Ганноверки.
Как раз у дверей дома мы встречаем двух сестер, которые входят с видом скорее спокойным, чем грустным. Я вижу двух красавиц, которые меня удивляют, но более всего меня поражает одна из них, которая делает мне реверанс:
– Это г-н шевалье Де Сейигальт?
– Да, мадемуазель, очень огорчен вашим несчастьем.
– Не окажете ли честь снова подняться к нам?
– У меня неотложное дело…
– Я прошу у вас только четверть часа.
Я не могу ей отказать. Эти две девушки – старшие. Эта, что пригласила меня подняться, потратила четверть часа, чтобы поведать мне несчастье своей семьи в Ганновере, их путешествие ко двору Сент-Джеймс, чтобы получить возмещение, их безуспешные хлопоты, то, что они вынуждены были влезть в долги, чтобы содержать семью, болезнь матери, которая мешает матери действовать самой, варварство хозяина дома, который, не желая ждать, собирается поместить их мать в тюрьму, а их выгнать за дверь, и прочее варварство всех, кого они знают и к кому они обращались за помощью, и кто им в ней отказал.
У нас нет, месье, нет ничего, что можно продать, и сегодня у нас есть всего два шиллинга, чтобы жить, питаясь хлебом.
– Кто это те, кого вы знаете, и кто имел смелость покинуть вас в такой беде?
– Такой-то и такой-то и такой-то, милорд Балтимор, маркиз де Караччиоли, министр Неаполя, милорд Пембрук.
– Это невероятно, так как я знаю этих трех последних как благородных, богатых и великодушных. Должно быть, у них есть большое и справедливое основание, потому что вы все красивы, и красота для этих господ является явным кредитным письмом.
– Да, месье, вы правы. Эти благородные и богатые господа нас покинули и нами пренебрегают. Наша ситуация не внушает им жалости, потому что, как говорят они, мы фанатики. Мы не хотим согласиться на любезности, которые противоречат нашему долгу.
– Это значит, что они находят вас обаятельными, и что они претендуют на то, чтобы вы должны были быть готовы ответить желаниям, которые вы им внушаете, и они отказывают вам в деньгах, потому что, не оказывая им никакого уважения, вы не желаете оказывать им услуги. Это так?
– Точно.
– Ну что ж, они правы.
– Они правы?
– Конечно. Я думаю так же, как они. Мы освобождаем вас от ваших обязательств. Наши состоят в том, чтобы позаботиться о наших деньгах, чтобы поддерживать наши страсти, которые, нападая на нас, дают нам в то же время моменты счастья. Мы не стараемся ни казаться добродетельными, ни платить красавицам, которые соблазняют нас своими прелестями, чтобы заставить потом томиться по ним. Я осмеливаюсь сказать вам, что на данный момент ваше несчастье состоит в том, что вы все красивы; вы легко нашли бы двадцать гиней, будь вы некрасивы; я сам дам вам их, потому что, помимо всего прочего, я не подвергнусь при этом жестокой критике по двум поводам. Не скажут, что я сделал это доброе дело, будучи рабом склонности к вежливым поступкам, и не смогут тем более сказать, что я помог вам, только понадеявшись получить от вас то, что, следуя вашей системе, я не получу никогда.
Следовало именно так говорить с этой девицей, обладающей прелестями и ослепительным красноречием. Я видел, что она задета. Я спросил, откуда она меня знает, и она ответила, что видела меня в Ричмонде вместе с Шарпийон. Я сказал, что Шарпийон мне стоила две тысячи гиней и не дала мне даже поцелуя, но со мной такого больше не будет. Тут ее позвала ее мать, она пошла узнать, чего она хочет, и вернулась минуту спустя, сказав, что та просит меня зайти, чтобы поговорить со мной о чем-то.
Я вхожу и вижу женщину сорока пяти лет, сидящую в кровати, которая не выглядит больной. Глаза живые, лицо умное, выражение смышленое говорят мне о том, что следует держаться настороже; я нахожу ее в чем-то похожей на мать Шарпийон.
– Чего вы хотите, мадам?
