Отец не любил рассказывать, что случилось с его вторым братом. Но еще в детстве из разговоров взрослых Николай узнал, что Гриша («другой папин брат») пропал без вести.
«Второй, другой» – так говорилось, потому что было их трое мальчишек-близнецов, не было среди них младших и старших. В объемистом семейном архиве обкомовца Язова почему-то сохранилась лишь пара фотографий, где все его три сына были вместе: будто клонированные в фоторедакторе, которого ждать еще полвека. Одинаковые улыбки, одинаковые проборы, даже складки на мешковатых шортах по моде пятидесятых – и то одинаковые. Надо было как следует присмотреться, чтобы заметить разницу между мальчиками. Гриша был самым тощеньким и на обеих фотографиях стоял несколько на отшибе.
Снимки Николай обнаружил, когда занялся расхламлением квартиры. Квартира ему досталась в наследство – бабушка, перед смертью в свои девяносто с лишним лет, оставаясь, впрочем, до самых последних дней в сознании до жути ясном, записала квартиру на единственного внука. Не на отца, так и жившего с матерью в однушке-малометражке, которую им когда-то сообща организовала материна родня и где прошло Николаево детство. Не на дядю Глеба, мотавшегося по общежитиям, а может, в очередной раз «присевшего». Именно на Николая.
На своей памяти Николай был вообще единственным, кого бабушка признавала из всей малочисленной родни. Николашечка – эту карамельную вариацию собственного имени он не выносил до сих пор. Лет аж до двадцати, хочешь не хочешь, Николай в обязательном порядке должен был провести у бабушки выходные. Он, вроде важной посылки, доставлялся отцом до порога (мать к бабушке не ходила никогда) и всю бесконечно длинную субботу и такое же длинное и тоскливое воскресенье обретался в громадной, как череда залов правительственных заседаний, и загроможденной, как мебельный склад, четырехкомнатной квартире на последнем, двенадцатом, этаже неприступной, похожей на донжон, серой «сталинки» с могучим черным цоколем, не растерявшей своей внушительности даже на фоне новых многоэтажек по соседству.
Дом был архитектурным памятником федерального значения и композиционным центром «жилкомбината», комплекса жилых зданий, построенных в тридцатые специально для чиновников областного правительства. При взгляде на чугунные ворота, перегородившие по-царски монументальную арку, легко можно было представить выезжающие со двора зловещие «воронки». А они-то сюда точно приезжали, причем именно за арестованными: комплект здешних советских царей не раз менялся и вычищался самыми радикальными мерами. Деду Николая, Климу Язову, второму секретарю обкома КПСС, невероятно повезло: его не коснулись никакие чистки.
Бабушка (судя по фотографиям, в молодости очень красивая – яркой, но несколько тяжеловесной, бровастой казацкой красотой) была младше мужа лет на двадцать. Тем не менее в семье заправляла именно она. Сыновья перед ней трепетали. Отец, передавая Николая бабушке, ни разу не переступил порог квартиры. Дело было в том, что отец находился у бабушки в немилости с тех пор, как женился «на этой лахудре драной, твоей, Николашечка, матери». А женился он очень поздно, ему уж за сорок было. До того тихо жил в угловой комнате наверху сталинского донжона, бывшей своей детской, писал научные статьи про советских литературных классиков, получил кандидата, потом доктора филологических наук и был «хорошим мальчиком», покуда не влюбился в одну свою студентку – мать Николая. Брат отца, Глеб, к тому времени из семьи выбыл давным-давно, вроде как сам сбежал еще в студенчестве, бросив заодно с родными пенатами и вуз, в котором тогда учился. Бабушка про дядю Глеба вовсе не хотела слышать, только плевалась.
У бабушки маленький Николай изнемогал от скуки: дома был видеомагнитофон, игривый рыжий кот, музыкальный CD-проигрыватель и нормальные книги, а в бабушкиных хоромах имелась лишь радиоточка, иногда вещающая насморочным голосом что-то неразборчивое, напоминавшее отголоски заблудившихся передач полувековой давности, со снотворными радиоспектаклями и унылым бренчанием рояля, да черно-белый телевизор, показывавший лишь два канала с новостями, перемежающимися рекламой. Был еще никогда не включавшийся проигрыватель грампластинок, у которого Николай иногда тайком от бабушки вращал пальцем диск, приподнимая тяжелую прозрачную крышку.
