I Начало

Несомненно, кровавая катастрофа в Венсене произвела на Францию сильное впечатление, но еще большее впечатление произвела она на Европу. Мы не отклонимся от строгой истины, если скажем, что она стала главной причиной третьей всеобщей войны. Заговор французских принцев и смерть герцога Энгиенского оказались взаимными ударами, которыми революция и контрреволюция побудили друг друга к новому этапу жестокой борьбы, распространившейся вскоре от Альп и Рейна до берегов Немана.

Мы вкратце обрисовали взаимоотношения Франции с различными дворами после возобновления войны с Великобританией; притязания России на высший арбитраж, холодно принятые Англией и любезно – Первым консулом, но отвергнутые им, когда он увидел пристрастность российского правительства; опасения Австрии касательно того, что война вновь станет всеобщей; замешательство Пруссии, почти соблазненной отношением Наполеона и готовой наконец, оставив долгие колебания, броситься в объятия Франции.

Таково было положение дел незадолго до плачевного заговора, о котором мы подробно рассказали в предыдущем томе[1]. Ломбард вернулся в Берлин, переполненный услышанным в Брюсселе, и, сообщив свои впечатления молодому Фридриху-Вильгельму, убедил его окончательно вступить в союз с Францией. Такому счастливому результату во многом способствовало и следующее обстоятельство: Россия выказала мало расположения к идеям Пруссии о континентальном нейтралитете, основанном на ее собственном нейтралитете, и пыталась подменить эти идеи проектом третьей стороны. В результате реализации такого проекта, под предлогом сдерживания воюющих держав, возникла бы лишь новая коалиция, направленная против Франции и оплачиваемая Англией. Фридрих-Вильгельм, обиженный приемом, который получили его предложения, и чувствуя, что сила на стороне Первого консула, предложил ему уже не бесплодную дружбу, как делал в 1800 году через неуловимого Гаугвица, но настоящий союз. Поначалу он предлагал – как Франции, так и России – расширение прусского нейтралитета на все германские земли взамен на оставление Ганновера, что, впрочем, означало бы для французов открытие континента для английской торговли и закрытие дороги в Вену. Совещаясь в Брюсселе с Ломбардом, Первый консул об этом и слышать не захотел. После возвращения Ломбарда в Берлин и последних демаршей России король Пруссии предложил нечто совершенно иное. По новой системе Франция и Пруссия гарантировали друг другу сохранение status praesens[2], включая все приобретения Пруссии в Германии и Польше с 1789 года, а для Франции – Рейн, Альпы, Пьемонт, президентство Итальянской республики, Парму, Пьяченцу и королевство Этрурию. При возникновении угрозы какому-либо из этих интересов та из держав, которая не подвергнется непосредственной атаке, должна была вмешаться, чтобы предупредить войну. Если ее усилия окажутся безрезультатными, обе державы обязывались объединить силы и вести борьбу совместную. Взамен Пруссия требовала оставления берегов Эльбы и Везера, сокращения французской армии в Ганновере до численности, необходимой лишь для сбора доходов, то есть до 6 тысяч; и наконец, если по достижении мира успехи Франции будут достаточно велики, чтобы она могла диктовать условия, Пруссия требовала, чтобы судьба Ганновера решалась с ее согласия. Косвенным образом это означало, что Ганновер будет отдан ей.

Столь углубиться в политику Первого консула Фридриха-Вильгельма заставила необходимость мира на континенте, мира, который зависел, по его мнению, от прочного союза между Пруссией и Францией. С прозорливостью, достойной уважения, он понимал, что никто на континенте не осмелится нарушить всеобщий мир, если Пруссия и Франция объединятся. В то же время он полагал, что, сдерживая континент, он сдерживает и Первого консула, ибо сохранение настоящего положения обеих держав стало бы средством закрепить это положение и воспретить Первому консулу новые предприятия. Если бы Пруссия продолжала упорствовать в таких воззрениях и если бы ее поощряли настойчивее их придерживаться, судьбы мира стали бы иными.

Те же доводы, что склонили Пруссию сделать вышеприведенное предложение, должны были склонить и Первого консула принять его. Ведь он хотел, по крайней мере тогда, Франции в границах от Рейна до Альп, абсолютного господства в Италии, преобладающего влияния в Испании, словом, верховенства над Западом. Добиваясь от Пруссии гарантий, он получал всё это почти с непреложной уверенностью. Конечно, континент вновь открывался англичанам вследствие его ухода с берегов Эльбы и Везера; но благоприятные условия для их торговли не приносили им того блага, каким злом для них оборачивалась стабильность на континенте вследствие объединения Пруссии и Франции. А стабильность на континенте позволяла Первому консулу рано или поздно нанести Англии мощный удар.

Правда, в предложении Пруссии недоставало самого слова «союз»: он, конечно, подразумевался, но само слово, по тщательно продуманной воле молодого короля, отсутствовало.

В самом деле, король не захотел внести его в договор и даже счел нужным приуменьшить его видимую значимость, назвав «конвенцией». Но что значит форма, если есть суть; если обязательство объединить силы определенно оговорено; если это обязательство, принятое честным и верным слову королем, заслуживает доверия? Здесь будет уместно отметить одну из слабостей ума, присущую не только двору Пруссии, но всем дворам Европы того времени. Новым правительством Франции, с тех пор как его возглавил великий человек, восхищались; его принципы любили столь же, сколь почитали его славу; и в то же время желали держаться от него в стороне. Даже когда насущные интересы принуждали к сближению, предпочитали иметь с ним лишь деловые отношения. Не то чтобы питали к нему аристократическое презрение старых династий к новым или даже дерзали его выказывать – Первый консул еще не сделал себя главой династии и не давал повода к подобного рода сравнениям. Воинская слава, составлявшая его главное достоинство, относилась к того рода заслугам, перед которыми никнет любое пренебрежение. Опасались, однако, формально объявив себя его союзником, выглядеть в глазах Европы изменником общему делу королей. Взятые в отношении Первого консула обязательства король хотел представить как жертву, принесенную наперекор себе во имя насущных нужд своих народов. Его народы и в самом деле нуждались в освобождении Ганновера ради открытия Эльбы и Везера; чтобы добиться от Франции оставления Ганновера, нужно было уступить ей хоть что-нибудь, и ему пришлось гарантировать ей то, что, впрочем, другие страны и так гарантировали либо в договорах, либо в тайных конвенциях. Такой ценой, которая вовсе не означала новой уступки, он освобождал Германию от иностранных солдат и восстанавливал торговлю.

В наши дни, когда бывшая Германская империя распалась, между Пруссией и Францией остается один, и весьма опасный, предмет соперничества – рейнские провинции. А в 1804 году Пруссия, расположенная в удалении от Рейна, имела сходные с Францией интересы, противоположные австрийским. Ненависть, которую Фридрих Великий питал к Австрии и какую он ей внушал, еще не угасла. Реформа германской конституции, секуляризация церковных земель, раздел голосов между католиками и протестантами, – все эти решенные и нерешенные вопросы исполняли оба двора взаимной враждебности. Уж если с кем было сближаться Франции в Европе, то именно с Пруссией.

В самом деле, Испания как союзница уже ничего собой не представляла, и ради ее восстановления Франции пришлось позднее столкнуться с огромными трудностями. Италия, раскромсанная на лоскуты (почти все из которых находились во власти Франции), еще не могла предоставить реальной силы; она едва поставляла немногих солдат, которые, чтобы приобрести опыт, нуждались в долгой службе бок о бок с французами. Австрия, более искушенная и коварная, чем все остальные дворы вместе взятые, вынашивала решение, которое скрывала от всех – наброситься на Францию при первой возможности, чтобы вернуть утраченное. И в этом не было ничего удивительного и достойного осуждения. Всякий побежденный старается восстановить свое положение и имеет на это право. Насколько Пруссия представляла в Германии нечто подобное нам, настолько Австрия представляла в ней нечто противоположное, ибо являла собой совершенный образ старого режима. Впрочем, для ее непримиримости с Францией хватало и одной причины – Италии, предмета ее самой живой страсти и равной страсти со стороны Первого консула. С тех пор как мы начали стремиться к господству в Италии, с Австрией следовало надеяться лишь на перемирия, более или менее долгие. Таким образом, из двух вечно разделенных германских дворов выбор в пользу венского был невозможен.

Что до России, то, притязая на господство на континенте, следовало мириться с ее враждебностью. Последние десять лет достаточно это доказали. Даже не имея интересов в войне, которую Франция вела против Германии, и имея интерес в войне против Англии, при Екатерине Россия занимала враждебную позицию, при Павле I послала Суворова, а при Александре кончила тем, что установила протекторат над континентом. Континентальная зависть делала ее врагом Франции подобно тому, как зависть на море сделала врагом французов Англию.


Проект союза, не называемого союзом, доставленный послом Луккезини Первому консулу вместе с письмом короля, живо задел его. По праву считая отношения с Францией весьма почетными и, главное, выгодными, Наполеон не видел оснований для того, чтобы к ним относились свысока. Помимо слова «союз», которое Первый консул считал абсолютно необходимым, он оспаривал и некоторые из условий, на которых настаивала Пруссия. В отношении Ганновера он выказал сговорчивость и готовность с легкостью уступить его Пруссии (ибо это значило фундаментально рассорить ее с Англией). Но Наполеон оставался непреклонен относительно открытия рек. Мысль о том, чтобы открыть часть континента англичанам, которые занимают все моря, глубоко его возмущала. Он даже сказал послу Пруссии: «Как, вы хотите заставить меня отказаться от одного из самых действенных средств навредить Великобритании только из-за денег? Вы уже дали три или четыре миллиона экю силезским ткачам; так дайте же им еще столько же! Подсчитайте, сколько вам это будет стоить, шесть или восемь миллионов? Я готов выдать вам их тайно, чтобы вы отказались от условия открытия рек».

Однако это средство было Пруссии не по вкусу, ибо она хотела иметь возможность сказать европейским дворам, что связала себя обязательствами с Первым консулом лишь ради того, чтобы удалить французов с Эльбы и Везера. И короля испугало требование явного союза. Его преследовала мысль об императоре Александре и германских дворах, непрестанно упрекавших его в вероломстве. Он также опасался предприимчивого характера Первого консула и боялся, слишком тесно связавшись с ним, оказаться вовлеченным в настоящую войну, чего он страшился более всего на свете.

Такова была ситуация, когда внезапно пришла весть о похищении герцога Энгиенского, да к тому же с германской территории. Она произвела сильнейшее впечатление. Неистовство антифранцузской партии перешло все границы, противоположная партия оказалась в крайне затруднительном положении. Чтобы несколько смягчить впечатление, говорили, что это всего лишь мера предосторожности; что Первый консул хочет располагать заложником, но у него и в мыслях нет поразить молодого государя со столь громким именем, к тому же не имеющего никакого отношения ко всему, что затевается в Париже. Однако не успели принести эти извинения, как стало известно об ужасной казни в Венсене. С этой минуты французская партия была вынуждена умолкнуть, об извинениях не могло быть и речи.

В самом деле, это жестокое событие стало настоящим успехом для врагов Франции, ибо повсюду поставило под удар французскую партию и вызвало единодушие, уничтожить которое можно было только с помощью пушек.

Ошибки противника являются лишь грустной компенсацией наших собственных. Однако Англия таковую компенсацию Франции предоставила. Она финансировала заговор и приказала, или допустила, чтобы три ее агента, ее послы в Касселе, Штутгарте и Мюнхене, вступили в самые преступные интриги. Первый консул отправил надежного офицера, который, переодевшись и выдав себя за причастного к заговору агента, вошел в доверие у Дрейка и Спенсера Смита. Он получил от них для передачи заговорщикам и в качестве небольшого задатка, более ста тысяч франков золотом, которые тотчас и передал французской полиции. Отчет этого офицера вместе с собственноручными письмами Дрейка и Спенсера были незамедлительно представлены Сенату и дипломатическому корпусу для удостоверения их подлинности. Факт не подлежал отрицанию. Отчет и эти письма, опубликованные в «Мониторе» для сведения всех дворов, вызвали повсеместное суровое порицание Англии – сразу вслед за страстным порицанием, исключительным предметом какового уже несколько дней являлась Франция. Беспристрастно настроенные наблюдатели поняли, что Первый консул был спровоцирован, и сожалели, ради его славы, что он не удовольствовался законными репрессиями в отношении Жоржа и его сообщников и осуждением поведения английской дипломатии. Дрейк и Смит, с негодованием высланные из Мюнхена и Штутгарта, стремительно пересекли Германию, не осмелившись нигде показаться. Дрейк, в частности, проезжая через Берлин, получил от прусской полиции предписание не останавливаться в нем ни на день. Он лишь проехал через столицу и поспешно отплыл в Англию, увозя с собой позор профанации самых священных обязательств.

Осуждение Дрейка и его коллеги пришло на смену осуждения казни герцога Энгиенского. Однако Берлинский кабинет стал вдруг молчалив, холоден и непроницаем для Лафоре: ни слова больше о союзе, о делах и даже о жестоком событии, о котором сожалели повсюду.

Настроение короля Пруссии и в самом деле переменилось. Теперь он думал сблизиться с Россией и обрести в ней опору, какую искал прежде во Франции. Он желал добиться от Первого консула сокращения армии в Ганновере и ухода с берегов Эльбы и Везера в обмен на поддержку в случае возникновения угрозы для Франции. Решив теперь не иметь с ней ничего общего, он смирился с оккупацией Ганновера и закрытием рек, как ее следствием, и в тесном согласии с Россией искал средства предупредить или хотя бы ограничить неудобства, проистекавшие от присутствия французов в Германии. Он незамедлительно вступил с послом России в переговоры, которые нетрудно было привести к желаемой цели, ибо они отвечали всем пожеланиям российского двора.