– Месье, я слышала все, что вы говорили моим дочерям. Вы говорили с ними не как отец, согласитесь.
– Мадам, я распутник по профессии, и если бы я имел дочерей, я уверен, у них не было бы надобности в проповеднике. Я сказал вашим дочерям то, что чувствовал, и что вы должны чувствовать сами, если вы разумны. Я всего лишь почитатель девушек, которые хотели бы демонстрировать свою добродетель, но я никогда не буду их другом. Если ваши дочери хотят быть разумными, в добрый час; но они не должны пытаться соблазнять мужчин. Я ухожу, и заверяю вас, что больше их не увижу.
– Подождите, месье. Мой муж был граф такой-то. Они порядочны и по рождению.
– Отлично! Каких еще знаков уважения вы от меня ждете?
– Наша ситуация не внушает вам жалости?
– Наоборот, большую, но я противлюсь тому, что она мне внушает, потому что они красивы.
– Какое странное соображение!
– Очень сильное. Скажут, что я глупец. Если бы они были некрасивы, я сразу бы дал вам двадцать гиней, и мной бы восхищались; но поскольку они красивы, если вы хотите двадцать гиней, вы получите их завтра утром, но я хочу эту ночь.
– Какой язык с женщиной, как я! Так со мной никогда не говорили.
– Извините мою искренность и позвольте вас покинуть, попросив у вас прощения. Прощайте, мадам графиня.
– Мы вынуждены сегодня обедать только хлебом.
– Если дело только в этом, я пообедаю вместе с ними и оплачу за остальных.
– Вы слишком странный. Они будут грустить, потому что меня отведут в тюрьму. Вы будете сожалеть. Дайте им то, что вы готовы потратить.
– Нет, мадам. Я хочу за свои деньги порадовать, хотя бы, свои глаза и свои уши. Я велю отложить ваш арест до-завтра. Может быть, Провидение завтра вмешается.
– Хозяин не хочет ждать.
– Позвольте мне действовать.
Я говорю Гудару спросить у хозяина, чего он хочет, чтобы отозвать «билля» только на двадцать четыре часа. Гудар идет и возвращается, говоря, что хозяин отошлет «билля», если я дам ему гинею и поручителя, который заплатит двадцать гиней в случае, если мадам улизнет за эти двадцать четыре часа.
Мой виноторговец живет в соседнем доме; я говорю Гудару подождать меня; я лечу туда и договариваюсь с ним переговорить с хозяином и дать то письменное поручительство, которого он хочет, дав ему гинею, которую он требует. После этого я снова поднимаюсь и сообщаю девицам хорошую новость, что у них есть еще время посмеяться до завтра. Четверть часа спустя, когда «билль» уходит, я отчитываюсь пред Гударом о соглашении, которое я заключил с мадам матерью, и прошу его заняться тем, чтобы доставить еду на восемь персон. Гудар уходит, и, получив право проходить к мадам, я туда вхожу и, вызвав туда всех дочерей, которые все удивлены способом, которым я перевернул всю полицию их дома.
– Вот, мадам, – говорю я, – все, что я могу сделать для вас. Ваши дочери очаровательны, все созданы для любви, они все интересуют меня в равной степени, я предлагаю вам мир на двадцать четыре часа гратис, я пообедаю и поужинаю с ними, не прося от них и поцелуя, и если завтра вы не измените своих принципов, я забираю поручительство на двадцать гиней, которое я дал, и более вас не побеспокою.
– Что вы понимаете под изменением принципов?
– Пошлите ко всем чертям добродетель, коей я являюсь заклятым врагом.
– Мои дочери никогда не станут проститутками, ни для вас, ни для других.
– А я прославлю их по всему Лондону как настоящие образцы мудрости, и пойду тратить свои деньги с такими же безумцами как я. Шарпийон меня обманула последняя.
– Вы ужасно отомстили. Я хорошо посмеялась над вашим попугаем. Вы злой человек.
– Очень злой. Поверьте мне, вы приобрели сегодня очень скверное знакомство.