И, конечно, всюду, даже в коридоре и на кухне, стояли громадные шкафы с центнерами книг. Книги эти были нечитабельны. Недаром на корешках многих из них, в черных липких обложках, было написано лаконичное предупреждение: «Горький». Было еще много чахоточно-зеленых книг с кашляющей надписью «Чехов», толстенные серые тома закономерно назывались «Толстой», полно было разнокалиберного «Пушкина» – в общем, профессору литературы, автору многих монографий Людмиле Язовой так и не удалось привить внуку любовь к классике, а отец, тоже литературовед и профессор, даже не пытался.
Самым интересным для маленького Николая оказались многочисленные шкафы с одеждой. Все они были заперты, и открывать их строго-настрого запрещалось, но однажды Николай подсмотрел, в каком ящике комода бабушка держит ключи, принес из дома игрушечный фонарик на слабенькой батарейке и стал играть в исследователя пещер, он даже знал, как эта профессия называется: спелеолог. Под коленками хрустели и проминались залежи картонных коробок с обувью, что не носилась уже десятки лет, лицо шершаво трогали полы тесно развешенных пальто. В шкафах было таинственно и чуть страшновато.
Наиболее привлекательным для игры был встроенный, выкрашенный масляной краской в тон серым косякам шкаф в конце коридора, трехстворчатый и высоченный, переходивший в недосягаемые антресоли. Николай долго не мог подобрать к нему ключ, а когда наконец удалось, перед ним открылась почти настоящая пещера, глубокая, с тремя рядами многослойной одежды на плечиках и какими-то дремучими сундуками внизу. Николай шагнул внутрь и прикрыл за собой дверцу, чтобы бабушка ничего не заметила. Замок тихо щелкнул, но Николай не обратил на это внимания – ключ-то был у него – и полез в недра шкафа. Фонарик светил очень тускло: садилась батарейка. Казалось, прошло много времени, прежде чем Николай добрался до задней стенки. Воняло здесь так, что слезы на глаза наворачивались: вездесущим нафталином от моли. У бабушки никогда не водилось ни моли, ни тараканов, ни клопов, любая живность избегала этой сумрачной, невзирая на огромные окна, квартиры, но бабушка все равно регулярно раскладывала свежие нафталиновые брикеты из своих запасов и ловушки для тараканов, брызгала дихлофосом в вентиляцию, забираясь по стремянке, так что в ванную и на кухню потом невозможно было зайти. Николай расчихался от шкафной вони, и тут фонарик погас: батарейка окончательно издохла.
В кромешной темноте, путаясь в свисающей одежде, оступаясь на коробках, Николай полез в сторону выхода. Стукнулся об окованный угол сундука, заскулил: очень больно. К тому же захотелось в туалет. А дверь шкафа все не находилась. Кругом лишь топорщились жесткие полы старого шмотья, припасенного будто на целую роту, да ноги путались в сваленных как попало заскорузлых сапогах и калошах. Хныкая, Николай рванулся вперед и уперся в стену. Пошел вдоль нее, чудовищно долго перелезая через коробки и сундуки (мочевой пузырь уже едва не лопался), и тут выяснилось, что дверь шкафа заперта и ключ не вставляется: с обратной стороны скважины в замке не было. Наказывала бабушка сурово – могла и в угол поставить, и обеда лишить, и дедовым офицерским ремнем всыпать, но делать-то нечего. Николай стал со всей силы колотить в дверцы шкафа и кричать. Никто не отзывался. Время шло. Сначала он отбил кулаки и пятки, затем охрип от воплей и плача и в конце концов обмочился.
Сколько он тогда просидел в шкафу, осталось неясным. От духоты и вони начала кружиться голова. Именно тогда Николаю почудилось, будто он тут не один – тьма словно зашевелилась, повеяло затхлостью и плесенью, что-то отчетливо зашуршало в глубине, закачались, задевая макушку, бесчисленные пальто, хотя Николай давно сидел замерев, сжавшись в комок, привалившись плечом к злополучной двери. Кажется, что-то прохладное дотронулось до его лодыжки. Николай почти потерял сознание от страха. Таким его и обнаружила бабушка, когда отперла шкаф. Грубо выволокла за шиворот и коротко, как взрослого, ударила кулаком в лицо, аж зубы лязгнули. Она была бледно-серой, с дикими глазами.
– Ты что, совсем сдурел?!
А затем в первый и последний раз Николай услышал от нее, филологини, мат.
С тех пор к шкафам в бабушкиной квартире Николай не подходил. И отчаянно протестовал каждое субботнее утро – ненавистное утро очередной «ссылки». «Я туда не хочу! Сам туда иди!» Отец вздыхал: «Семейные дела – это долг. Твой долг – навещать бабушку. Ее сердить нельзя». Мать не вмешивалась.