В то время как последствия занимавшего всю Европу трагического события ослабевали в Берлине, в Санкт-Петербурге они только разворачивались. И оказались сильнее, чем где-либо. Молодой, пылкий, непоследовательный двор, свободный от осторожности ввиду удаленности от Франции, вовсе не сдерживал своих претензий. Курьер прибыл в Петербург в субботу, накануне воскресного дипломатического приема. Император, обиженный высокомерием Первого консула и вовсе не расположенный к сдержанности, в данных обстоятельствах прислушивался лишь к своей обиде и к слезам страстной матери. Он приказал всему двору облечься в траур, даже не посоветовавшись со своим кабинетом. И, когда настало время приема, император и двор оказались в трауре, к великому удивлению послов, которых никто не предупредил. Представители европейских дворов с радостью приняли сие свидетельство скорби, ставшее настоящим унижением для Франции. Французский посол, генерал Гедувиль, присутствовавший, как и все, на приеме, оказался в чрезвычайно сложном положении, но проявил спокойствие и достоинство, поразившие очевидцев этой странной сцены. Император прошел мимо него, не проронив ни слова. Генерал не выказал ни волнения, ни смущения и спокойно осмотрелся, внушив своей сдержанностью уважение к французской нации, опороченной великим несчастьем.

После столь неосмотрительной огласки император стал совещаться с министрами о том, какого поведения надлежит придерживаться империи. Этому молодому, чувствительному, но столь же и тщеславному монарху не терпелось сыграть важную роль в делах мира или войны. К вышеописанному скандалу он присоединил политический демарш, куда более серьезный, чем демонстрация чувств двора. Поначалу воспротивившись, его советники затем придумали весьма рискованное средство, а именно предложили императору выступить против захвата Бадена, сказавшись гарантом Германской империи. Это оказался, как мы увидим, крайне неосмотрительный демарш.

Статус гаранта Германской империи, присвоенный себе российским двором, был весьма спорен, ибо его последнее посредничество, осуществленное совместно с Францией, не получило впоследствии закрепления формальным актом. А таковой акт был столь необходим для действительности гарантии, что послы Франции и России немало совещались с немецкими послами о необходимости его заключения и о форме, каковую ему надлежало придать. Однако акт так и не был заключен. За его отсутствием оставались лишь слова Тешенского договора, в котором Франция и Россия еще в 1779 году гарантировали особые отношения между Пруссией и Австрией относительно Баварского наследства. Сомнительно, чтобы данное обязательство давало право вмешательства в вопросы внутренней политики Германской империи. В любом случае, если империя и имела основание жаловаться на нарушение территории, то первоначально заявлять возражение надлежало затронутому государству, то есть Великому герцогству Баденскому, или, самое большее, германской, но уж никак не иностранной державе.

Таким образом, Россия не имела никакого права поднимать этот вопрос, и ее действия ставили в неловкое положение Германию, ибо, хотя и оскорбленная, Германия не имела желания затевать ссору, исход которой было нетрудно предвидеть. Наконец, подобное публичное выступление было крайне неосмотрительно. Едва минуло четыре года с тех пор, как преступление, которое клеветники называли отцеубийством, обагрило кровью Санкт-Петербург. Убийцы отца еще окружали сына, и ни один из них не понес наказания. Сменивший захворавшего Воронцова молодой князь Чарторижский, к его чести будь сказано, резко возражал против этого демарша, но пожилые члены Совета выказали в этом случае не более благоразумия, чем молодой монарх: страсти, по части благоразумия, уравнивают все возрасты.

Итак, Петербургский кабинет решил послать германскому Сейму ноту, дабы привлечь его внимание к нарушению территории, недавно свершившемуся в Великом герцогстве Баденском. Такую же ноту по тому же предмету направили французскому правительству.

Этим не ограничились. Римскому двору было засвидетельствовано живейшее неодобрение по поводу выказанной им снисходительности в отношении Франции в деле выдачи ей эмигранта Вернега[3]. Российского посла немедленно отозвали из Рима, а нунция папы выслали из Санкт-Петербурга. Невозможно представить себе более неуместных и оскорбительных действий в отношении иностранного двора, какого бы порицания он ни заслуживал.

После всех этих в высшей степени неосторожных демаршей петербургский двор занялся предупреждением их последствий. Естественно, заговорившая новым языком Пруссия, прежде оставлявшая Россию ради Франции, а теперь оставившая Францию ради России, была выслушана со всем возможным вниманием. Фридриха-Вильгельма попытались вовлечь в континентальную коалицию, независимую от Англии, но склоняющуюся к ней. Однако пришлось довольствоваться предложениями прусского короля. Вынужденный оставить Ганновер французам, он стремился посредством соглашения с Россией оградить себя хотя бы от неудобств, связанных с их присутствием. Он хотел только этого, и невозможно было заставить его желать большего.

В конце концов были приняты взаимные обязательства, заключенные в двух декларациях. Вот в чем они состояли. До тех пор пока французы ограничиваются оккупацией Ганновера и численность их солдат в этой части Германии не превышает тридцати тысяч, оба двора обязуются пребывать в бездействии и придерживаться установившегося порядка вещей. Но в случае увеличения численности французских войск и захвата ими других германских государств, они договариваются о противодействии новому вторжению. В случае же, если их сопротивление продвижению французов к северу вызовет войну, они должны объединить свои силы и поддерживать совместно начатую борьбу. В таком случае российский император предоставлял, без всякого ограничения, все ресурсы своей империи в распоряжение Пруссии.

Этот достойный сожаления договор, подписанный Пруссией 24 мая 1804 года, сопровождался, однако, с ее стороны множеством оговорок. В своей декларации король говорил, что не позволит легко вовлечь себя в войну;

что присылка нескольких сотен человек по ежегодному и регулярному рекрутскому набору не может считаться увеличением численности армии в Ганновере; что случайное столкновение с одной из мелких германских держав не может принудить его к разрыву с Францией, но только ее безусловное намерение расширить свое присутствие в Германии, выраженное в реальном и значительном увеличении численности французских войск в Ганновере. Молодой император не сообщал своему обязательству подобных ограничений. Он безоговорочно обещал присоединить свои войска к войскам Пруссии в случае войны.

Этот договор, столь своеобразный по форме, оставался тайным. Едва его заключив, король Пруссии испугался, что, заручившись гарантией со стороны России, он теперь слишком открыт со стороны Франции. Внезапность прекращения переговоров с Францией о союзе, его торжественное и суровое молчание по делу герцога Энгиенского теперь казались ему гибельными для мира. И он поручил Гаугвицу торжественно заявить французскому послу о нейтралитете Пруссии, соблюдаемом до тех пор, пока численность французских войск в Ганновере не будет увеличена. Вследствие чего Гаугвиц, внезапно нарушив вынужденное молчание, объявил Лафоре, что король дает слово чести хранить нейтралитет, что бы ни случилось, пока французов в Ганновере не более тридцати тысяч. Он добавил, что это обещание почти равнозначно несостоявшемуся союзу, ибо бездействие Пруссии обеспечит и бездействие континента. Напыщенность его декларации удивила Лафоре, ничего ему не объяснила, но, тем не менее, показалась ему примечательной.

Так, в результате двусмысленной политики короля Пруссии и под живым впечатлением от Венсенского события начали закладываться основы третьей коалиции. Россия, довольная обязательствами Пруссии, начала в то же время привлекать на свою сторону Австрию и старалась угождать этой державе больше прежнего. Для этого годилось простое средство: не говорить с ней, как Франция, о трудных внутренних вопросах, а вести себя в точности как сам венский двор.


Теперь следует рассказать, как событие, так глубоко взволновавшее дворы Берлина и Санкт-Петербурга, приняли в Вене. Если какой-либо двор и должно было задеть за живое похищение герцога Энгиенского, то, конечно, австрийский. Однако единственными послами, проявившими в этих обстоятельствах сдержанность, оказались послы императора. Они не проронили ни одного оскорбительного для французского правительства слова, не совершили ни одного демарша, на который оно могло бы пожаловаться. А ведь глава империи, естественный хранитель безопасности, достоинства и территории Германии как никто в мире был обязан возвысить голос против акта насилия, свершившегося в Великом герцогстве Баденском. Следует даже признать, во имя справедливости, что всё оказалось бы на своем месте, если бы спокойствие, выказанное двором Австрии, выказали и в Петербурге, а стремительность протеста последнего проявилась бы в Вене. Никто не удивился бы, если бы император Франц сдержанно, но твердо потребовал от Первого консула объяснений касательно нарушения территории. Но ничего подобного не случилось, а случилось нечто прямо противоположное. Петербург был молод, неопытен и далек от Франции; Вена была умудрена, скрытна и слишком близка от победителя Маренго. Вена промолчала.

Чтобы понять поведение Венского кабинета, следует знать, что кабинет этот, в ожидании благоприятного случая вернуть утраченное, но при этом вовсе не желая породить такой случай по неосторожности, с пристальным любопытством наблюдал за тем, что происходит в Булони, желая французским армиям утонуть в океане, но ни в коем случае не желая привлечь их на Дунай. В это время Австрия пользовалась занятостью Франции в морской войне, чтобы по своей воле решать вопросы, не решенные рецессом 1803 года. Эти нерассмотренные вопросы были, как мы помним, следующими: установление соотношения голосов католиков и протестантов в Коллегии князей; поддержание или упразднение имперского дворянства; новое разделение на округа; реорганизация германской Церкви; секвестрование движимого и недвижимого имущества секуляризованных церковных княжеств; а также различные дела меньшей важности. Наиболее важным вопросом, по его последствиям, являлось промедление с новой организацией округов, ибо из него вытекал недостаток полицейского надзора, оставлявший всё на право сильного. Поскольку Францию в то время всецело поглощала морская война и к тому же она отмежевалась от России, никакое внешнее влияние не могло прийти на помощь притесняемым землям, и империя повсеместно впадала в анархию.

По окончании переговоров 1803 года Австрия секвестрировала угодья секуляризованных княжеств, которые находились под ее управлением. Как мы помним, одни эти старинные церковные княжества владели средствами, положенными в Банк Вены, другие – землями, вклинившимися в различные германские государства. Эти средства и земли, естественно, полагались князьям в возмещение убытков. Австрия, ссылаясь неизвестно на какую максиму феодального права, секвестрировала более чем на тридцать миллионов капиталов, положенных в Банк Вены и размещенных в рентах. Наиболее ощутимые потери понесли Бавария и Оранский дом. Австрия этим не ограничилась. Она вела переговоры со множеством мелких князьков, желая отобрать у них владения в Швабии и так обеспечить себе положение на берегах Боденского озера. Она купила город Линдау принца Бретценхаймского и уступила ему взамен земли в Богемии, с обещанием голоса в Сейме. Она вела переговоры с домом Кенигсека, добиваясь от него, на сходных условиях, территорий, расположенных в той же местности. Наконец она добилась создания в Сейме новых католических голосов, чтобы уравнять голоса католиков и протестантов. Поскольку большинство Сейма ее не поддержало, она грозила прервать всякие обсуждения, пока вопрос соотношения голосов курфюрстов не будет решен сообразно ее желаниям.

Германские принцы, подвергшиеся насилию со стороны Австрии, мстили за себя, совершая подобное же насилие над землями более слабыми, чем их. Гессен и Вюртемберг захватывали земли имперского дворянства, заявляя в полный голос о планах их присоединения. Когда имперское дворянство Франконии обратилось в имперский суд Вецлара, прося декрета против узурпаций, которыми ему угрожали, гессенское правительство велело сорвать повсюду афиши с приговором имперского суда, подав таким образом пример самого примечательного презрения к судам империи. Отказывались также платить пенсии духовенству, лишенному имущества в результате секуляризации. Герцог Вюртембергский не захотел платить ни одной пенсии.

Среди этого взаимного произвола и насилия все молчали в надежде на безнаказанность для себя. На секвестры Австрии не жаловались, чтобы и она закрывала глаза на всё, что предпринималось против имперского дворянства и несчастных пенсионеров, лишаемых куска хлеба. Бавария, наиболее обиженная Австрией, отыгрывалась на архиканцлере, резиденцию которого перенесли из Майнца в Регенсбург. С сокрушением видя его в Регенсбурге, на который она давно притязала, Бавария преследовала его угрозами, отбирала у него анклавы и внушала ему всяческое беспокойство на предмет его существования. Пруссия подражала такому образу действия с Вестфалией и не отставала в узурпациях ни от Баварии, ни от Австрии.

Только два государя вели себя справедливо: архиканцлер, обязанный своим существованием договоренностям 1803 года и пытавшийся заставить членов Конфедерации их чтить; и курфюрст Саксонский, который безрезультатно ратовал, из благоразумия и честности, за уважение прав каждого, и пребывал в покое в своем прежнем княжестве, ничего не теряя и ничего не приобретая.

Преступные уступки Австрии, когда ей позволяли угнетать одних, чтобы она позволяла угнетать других, ничуть ее не обезоруживали, в особенности в отношении Баварии. Сочтя себя достаточно сильной, чтобы никого более не щадить, она начала оказывать содействие имперскому дворянству, естественной и заинтересованной защитницей какового являлась по причине рекрутирования его в свои армии.