Вернулся Гудар, все сделав, и мы вышли из комнаты мадам, которая не сочла, кстати, нужным показаться и Гудару. Я был единственным, по ее словам, кому она оказала эту честь в Лондоне. Наш обед по-английски был достаточно хорош; но я получил наивысшее удовольствие при виде волчьего аппетита, с которым ели пять графинь. Мой сосед виноторговец отправил мне шесть бутылок Понтака, которые они, очарованные этим сказочным вином, выпили героически. Но бедные малышки, не привыкшие к вину, оказались все пьяны. Их мать съела все, что я ей отправил, и выпила бутылку старого вина, которое предпочла Понтаку. Несмотря на их опьянение, я сдержал слово, и Гудар, как и я, ничего себе не позволил. Мы поужинали так же весело и так же обильно, и после большого пунша я покинул их всех влюбленными, озабоченный тем, найду ли я в себе силы быть таким же бравым назавтра.
– Все зависит, – сказал Гудар, провожая меня домой, – от того, чтобы не давать им ни су до свершения большого события. Вы начали путем; если вы не выдержите вашу роль, вы проиграли.
Я видел, что он говорит как великий учитель, и я решил про себя доказать ему, что я понимаю в этом больше, чем он.
Беспокоясь назавтра узнать результат совещания, которое больная мать должна была держать со своими пятью дочерьми, я пошел к ним в десять часов. Двух старших не было. Они ушли в восемь, чтобы направиться ко всем тем, кого они надеялись растрогать, к кому им не хватило времени пойти накануне. Три девочки бросились ко мне, как маленькие собачки, которые радуются хозяину, вернувшемуся домой; но они не только отвернули свои красивые личики в другую сторону, когда я приблизил свое, чтобы их поцеловать, но и отдернули свои руки. Я сказал им, что они неправы, и постучался в комнату матери, которая сказала мне войти и поблагодарила меня за прекрасный день, который они провели со мной.
– Я явился выяснить, должен ли я забрать свое поручительство.
– Вы вольны так поступить, но я не считаю вас способным на это.
– Вот что вводит вас в заблуждение, мадам графиня. Вы знаете людское сердце, но вы не изучили его ум, либо вы воображаете, что все понимают в нем менее, чем вы. Знайте, что вчера все ваши дочери привели меня в восторг, но когда мне придется от этого умирать, я не проявлю по отношению к вам никаких знаков дружбы, пока вы не измените системы вашей бессовестной морали.
– Как, бессовестной?
– Да, бессовестной, и я об этом говорил вам достаточно вчера. Прощайте, мадам.
Она не хотела дать мне уйти, но, не слушая ее и не глядя на юных ведьм, я спустился по лестнице и направился в сторону Новых Домов, к своему виноторговцу, чтобы сказать ему забрать свое поручительство. Затем, с сердцем тигра, я пошел к милорду Пемброк, которого не видел уже три недели. Как только я заговорил о ганноверках, он разразился смехом и сказал, что, в добрый час, следует заставить этих девок стать шлюхами.
– Они пришли ко мне вчера рассказать о своем положении и, не собираясь им помогать, я от них отмахнулся. Им нечего есть, и я своей рукой не дам им и гинеи; они выманили у меня дюжину, три раза заставляя меня надеяться, и обманывали меня. Они все того же пошиба, что и Шарпийон.
Я рассказал ему, что я сделал, и что я имел намерение уплатить двадцать гиней, но после свершения. Сначала для старшей, а затем также и для четырех остальных.
– У меня была та же мысль, но я полагаю, что вы не преуспеете, потому что Балтимор предложил им две сотни за всех, и торг зашел в тупик, потому что они хотели получить авансом. Они пришли вчера к нему и он им ничего не дал. Они обманывали его пять или шесть раз. Мы посмотрим, что они будут делать, когда мать окажется в тюрьме. Вы увидите, что мы их получим по сходной цене.
Я отправился к себе обедать, явился Гудар, он пришел от них, там уже был «били», он заявил, что ждет только четыре часа; две старшие использовали напрасно эти четыре часа, ища повсюду людей, склонных к благотворительности. Они отослали одежду к ростовщику, чтобы было на что есть. Я решил, что это непостижимо.