Николай часами сидел в углу дивана, на равном удалении от всех шкафов в гостиной, и пытался читать иллюстрированную энциклопедию про космос, но книга, такая увлекательная дома, здесь не затягивала. Подходил к окну, смотрел поверх высокого подоконника на улицу – в основном там было видно лишь небо, забранное решеткой. Решетки на окна бабушка заказала еще в самом начале девяностых – тогда ограбили соседей со второго этажа, залезли через окно, вынесли золото и документы. Едва ли какой-то сумасшедший акробат проник бы в квартиру через окна на двенадцатом этаже, но бабушка с тех пор боялась грабителей. Так появились эти толстые, частые, под стать тюремным, решетки и в придачу относительно новая входная дверь, тяжеленная, сварная, хоть на сейф ставь, запиравшаяся на три хитрых замка длинными ключами.
В этом жилище, способном выдержать осаду, Николаю всегда очень плохо спалось. До происшествия со шкафом его лишь донимала бессонница, а темнота, такая простая и уютная дома, здесь казалась враждебной, с непонятными поскрипываниями паркета и мебели. Ну а после происшествия ночь с субботы на воскресенье вовсе превратилась в пытку. Постоянно мерещились шорохи. Оба окна (спал Николай в бывшей отцовской комнате) не были зашторены: когда бабушка уходила, он тут же отдергивал портьеры. С озаряющим потолок йодисто-рыжим светом близкого проспекта темнота не была настолько нестерпимой. Но все равно в углах – особенно заметно было боковым зрением – что-то явственно шевелилось. Николай пялился туда до сухости в глазах, почему-то уверенный: пока смотришь, то, что там копошится, не нападет. Засыпал он под утро, когда с проспекта доносились трамвайные трели, а тьма в окнах истончалась до предрассветного сумрака. И каждое воскресенье проходило в отупении от недосыпа.
В первые недели после случая со шкафом Николай умолял бабушку, чтобы та завела котенка или щенка, да хоть морскую свинку – отчего-то казалось, будто в присутствии беззаботного пушистого существа ночи перестанут быть такими тягостными. Однако бабушка терпеть не могла животных. «Ни за что! Грязи от них! Мебель попортят! Не вздумай притащить кого – в окно выброшу!» С неясным, но очень взрослым чувством, в котором восьмилетке не под силу было распознать раздражение напополам с ненавистью, Николай оставил эту тему. Но однажды принес из дома отводок фикуса в горшке: бабушкины необитаемые подоконники с некрополями из громоздких статуэток, стопок пропылившихся «Октябрей» и мертвых настольных ламп нагоняли тоску. Через неделю Николай обнаружил растение засохшим и почерневшим, будто его специально выставили на мороз. Возможно, бабушка просто не закрыла на ночь окно, а к выходным здорово похолодало.
– Ты вообще что-нибудь любишь, кроме вещей? – спросил тогда Николай.
– Какой же ты неблагодарный! – оскорбилась бабушка. – В точности как твой отец! Я же все, все для тебя делаю!
Для единственного наследника семьи Язовых она делала и впрямь немало: поспособствовала тому, чтобы троечника Николая перевели из затрапезной школы в элитную гимназию, к старшим классам нашла отличных репетиторов для поступления в вуз.
Во времена студенчества стало проще: днем Николай учился, вечерами подрабатывал и на выходные приходил к бабушке отсыпаться. Детские страхи теперь казались глупостью. Впрочем, бабушкины шкафы Николай по-прежнему трогать остерегался. Он притаскивал ноутбук с играми и наушники – с таким оснащением «ссылка» сделалась вполне терпимой. Бабушка со своими причудами и горами старого барахла теперь выглядела скорее смешной, чем грозной. Ночами Николай спал и не видел никаких снов. До поры до времени.
– Может, тебе разменять этот ангар на что-нибудь более компактное? – как-то раз вечером сказал он бабушке, сетовавшей на пенсию и дороговизну лекарств. – Тут же одна коммуналка жрет прорву денег. А еще гнилые трубы. И потолок вон сыпется. Купили бы две нормальные двухкомнатные квартиры, одну тебе, другую родителям, а я б в однушке остался – пока самое то.