Мы уже видели, что имперское дворянство, восходящее к императору, а не к территориальным князьям, в земли которых вклинивались его владения, не подлежало рекрутированию в их армии. Жители, склонные к военной службе, вербовались в австрийские войска и поставляли в год, в одной только Франконии, более двух тысяч рекрутов, ценимых более за качество, чем за численность. В самом деле, это были настоящие германцы, весьма превосходящие других солдат Австрии своей обученностью, отвагой и воинскими качествами. Они составляли всех младших офицеров имперских войск и образовывали каркас, который Австрия заполняла подданными всякого рода со всех своих обширных владений. И в этом пункте она также не желала уступать и была полна решимости пренебречь всем, кроме войны с Францией. Не заботясь об упреках в злоупотреблении властью, она потребовала признать захваты, совершенные против имперского дворянства, актом насилия, восходящим исключительно к императорской власти; и с быстротой, мало свойственной германской бюрократии, заставила вынести временное решение, поручив его исполнение четырем конфедеративным государствам: Саксонии, Бадену, Богемии и Регенсбургу. Она выступила с восемнадцатью батальонами из Богемии – с одной стороны, и из Тироля – с другой, и пригрозила Баварии немедленным вторжением, если та не отведет войска из захваченных ею сеньорий.

Понятно, что в такой ситуации Австрии надлежало хорошенько беречь Первого консула; ибо, хоть и поглощенный морской войной, он был человеком, не отступавшим ни перед чем. К тому же, если его раздражали, он делался еще более обидчивым и грозным, чем обыкновенно. Этим-то и объясняется сдержанность австрийских дипломатов в деле герцога Энгиенского и действительное или мнимое равнодушие, какое они выказывали в этих опасных обстоятельствах.

Прусский двор тоже перестал говорить о союзе. Замолчали и французы, но Первый консул сурово отчитал Лафоре за слишком откровенную передачу в его депешах общественного мнения в Берлине. Российскому же двору он дал мгновенный и жестокий ответ. Генералу Гедувилю было приказано покинуть Санкт-Петербург в сорок восемь часов, сославшись лишь на состояние здоровья, обычную причину для дипломатов, когда они хотят заставить гадать о том, чего не захотели сказать. Ему надлежало не говорить определенно, уезжает ли он на время или навсегда. На месте оставался лишь поверенный в делах Рейневаль, а в Париже, со времени высылки Моркова, – лишь один агент такого ранга, Убри. Затем Первый консул отправил мучительный для императора ответ на депешу Петербугского кабинета. В этом ответе он напоминал, что Франция, до настоящего времени действуя в отношении России наилучшим образом и привлекая ее ко всем большим делам на континенте, ничего не получила взамен; что всех русских агентов без исключения она находит недружелюбными и враждебными;

что вопреки последней договоренности обоих дворов не причинять друг другу неудобств, Петербургский кабинет аккредитует французских эмигрантов при иностранных державах и укрывает заговорщиков, под предлогом российского подданства избавляя их от французской полиции;

что это означает нарушение духа и буквы договоров;

что если Россия хочет войны, нужно лишь сказать об этом открыто; что Первый консул ее не желает, но и не боится. Касательно происшествия в Бадене Первый консул отметил, что Россия весьма необдуманно назначила себя гарантом германской территории, ибо обладает спорными для вмешательства полномочиями; а также что Франция воспользовалась правом законной самозащиты против заговора, плетущегося вблизи ее границы с ведома определенных германских правительств; что, сверх того, она уже объяснилась с ними и на ее месте Россия поступила бы так же: если бы ей сообщили, что убийцы Павла I собрались в двух шагах от ее границы, разве удержалась бы она от того, чтобы схватить их?

Это была жестокая ирония в отношении государя, которого упрекали в том, что он оставил безнаказанными убийц своего отца, и в связи с этим обвиняли, впрочем, несправедливо, в пособничестве ужасному покушению. Она показала императору Александру, сколь неосмотрительно он вмешался в дело герцога Энгиенского: смерть Павла I делала отпор его вмешательству легким и ужасным.

Что до Австрии, Первый консул мог лишь порадоваться безразличию, какое она выказала к Эттенхаймской жертве. Но он понимал также, что в Вене злоупотребляли препятствиями, которые, казалось, чинила ему морская война. У него было два способа разбить Англию, один – схватившись с ней вплотную в проливе Па-де-Кале, другой – уничтожив ее союзников на континенте. Наполеон желал хорошенько проучить Австрию, и, по существу, второй способ был легче и надежнее первого: менее прямой, он оказался бы не менее действенным. Коль скоро Австрия провоцировала его, он решил, не теряя ни минуты, покинуть Булонский лагерь и вступить в Германию. Он велел передать обоим Кобенцелям, как послу в Париже, так и венскому министру [Иоганну Филиппу Кобенцелю], что Бавария уже несколько веков остается союзницей Франции и поэтому он не оставит ее на произвол Австрии; что если она совершила ошибку, захватив слишком поспешно владения имперского дворянства, то это сама Австрия неправедными секвестрами вынуждает германских государей возмещать ущерб за перенесенное насилие путем насилия же; наконец, что если Австрия не отзовет свои батальоны из Богемии и Тироля, то он выдвинет сорокатысячный корпус в расположение Мюнхена в ожидании отвода императорских войск.

Все эти интриги, вызванные Венсенской катастрофой, едва не отвратили внимание Первого консула от внутренних дел, пришедших в это время к настоящему кризису.

Хотя впечатление, произведенное смертью герцога Энгиенского, смягчилось со временем, как всегда бывает даже с самыми яркими событиями, оставалась еще одна постоянная причина волнений: процесс Жоржа, Моро и Пишегрю. В самом деле, суд над такими людьми, как Ривьер и Полиньяк, дорогими старой французской аристократии, и Моро, дорогим всем, кто любил славу Франции, был досадной, но неизбежной необходимостью. Процесс должен был состояться и еще месяц-другой нарушать до сего времени спокойное правление Первого консула.

Совершенно непредвиденный несчастный случай добавил мрачных и зловещих красок. Пишегрю, узник Первого консула, не веря поначалу в его великодушие и едва веря в предложение о помиловании, переданное через Реаля, вскоре ободрился и предался мысли сохранить жизнь и восстановить честь, основав крупное заведение в Кайенне. Предложения Первого консула были искренними, ибо в своей решимости покарать лишь роялистов он хотел помиловать Моро и Пишегрю. Но Реаль недосмотрел за Пишегрю. Последний, не слыша более речей о предложениях Первого консула и узнав о кровавой казни в Венсене, решил, что теперь нечего рассчитывать на милосердие, которое ему предлагали и обещали. Смерть не страшила воина: она казалась почти вынужденной развязкой преступных интриг. И несчастный предпочел немедленную смерть позору, который стал бы следствием публичного процесса.

Он попросил у Реаля творения Сенеки и однажды ночью, после многочасового чтения оставив книгу открытой на словах о добровольной смерти, удавился с помощью шелкового галстука и деревянной шпильки, из которой сделал рычаг. К концу ночи стражники, услышав какое-то движение в его камере, вбежали и нашли его задушенным. Призванные врачи и судьи не оставили никаких сомнений в причине смерти и сделали ее совершенно очевидной для всех.

Но их свидетельство ничего не доказало тем, кто решил поверить в клевету или распространять ее, в нее не веря. Роялисты договорились до того, что Пишегрю задушили наемные убийцы Первого консула. Эта катастрофа в Тампле стала дополнением катастрофы, названной Венсенской; одна продолжала другую. Говорили, что, не надеясь уже убедить Пишегрю, его убили, чтобы его присутствие на процессе не привело к оправданию других обвиняемых.

Эта гнусная выдумка была столь же глупа, столь и отвратительна: присутствие Пишегрю на процессе ничуть не противоречило интересам Первого консула. Нелепое обвинение вскоре развеялось, но пока оно волновало умы, и разносчики лживых новостей, повторяя его, служили коварству его изобретателей. Однако впечатления эти были недолговечны. Если просвещенные люди, друзья Первого консула, радеющие о его славе, и сохраняли в глубине сердец безутешные сожаления, общество хорошо понимало, что может вздохнуть спокойно лишь под защитой сильной и справедливой руки. Никто не верил всерьез в возобновление казней, высылок и грабежей. Следует даже признать, что люди, лично участвовавшие в Революции либо приобретшие национальное имущество, общественные должности или обременительную известность, почувствовали тайное удовлетворение, когда генерал Бонапарта отделил от Бурбонов ров, наполненный королевской кровью.

Впрочем, впечатления от политических событий волновали тогда только небольшой круг лиц, с каждым днем сокращавшийся. Внимательно следили за текущими событиями лишь классы, достаточно просвещенные и праздные, чтобы интересоваться делами государства, и лично заинтересованные лица из всех партий.

Однако и среди этой публики впечатления разделялись. Одни объявляли гнусностью насилие, совершенное над герцогом Энгиенским, другие находили не менее гнусными непрестанно возобновляемые заговоры против Первого консула. И поскольку впечатление от смерти герцога уже начинало изглаживаться из памяти общества, стали больше возмущаться покушениями в среде незаинтересованных мирных жителей, которым хотелось вздохнуть, наконец, спокойно под защитой могучей руки, правящей Францией.

В этом столкновении мнений родилась мысль, вскоре распространившаяся с быстротой молнии. Роялисты, считавшие Первого консула единственной помехой их планам, хотели уничтожить его в надежде, что вместе с ним падет и правительство. Что ж, говорили другие, нужно обмануть их преступные чаяния. Человека, которого они хотят уничтожить, надо сделать королем или императором, чтобы передача власти по наследству обеспечила ему естественных и непосредственных преемников. И тогда, поскольку преступление против его личности станет бесполезным, будет меньше искушения таковое совершить. Мы видим, как всего за несколько лет свершился возврат к монархическим идеям. Пять членов Директории, назначаемые на пять лет, сменились тремя консулами, назначаемыми на десять лет, а на смену им пришел единственный консул, имеющий пожизненную власть. Остановиться на этом пути можно было, лишь сделав последний шаг, то есть вернувшись к идее наследственной власти. Для этого хватило бы малейшего толчка. И этот толчок совершили сами роялисты, пожелав убить Первого консула и тем явив зрелище весьма обыкновенное, ибо чаще всего именно враги правительства своими неосмотрительными нападками заставляют его развиваться вернее всего.

В один миг и в Сенате, и в Законодательном корпусе, и в Трибунате, и в Париже и главных городах департаментов, где собирались избирательные коллегии, и в рассыпанных по побережью лагерях спонтанно начали выступать за идею монархии и наследственной власти. Стихийное движение общественного мнения подогревалось выступлениями различных собраний, заигрывающих с настроениями в обществе; префектами, которые стремились выказать свое усердие; генералами, желавшими привлечь к себе взор всемогущего господина. Все прекрасно понимали, что, предлагая монархию, они угадывают тайную мысль своего господина и, конечно же, ничуть не оскорбят его, если случайно опередят время, назначенное его честолюбием.

Какое зрелище представляет собой нация, которая с такой поспешностью воззвала к сильной руке; устремилась навстречу генералу Бонапарту по его возвращении из Египта, умоляла его принять власть, которую ему и без того не терпелось захватить, сделала его консулом на десять лет, затем пожизненным консулом, и, наконец, наследственным монархом; лишь бы только крепкая рука воина защитила ее от анархии, пугающий призрак которой непрестанно преследовал ее! Какой урок фанатикам, которые желали, в бреду своей гордыни, сделать из Франции республику! И что понадобилось для такой перемены мыслей? Всего четыре года и неудавшийся заговор против необычного человека, объекта любви одних, ненависти других и страстного внимания всех!

Чтобы граждане древней Римской республики привыкли к идее монархической и наследственной власти, понадобилась настоятельная потребность в едином вожде, регулярно повторявшиеся неудобства передачи выборной власти, смена многих поколений, приход Цезаря, затем Августа и даже Тиберия. Французскому народу, приученному за двенадцать веков к монархии и только десять лет прожившему при республике, не понадобилось столько испытаний. Простого происшествия оказалось достаточно, чтобы очнуться от мечтаний благородных, но заблудших умов и вернуться к живым и нерушимым воспоминаниям всей нации.


При каждой перемене нужны люди, готовые взяться за претворение в жизнь идей, которые у всех на уме. До сей поры Фуше, по остатку искренности, порицал скорость реакции, возвращавшей Францию в прошлое; он даже снискал милость госпожи Бонапарт, которой показалось, что он разделяет ее смутные страхи; по этой же самой причине он впал в немилость у ее амбициозного мужа. Роль тайного порицателя стоила Фуше министерского портфеля, и он больше не хотел ее играть, а взял на себя роль совершенно противоположную. Спонтанным образом, вынужденно руководя полицией во время разоблачения последнего заговора, он воспрянул духом. Видя глубокое недовольство Первого консула роялистами, он угодил его гневу и подтолкнул к умерщвлению герцога Энгиенского. Если у кого и могла в то время родиться мысль заключить кровавый пакт с революционерами и добиться от них короны ценой ужасающего залога, мысль, которую часто приписывали Первому консулу, то только у Фуше. Он одобрял смерть герцога Энгиенского и был одним из самых пламенных сторонников наследственной власти. В монархическом рвении он превосходил Талейрана, Редерера и Фонтана.

Разумеется, не было нужды подталкивать Первого консула и к трону. Он и сам желал высочайшего сана;

не то чтобы он постоянно думал о нем со времени Итальянских кампаний или даже после 18 брюмера, как предполагали вульгарные писаки; нет, он не задумывал все желания одновременно. Его притязания, как и его положение, росли постепенно. Став командующим армией, он с высоты этого положения заметил еще более выдающееся – управление Республикой – и устремился к нему. Достигнув желаемого, он предощутил высоты пожизненного консульства, а достигнув последних, откуда ему ясно виделся трон, он захотел взойти и на него. Таково движение человеческого честолюбия, и в этом нет преступления. Однако проницательные умы понимали опасность беспрестанно возбуждаемого и удовлетворяемого честолюбия, ибо новое возбуждение требует и нового удовлетворения.