Я ждал, что они явятся ко мне, и был прав; мы были за десертом, когда они явились к нам. Старшая использовала все свое красноречие, чтобы уговорить меня продлить мое поручительство еще на один день, но нашла меня непоколебимым, по крайней мере, пока она не примет проект, который я изложил ей в моей комнате. Она оставила сестру с Гударом, после чего, усадив ее рядом с собой, я выложил перед ней двадцать гиней как цену за ее милости. Она их отвергла. Я счел этот отказ дерзким; я чувствовал себя оскорбленным; я употребил силу, полагая сопротивление легким, но я ошибся; она пригрозила закричать, после чего я успокоился, но попросил ее уйти; она ушла вместе с сестрой.
Я пошел в комедию вместе с Гударом и затем зашел на Новые Дома к виноторговцу, чтобы узнать, что было. Он сказал, что «били» отправил мать к себе, что младшая дочь захотела за ней последовать, и что он не знает ничего о том, где остальные четыре.
Я вернулся к себе, очень огорченный. Мне казалось, что с ними обошлись слишком сурово; но я увидел всех четверых перед собой в тот момент, когда собрался ужинать. Старшая, которая всегда брала слово, сказала, что их мать в тюрьме, и что они проведут ночь на улице, если я откажу им в комнате, даже без кровати.
– Вы получите, – ответил я, – комнаты и кровати и я велю развести вам огонь, но я хочу видеть, что вы едите. Садитесь.
– Они уселись, им принесли все, что есть на кухне, и они поели, но грустно, запивая только водой. Озабоченный этим поведением, я сказал старшей, что она может идти ложиться на третий этаж, вместе с сестрами, но они должны уйти в семь часов утра и более не переступать моего порога. Они поднялись.
Старшая пришла в мою комнату час спустя, когда я ложился спать, сказав, что хочет говорить со мной тет-а-тет. Я велел Жарбе выйти.
– Что вы сделаете для нас, если я проведу ночь с вами?
– Я дам вам двадцать гиней и поселю и буду кормить вас всех, пока вы будете добры.
Она начала раздеваться, не давая мне никакого ответа, и пришла в мои объятия, тщетно попросив погасить свечи. Я ощущал только покорность; она позволила мне все, и ничего сверх того; она не одарила меня ни единым поцелуем. Праздник длился лишь четверть часа. Единственным моим утешением было воображать, что в моих объятиях Сара. Иллюзия в любовном единении – это работа. Ее подлая тупость настолько меня рассердила, что я поднялся, дал ей ассигнацию в двадцать фунтов и сказал ей одеться и подняться в свою комнату.
– Завтра утром, – сказал я ей, – вы придете сюда все, потому что я вами недоволен. Вместо того, чтобы предаться любви, вы проституируете. Постыдитесь!
Она оделась и вышла, ничего не ответив, и я заснул, очень недовольный.
Назавтра в семь часов я увидел перед собой вторую из девушек, которую звали Виктория. Она меня разбудила. Я спросил, весьма холодно, чего она хочет. Она отвечала, что хотела бы подвигнуть меня к жалости оставить их у меня еще на несколько дней, и рассчитывать на ее благодарность.
– Вы должны извинить мою сестру, которая мне все рассказала. Она не могла дать вам любви, потому что она влюблена в итальянца, который находится в тюрьме за долги.
– Подозреваю, что вы также в кого-нибудь влюблены.
– Нет, я никого не люблю.
– Вы могли бы, значит, любить меня?
Говоря это, я ее обнимаю и нахожу ее ласковой и нежной. Я говорю, что она победила, и она отвечает, что ее зовут Виктория (Победа). Виктория заставила меня провести сладкие два часа, которые полностью компенсировали мне дурную четверть часа, что я провел с ее сестрой. В конце действа я сказал ей, что я весь ее, и что ей следует лишь доставить ко мне свою мать, как только ее выпустят на свободу, и увидел ее удивление, когда я дал ей двадцать гиней; она настолько этого не ожидала, что постаралась осыпать меня любовными благодарностями. Я был самым довольным из людей; я заказал обеды и ужины каждый день на восьмерых и велел закрыть двери для всех, за исключением Гудара. Войдя в чрезмерные расходы, я решил все тратить, и ехать поправить свои дела в Лиссабоне.