– Да ты сдурел?! – вскинулась бабушка. – Никогда я не продам эту квартиру, никогда! И ты не вздумай продавать! Это же наш дом! А дома, как говорится, и стены помогают…
Той ночью Николаю приснился жуткий многослойный сон. Будто кто-то тянет его за руку с кровати, он открывает глаза и видит: его кисть обхватывают две маленькие ладошки. Детские руки. С косо отрубленными запястьями, сросшимися местами срезов. Николай судорожно стряхивает пакость, резко просыпается, садится на кровати. И слышит дробный мелкий топот, будто по коридору бежит что-то маленькое и многоногое. Появляются на пороге эти сросшиеся детские ручки, шустро перебирают по паркету бескровными пальчиками… Николай вздрагивает, мучительно просыпается, потирает глаза. И снова слышит в коридоре легкий проворный топоток. Он вскакивает, матерясь, выбегает в коридор – совсем рядом дверь кладовки, а в ней, помимо прочего хлама, есть большой строительный лом, валяется возле самого порога. Тяжелым стальным прутом с загнутым наконечником Николай что было силы бьет мелкую нечисть, отчетливо слышит хруст тонких пястных косточек – а что потом, выбросить в мусорку?! Однако дрянь не хочет умирать и вдруг прыгает ему на грудь. Николай просыпается в липком холоднющем поту, от ужаса и омерзения его подташнивает.
Тем утром он сразу запихал ноутбук в сумку, вежливо сказал ошарашенной бабушке «до свидания» («Да ты что, Николашечка, да ты куда?!») и вышел из квартиры. И не появлялся в ней больше десятка лет. Почему ему раньше не пришло в голову просто взять и уйти? Почему у него так поздно дало трещину это чертово гипнотическое повиновение взрослым? Конечно, отец негодовал, а бабушка без конца названивала по городскому телефону. Мать молчала. Двадцатилетний Николай усмехался, поводил раздавшимися плечами: «С меня хватит этих ваших семейных игр. Сами играйте. А у меня других дел полно».
На этом все вроде бы закончилось. Скоро Николай съехал в съемную квартиру, в которой не было городского телефона, из родни общался только с родителями и полагал, что тоже, как отец, попал у бабушки в немилость (ну и наплевать, детских ночных бдений во имя родственной любви ему хватило на всю жизнь вперед). Годы шли, здоровье бабушки ухудшалось. Отец неоднократно передавал Николаю ее просьбу навестить. «Бабушка хочет сказать тебе что-то очень важное». Николай вежливо уверял, что непременно навестит, но даже не думал выполнять обещание. Объявился пропадавший где-то много лет дядя Глеб, принялся обхаживать отца на случай, если бабушка завещает тому свою огромную квартиру (у обоих братьев были подозрения, что их непримиримая мать отпишет квартиру государству). Николай во все это не вникал и даже на бабушкины похороны не пришел: как раз тогда, по счастью, улетел в длительную командировку.
Тем удивительнее было, что по бабушкиному завещанию квартира со всем добром отошла именно Николаю. Сначала он предложил родителям переехать из однушки, пожить, наконец, с размахом, но те, вполне ожидаемо, отказались наотрез. Не отцу же с матерью горбатиться, делая в этой дыре ремонт, рассудил Николай, и выставил квартиру на продажу. Прошла уже пара лет, но, удивительное дело, охотников на жилье в самом центре не находилось – ни покупать, ни снимать. Возможно, потенциальных покупателей или съемщиков приводил в ужас потолок, с которого отваливались глыбины штукатурки. Возможно, пугал статус памятника архитектуры, из-за чего, даже чтобы поменять старые окна на современные пластиковые, нужно было пройти череду сложных согласований.
В квартиру Николай пришел перекантоваться, когда крупно поссорился со своей женой Иркой. Они долго жили вместе, мирно и вполне счастливо, и тут Ирку угораздило начать пилить его на тему «давай родим ребенка». Никаких детей Николай не хотел.
– Слушай, ну тебе действительно так охота этот гемор? Двух котов недостаточно?
– Не то чтобы охота… но пора ведь. Время-то идет.
– И что?
– В старости жалеть будем.
– Да прямо уж. Тебе вот в самом деле хочется всей этой возни, таскать его в садик, в школу, воспитывать?
– А что такого?
– Ну вот он скажет: «Я не хочу в садик, там игры дурацкие. И в школу не хочу, сидеть пять уроков, свихнуться можно». А я ему скажу: «Ну и не ходи – ни в садик, ни в школу. Я и сам в детстве от всего этого говна чуть не спятил». И кто из него вырастет? Чтобы воспитывать, надо заставлять, понимаешь? А я даже котов заставить обрабатывать когтеточку вместо дивана не могу. Вопли, наказания. Не для меня вся эта тряхомудина.
– Не думала, что ты такой инфантил.