В пылу своего рвения Фуше сделался невольным исполнителем готовящихся изменений. Разгадав тайные желания Первого консула, он указал ему на насущную необходимость принять быстрое и смелое решение, покончить с волнениями Франции, возложив корону на свою голову и окончательно упрочив таким образом завоевания революции. Он показал ему, что все классы нации одушевлены единым чувством и страстно желают провозгласить его Императором Галлов, или Императором Французов, как будет угодно его политике или вкусу. От призывов Фуше почти перешел к упрекам и живо отругал генерала Бонапарта за неуверенность.

И в самом деле, все уже готовы были готов вторить пожеланиям Первого консула. Франция давно готовила себе властелина, который щедро осыпал бы ее славой и богатством, и она не хотела отказывать ему в титуле, более всего тешащим его честолюбие. Всех останавливало только одно затруднение – вновь пустить в обиход запретные слова и отвратиться от других слов, с энтузиазмом усвоенных. Небольшая предосторожность в выборе титула будущего монарха облегчала дело: трудность можно было обойти, назвав его императором, а не королем. И вызволить общество из затруднения никто не мог лучше, чем бывший якобинец Фуше, взявший на себя труд подать пример и господину, и подданным, и первым произнести слова, которые не осмеливались произнести другие.

Первый консул видел, что происходит, одобрял, но делал вид, что ни о чем не ведает. Сначала Фуше обговорил всё с первыми лицами Сената. Предоставить французским газетам инициативу побоялись: их полная зависимость от полиции сообщила бы их мнению явно заказной характер. Но благодаря тайным агентам в Англии в некоторых английских газетах появилось сообщение, что после последнего заговора генерал Бонапарт стал беспокоен, мрачен и грозен; что все в Париже живут в тревоге; что это естественное следствие формы правления, при котором всё держится на одном человеке, и что миролюбивые люди во Франции желают установления наследственной передачи власти в семье Бонапарт, дабы придать существующему порядку вещей недостающую ему стабильность. Так, английская пресса, обыкновенно используемая для очернения Первого консула, на сей раз послужила его честолюбию. Эти статьи, перепечатанные и прокомментированные, вызвали весьма живую реакцию и подали ожидаемый сигнал. В то время существовало несколько избирательных коллегий, созывавшихся в Йонне, Варе, Норе, Верхних Пиренеях и Руре. От них, как и от муниципальных советов больших городов – Лиона, Марселя, Бордо и Парижа, – было нетрудно добиться нужных воззваний.

В воскресенье 25 марта, через несколько дней после смерти герцога Энгиенского, Первому консулу представили несколько обращений избирательных коллегий. Адмирал Гантом, один из его преданных друзей, лично представил ему обращение коллегии Вара, председателем которой состоял. В обращении прямо говорилось, что недостаточно схватить, поразить и наказать заговорщиков, но необходимо путем учреждения обширной системы институтов закрепить власть в руках Первого консула и его семьи, обеспечив покой Франции и положив конец ее долгим треволнениям. На том же заседании зачитали и другие обращения, после чего случилось еще одно событие, более высокого порядка. Фонтан получил президентство в Законодательном корпусе и таким образом милостью семьи Бонапарт добился места, которого заслужил одними своими талантами. Ему поручили поздравить Первого консула с завершением бессмертного труда – Гражданского кодекса. Кодекс, плод стольких бессонных ночей, посвященных ученым занятиям, монумент сильной воле и всеобъемлющему уму главы республики, был завершен на текущей сессии, и признательный Законодательный корпус решил освятить память об этом событии, поместив в зале заседаний мраморный бюст Первого консула. Именно об этом и объявил Фонтан, произнеся такую речь:

«Гражданин Первый консул, огромная империя покоится уже четыре года под эгидой вашего могучего управления. Мудрое единообразие ваших законов еще более объединит ее население. Законодательный корпус хочет увековечить это памятное время: он принял решение установить ваш образ посреди зала заседаний, чтобы он вечно напоминал ему о ваших благодеяниях, долге и надеждах французского народа. Двойное право победителя и законодателя всегда заставляло умолкнуть иные голоса; всенародное голосование явилось тому подтверждением. Кто может еще питать преступную надежду противопоставить Францию Франции? Разделится ли она ради воспоминаний о прошлом, когда ныне она объединена интересами настоящего? У нее лишь один глава, и это вы; у нее лишь один враг, и это Англия.

Политические бури дали сбиться с пути даже мудрым. Но как только вы подали сигнал, все добрые французы последовали за ним; все пошли за вашей славой. Те, кто плетет заговоры на земле врага, безвозвратно отрекаются от земли родной; но что же они могут противопоставить вашему восхождению? У вас – непобедимые армии, у них – лишь пасквили и убийцы; и в то время как религиозные люди возвышают за вас голоса у подножия восстановленных вами алтарей, интриганы оскорбляют вас в безвестных бунтарских газетенках. Бессилие их заговоров доказано. Борьба с предназначениями судьбы будет делать их участь суровее с каждым днем. Пусть же они отступят перед неотвратимым движением, охватившим весь мир, и пусть поразмыслят в тишине о причинах падения и возвышения империй».

Это торжественное отречение от Бурбонов перед лицом нового монарха стало хоть и непрямым, но самым значительным из обращений. В то же время не хотели ничего обнародовать прежде, чем высший орган государства Сенат не совершит первый шаг.

Чтобы добиться этого, нужно было договориться с Камбасересом, руководившим Сенатом, и обеспечить его добрую волю; не то чтобы опасались какого-то сопротивления с его стороны, но даже его простое неодобрение, пусть и молчаливое, стало бы настоящим препятствием в обстоятельствах, когда важно было всеобщее воодушевление.

Первый консул приказал вызвать Лебрена и Камбасереса в Мальмезон. Лебрен, убедить которого было легче, пришел первым. С ним не пришлось прилагать усилий, ибо он был решительным сторонником монархии, а тем более под верховной властью генерала Бонапарта. Камбасерес, недовольный происходящими приготовлениями, прибыл, когда беседа с его коллегой Лебреном уже весьма продвинулась. Первый консул, поговорив о брожении умов, будто он не имел к нему отношения, поинтересовался мнением второго консула по столь волнующему всех вопросу восстановления монархии.

«Я так и знал, что речь об этом, – отвечал ему Камбасерес. – Вижу, что всё к тому идет, и сожалею». – И, плохо скрывая недовольство, примешанное к благоразумным доводам, Камбасерес изложил Первому консулу свое мнение. Он изобразил недовольство республиканцев, которые лишатся таким образом даже своей химеры;

роялистов, возмущенных тем, что на вновь воздвигнутый трон дерзнут посадить не Бурбона; показал, что, встав на опасный путь возврата к старому режиму, можно зайти так далеко, что вскоре останется лишь подменить одного человека другим, чтобы восстановить прежнюю монархию. Он привел слова самих роялистов, вслух похвалявшихся, что генерал Бонапарт – предтеча, призванный подготовить возвращение Бурбонов. Он показал неуместность очередных перемен, не имеющих иной пользы, кроме пустого титула, ибо власть Первого консула в настоящее время уже безгранична, и заметил, что нередко название вещей менять опаснее, чем сами вещи. Он сказал и о том, как трудно будет добиться от Европы признания новой монархии, а от Франции – усилий для третьей войны, если придется прибегнуть к этому средству, чтобы завоевать признание старых европейских дворов. Наконец, он привел еще множество доводов, превосходных и посредственных, в которых, тем не менее, сквозил неординарный ум этого человека. Однако Камбасерес не решился привести наилучший довод, который хорошо знал; а именно: если вновь удовлетворить это огромное честолюбие, остановиться будет уже невозможно, ибо, жалуя генералу Бонапарту титул Императора Французов, его готовили к тому, чтобы он возжелал титула Императора Запада, к которому он втайне и стремился, что стало не самой малой из причин, толкнувших его перейти границы возможного и, перейдя их, погибнуть.

Непредвиденное сопротивление Камбасереса привело в замешательство Первого консула, который, скрыв свое нетерпение, сказал коллегам, что не будет ни во что вмешиваться и предоставит брожение умов естественному ходу вещей. Они расстались, недовольные друг другом, и Камбасерес, возвратившись к середине ночи с Лебреном в Париж, сказал ему такие слова: «Свершилось, монархия восстановлена, но у меня предчувствие, что здание будет недолговечно. Мы воевали с Европой, чтобы дать ей республик, дочерей Французской республики. Теперь мы будем воевать, чтобы дать ей монархов, сыновей и братьев нашего, и изнуренная Франция в конце концов не выдержит этих безумных предприятий».

Но неодобрение Камбасереса было молчаливым и бездеятельным. Он позволил Фуше и его подручным действовать по их усмотрению. И им вскоре представился превосходный случай. В Сенате заслушали доклад великого судьи о кознях английских агентов Дрейка, Спенсера Смита и Тейлора. На этот правительственный доклад следовало ответить, и Сенат назначал комиссию, чтобы выработать проект ответа. Сенатские заправилы, найдя обстоятельства благоприятными, убедили сенаторов, что пришло время проявить инициативу в деле восстановления монархии, что Первый консул колеблется, но следует победить его колебания, разоблачив существующие пробелы в нынешних установлениях и указав ему способы их заполнить. В частности, учреждения Франции страдают неполнотой в двух отношениях. Во-первых, отсутствует суд по государственным преступлениям, и их вынуждены передавать в суды недостаточной и слабой юрисдикции. Во-вторых, управление Францией зиждется на подчинении единому главе, а это вечное искушение для заговорщиков, которые думают, поразив главу, уничтожить с ней всё. Этот-то двойной недостаток и следует раскрыть мудрости Первого консула, чтобы вызвать его содействие а, при необходимости, и инициативу.

Двадцать седьмого марта, через день после вышеупомянутых слушаний, Сенат собрался на обсуждение проекта ответа. Фуше и его друзья всё подготовили, не предупредив Камбасереса, который обычно председательствовал в Сенате. Кажется, они не предупредили и Первого консула, дабы подготовить ему приятный сюрприз. Сюрприз оказался далеко не столь же приятен Камбасересу, который с изумлением выслушал проект комиссии. Тем не менее он сохранил бесстрастный вид под многочисленными взглядами, устремленными на него, ибо все хотели знать, достаточно ли подходит всё это Первому консулу, чьим конфидентом и помощником его все считали. При чтении слышался легкий, но ясно различимый ропот в одной части Сената; тем не менее проект приняли подавляющим большинством и на следующий день должны были вручить Первому консулу.

Едва покинув заседание, Камбасерес, уязвленный тем, что его не предупредили, написал обо всём происшедшем довольно прохладное письмо Первому консулу в Мальмезон, не явившись туда лично. На следующий день Первый консул вернулся в Сенат, но перед приемом пожелал объясниться с обоими коллегами. Он казался удивленным стремительностью демарша и будто застигнутым врасплох.

«Я недостаточно размышлял, – сказал он Камбасересу, – мне нужно еще с вами посоветоваться, с вами и с другими, прежде чем я приму решение. Я скажу Сенату, что мне надо подумать. И я не хочу ни официального приема, ни обнародования этого послания. Не желаю ничего выпускать наружу, пока не приму окончательного решения».

На том и условились, и это было исполнено в тот же день.

Первый консул принял Сенат и, устно поблагодарив его членов за свидетельство преданности, объявил, что ему нужно время для размышления о предмете, представленном его вниманию, прежде чем он сможет дать публичный и окончательный ответ.

Хоть и свидетель и молчаливый сообщник всего происходящего, Первый консул был почти опережен в своих желаниях. Нетерпение его сторонников превзошло его собственное, и, по всей видимости, он чувствовал себя неготовым. Так, он не обнародовал акт Сената, хотя соблюсти абсолютную тайну не удалось; но, за отсутствием официального демарша, всегда возможно отступить, если вдруг встретится неожиданное препятствие.

Прежде чем отрезать себе путь к отступлению, Первый консул хотел быть уверенным в армии и в Европе. В глубине души он не сомневался ни в той, ни в другой, ибо первая его любила, а вторая – боялась. Но желать, чтобы товарищи по оружию, проливавшие кровь за Францию, а не за одного человека, признали его своим государем, значило требовать от них жестокой жертвы. А ожидать от законных государей Европы, чтобы они приняли за равного солдата, который лишь несколько дней назад обагрил руки кровью Бурбонов, значило рассчитывать на особое снисхождение. Хоть и нетрудно было предвидеть ответ, продиктованный могуществом этого солдата, благоразумнее было убедиться заранее.

Первый консул написал генералу Сульту и другим генералам, которым более всего доверял, спрашивая их мнения о предлагаемых переменах. Он еще не принял решения, говорил он, думает о том лишь, как будет лучше для Франции, и хочет, прежде чем решиться, знать мнение своих полководцев. Он не сомневался в ответе, но ожидаемые заверения в преданности смогли бы по крайней мере послужить примером и воодушевить прохладные или строптивые умы.

Снисходительность Европы, хоть и вероятная, вызывала куда больше сомнений. С Великобританией шла война, значит, и думать о ней не следовало. Новые отношения с Россией позволяли вообще к ней не обращаться. Оставались Испания, Австрия, Пруссия и княжества. Испания слишком слаба, чтобы отказать ему в чем бы то ни было; но пролитая кровь Бурбона требовала подождать несколько недель, прежде чем обратиться к ней. Глубокое безразличие Австрии ко всему, что не задевало ее интересов, не стало неожиданностью. Но в деле этикета она была капризна, придирчива и ревностна, ибо представляла один из старейших и именитых дворов. Не так просто заставить главу Священной Римской империи пополнить список государей еще одним императором – ибо предпочтение было отдано именно этому титулу, звучавшему величественнее и воинственнее королевского.