К полудню прибыла мать в портшезе и сразу направилась лечь в постель. Я пришел ее повидать и выслушал без удивления все похвалы, которые она воздала моим добродетелям. Она хотела заставить меня думать, что она уверена, что сорок гиней, которые я дал ее дочерям, не были вознаграждением за их милости. Я оставил ее оставаться в своем самообмане.
Я отвел их на спектакль в Ковент-Гарден, где кастрат Тендуччи поразил меня, представив мне свою жену; я решил, что он шутит, но это было правдой. Он на ней женился и, имея уже двоих детей, издевался над теми, кто говорил, что в качестве кастрата он не может их иметь. Он говорил, что третьей железы тестикул, которую ему оставили, достаточно, чтобы констатировать его мужественность, и что его дети могут быть только законными, потому что он их таковыми признает.
По возвращении домой я прелестно поужинал со всеми пятью девушками, и Виктория пошла спать со мной, обрадованная своей победой надо мной. Она мне сказала, что любовник ее сестры, который был неаполитанец и которого звали маркиз де ла Петина, женится на ней, как только выйдет из тюрьмы, что он ждет денег, и что мать очарована видеть свою дочь маркизой.
– Сколько он должен?
– Двадцать гиней.
– И посол Неаполя оставляет его в тюрьме из-за такой мелочи?
– Он не хочет его выручать, так как он покинул Неаполь без разрешения своего короля.
– Скажи своей сестре, что если посол Неаполя скажет мне, что он не воспрепятствует этому от своего имени, я выведу его из тюрьмы завтра.
Я пошел пригласить мою дочь обедать в компании с другой пансионеркой, которая мне очень нравилась, дав ей шесть гиней, чтобы она купила себе накидку. Она сказала мне, что передала их матери, и просила пригласить ее тоже. Я ответил, чтобы она взяла это на себя. По возвращении в Лондон, я был у маркиза Караччиоли. Это был очень любезный человек, с которым я познакомился в Турине. Я встретил у него знаменитого шевалье д’Эон и мне не составило труда поговорить с ним с глазу на глаз, чтобы спросить о молодом человеке в тюрьме.
– Он именно тот, – ответил он мне, – за кого себя выдает, но я его приму и дам ему денег только если мне напишут от маркиза Тануччи, что у него есть разрешение путешествовать. Тогда я помогу ему выйти из тюрьмы.
Я больше ничего у него не спрашивал и развлекался час, слушая г-на д’Эон, рассказывавшего о своем деле. Он покинул пост посла из-за двух тысяч ливров, которые департамент иностранных дел Версаля никак не хотел ему платить, хотя был ему законным образом должен. Он отдался под покровительство законов Англии и, собрав две тысячи подписантов по гинее каждый, напечатал большой том ин-кварто, где выдал публике все письма, что он получал от этого департамента в течение пяти или шести лет. В это самое время английский банкир депонировал в банке Лондона двадцать тысяч фунтов стерлингов, предложив их публике в качестве заклада, что шевалье д’Эон был женщина. Компания приняла пари; но нельзя было присудить победу ни одной из сторон, по крайней мере пока г-н д’Эон не согласился на обследование в присутствии свидетелей. Ему предложили две тысячи гиней, но он посмеялся над спорщиками. Он все время говорил, что такое обследование опозорит его, будь он мужчиной или женщиной. Караччиоли сказал ему, что оно может его опозорить, только если он женщина, но я придерживался противного мнения. По прошествии года пари было объявлено нулевым; но три года спустя он получил от короля помилование и появился в Париже, одетый женщиной, с крестом Св. Луи. Луи XV никогда не скрывал этого секрета, но кардинал де Флери внушил ему, что монархи должны быть непроницаемы, и этот король и был таким всю свою жизнь.
Вернувшись к себе, я дал двадцать гиней влюбленной ганноверке, сказав, чтобы пригласила ко мне обедать своего маркиза, с которым я хотел познакомиться. Я думал, что она умрет от радости.