В общем, поссорились они всерьез. Ирка сказала, что пока хочет пожить одна, подумать, что делать дальше. Николай оставил ее в их съемной квартире, а сам пошел пожить в бабушкиной – может, хоть порядок там наведет, косметический ремонт сделает, глядишь, и найдутся на чертовы монументальные хоромы охотники.
Не то чтобы он совсем не переносил детей, просто действительно терпеть не мог на кого-то давить. А еще при одном слове «детство» в его сознании раскрывалась череда загроможденных мебелью сумрачных помещений, и вонь нафталина с дихлофосом, и бесконечные ночи с вглядыванием в шевелящуюся тьму.
Первым делом Николай потратил несколько вечеров на то, чтобы вынести на помойку фантастическое количество старой одежды и обуви. Рассортировал книги, статуэтки и прочее барахло – что-то пойдет в антиквариат и букинистику, что-то на свалку. Вооружившись тем самым ломом из сна, с мстительным удовольствием разнес выгоревшие на солнце, просевшие шкафы во всех комнатах и отнес доски к мусорным бакам. Встроенный шкаф в коридоре пока оставил – на десерт. Расправляясь с жупелами своего детства, он, изумляясь самому себе, ощущал некое освобождение.
Вот тогда-то к нему и пришел дядя Глеб. Видимо, узнал от родителей, что Николай сейчас живет в бабушкиной квартире. Телефон в хоромах давным-давно был отключен, как и домофон, даже дверной звонок Николай не включал в розетку (на площадке, кроме бабушкиной, было только две квартиры, и обе необитаемые: жильцы-старики давно умерли, наследников не объявилось, а кровля там была в аварийном состоянии и все не решался вопрос с реставрацией).
Так что Николай очень удивился, когда кто-то принялся барабанить в дверь. Дядя Глеб в свои семьдесят с лишним выглядел куда хуже отца – тощий, весь какой-то желтый. Хотя до сих пор они были похожи. Оба смахивали на актера Тихонова. Потому-то мать в отца когда-то и влюбилась: по стародевическим коридорам филфака курсировали лишь тетки, а тут вдруг такой Штирлиц. Тихоновская внешность досталась и Николаю.
– Хлам выкидываешь? – первым делом кивнул дядя Глеб на сваленные у порога туго набитые мусорные мешки. – Поверь, все дерьмо из этой квартиры вовек не выгребешь.
– Зачем пришел? – не слишком дружелюбно спросил Николай.
Дядю Глеба он видел редко и знал плохо. Судя по скупым рассказам родителей, тот время от времени сидел за что-то в тюрьме. Видимо, в тюрьме же его ударили в горло заточкой: в артерию не попали, но повредили голосовые связки, из-за чего дядя Глеб не столько говорил, сколько сипел. Если честно, Николаю хотелось просто вытолкать его за порог.
– По делам семейным пришел, – ответил дядя Глеб, щербато улыбаясь. – Нехорошо, видишь, получилось. Тебе целая квартира досталась…
– Деньги, что ли, нужны? – скучно спросил Николай. – Вот продам я эту долбаную квартиру, отсчитаю тебе треть. Треть будет родителям, треть мне. Все честно.
– С ума сошел – продавать?
– Ну а чего тебе еще надо-то?
– Отпиши мне квартиру, а? Все равно тебе эти деньги счастья не принесут.
Вот теперь желание вытолкать наглого родственничка прочь подавить было очень трудно. Николай рефлекторно сжал кулаки.
– Прям всю квартиру тебе одному? Рожа-то не треснет? С какой радости вообще?
– Я хочу умереть здесь.
– Так я тебе и поверил. Давай-ка уходи по-хорошему, а то выпровожу.
Конечно, Николай был выше и сильнее тощего старика, но на миг у него мелькнуло опасение, что, может, дядя Глеб в тюрьме тоже навострился пользоваться заточкой и выхватит ее откуда-нибудь из-за пояса в нужный момент. Бред, конечно…
– Давай-ка я тебе кое-что расскажу. – Дядя Глеб тем временем стащил башмаки и, скрипя паркетом, направился в сторону кухни. – Сам поймешь, нельзя продавать эту квартиру.
– Расскажи хоть, за что тебя бабушка так ненавидела. – Николай пошел следом. – За то, что из дому сбежал? И учти, халабудину эту я все равно продам. Соглашайся на треть, пока предлагаю. Потом вообще хер получишь.
Кухню Николай разобрать еще не успел. Дядя Глеб открыл угловую тумбочку возле отключенного допотопного холодильника «ЗИЛ Москва», безошибочно выудил из глубины бутылку водки с пожелтевшей от времени этикеткой. Николай заглянул внутрь и присвистнул: в тумбочке стоял солидный запас спиртного еще с советских времен.
