голос страха? Могу ли дать совет иной, нежели мне нашептывает материнская любовь?
– Поверьте, матушка, если бы рука этих мерзавцев не дрожала, как и их сердца, вы давно бы уже оплакивали своего сына!
– Не открытого нападения я страшусь, но предательства!
– Моя жизнь – в руках Господа, как и жизни всех нас, и самый последний наемник может отнять ее у меня за поворотом дороги. Но король – он прежде думает не о себе, а о своем народе!
Долго еще пыталась несчастная мать увещеваниями и мольбами заставить сына передумать, но, когда прозвучал последний довод и пролилась последняя слезинка, видя, что разлука неминуема, Елизавета призвала пред свои очи Бертрама де Бо, верховного судью королевства, и Марию, герцогиню Дураццо. Доверившись мудрости старца и невинности юной девушки, она вверила сына их заботам в самых нежных и трогательных выражениях, после чего сняла с пальца кольцо искусной работы и, отведя принца в сторонку, надела его ему на указательный палец. Обнимая его, она заговорила дрожащим от волнения голосом:
– Сын мой, раз уж ты отказываешься последовать за мной, прими этот магический талисман, который я приберегала до самой отчаянной минуты. Пока ты носишь на пальце это кольцо, ни сталь, ни яд не причинят тебе вреда!
– Вы сами видите, матушка, – отвечал принц с улыбкой, – с такой защитой мне ничего не страшно!
– Погибнуть можно не только от яда или клинка, – вздохнула королева.
– Не тревожьтесь обо мне! Самый могущественный талисман от всех опасностей – это молитвы, которые вы возносите за меня Господу. Воспоминания о вашей нежности поддержат меня на пути долга и справедливости, а ваша материнская любовь будет хранить меня, как бы далеко мы ни были друг от друга, и, подобно ангелу-хранителю, укроет меня своими крыла́ми.
Рыдая, Елизавета расцеловала сына, и, когда пришла пора расставаться, сердце ее готово было разорваться в груди. Услыхав, что гостья уезжает, все царедворцы явились ее проводить, и до последнего все были с ней по-рыцарски учтивы, почтительны и услужливы. Несчастная мать была бледна и так опечалена, что едва стояла на ногах. Чтобы не упасть, ей пришлось опереться на руку сына. Когда они взошли на корабль, которому было суждено разлучить их с Андреем навсегда, королева Елизавета в последний раз прильнула к его груди и долго-долго так стояла – безмолвная, недвижимая, и ни слезинки не упало с ее ресниц. Когда же дали сигнал к отплытию, она в полубесчувственном состоянии упала на руки своих придворных дам. Андрей остался на причале. В тоске смотрел он на парус стремительно удаляющегося судна, уносившего то единственное, что он любил в этом мире. И вдруг ему почудилось, что вдалеке трепещет белое пятнышко: то его мать, собрав последние силы, поднялась на мостик, чтобы на прощание помахать ему платком: сердце подсказывало ей, горемычной, что сына она больше не увидит.
Едва ли не в тот же самый миг, когда мать Андрея покинула Неаполь, вдова короля Роберта донна Санча Арагонская испустила свой последний вздох. Ее похоронили в монастыре Санта Мария делла Кроче под именем сестры Клары, которое она приняла при пострижении, и на могиле поместили следующую эпитафию:
«Здесь, примером великого смирения, покоится прах приснопамятной святой сестры Клары, в миру Санчи, королевы Иерусалима и Сицилии; каковая королева, после смерти царственного супруга своего, по истечении года вдовства сменила преходящие блага на блага вечные и ради любви к Господу, по своей воле, избрала бедность, раздала имущество свое беднякам и приняла монашество в славной обители Святого Креста Господня, ее трудами учрежденной, в году 1344 от Рождества Христова, 21 января ХІІ индикта[7], где вела жизнь блаженную по закону святого Франциска, отца всех неимущих, и почила благоговейно в году 1345-м, 28 июля ХІІІ индикта, и на следующий день была похоронена в этой могиле».
Смерть донны Санчи ускорила катастрофу, которой суждено было обагрить неаполитанский престол кровью. Должно быть, Всевышний пожелал избавить от жуткого зрелища этого ангела смирения и любви, пожертвовавшего собой ради искупления прегрешений своего семейства.
Через неделю после похорон вдовствующей королевы Бертран дʼАртуа вошел в покои Иоанны. Он был бледен, небрежно одет и кое-как причесан. Было очевидно, что мысли его пребывают в беспорядке и ажитации, не поддающихся описанию. Иоанна в испуге бросилась навстречу возлюбленному, взглядом вопрошая его о причине такого волнения.
– Я предупреждал, сударыня, – запальчиво вскричал молодой граф, – что в конце концов вы всех нас погубите, если не послушаетесь моих советов!
– Бога ради, Бертран, объяснитесь! Что случилось и каких советов я не послушалась?
– А случилось, сударыня, вот что: вашего высокородного супруга, Андрея Венгерского, папская курия только что признала королем Иерусалима и Сицилии, и отныне вы – не более чем его рабыня!
– Вы бредите, граф дʼАртуа!
– Это не бред, сударыня, и чтобы вы поверили, что каждое мое слово – правда, добавлю, что папские легаты привезли коронационную буллу в Капую, и если бы не их желание дать новому королю время как следует подготовиться, они бы уже этим вечером были в Кастель-Нуово!
Королева склонила голову, как если бы к ее ногам пала молния.
– Когда я говорил вам, – продолжал граф с нарастающей яростью, – что на насилие нужно отвечать насилием, что надо сбросить иго этой позорной тирании, избавиться от этого человека прежде, чем у него появится возможность вам навредить, вы каждый раз шли на попятную, слушались своих глупых страхов, своей женской трусливой нерешительности!
Иоанна подняла на возлюбленного глаза, полные слез.
– Боже мой! Боже мой! – вскричала она, складывая ладони в жесте отчаяния. – Неужели я обречена слышать отовсюду этот роковой клич смерти? Теперь и от вас, Бертран, я слышу его, как прежде слышала от Карла Дураццо и Роберта Кабанского! Почему желаете вы, несчастный, чтобы окровавленный призрак встал между нами и заглушил своей ледяной рукой наши грешные поцелуи? Довольно с нас и тех преступлений, что уже совершены. Пусть себе правит, если это – предел его жалких устремлений. К чему мне власть, если у меня есть ваша любовь?
– Не думаю, что нашей любви отмерен долгий срок.
– Что вы этим хотите сказать, Бетран? Вам доставляет удовольствие так безжалостно меня мучить!
– Я хочу сказать, сударыня, что новый король Неаполя уже приготовил черное знамя[8], которое понесет перед собой в день своей коронации!
– И вы полагаете, – проговорила Иоанна, становясь бледной, как покойница, вышедшая из гроба, – вы полагаете, что знамя это – угроза?
– Которая уже приведена в действие.
Королева пошатнулась и вынуждена была опереться о стол, чтобы не упасть.
– Расскажите мне все, – глухим голосом сказала она. – И не бойтесь меня напугать. Посмотрите, я совсем не дрожу! О Бертран, умоляю вас, говорите!
– Эти предатели начали с человека, которого вы уважаете более всех других, с мудрейшего советника короны, самого порядочного из судей, самого благородного сердцем, самого добродетельного…