Легче всего было расположить к себе Пруссию, несмотря на ее недавнее охлаждение. Так, в Берлин немедленно послали гонца, с приказом Лафоре встретиться с Гаугвицем и узнать у него, может ли Первый консул надеяться быть признанным королем Пруссии в качестве наследственного Императора Французов. Спросить молодого короля следовало так, чтобы он живо ощутил пылкую благодарность к горько обиженной на него Франции. Лафоре приказали не оставлять никаких следов этого демарша в архивах миссии. В отношении Австрии употребили имевшееся под рукой средство, прощупали Кобенцеля, который демонстрировал Талейрану неумеренное желание понравиться Первому консулу. Талейран как нельзя лучше подходил для таких переговоров. Он получил от Кобенцеля самые удовлетворительные слова, но ничего определенного. Для полной уверенности следовало писать в Вену.

Таким образом, прежде чем ответить Сенату, Первому консулу пришлось ждать около двух недель и позволять творцам его нового величия делать их дело.

Король Пруссии выказал наилучшее расположение. Переметнувшись к России и тайно объединившись с ней, теперь он опасался, что слишком далеко зашел в этом направлении и сделал слишком заметным свое осуждение случившегося в Эттенхайме. Лафоре едва успел произнести первые слова, как Гаугвиц поспешил заявить, что король Пруссии без колебаний признает нового Императора Французов. Фридрих-Вильгельм готовился, конечно, к новой порции осуждения со стороны неуемной клики, суетившейся вокруг королевы [Луизы], но он умел пренебрегать ее осуждением в интересах королевства. Следует добавить, что уничтожение республики во Франции наполнило его чувством, которое равным образом испытывали все дворы, а именно – чувством удовлетворения. Только монархия могла ободрить их, а поскольку Бурбоны казались ныне невозможны, все государи ожидали восхождения на французский трон генерала Бонапарта. Это доказывает, среди прочего, недолговечность некоторых впечатлений, особенно когда люди заинтересованы в том, чтобы изгнать их из своего сердца. И вот дворы призн<ют императором человека, которого двумя неделями ранее в горячности называли цареубийцей и убийцей.

Иначе обстояли дела в Вене. С Россией там договоров не подписывали, искупить уступку одному двору ценой уступки другому не хотели, а думали лишь о своем интересе, просчитанном самым тщательным образом. Смерть герцога Энгиенского и нарушение германской территории имели невеликое значение. Прежде всего, несмотря на вероятное причинение обиды России в результате уступки правительству Франции такой в высшей степени неприятной вещи, как признание Наполеона, с ним следовало смириться, ибо отказ означал бы объявление войны Франции или почти объявление, чего следовало избежать во что бы ни стало, по крайней мере в текущий момент. Но из признания следовало извлечь выгоду, несколько с ним помедлить, заставить купить его за предоставление кое-каких преимуществ, а время, употребленное на переговоры, представить России как задержку от нерасположения. Такова была австрийская политика, и следует признать, что она была естественной среди людей, живших в состоянии вечного недоверия друг к другу.

После крайнего ослабления австрийской партии в империи могло случиться, что на ближайших выборах Австрийский дом потеряет императорскую корону. Имелось средство поправить эту неприятность, а именно обеспечить Австрийскому дому и его наследственным владениям корону, но не королевскую, а императорскую, чтобы глава Дома остался императором Австрии, даже если после будущих выборов перестанет быть императором Германии. Именно это и поручили – Шампаньи в Вене и Кобенцелю в Париже – просить Первого консула взамен того, о чем просил он сам. Впрочем, ему должны были объявить, что, помимо условий, сам принцип признания принимается императором Францем без обсуждения.

Хотя Первый консул почти не сомневался в расположении держав, их ответы исполнили его удовлетворения. Он не пожалел заверений в благодарности и дружбе для двора Пруссии. Не менее живо поблагодарил он и венский двор и отвечал, что без затруднений признает императорский титул главы Австрийского дома. Однако он не стал обнародовать это заявление, чтобы не показалось, что он покупает признание собственного титула за определенную цену. Он предпочел дать обещание признать путем тайной договоренности преемника Франца II императором Австрии, если тот вдруг утратит титул императора Германии.

Наряду с этими успокаивающими заверениями главных дворов, Первый консул получил и самые горячие свидетельства согласия армии. А именно, генерал Сульт написал ему письмо, полное самых удовлетворительных заявлений, а через две-три недели, ушедших на переписку с Веной и Берлином, от Лиона, Марселя, Бордо и Парижа пришли обращения с пожеланием восстановления монархии. Воодушевление было всеобщим, огласка – самой широкой, настало время для публичных заявлений и объяснения с Сенатом.

Уже около месяца он заставлял Сенат ждать своего официального ответа и дал его 25 апреля 1804 года, что привело к желаемой развязке. «Ваше обращение от 6 жерминаля, – писал Первый консул, – непрестанно занимало мои мысли… Вы посчитали наследственную передачу высшей должности государственного управления необходимой для того, чтобы защитить французский народ от заговоров наших врагов и треволнений, порождаемых борьбой честолюбий; в то же время многие наши учреждения также показались вам нуждающимися в улучшении, чтобы обеспечить раз и навсегда торжество равенства и общественной свободы и даровать нации и правительству двойную гарантию, в которой они нуждаются… По мере внимательного обдумывания этих важных предметов я всё более чувствовал, что в данных обстоятельствах, сколь значительных, столь и новых, мне необходимы советы вашей мудрости и вашего опыта. Итак, я призываю вас сообщить мне вашу мысль целиком».

Это послание не обнародовали, как и то, на которое оно послужило ответом. Сенат немедленно собрался для его обсуждения, которое было недолгим, а заключение – известным заранее: консульскую республику предлагали превратить в наследственную империю.

Однако не следовало всему свершаться в молчании, надлежало устроить обсуждение великого готовящегося решения в каком-нибудь органе, где оно стало бы публичным. Таких обсуждений в Сенате не устраивали. Законодательный корпус выслушивал официальных ораторов и молча голосовал. Трибунат же, хоть и сокращенный и превращенный в секцию Государственного совета, всё еще сохранял гласность. Было решено воспользоваться им, чтобы с единственной трибуны, еще сохранившей возможность противоречить, выслушать несколько слов, имевших видимость свободы.

В Трибунате тогда председательствовал Фабр де л’Од, человек, преданный семье Бонапарт. С ним договорились о выступлении оратора, исповедовавшего в прошлом республиканские взгляды. На эту роль выбрали трибуна Кюре, соотечественника и личного врага Камбасереса. Публика считала его ставленником второго консула, им выдвинутым и назначенным. Однако на самом деле Кюре назначили без его ведома и, скорее, наперекор ему. В прошлом пламенный республиканец, как многие другие, полностью обратившийся к монархическим идеям, Кюре составил резолюцию, в которой предлагал восстановить институт наследования власти в семье Бонапарт. Фабр де л’Од представил эту резолюцию в Сен-Клу на одобрение Первого консула. Тот остался весьма неудовлетворен ею, найдя слог республиканца неубедительным, неуклюжим и не достаточно возвышенным. Однако выбирать другого трибуна было неудобно. Он внес в текст исправления и немедленно отослал его Фабру де л’Оду. В Сен-Клу резолюция претерпела одно примечательное изменение. Вместо слов «наследование в семье Бонапарт» появились слова «наследование в потомках Наполеона Бонапарта». Но Фабр де л’Од был близким другом Жозефа и членом его круга. Очевидно, Первый консул, недовольный братьями, не хотел брать на себя в их отношении никаких конституционных обязательств. Угодники Жозефа засуетились вокруг Фабра де л’Ода, и проект резолюции вновь отослали в Сен-Клу с пожеланием заменить слова «в потомках Наполеона Бонапарта» словами «в семье Бонапарт». Проект вернулся обратно с оставленным словом «потомки» без всяких объяснений.

Фабр решил не делать шума из этого обстоятельства и отдать Кюре текст резолюции в том виде, в каком она вышла из рук Первого консула, но вставив туда вариант, предпочитаемый сторонниками Жозефа. Он счел, что, после того как резолюция будет зачитана и обнародована в «Мониторе», ее уже не решатся трогать, и покорился, если придется, мучительному объяснению с Первым консулом. Вот доказательство, что сторонники братьев Бонапарта обладали достаточной силой, чтобы бравировать в своих интересах неудовольствием самого главы семейства. Жозефа, уже прибывшего в Булонский лагерь, ежедневно извещали обо всех этих демаршах.

В субботу 28 апреля 1804 года Кюре представил резолюцию в Трибунат, который назначил ее обсуждение на понедельник. Толпа жаждущих поддержать резолюцию ораторов рвалась к трибуне, наперебой требуя возможности отличиться в разглагольствованиях о преимуществах монархии.

Самые ревностные ораторы приправляли свои утомительные речи инвективами в адрес Бурбонов и торжественными заверениями в том, что отныне эти государи навеки изгнаны из Франции и все французы должны пусть даже ценой своей крови противиться их возвращению. В числе таких ревнителей находились и люди, известные некогда своим республиканским духом, и те, кто позднее отличился угодничеством в отношении Бурбонов. Среди разгула этого низкого заискивания единственный человек выказал подлинное достоинство. Это был трибун Карно. Конечно, в своих общих теориях он ошибался, ибо, после того что мы наблюдали в течение десяти лет, трудно было признать, что республика для Франции предпочтительнее монархии; но этот апостол заблуждения обладал в защите своей позиции б\льшим достоинством, чем апостолы правды, отличаясь от них смелой и бескорыстной убежденностью. Еще более чести его смелости придало то, что, будучи далеким от демагогии, он выражался как благоразумный, умеренный гражданин и друг порядка.

Сначала он с благородством говорил о Первом консуле и его услугах республике. Если для обеспечения порядка и благоразумного пользования свободой требуется наследственный правитель, было бы безумием, сказал он, выбрать иного, нежели Наполеон Бонапарт. Но если Наполеон Бонапарт оказал столько услуг, разве не следует пожаловать ему иную награду, нежели свобода Франции?

Трибун Карно, очевидно, путал свободу с республикой – обычное заблуждение всех, кто рассуждал подобно ему. Республика не обязательно означает свободу, равно как и монархия не всегда означает порядок. Встречается угнетение и при республике, как и беспорядок при монархии. Без хороших законов происходит и то и другое при любом правлении. По моему мнению, знаменитый трибун оказался прав в одном: возможно, Наполеон нуждался лишь во временной диктатуре, чтобы позднее прийти, согласно Карно, к республике, согласно нам – к представительной монархии. Провидение чудесным образом избрало Наполеона, чтобы он подготовил Францию к новому режиму и вручил ее возвеличенной и возродившейся тем, кто будет править после него.

Трибун Каррион-Низас взялся ответить Карно и к великому удовлетворению новых монархистов справился с этой задачей, но посредственность его слога равнялась лишь посредственности мысли. Дискуссия оказалась чисто формальной. Усталость и ощущение глубокой бесполезности положили ей достаточно быстрый конец.

Для изучения ходатайства и превращения его в завершенный документ была образована комиссия из тринадцати членов.

На заседании 3 мая, то есть в четверг, Жард-Панвилье, докладчик этой комиссии, предложил Трибунату принять резолюцию и передать ее, согласно действующим конституционным правилам, в Сенат.

Резолюция заключалась в следующем:

Во-первых, Наполеон Бонапарт, в настоящее время пожизненный консул, назначается императором и в качестве такового получает управление Французской республикой;

Во-вторых, императорский титул и императорская власть подлежат наследственной передаче в его семье по мужской линии, в порядке первородства;

В-третьих, наконец, при привнесении в существующие учреждения изменений, которых требует установление наследственной власти, равенство, свобода и права народа остаются неприкосновенными.

Эта резолюция, принятая подавляющим большинством, была доставлена в Сенат на следующий день, 4 мая 1804 года.

Сенат хотел назначить день, чтобы не рисковать на этот раз и не забежать вперед или не отстать в деле преданности новому господину. Тайные руководители готовящейся перемены ясно предвидели впечатление, какое произведет на этот орган дискуссия в Трибунате. Они воспользовались этим, чтобы ускорить решение, сказав, что его нужно принять в тот самый день, когда будет получена резолюция Трибуната, дабы казалось, будто оба собрания имели встречу, но чтобы более значительное из них не выглядело идущим на поводу у другого.

Так было покончено с этим в великой спешке. Придумали форму памятной записки, обращенной к Первому консулу, в которой Сенат должен выразить свои мысли и предложить основы нового конституционного сенатус-консульта. В действительности, к тому времени, когда в Сенат явилась депутация от Трибуната, записка эта была совершенно готова. Ее редакцию одобрили и решили представить ее Первому консулу в тот же день. Депутация, состоящая из бюро и членов комиссии, подготовившей сей труд, отправилась к Первому консулу и вручила ему послание Сената вместе с памятной запиской.

Следовало, наконец, придать этим идеям форму конституционных статей. Назначили комиссию из нескольких сенаторов, министров и трех консулов, и поручили ей составить новый сенатус-консульт. Поскольку не было более нужды в предосторожностях насчет огласки, на следующий день в «Мониторе» обнародовали все акты Сената, доклады его Первому консулу, и все обращения, которые с некоторого времени требовали восстановления монархии.