– И ты это будешь пить? Она ж древняя как говно мамонта.
– А чего ей сделается? – хмыкнул дядя Глеб. – Ты садись и слушай.
В сорок пятом году Людмила – тогда никакая не Язова, не филолог, а дочь раскулаченных, робкое зашуганное существо – устроилась работать уборщицей в ДК при жилкомбинате. В ДК был небольшой самодеятельный театр, одна из актрис разглядела своеобразную красоту девушки. Так Людмила стала появляться на сцене в эпизодических ролях и заодно начала знакомство с классической литературой. На сцене ее увидел высокопоставленный партиец Язов.
Мужа, годившегося ей в отцы, скучного, с жирными отвислыми телесами, Людмила, конечно же, не любила, едва терпела. Но она без памяти влюбилась в квартиру, куда муж ее привел. Влюбилась в огромные комнаты, в красивую мебель и посуду, в центральное отопление и горячее водоснабжение, в роскошную ванную, в послушание домработницы, в сытость, надежность и безопасность. Здесь она наконец распрямилась, осмелела, почувствовала вкус к жизни. Детство ее прошло на Колыме, откуда она, осиротев, уехала на товарном поезде. Четырехкомнатная квартира наверху великолепной высотки стала любовью всей ее жизни, ради этой любви можно было перетерпеть ночи, когда на нее наваливался брюхом неприятный чужой мужик.
Своих детей она не любила тоже – тройню было тяжело носить, тяжело рожать, дети гадили на красивое чистое белье, позже портили прекрасные обои и ломали подаренные отцом чудесные дорогие игрушки, о которых Людмила в детстве даже мечтать не смела.
Смешанные чувства у Людмилы вызывал приятель мужа – один из начальников местных органов безопасности, довольно молодой, весьма привлекательный, с приветливой, свойской улыбкой. Глядя на него, Людмила смутно подозревала, что где-то в мире бывают совсем другие отношения – где мужчину можно любить и даже желать. Офицеру Людмила, видать, тоже нравилась, потому что однажды он предупредил ее о том, что против ее мужа ведется расследование. Вроде как, прежде чем войти в обком, Язов тоже служил в органах и там фабриковал дела, чтобы арестовывать состоятельных людей. На дворе были пятидесятые, еще сталинские, и расстрелять по таким обвинениям могли запросто. Что станется с семьей расстрелянного, можно было не гадать, все это Людмила видела в детстве. С квартирой точно придется распрощаться, и от страха потерять любимый дом хотелось плакать. Друг семьи сказал, что повлиять на ход расследования уже не сможет, распоряжение спущено из самой Москвы, но, выдержав странную долгую паузу, понизив голос, добавил, что может подсказать надежный способ защититься от надвигающейся напасти. Если Людмила готова чем-нибудь пожертвовать. Так и сказал.
Потом он долго вез ее куда-то на своей машине. Людмила предполагала, что придется с ним переспать, и даже смешно было – ну какая жертва, уж это-то она с удовольствием. Однако офицер привез ее на самые зады частного сектора с покосившимися серыми заборами. В последнем доме (дальше дорога уходила к убранным черным полям и сизо-зеленому мрачному сосняку) жила бабка. Людмила и раньше про нее слышала – к ней ездили жены партийцев выводить плод или решать еще какие-то женские дела.
– Вы мне, наверное, ничем не сможете помочь, – обреченно сказала Людмила. Она зашла в избу, скорее чтобы не обижать друга семьи, отвезшего ее в такую даль, а не надеясь на что-то.
– Совсем не любишь ты никого, – по-доброму улыбнулась бабка, вся круглая, румяная, как пирожок с луком – тарелку этих пирожков она сразу сунула Людмиле. – Это хорошо, что не любишь. Тебе будет проще.
– Я дом свой очень люблю, – призналась Людмила.
– Вот и славно. Дом тебе и будет помогать.
Вышла Людмила от бабки тихая и очень спокойная. Офицер ни о чем не стал ее спрашивать, молча довез до дома.
Спустя несколько дней пропал Гриша, самый задумчивый и незаметный из троицы язовских сыновей. Как это случилось, уму непостижимо: мальчики не покидали огороженного со всех сторон и охраняемого двора. Язов не сразу заметил исчезновение сына – он впал в немилость у высокого начальства, назревали воистину смертельные проблемы, и поэтому, когда жена сообщила ему ровным голосом, что обратилась в милицию по поводу исчезновения Гриши, обкомовец лишь наполовину осознал ее слова. Пропажа сына (самого тихого из троих, на которого он и внимания-то особого не обращал) была далеко не худшим из того, что могло произойти в ближайшее время.