В этот момент Августа, которая была третьей из сестер, договорившись с Викторией и, очевидно, также и с матерью, решилась получить двадцать гиней. Это ей было нетрудно. Это была та, которую хотел получить лорд Пембрук. Дело было сделано, и Виктория, к моему великому удовлетворению, уступила ей место.
Эти пять девушек были как пять превосходных рагу, каждое своего отменного вкуса. Мой хороший аппетит поддерживало то, что каждая следующая казалась мне лучше. Так Августа стала моей любовницей.
В следующее воскресенье я оказался в весьма многочисленной компании. М-м Корнелис, которая в воскресные дни не опасалась оказаться арестованной, была со своей дочерью, и Софи побывала в объятиях у всех ганноверок, которые покрывали ее поцелуями. Я же давал их сотнями мисс Нэнси Стейн, ее подружке, которой было тринадцать лет, и которая меня зажигала. Их относили за счет отцовских чувств. Эта мисс Нэнси, которая казалась мне чем-то божественным, была дочерью богатого торговца. Я сказал ей, что хотел бы познакомиться с ее отцом, и она отвечала, что я увижу его в три часа. Я приказал, чтобы его впустили.
Весьма печальное зрелище в этой блестящей ассамблее представлял собой бедный маркиз де ла Петина; он чувствовал себя неуютно. Это был молодой человек, высокий, худой и неплохо сложенный, но отталкивающе некрасивый и довольно глупый; он благодарил меня за то, что я для него сделал, сказав мне, что, воспользовавшись возможностью оказать ему эту услугу, я сделал правильный шаг, потому что он уверен, что настанет день, когда он сделает для меня во сто раз больше. Ганноверка была, однако, в него влюблена.
Моя дочь отвела меня в мою комнату, чтобы показать мне свою прекрасную накидку, и ее мать последовала за ней, чтобы поздравить меня с прекрасным сералем, который я завел, сказав, что она часто думала завести такой же из мужчин, но предвидела при этом возникновение непреодолимых трудностей. Я ее хорошо понимал. Мерзавка!
За столом нам было очень весело. Я сидел между дочерью и мисс Нэнси Стейн. Я чувствовал себя счастливым. Мистер Стейн пришел, когда мы перешли к устрицам. Он расцеловал свою дочь со всей английской нежностью; она свойственна этой нации. «Я чувствую, что я тебя съем», говорит англичанин, целуя свое дитя; и он говорит правду. Поцелуй – не что иное как выражение желания съесть объект, который целуют.
Г-н Стейн уже обедал, но он съел, тем не менее, сотню устриц в четырех раковинах, которые мой повар превосходно приготовил, и оказал большую честь беспенному шампанскому Виль де Пердрикс. Мы провели за столом три часа и остаток дня – на четвертом этаже, у клавесина, на котором Софи аккомпанировала ариям, что пела ее мать. Ее сын блистал со своей поперечной флейтой. Г-н Стейн мне клялся, что за всю жизнь он не получал большего удовольствия, тем более, что это происходило в воскресный день, когда такие удовольствия запрещены. Я пошел на риск, и я был счастлив. Англичанин в семь часов сделал подарок – красивое кольцо – моей дочери, и попрощался со мной, отведя ее вместе со своей в пансион. Маркиз де ла Петина мне сказал, что не знает, где найти комнату; я ответил, что они есть повсюду, и дал гинею его невесте, сказав ей передать для него и попросить его приходить ко мне только когда я позову.
Все уехали, я направился вместе со всеми дочерьми в комнату матери, которая себя чувствовала хорошо, ела, пила и спала. Она не читала, еще менее того писала; она не утомляла себя ничем, она направлялась в тюрьму только на носилках, она все время пребывала в постели и находила свое счастье только в ничего не деланье. Она говорила мне, однако, что все время озабочена своей семьей, которая бывает счастлива только соблюдением правил, которые она им предписывает. Я с трудом удерживался от смеха. Держа Августу на коленях, я просил у этой матери позволения подарить той поцелуй, и она дала милостивое согласие на этот отеческий поцелуй.