Комиссия незамедлительно принялась за работу. Собираясь в Сен-Клу, в присутствии Первого консула и двух его коллег, она изучила и последовательно разрешила все вопросы, которые порождало учреждение наследственной власти. Первый из вопросов относился к самому титулу нового монарха. Будет ли он королем или императором? Тот же довод, который в Древнем Риме побудил цезарей не возрождать титул короля и взять военный титул императора, склонил и авторов новой конституции к предпочтению этого титула. В нем заключалась и новизна, и величие; он в некоторой мере отодвигал воспоминания о прошлом, которое хотели восстановить лишь отчасти, но не в целом. К тому же в нем присутствовало нечто безграничное, что соответствовало честолюбию Наполеона. Титул этот был на устах и у друзей, и у врагов еще прежде, чем его приняли. Его выбрали без обсуждения и решили, что Первый консул будет провозглашен Императором Французов.

Передача власти по наследству, цель новой революции, была, естественно, установлена в соответствии с принципами салического права, то есть по мужской линии, в порядке первородства. Поскольку Наполеон не имел детей и, казалось, не мог их иметь, решили дать ему право усыновления, известное из римских установлений, с его торжественными условиями и формами. За неимением приемного потомства корону разрешалось передавать родственникам по боковой линии, но не всем братьям императора, а только двум, Жозефу и Луи.

Братья и сестры императора получили титулы принцев и принцесс и связанные с ними почести. Цивильный лист утвердили согласно принципам 1791 года, то есть приняли голосованием на период всего царствования и включили в него еще существующие королевские дворцы, доход с владений короны и годовой доход в 25 миллионов. Французским принцам цивильный лист определял по одному миллиону в год для каждого. Император имел право закреплять императорскими декретами (тем, что мы называем ордонансами) внутренний распорядок дворца и определять род представительства, подобающего его императорскому величеству.


Столь полно погрузившись в монархические идеи, следовало окружить новый трон сановниками, которые послужили бы ему украшением и опорой.

Талейран, совместно с Первым консулом, придумал шесть главных званий, соответствующих не службам императорской челяди, но различным правительственным правомочиям. Поскольку по конституции оставалось еще много выборных должностей – избранию подлежали члены Сената, Законодательного корпуса, Трибуната и даже сам император в случае пресечения рода, – было учреждено звание великого электора, которому поручались почетные заботы о выборах. Вторым стал великий канцлер Империи, который наделялся чисто представительской ролью и должен был осуществлять общий надзор за правопорядком; третьим – государственный великий канцлер, наделяемый подобными же функциями в отношении дипломатии; четвертым – великий казначей;

пятым – коннетабль; шестым – генерал-адмирал. Последние звания в достаточной мере указывали, какой области управления соответствовала должность.

Занимающие эти должности были, как мы только что сказали, сановниками, а не чиновниками, ибо предполагались их несменяемость и отсутствие прямой ответственности. Они обладали лишь почетными правомочиями и осуществляли лишь общий надзор. Так, великий электор созывал Законодательный корпус, Сенат, избирательные коллегии, приводил к присяге избранных членов различных ассамблей, принимал участие во всех формальностях по созыву и роспуску избирательных коллегий. Великий канцлер Империи принимал присягу судей и приводил их к присяге императору, надзирал за утверждением законов и сенатус-консультов, председательствовал в Государственном совете и Верховном императорском суде, побуждал к желательным реформам в законодательстве, осуществлял, наконец, функции чиновника, регистрирующего акты гражданского состояния в отношении рождений, браков и смертей членов императорской фамилии. Государственный великий канцлер принимал послов, представлял их императору, подписывал договоры и ратифицировал их. Великий казначей надзирал за книгой государственного долга, гарантировал своей подписью средства, выделяемые государственным кредиторам, выверял счета общей бухгалтерии прежде их представления императору и вносил предложения по управлению финансами. Коннетабль и генерал-адмирал имели сходные роли в отношении военного и военно-морского управления. Таким образом, заложенный Наполеоном принцип состоял в том, чтобы главный сановник никогда не занимал должность министра, дабы отделить правомочия аппарата от реальной функции. Для каждой области управления эти должности представляли малый слепок с самой королевской власти – такие же неактивные, неответственные и парадные, как она, но, как и она, наделенные правом осуществлять общий и высший надзор.

Занимающие эти должности могли замещать императора в его отсутствие в Сенате, в советах, в армии. Вместе с императором они образовывали Верховный совет императора. Наконец, в случае угасания законного и побочного потомства императора, они избирали нового главу государства, а в случае несовершеннолетия наследника короны образовывали регентский совет.

Естественно было также создать высшие должности в армии, восстановить маршальское звание, существовавшее при старой монархии и принятое во всей Европе как высший полководческий титул. Решили назначить шестнадцать маршалов Империи и четырех почетных маршалов из старых генералов, ставших сенаторами и лишенных в таковом качестве активных функций. Восстановили также должности генерал-инспекторов артиллерии и инженерных частей и генерал-полковников кавалерии. К высшим военным званиям добавили и высшие гражданские звания, такие как камергеры, церемониймейстеры и т. п. и составили из тех и других второй класс сановников, в ранге главных должностных лиц Империи, несменяемых, как и шесть высших сановников. Им поручили председательство в избирательных коллегиях, чтобы таким образом укоренить их в иерархической системе. Каждой коллегии предназначалось постоянное председательство одного из высших сановников или высших гражданских и военных должностных лиц. Так, великий электор возглавил избирательную коллегию Брюсселя, великий канцлер – коллегию Бордо, государственный канцлер – коллегию Нанта, верховный казначей – коллегию Лиона, коннетабль – коллегию Турина, генерал-адмирал – коллегию Марселя. Высшие гражданские и военные должностные лица возглавили избирательные коллегии меньшей значимости. Так умудрились совместить аристократию с демократией; ибо иерархия из шести высших сановников и сорока-пятидесяти высших должностных лиц на ступенях трона представляла собой одновременно аристократию и демократию. Аристократию по положению, почестям и доходам, которые ей вскоре предстояло получать, и демократию по происхождению, ибо она состояла из адвокатов, удачливых офицеров, порой выходцев из крестьян, ставших маршалами, и оставалась открытой для любого гениального или просто талантливого выскочки. Создания эти исчезли вместе с их создателем и вместе с обширной империей, послужившей их основанием; но если бы время сообщило им силы, они бы, возможно, и прижились.

Возводя трон и украшая его ступени этим светским великолепием, невозможно было не потрудиться обеспечить кое-какие гарантии и гражданам, хотя бы толикой реальной свободы возместив им ущерб за ту видимость свободы, которой их лишали, уничтожив республику. С некоторого времени много говорилось о том, что при монархии с хорошими законами правительство будет сильнее, а граждане свободнее. Следовало сдержать часть этих обещаний, если, конечно, возможно сдержать хоть одно обещание такого рода в эпоху, когда все, страстно желая сильной власти, готовы дать погибнуть свободе за невозможностью ее использования, даже если она самым ясным образом прописана в законах. Так, решили дать Сенату и Законодательному корпусу некоторые прерогативы, которых они прежде не имели и которые могли стать полезными гарантиями для граждан.

Сенат, состоявший прежде из двадцати четырех членов, избираемых самим Сенатом, затем из граждан, которых император считал достойными этого высокого положения, и наконец, из шести высших сановников и французских принцев, достигших восемнадцати лет, по-прежнему оставался главным государственным органом. Он сохранял право избрания других органов, мог отменять любой закон или декрет по причине его неконституционности и вносить изменения в конституцию посредством конституционных сенатус-консультов. При всех трансформациях, которым он подвергся за четыре года, он оставался столь же могущественным, каким замыслил его Сийес. Заседавшие в Сен-Клу реставраторы монархии задумали снабдить его двумя новыми правомочиями самого высокого значения. Они вверили ему охрану личной свободы граждан и свободу печати. Согласно статье 16 первой Консульской конституции, правительство не могло удерживать индивида в заключении, не предав его суду в течение десяти дней. Согласно второй Консульской конституции, установившей пожизненное консульство, Сенат имел право решать, в случае заговора против безопасности государства, может ли правительство превысить этот десятидневный срок и насколько. Эту произвольную власть правительства в отношении гражданской свободы решили надежным образом регламентировать, создав сенатскую комиссию из семи членов, избираемую голосованием и обновляемую каждые четыре месяца за счет выхода одного из них из состава комиссии. Ей надлежало рассматривать прошения и требования заключенных и их семей и объявлять, справедливо ли заключение и продиктовано ли оно государственными интересами. Если после направления первого, второго и третьего запросов министру, санкционировавшему арест, министр не выпускал индивида, о котором его запрашивали, он сам предавался суду за нарушение гражданской свободы.

Подобной же комиссии, организованной сходным образом, надлежало надзирать за свободой печати. Эта свобода впервые появилась в консульских конституциях, так мало придавали ей значения после разгула печати во времена Директории. Что до периодической прессы, ее оставили в ведении полиции. Беспокоились только о книгах, только их сочли достойными свободы, в которой отказывали газетам. Не хотели, как до 1789 года, отдавать их на произвол полиции. Теперь любой типограф или издатель, чья публикация подвергалась притеснениям государственной власти, имел право обратиться в сенатскую комиссию по надзору за свободой печати; и, если, ознакомившись с запрещенной книгой, сенатская комиссия не одобряла строгих мер государственной власти, она направляла первый, второй и третий запрос министру, после чего, в случае неповиновения ее повторным предупреждениям, призывала министра к ответу в Верховном императорском суде.

Кое-что в этом направлении сделали и для Законодательного корпуса. Как мы не раз говорили, проекты законов обсуждались только в Трибунате, который, сформировав свое мнение, посылал трех ораторов для его защиты перед тремя государственными советниками в лишенный слова Законодательный корпус. Немота последнего, исправлявшаяся, по мысли Сийеса, красноречием Трибуната, очень скоро сделалась предметом острот публики, насмехавшейся над вынужденным молчанием своих законодателей. Молчание Законодательного корпуса стало еще более шокирующим после того, как лишенный всякой силы Трибунат тоже умолк. Было решено, что, заслушав государственных советников и членов Трибуната, Законодательный корпус будет удаляться на совещание в подчиненный ему тайный комитет проектов, где любой из его членов сможет пользоваться правом слова, а затем возвращаться на публичное заседание, чтобы голосовать обычным образом.

Трибунат, ставший после учреждения пожизненного консульства своего рода государственным советом, доведенным до пятидесяти членов и взявшим обыкновение изучать проекты законов лишь на частных заседаниях с государственными советниками, авторами этих проектов, получил в новой конституции организацию, сообразную усвоенным им традициям. Он разделялся на три отделения – законодательное, внутренних дел и финансовое – и должен был обсуждать законы на собраниях отделений, а не на общем собрании. Три оратора защищали мнение отделения в Законодательном корпусе. Так, конституция окончательно закрепила форму, усвоенную им из почтительности. Полномочия его членов продлевались с пяти до десяти лет. Эта льгота для отдельных его членов, в результате более редкого обновления его состава, ослабляла сам корпус.

Ко всему этому присоединили, наконец, учреждение, которого недоставало как для безопасности правительства, так и для безопасности граждан, – Верховный суд. Учреждению этого Верховного суда постарались придать видимое преимущество, какое старались придать всем монархическим нововведениям, а именно – добавить столько же свободы гражданам, сколько силы добавляли власти. Местопребыванием его определили Сенат, но состоял он не из одного Сената и не из всех его членов. Он формировался из шестидесяти сенаторов, шести председателей Государственного совета, четырнадцати государственных советников, двадцати членов кассационного суда, высших чиновников Империи, шести высших сановников и принцев, получивших решающий голос. Председателем его назначался великий канцлер. Верховному суду поручалось разбирать дела о заговорах против безопасности государства и персоны императора, об актах произвола министров и их агентов, о должностных преступлениях и взяточничестве сухопутных и морских генералов при осуществлении ими командования, о правонарушениях членов императорской фамилии, высших сановников, высших должностных лиц, сенаторов, государственных советников и т. п. Генеральный прокурор, назначавшийся на постоянной основе, имел право возбуждать судебный процесс, в случае если инициативу не брали на себя истцы.

В знак уважения к волеизъявлению нации было решено провести плебисцит по вопросу об учреждении наследственной императорской власти в потомстве Наполеона Бонапарта и двух его братьев Жозефа и Луи.

Императору надлежало в течение двух лет принести торжественную присягу в присутствии высших сановников, высших должностных лиц, министров, Государственного совета, Сената, Законодательного корпуса, Трибуната, кассационного суда, архиепископов, епископов, председателей судов, председателей избирательных коллегий и мэров тридцати шести главных городов республики. Присяга приносилась, гласил текст нового конституционного акта, французскому народу на Евангелии. Составлена она была в следующих выражениях: «Клянусь охранять целостность территории Республики, положения Конкордата и свободу культов; уважать и заставлять уважать равенство прав, политическую и гражданскую свободу, неотменяемость продаж национального имущества; устанавливать налоги и пошлины не иначе как в силу закона; поддерживать учреждение Почетного легиона; править лишь с целью выгоды, благоденствия и славы французского народа».

Таковы были условия новой монархии, изложенные в проекте сенатус-консульта простым, точным и ясным языком, каким писались все законы того времени. Такова была третья и последняя трансформация, которую претерпела знаменитая конституция Сийеса.