В квартиру приходили милиционеры, задавали испуганным мальчикам разные вопросы. Прислугу Людмила рассчитала еще в тот день, когда приехала от бабки. Нечего посторонним в делах семейных путаться.
Геннадий, уже в ту пору зачитывавшийся книжками, конечно, ничего подозрительного не заметил. А вот Глеб, еще только учившийся с большой неохотой читать, был зато наблюдательным, сметливым и к тому же в последние ночи стал почему-то очень плохо спать. Он и заметил, что мать каждую ночь проходит по коридору туда и обратно. Каждый раз чуть слышно поскрипывали петли шкафа. Ловкому Глебу оказалось нетрудно проследить, что мать, возвращаясь, прячет ключ под отломанную паркетину возле кровати. Выждав, Глеб прокрался в самый конец коридора, к огромному встроенному шкафу с антресолями и услышал что-то вроде тихого сдавленного поскуливания, словно в шкафу заперли маленького щенка. Семилетний Глеб подумал, что там действительно щенок. Промаявшись весь день, он решил спасти зверька и следующей ночью, уже под утро, прокрался в родительскую спальню, чтобы взять ключ. Мать спала крепким сном человека с непробудно спящей совестью.
Глеб забрал из детской припрятанные от родителей спички и свечку для игр во дворе и пошел отпирать шкаф. Медленно и осторожно вставил ключ, повернул в замке. Внутри уже никто не скулил. В предрассветном сумраке, закравшемся в коридор, открытая дверь шкафа дышала жуткой бездонной чернотой и концентрированной вонью – разило брикетами от моли, почему-то туалетом и еще чем-то тухлым, тошнотворным. Глеб достал из кармана коробок, начал чиркать спичкой. Руки сильно дрожали. Наконец он зажег свечу.
– Песик, ты где?
Глеб шагнул в шкаф, вытягивая вперед руки, отводя полы пальто от свечи – еще не хватало пожар устроить. Золотистый свет выхватил на дне шкафа тощие детские ноги, связанные в лодыжках. Глеб шагнул дальше, наклонился. На него смотрел брат Гриша. Страшный, с невменяемыми глазами и плотно завязанным ртом – а самое дикое, кисти рук у брата были отрублены и аккуратно лежали рядом. Культи были тщательно забинтованы.
Глеб заорал и выпрыгнул, да что там, просто выпал назад из шкафа, ударившись копчиком. Свечка упала рядом, брызнув парафином, огонек вытянулся к потолку. Тут же появилась мать, лицо у нее было незнакомое, похожее на маску.
– Если хоть слово кому вякнешь, – прошептала она, – я тебя тоже убью.
И Глеб ей сразу поверил. Безоговорочно. Мать подняла свечу, задула ее, сковырнула уже подсохшую лужицу парафина.
– Ключ.
Глеб отдал ей ключ, не чувствуя собственной руки.
– Марш к себе.
Тут Глеб наконец потерял сознание.
Очнулся он утром, в детской, и первой мыслью было, что ему просто приснился кошмар. Глеб подошел к шкафу в коридоре, подергал дверь. Заперто, как всегда, впрочем. Когда Глеб был помладше, то иногда путал сон и явь, и сейчас почти успокоился. Приснилось, конечно. И тут взгляд его упал на крохотную лунно-белую капельку парафина на паркете, которую ночью не заметила мать. Тяжелый ком страха набух в солнечном сплетении, распустив по телу ледяные щупальца.
«Папа, а ведь Гриша у нас в шкафу лежит», – хотел сказать Глеб за завтраком. Но мать, поджав губы, смотрела на него, ее рот был похож на узкую щель, прорезанную ножом. Язов-старший поглощал бутерброды с колбасой. Глеб промолчал.
«Я правду говорю! Поди посмотри! У него рот вот так завязан, и рук нет, ему очень больно!» – хотел крикнуть Глеб отцу, но все жевали, будничное яркое солнце светило в огромное белое окно, и Глеб снова струсил.
Может, все-таки померещилось? Может, там никого нет?
Так и жил Глеб дальше, не понимая толком – впрямь было или почудилось?.. Действительно ли он тогда струсил или просто не стал пороть чепуху? В пользу того, что брат Гриша на самом деле долго и мучительно умирал в шкафу связанный, с отрубленными руками, свидетельствовала особенная, неизбывная холодность матери. А еще Глебу стали сниться кошмары, в которых отрубленные руки брата бегали на пальчиках по дому, будто диковинные насекомые.