На следующее утро я увидел проходящего под моим окном маркиза Караччиоли; он спросил меня, может ли он подняться, и я просил оказать мне эту честь. Я отправил спуститься старшую дочь, сказав, что она собирается выйти замуж за г-на Ретина, как только придут его деньги. Вот какие слова он ей сказал:
– Он маркиз, он беден, он никогда не получит ни су, и когда он вернется в Неаполь, он будет заключен по приказу короля, и когда он выйдет, его заимодавцы велят поместить его в тюрьму в Викарии.
Это полезное мнение не возымело никакого эффекта.
После ухода посла я должен был сесть на лошадь, чтобы прогуляться. Августа пришла мне сказать, что если я хочу, ее сестра Ипполита составит мне компанию. Она держится в седле как наездник; В прошлом году, в Пирмонте, она блистала.
– Это замечательно. Скажи ей спуститься.
Она умоляла меня доставить ей это удовольствие, и заверила, что меня не опозорит.
– Я этого очень хочу, но у вас нет во что одеться по-мужски.
– Это правда.
– Значит, мы поедем завтра.
Я использовал целый день, чтобы дать изготовить ей все необходимое, и влюбился в нее, когда Пегу, мой портной, должен был снять с нее мерку, чтобы сделать ей штаны. Все должно было быть готово к завтрашнему дню. Эта конная прогулка веселила нас за ужином. Ипполита, полная радости, пришла в мою комнату сменить в постели свою сестру Августу. Я начал с того, что стал баловаться, но сама Августа перешла от баловства к серьезным делам; она посоветовала сестре провести ночь с нами, и та последовала ее совету, настолько уверенная в моем согласии, что даже не спросила его. Я дал ей утром двадцать гиней, довольный ночью, которую провел как нельзя лучше.
Пегу явился со штанами из велюра цвета лани и курткой, которые ей подошли превосходно. Ипполита была поражена. Мы сели на лошадей, сопровождаемые Жарбе; мы позавтракали в Ричмонде и вернулись домой только вечером. Но за столом я заметил, что Габриелла, младшая из всех, грустна. Спрошенная о причине своей грусти, она сказала, что сидит в седле так же хорошо, как Ипполита. Я успокоил ее, пообещав, что устрою ей это удовольствие послезавтра, и вот – вершина всех ее желаний! Ипполита клянется, что ей не хватает только смелости, и что она никогда не ездила, но другая уверяет, что она ездит так же хорошо, как та. Я обещаю им повести всех вместе, и вот – все довольны.
Габриелла, очаровательная, пятнадцати лет, идет сопроводить меня в мою комнату, и добрые сестры оставляют меня наедине с ней. Она начинает с того, что говорит, что у нее никогда не было любовника. Я убеждаюсь в этом без малейшего сопротивления с ее стороны. Габриелла стала бы той, на ком бы я остановился, если бы мог; она была единственной, которая заставила меня сожалеть об отъезде их матери, которая решилась на это несколько дней спустя. Утром я добавил кольцо к двадцати гинеям, которые были приняты без разговоров, и мы провели день, одевая ее для верховой прогулки на завтра вместе с сестрой, но она выбрала зеленый цвет.
Габриелла, послушная наставлениям, которые давала ей ее сестра, села на лошадь, как если бы она провела два года на манеже. Мы поехали шагом, пока не выбрались из города, затем – галопом вплоть до Барна, где остановились на час, чтобы позавтракать. Мы проделали этот путь за двадцать пять минут. Лица этих двух девушек, пьяных от удовольствия, исходили лучами радости; я их обожал, а они меня. Но в момент, когда мы снова садились на лошадей, появляется милорд Пембрук, который, проезжая, остановился. Он направлялся в С.-Альбан. Он любуется двумя гарцующими девушками, которых он не узнает, он спрашивает у меня, может ли он с ними познакомиться. Я говорю, что да. Он подходит и узнает их. После короткого разговора я вижу, что он удивлен; он поздравляет меня; он спрашивает, люблю ли я Августу; я говорю неправду, утверждая, что люблю только Габриеллу; он спрашивает, может ли зайти ко мне, и я заверяю, что он доставит мне удовольствие. Он обещает прийти как можно раньше, и мы его оставляем. Мы отпускаем поводья и возвращаемся в Лондон. Габриелла больше не может и сразу ложится в кровать. Я оставляю ее спать, запечатлев живые знаки моей постоянной нежности. Я приказываю, чтобы нас обслужили.