Таково было творение конституционного комитета, собиравшегося в Сен-Клу. В последние дни его собраний Камбасерес и Лебрен отсутствовали. Наиболее мудрые сенаторы из состава комиссии сожалели об этом и дали почувствовать Наполеону, насколько важно удовлетворить двух его коллег, обойдясь с ними достойно. Наполеон не нуждался в предупреждениях, ибо понимал ценность Камбасереса. Он вызвал его в Сен-Клу, вновь объяснился с ним на предмет предстоящих перемен, привел свои доводы, выслушал его собственные и закончил обсуждение выражением своей воли, отныне непререкаемой. Он хочет короны и не потерпит противоречий. Впрочем, он предложил прекрасный способ вознаградить Камбасереса и Лебрена. Первому он предназначал сан великого канцлера Империи, второму – сан верховного казначея. Таким образом он обойдется с ними как и с собственными братьями, которые тоже должны войти в число шести высших сановников. Он объявил об этом решении Камбасересу, присоединив к предложению свою обольстительную ласку, которой не мог противостоять ни один человек, и окончательно привлек его на свою сторону.

Жозефа Бонапарта Наполеон назначил великим электором, а Луи Бонапарта – коннетаблем. Должности великого канцлера и генерал-адмирала оставались пока незанятыми. Наполеон колебался в выборе между членами своей семьи.

Талейран, главный изобретатель новых должностей, испытал по этому случаю первое разочарование, которое неприятным образом повлияло на его настроения и привело его позднее в оппозицию, пагубную для него и досадную для Наполеона. Поскольку место великого канцлера Империи, соответствующее судебному ведомству, предназначалось консулу Камбасересу, он полагал естественным получить место государственного канцлера, соответствующее ведомству дипломатическому. Но император высказался на этот счет определенно. Он не допускал, чтобы высшие сановники одновременно занимали министерские должности. Министры были ответственны и сменяемы, он мог отзывать и наказывать их по своему усмотрению. Генерала Бертье он ценил ничуть не меньше, чем Талейрана, однако и его, как и Талейрана, пожелал оставить министром и возместил ущерб обоим значительными суммами. Гордость Талейрана была особенно задета и, сохраняя любезность, он тем не менее постепенно дал прочувствовать это свое отношение льстивого недовольства, сдержанное поначалу, но ставшее впоследствии более явным и стоившее ему жестоких немилостей.

В армии и при дворе оставались еще должности, способные удовлетворить все притязания. Имелось четыре места почетных маршалов для генералов, уходящих на покой в Сенат, и шестнадцать маршальских жезлов для молодых генералов, призванных еще долго возглавлять французские войска. Четыре первых Наполеон дал Келлерману – в память о Вальми; Лефевру – за проявленную 18 брюмера доблесть и преданность; Периньону и Серюрье – за уважение, которым они по справедливости пользовались в армии. Из шестнадцати мест маршалов для действующих генералов он заполнил только четырнадцать, сохранив два места для награждения за будущие заслуги. Эти четырнадцать жезлов были даны: Журдану – в память о Флерюсе, Бертье – за выдающуюся и продолжительную службу в Генеральном штабе, Массена – за Риволи, Цюрих и Геную, Ланну и Нею – за неоднократно проявленный героизм, Ожеро – за Кастильоне, Брюну – за Гельдер, Мюрату – за рыцарскую доблесть во главе французской кавалерии, Бессьеру – за достойное командование гвардией, полученной им после Маренго, Монсею и Мортье – за их воинские доблести, Сульту – за его услуги в Швейцарии, Генуе и в Булонском лагере, Даву – за его поведение в Египте и твердость характера, разительные доказательства каковой он дал недавно, в деле с д’Арсенном, Бернадотту – за его добрую славу в армиях Самбры-и-Мааса и Рейна, но особенно за его родственные связи и несмотря на обнаруженную в сердце этого офицера ревнивую ненависть, которая уже заставляла Наполеона предчувствовать его будущее предательство, о чем он несколько раз говорил вслух.

Один генерал, который еще не был главнокомандующим, но командовал, как и генералы Ланн, Ней и Сульт, значительными корпусами и не менее, чем перечисленные офицеры, заслуживал маршальского жезла, не значился в списке новых маршалов. Это был Гувион Сен-Сир. Если он и не мог соревноваться с Массена воинскими доблестями и меткостью в стрельбе, то превосходил его в знаниях и таланте военных комбинаций. С тех пор как Моро был потерян для Франции из-за своих политических ошибок, а Клебер и Дезе мертвы, он и Массена оставались наиболее способными генералами. Наполеон, разумеется, был вне сравнений. Однако завистливый и неуживчивый нрав Сен-Сира уже начинал доставлять ему холодность высочайшего подателя милостей. Вместе с верховной властью пришли и ее слабости; и Наполеон, простивший генералу Бернадотту его мелкие измены, предвестники будущего большого предательства, не сумел простить генералу Сен-Сиру его критический ум. В то же время, генерал Сен-Сир получил звание генерал-полковника кирасиров.

Жюно и Мармон, верные адъютанты генерала Бонапарта, стали генерал-полковниками гусар и стрелков, а Бараге-д’Илье – генерал-полковником драгунов. Генерал Мареско был назначен генерал-инспектором инженерных войск, генерал Сонжи – генерал-инспектором артиллерии. Во флоте вице-адмирал Брюи, предводитель и организатор флотилии, получил жезл адмирала и должность генерал-инспектора океанского побережья, а вице-адмирал Декре – должность генерал-инспектора Средиземноморского побережья.

Предстояло также распределить высшие придворные должности. Двор организовывался со всей пышностью старой французской монархии и с бо́льшим блеском, чем императорский германский двор. Главным духовником императора стал кардинал Феш, дядя Наполеона, обер-камергером – Талейран, обер-егермейстером – генерал Бертье. Для двух последних эти придворные должности стали компенсацией за то, что они не получили мест двух высших сановников Империи. Должность обер-шталмейстера была предоставлена Коленкуру, в воздаяние за клевету ополчившихся против него после смерти герцога Энгиенского роялистов. Сегюр, бывший посол Людовика XVI при дворе Екатерины, более всего подходящий для того, чтобы обучить новый двор традициям старого, стал обер-церемониймейстером. Дюрок, управлявший Консульским домом, который превратился в Императорский, управлял им ныне в должности обер-гофмаршала.

К этим назначениям прибавилось еще одно, гораздо более серьезное, – назначение Фуше министром полиции в министерстве, восстановленном для него в награду за услуги, оказанные во время последних событий.

Всем этим назначениям и самому великому из них, которое превращало генерала республики в наследственного монарха, следовало придать характер официальных актов. Был составлен сенатус-консульт, чтобы представить его 16 мая 1804 года в Сенат и декретировать по заведенной форме. Как только представление состоялось, немедленно назначили комиссию для доклада. Доклад поручили Ласепеду, ученому и сенатору, наиболее преданному Наполеону. Он закончил его в сорок восемь часов и принес в Сенат 18 мая. Этот день назначался для торжественного провозглашения Наполеона императором. Решили, что председательствовать на заседании Сената будет консул Камбасерес, чтобы признание им нового монархического устройства стало более очевидным. Едва Ласепед окончил доклад, как сенаторы, без единого видимого проявления разногласий, единодушно приняли сенатус-консульт. С заметным нетерпением они исполнили необходимые формальности, каковыми сопровождается принятие подобного акта, торопясь отправиться в Сен-Клу. Сенат собирался в полном составе поехать в эту резиденцию, чтобы представить свой декрет Первому консулу и поздравить его с императорским титулом. Едва принятие сенатус-консульта завершилось, как сенаторы прервали заседание и наперегонки устремились к своим каретам.

Во дворце Сената, на дороге и в Сен-Клу всё было подготовлено для этой небывалой процессии. Великолепным весенним днем длинная вереница карет в сопровождении конных гвардейцев доставила сенаторов к резиденции Первого консула. Он и его жена, заранее предупрежденные, уже ожидали торжественного визита. Наполеон в военном мундире, со спокойным лицом, какое у него бывало, когда на него смотрели люди, и Жозефина, довольная и взволнованная, встретили сенаторов во главе с Камбасересом. Почтительный коллега и еще более почтительный подданный с глубоким поклоном обратился к солдату, которого провозглашал императором, со следующими словами:

«Сир, уже четыре года как любовь и благодарность французского народа вручили вашему величеству бразды правления, и основы государства уже возлагались на вас по преемству. Более величественное наименование, пожалованное вам сегодня, является лишь проявлением собственного достоинства нации и ее потребности доставить вам новое свидетельство беспрестанно возрастающей любви и уважения.

Разве может французский народ без воодушевления думать о своем счастье, с тех пор как Провидение внушило ему мысль броситься в ваши объятия?

Армии были разгромлены, финансы расстроены, доверие к государству уничтожено; различные группировки рвали друг у друга из рук остатки нашего былого великолепия; религиозные и даже моральные понятия оказались затемнены; привычка отдавать и вновь захватывать власть сделала ненужными судей.

И тогда появились вы, ваше величество. Вы вновь призвали победу под наши знамена и восстановили порядок и государственные финансы; ободренный вновь поверил в собственные силы; ваша мудрость успокоила страхи покинувших страну; восстали из пепла алтари;

наконец, и в этом, несомненно, величайшее из чудес, произведенное вашим гением, вы сумели научить народ, сделавшийся непокорным всякому принуждению и врагом всякой власти, любить и ценить власть, которая осуществляется лишь ради его славы и покоя.

Французский народ не притязает более на роль судии конституций других государств; ему нечего критиковать, нет примеров, за которыми нужно следовать: отныне опыт стал его уроком.

Он веками ощущал преимущества наследственной власти; он имел краткий, но мучительный опыт противоположной системы; и ныне он возвращается, по свободному и зрелому размышлению, к правлению, сообразному его гению. Французский народ свободно пользуется своим правом делегировать вашему императорскому величеству власть, которую его интерес воспрещает ему осуществлять самому. Он недвусмысленно заявляет это грядущим поколениям и торжественным пактом вручает благополучие своих потомков отпрыскам вашего рода.

Счастлив народ, после стольких волнений обретший в своем лоне человека, способного усмирить бурю страстей, примирить все интересы и объединить все голоса!

Если принципы нашей Конституции позволяют подчинить воле народа постановление касательно наследственного правления, Сенат решил, что должен умолять ваше императорское величество дать согласие на то, чтобы эти конституционные положения незамедлительно были исполнены; и ради славы и счастья Республики он провозглашает в этот час Наполеона Императором Французов».

Едва великий канцлер договорил эти слова, как в стенах дворца Сен-Клу раздались возгласы «Да здравствует Император!» и, услышанные во дворах и садах, были подхвачены с радостью и шумными аплодисментами. На лицах читались доверие и надежда, и все присутствующие, захваченные впечатлением от этой сцены, почитали себя надолго обеспечившими собственное счастье и благополучие Франции. Воодушевленный Камбасерес, казалось, сам всегда хотел того, что совершалось в этот миг.

Когда восстановилась тишина, Наполеон обратился к Сенату с такими словами:

«Всё, что может содействовать благу родины, неразрывно связано с моим счастьем. Я принимаю титул, который вы считаете полезным для славы народа. Закон о наследственности я выношу на утверждение народа. Надеюсь, что Франция никогда не раскается в почестях, которые воздала моей семье. В любом случае, мой дух не останется с моим потомством в тот день, когда оно перестанет заслуживать любовь и доверие великого народа».

Множественные возгласы перекрыли эти прекрасные слова, затем Сенат, в лице председателя Камбасереса, обратился и к новой императрице со словами поздравления, которые та выслушала, по своему обыкновению, с совершенным изяществом и на которые отвечала лишь глубоким волнением.

Затем Сенат удалился, соединив с этим человеком, рожденным столь далеко от трона, титул императора, который он уже не утратит ни после своего падения, ни в изгнании. Отныне и мы будем называть его этим титулом, который стал ему принадлежать с того дня, который мы только что описали. Воля народа, выраженная в плебисците, должна была решить, будет ли он императором наследственным. Результаты плебисцита всем представлялись настолько определенными, что было даже что-то ребяческое в том, как всем хотелось в них убедиться. А пока, властью Сената, действующего в пределах его правомочий, он оставался Императором Французов.


Когда сенаторы удалились, Наполеон удержал Камбасереса и пожелал, чтобы он остался обедать с императорской семьей. Император и императрица осыпали его ласками и постарались заставить забыть о дистанции, отделявшей его отныне от бывшего коллеги. Впрочем, великий канцлер мог утешиться: в действительности не он спустился, просто его господин поднялся и поднял с собой всех.

Наполеону и Камбасересу необходимо было побеседовать о важных вещах, связанных с событием дня: о церемонии коронации и о новом режиме правления для Итальянской республики, которая не могла теперь оставаться республикой рядом с Францией, превратившейся в монархию. Наполеону, всегда любившему всё чудесное, пришла в голову смелая мысль, осуществление которой должно было захватить умы и сделать его вступление на трон еще более необыкновенным, а именно, чтобы его коронацию совершил сам папа, прибыв для этого торжества из Рима в Париж. Это стало бы беспримерным событием в восемнадцативековой истории церкви: все германские императоры без исключения короновались в Риме.

Едва задумав эту мысль, Наполеон тотчас превратил ее в непререкаемое решение и пообещал себе заманить Пия VII в Париж любыми доступными средствами, обольщением или страхом. Переговоры по этому вопросу представлялись труднейшими, никто, кроме него, в них преуспеть не мог. Он предполагал воспользоваться услугами кардинала Капрара, который без устали писал в Рим, что без Наполеона религия во Франции и даже, быть может, в Европе погибла бы. Он поделился своим проектом с Камбасересом и пришел к согласию с ним относительно того, как взяться за это дело, чтобы провести первую атаку на предрассудки, сомнения и косность римского двора.

Что до Итальянской республики, она уже два года была бы театром неразберихи и смуты без президентства генерала Бонапарта. Превратить эту республику в вассальную монархию Империи, отдать ее, к примеру, Жозефу, значило начать строить Империю Запада, о которой уже начинал мечтать Наполеон в своем отныне беспредельном честолюбии; значило обеспечить Италии более стабильное управление; значило, наполнить ее желания, ибо ей очень хотелось иметь собственного государя. Было решено, что Камбасерес, близко связанный с Мельци, напишет ему, чтобы сделать в этом направлении надлежащие первые шаги.

Наполеон вызвал кардинала-легата в Сен-Клу и поговорил с ним ласковым, но столь твердым тоном, что кардиналу и в голову не пришло выдвинуть ни одного возражения. Император сказал, что поручает ему срочно просить папу приехать в Париж, чтобы совершить церемонию коронации; что позднее, когда будет уверен, что ему не откажут, он сделает официальный запрос; что он, впрочем, не сомневается в успешном осуществлении своих пожеланий; что, признав его, церковь будет обязана и ему, и самой себе, ибо ничто не послужит религии лучше, чем присутствие верховного понтифика в Париже по такому торжественному случаю и соединение гражданских торжеств с религиозной пышностью. Кардинал Капрара отправил в Рим курьера, а Талейран, со своей стороны, написал кардиналу Фешу, чтобы сообщить ему об этом новом проекте и попросить оказывать всяческую поддержку переговорам.

Великий канцлер Камбасерес написал, в свою очередь, вице-президенту Мельци по поводу нового королевства Италии. Первые шаги Камбасереса в отношении Мельци должен был поддержать Марескальчи, посланник Итальянской республики в Париже.

В последующие дни новый государь Франции принимал присягу членов Сената, Законодательного корпуса и Трибуната. Камбасерес, стоя рядом с сидящим императором, зачитывал слова присяги; затем допущенное к присяге лицо произносило клятву, и Наполеон, слегка приподнимаясь в своем императорском кресле, отдавал честь тому, от кого только что принял клятвенное обещание верности. Это внезапное отличие, появившееся в отношениях между подданными и государем, который накануне был им равным, произвело некоторое впечатление. Вручив ему корону в своего рода увлечении, государственные мужи почувствовали удивление при виде первых последствий того, что сделали. Но народ, пораженный неслыханной сценой, которую видел, не различая подробностей, был охвачен удивлением, переходящим в восхищение. Наполеона считали достойным наследственной власти, восхищались тем, что он посмел ее взять, одобряли ее восстановление, потому что она означала более полное возвращение к порядку, были ослеплены, наконец, свершавшимся на их глазах чудом. Так, хоть и не совсем с теми же чувствами, что в 1799 и в 1802 годах, граждане спешили отдать свои голоса за Наполеона. Голоса за утверждение наследственной власти насчитывались миллионами, при очень небольшом количестве голосов против, поданных скорее в доказательство свободы, которой продолжали еще пользоваться.

Прежде вступления в полное владение новым титулом Наполеону оставалось преодолеть последнее затруднение. Следовало завершить процесс Жоржа и Моро, который поначалу, казалось, не таил в себе особых трудностей. Если бы дело касалось только Жоржа с его сообщниками и Пишегрю, будь он еще жив, трудность была бы не велика. Процесс должен был привести их в смятение и доказать участие эмигрировавших принцев в их заговорах. Но в деле был замешан Моро. Начиная процесс, думали найти против него больше доказательств, чем их существовало в действительности, и, хотя вина его была очевидна людям доброй воли, недоброжелатели имели в то же время средство ее отрицать. Кроме того, в народе воцарилось некоторое невольное чувство жалости при виде такого контраста между двумя величайшими генералами республики, когда один готовился взойти на трон, а другой был закован в кандалы и обречен если не на эшафот, то на изгнание. Любые, даже справедливые доводы в подобных случаях отступают, и счастливца охотнее сочтут неправым при всей его правоте.


Дебаты открылись 28 мая при огромном стечении публики. Многочисленных обвиняемых рассадили по четырем рядам скамей. Не все они выказывали одинаковое настроение. Жорж и его люди держались с преувеличенной уверенностью; они чувствовали себя свободно, ибо после всего могли сказаться жертвами, преданными своему делу. В то же время надменность некоторых из них не располагала к ним публику. Жорж, хотя и возвышаемый в глазах толпы энергичностью характера, вызвал несколько негодующих возгласов. Но несчастный Моро, подавленный своей славой, сожалея в тот миг об известности, стоившей ему множества устремленных на него взглядов, был лишен спокойной уверенности, которая составляла его основное достоинство на войне. Генерал, очевидно, задавался вопросом, что делает среди роялистов он, бывший герой революции; и если он воздавал себе должное, то мог сказать себе только одно – что заслужил такую участь, потому что поддался жалкому пороку зависти. Среди многочисленных обвиняемых публика высматривала его одного. Послышались даже редкие аплодисменты старых солдат, скрытых в толпе, и безутешных революционеров, считавших, что на скамье подсудимых, где сидел главнокомандующий Рейнской армией, сидит сама Республика. Подобное любопытство и проявления чувств смущали Моро; в то время как остальные горделиво называли одно за другим свои безвестные или печально известные имена, он произнес свое славное имя так тихо, что его с трудом услышали. Справедливое наказание за опороченное доброе имя!

Дебаты были долгими, продолжались двенадцать дней и вызвали великое волнение умов. Мы часто видим в наши дни, как какой-нибудь процесс целиком завладевает вниманием публики. То же происходило и тогда, но создавшиеся обстоятельства порождали совершенно иное переживание, нежели любопытство. В присутствии торжествующего и коронованного генерала – генерал в несчастье и в кандалах, своей защитой оказывающий последнее возможное сопротивление власти, становившейся с каждым днем всё более абсолютной; в тишине зала голоса адвокатов раздавались как в самой свободной стране: великие мужи в опасности, притом что одни принадлежат эмиграции, другие – Республике. Тут было, несомненно, чем взволновать все сердца. Публика поддавалась справедливой жалости, и, быть может, тайному чувству, заставлявшему желать поражения благополучному могуществу; и, не будучи врагами правительства, люди от души желали спасения Моро.

Наполеон, ощущая себя свободным от низкой зависти, в которой его обвиняли, хорошо зная, что Моро, не желая возвращения Бурбонов, желал его смерти, дабы занять его место, в полный голос требовал осуждения генерала, виновного в государственном преступлении. Он желал этого осуждения как собственного оправдания;

и желал не для того, чтобы голова победителя Гогенлиндена скатилась на эшафот, а чтобы иметь честь помиловать его. Судьи это знали, публика тоже.

Но правосудие, по праву не вникающее в соображения политики – ибо если политика бывает порой человечной и мудрой, бывает она и жестокой и неосмотрительной, – в этом последнем столкновении страстей, нарушавшем глубокий покой Империи, осталось беспристрастным и вынесло справедливые приговоры.

Десятого июня, после двухнедельных дебатов, судьи вынесли вердикт, свободный от какого-либо воздействия. Жоржа и девятнадцать его сообщников приговорили к смертной казни. Моро же, сочтя его действительное сообщничество недостаточно доказанным, но моральное поведение предосудительным, они осудили его на два года тюремного заключения. Арман де Полиньяк и Ривьер были осуждены на смерть; Жюль де Полиньяк и пятеро других обвиняемых – на два года тюрьмы. Двадцать два человека были оправданы.

Приговор этот, одобренный беспристрастными людьми, вызвал огромное недовольство императора, который бурно возмутился слабостью правосудия, между тем как другие в эту минуту обвиняли последнее в варварстве. Ему не хватило даже сдержанности, какую должна обыкновенно выказывать верховная власть, особенно в таком важном предмете. В том состоянии сильнейшего раздражения, в какое ввергли его несправедливые слова врагов, от него было трудно добиться актов милосердия. Но он так стремительно успокаивался, был столь великодушен и столь прозорлив, что вскоре подступы к его рассудку и сердцу вновь оказались открыты. За несколько дней, употребленных на обращения к кассационному суду, он принял надлежащие решения, добился для Моро отмены двухлетнего заключения, как отменил бы и его смертную казнь, если бы его к ней приговорили, и согласился на его отъезд в Америку.

Поскольку несчастный генерал желал продать свои владения, Наполеон приказал незамедлительно приобрести их по самой высокой цене. Что до осужденных роялистов, сохранив прежнюю бескомпромиссность в их отношении после последнего заговора, он поначалу не пожелал помиловать никого из них. Один только Жорж внушал ему некоторый интерес своей энергичной храбростью, но он считал его непримиримым врагом, которого следовало уничтожить ради государственной безопасности. Впрочем, эмиграция переживала не за Жоржа. Она волновалась за Полиньяка и Ривьера: порицая неосмотрительность, которая привела людей столь высокого положения и тщательного воспитания в столь мало достойное их общество, эмиграция не могла смириться с их гибелью. Увлеченность партий должна была бы, по здравой оценке, заставить извинить их ошибку и заслужить снисходительность императора.

Все знали сердце Жозефины и знали, что под видом небывалого величия она сохраняет трогательную доброту. Знали и о том, что она жила в постоянном страхе за жизнь мужа, думая о кинжалах, непрестанно заносившихся над его головой. Решительный акт милосердия мог бы отклонить эти кинжалы и успокоить ожесточенные сердца.

Удалось подступиться к ней через госпожу Ремюза, приставленную к ее особе; в замок Сен-Клу привезли госпожу де Полиньяк, оросившую слезами императорскую мантию. Простое и чувствительное сердце Жозефины, как и ожидалось, растаяло при виде безутешной жены, с достоинством просящей сохранить жизнь ее мужу. Она сделала первую попытку подступиться к Наполеону. Тот, по обыкновению спрятав волнение под маской жесткости и суровости, резко оттолкнул ее. Госпожа Ремюза присутствовала при этой сцене. «Так значит, вы по-прежнему печетесь о моих врагах, – сказал он им обеим. – И те и другие как неосторожны, так и виновны. Если я не преподам им урок, они возьмутся за старое и станут причиной новых жертв».

Отвергнутая Жозефина уже не знала, к какому средству прибегнуть. Наполеон должен был вскоре покинуть зал Совета и пройти через одну из галерей замка. Она решила поставить госпожу де Полиньяк на его пути, чтобы та могла броситься к его ногам. В самом деле, когда он проходил, госпожа де Полиньяк подошла к нему и просила, заливаясь слезами, сохранить жизнь ее мужу.

Захваченный врасплох Наполеон бросил на Жозефину, сообщничество которой угадывал, суровый взгляд, но тотчас побежденный, сказал госпоже де Полиньяк, что был удивлен, обнаружив в составе направленного против него заговора Армана де Полиньяка, его детского товарища по военной школе; что он ответит милостью на слезы жены, но желает, чтобы эта слабость с его стороны не возымела прискорбных последствий, став причиной новых неосторожностей. «Принцы виновны тем, мадам, – добавил он, – что ставят под угрозу жизнь наивернейших своих служителей, не разделяя с ними опасностей».

Охваченная радостью и признательностью госпожа де Полиньяк рассказала эмигрантам об этой сцене милосердия. Однако Ривьер оставался в опасности. Мюрат и его жена проникли к Наполеону, чтобы добиться от него и второй милости, ибо помилование Полиньяка влекло за собой и помилование Ривьера. Они его немедленно получили. Одиннадцать лет спустя великодушному Мюрату будет отказано в подобном же великодушии.


Так завершилось это прискорбное и гнусное предприятие, которое имело целью уничтожить Наполеона, но возвело его на трон; которое стоило трагической смерти французскому принцу, вовсе не принимавшему участия в заговоре; наконец, которое закончилось ссылкой Моро, единственного генерала того времени, которого можно было назвать соперником генерала Бонапарта. Поразительный урок для партий: всегда возвеличиваются правительство, партия или человек, которых пытаются уничтожить преступными средствами.

Отныне всякое сопротивление было сломлено. В 1802 году Наполеон преодолел некоторое гражданское сопротивление, отменив Трибунат; в 1804 году победил сопротивление военных, разоблачив заговор эмигрантов с республиканскими генералами. Теперь он всходил на трон, а Моро уезжал в изгнание. Им предстояла еще одна встреча, когда они окажутся на расстоянии пушечного выстрела друг от друга под стенами Дрездена, оба несчастные и виновные: Моро вернется из-за границы, чтобы воевать с родиной, а Наполеон злоупотребит своим могуществом и вызовет всеобщую реакцию против величия Франции; один погибнет от французского ядра, другой одержит последнюю победу, но впереди уже будет видеть бездну, которая поглотит его.

Однако до этих великих событий было еще далеко. Могущество Наполеона казалось нерушимым. Конечно, за последнее время ему пришлось пережить кое-какие неприятности, ибо, независимо от великих несчастий, Провидение нередко приправляет некоторой преждевременной горечью и само счастье, как бы для предупреждения человеческой души и приготовления ее к великим страданиям. Эти две недели были для него мучительны, но они быстро прошли. Выказанное им милосердие пролило мягкий свет на начало его правления. Смерть Жоржа никого не опечалила, хоть его храбрость, достойная лучшей участи, и вызвала сожаления. Однако вскоре все сдались чувству восхищенного любопытства, какое люди испытывают при всяком необыкновенном зрелище.

Так закончилась, по прошествии двенадцати лет, не Французская революция, по-прежнему живая и нерушимая, но Республика, которую считали вечной. Она окончила свои дни от руки победоносного солдата, как всегда и заканчиваются республики, если не засыпают в объятиях олигархии.

Загрузка...