Габриелла спит вплоть до завтрашнего дня, и когда, проснувшись, видит себя в моих объятиях, начинает философствовать.
– Как легко, – говорит она, – быть счастливым в этом мире, когда ты богат! И как тяжело не иметь возможности быть таким, видя счастье и не имея возможности его достичь из-за отсутствия денег! Я была вчера самой счастливой из девушек. Почему я не могу быть такой всегда!
Я также философствовал, но грустно; я видел, что мое пребывание в Лондоне подходит к концу, и думал о Лиссабоне. Эти ганноверки, если бы я был богат, держали бы меня в своих оковах до самого конца моих дней. Мне казалось, что я люблю их не только как любовник, но как отец, и мысль о том, что я с ними сплю, не вносила препятствия моим чувствам, потому что я никогда не мог понять, как отец может нежно любить свою очаровательную дочь и ни разу не переспать с ней. Это бессилие концепции меня всегда убеждало, и убеждает с еще большей силой сегодня, когда мои ум и плоть составляют единую субстанцию. Габриелла, говоря мне в глаза, убеждала, что любит меня, и я был уверен, что она меня не обманывает. Можно ли понять, что она не испытывала этого чувства, если бы имела то, что называют добродетелью? Это для меня тоже идея непонятная.
На следующий день англичанин Пемброк пришел к нам, и наш обед с благородным лордом был весьма веселым. Августа его очаровала. Он сделал ей предложения, которые могли только вызвать у нее смех, потому что он выдвигал все время условие платить только после получения милостей, чего она не могла допустить. Несмотря на это он дал ей мимоходом банковский билет в десять фунтов, который она приняла с большим достоинством. Назавтра он написал ей письмо, о котором я сейчас скажу. Полчаса спустя после отъезда лорда мать моих девушек позвала меня. Вот что сказала она мне с глазу на глаз после весьма сентиментального пролога относительно постоянных благодеяний, которые я оказываю ее семье.
– Будучи убежденной, – сказала она, – что вы любите моих дочерей как самый нежный из отцов, я хочу, чтобы вы стали им настоящим отцом. Я предлагаю вам мою руку и мое сердце; будьте моим мужем, и вы станете им отцом, их повелителем и моим. Что вы мне ответите?
Я бы разразился смехом, если бы одновременно не был охвачен удивлением, презрением и негодованием. Какая наглость! Уверенная, что ее предложение меня возмутит, она не придумала ничего другого, чем мне его сделать, чтобы убедить меня в том, что она полагает невинной мою привязанность к ее дочерям. Она знала иное, но, поступая таким образом, старалась себя обелить, она меня оскорбляла, но об этом не беспокоилась. Чтобы не идти на открытый разрыв, я ответил, что предложение, которое она делает, оказывает мне много чести, но оно настолько важное, что мне нужно попросить у нее время для ответа. Я нашел у себя в комнате влюбленную в несчастного маркиза, которая сказала мне, что ее счастье зависит от сертификата посла Неаполя, которое подтвердит, что ее любовник – действительно маркиз де ла Петине. Достаточно этого сертификата, чтобы сразу получить две сотни гиней. Это то, что ему нужно, чтобы вернуться в Неаполь вместе с ней, где, она уверена, он на ней женится. Он легко получит, говорила мне она, прощение короля. Она рассчитывала на меня, только я мог получить это счастье от посла Неаполя. Я предложил ей, что пойду за этим сразу же к маркизу Караччиоли.
Я туда пошел, и, человек умный, он не нашел никаких сложностей, чтобы выдать аттестат, гласящий, что человек, носящий это имя, который этими днями вышел из тюрьмы, – не самозванец.
Я увидел, что тот преисполнился радости, когда, войдя, я передал ему этот сертификат.