Расследование относительно прошлого Язова прекратилось – двух главных его недоброжелателей нашли задушенными, с загадочными маленькими следами на шее, будто душил ребенок, но со зверской недетской силой. Так дело затухло, и больше Язова не трогали. Людмиле обычно не припоминали кулацкое происхождение, даже когда перерывали ее биографию перед тем, как присвоить очередную ученую степень, а те немногие, кто припоминал, долго потом не жили.
Так бы и осталось все это чередой случайных совпадений, если бы Глеб не оказался единственным из родственников, кто навестил Людмилу Язову перед ее смертью. Ему-то она все и рассказала. Ведь шестьдесят с лишним лет тому назад бабка строго предупредила ее, что обязательно надо будет кому-нибудь из родни поведать тайну дома, иначе после смерти случится нечто куда хуже, чем сама смерть.
– Мать говорила, он до скончания веков будет теперь защищать домашних. А если захочется его спровадить, ну, совсем, чтобы не защищал и не приходил больше, то надо, мол, принести жертву. Запереть кого-нибудь из родичей надолго наедине с ним. Тогда он насытится родственной кровью и оставит семью. Чужая кровь его досыта не накормит…
Дядя Глеб выглядел уже основательно пьяным и заплетающимся языком нес околесицу.
– Так, ладно, – сказал Николай. – Семейное предание просто зашибись, всегда подозревал, что у бабушки крыша не только в прямом смысле протекает, но и в переносном. Мне хлама еще до фига отсюда вытаскивать, дел по горло. Собирайся и уходи.
– Отпишешь мне квартиру? – снова спросил дядя Глеб.
– Щас, разбежался. Все, разговор окончен. Иди проветрись.
Дядя Глеб, сгорбившись, пошел к выходу.
– Ты, это, подумай. У тебя еще есть время.
Николай с силой захлопнул за ним дверь. Тишина огромной старой квартиры обрушилась как лезвие топора, отсекая все звуки. Шумоизоляция здесь всегда была что надо, не говоря уж о том, что нижние этажи, возможно, тоже пустовали. Невольно вспомнился кошмар времен студенчества, после которого Николай навсегда прекратил вынужденные походы в гости к бабушке, – что там было-то?.. Отрубленные детские руки, бегающие на пальцах по полу?.. Николаю сделалось жутко.
И тут он услышал, как с глухим клацаньем поворачивается ключ в замке. В первом, затем во втором, в третьем. Второй и третий можно было открыть только снаружи. У дяди Глеба оказался комплект ключей. Похоже, получил от умирающей бабушки…
Николай, криво усмехаясь – вот так шутку устроил поганый родственничек, за такую выходку не грех и морду как следует набить, – принялся искать смартфон. Сейчас позвонит родителям. В крайнем случае можно им ключи из окна кинуть, на асфальте найдут, или в службу спасения позвонить, или… Смартфона нигде не было. Николай точно помнил, что оставил его на кухонной тумбочке. Дядя Глеб унес смартфон с собой.
Приступ паники был оглушающим. Николай и не помнил, когда в последний раз так пугался. Разве что во время треклятых ночевок у бабушки.
– Так…
Николай сел на продавленную кушетку, потер ладони. Он в самом центре большого города, пусть и запертый в квартире. Родители его точно начнут искать, если не дозвонятся. Но прежде пройдет несколько дней. Вода в доступе, а вот еды мало. Должен быть какой-то способ выбраться отсюда побыстрее.
Стучать в дверь, орать бесполезно – этаж нежилой, никто не услышит. Поколотить по трубам, по батареям? Вот это вариант. Может, кто-нибудь снизу всполошится… а может, всем будет наплевать. Окна забраны прочными решетками, балкона нет. Открыть окно и поорать? Услышит ли кто, двенадцатый этаж… Фантазия Николая дошла уже до того, чтобы повыдергивать страницы из книг, написать на каждой «Я заперт в квартире №…, помогите!» и сбросить эти листовки вниз. Но начать он решил с попытки раздолбать стену возле дверной коробки. Дом ветхий, штукатурка пластами отваливается, на десятом этаже пару лет назад выпала оконная рама, даже по местным новостям передавали, – может, и дверь выпадет из проема?
Николай вооружился ломом, покрепче перехватил толстый железный прут и как следует шарахнул по относительно новой штукатурке возле двери. Та быстро поотваливалась, обнажились темно-бордовые, будто на крови замешанные, кирпичи и бетон. Последний, родом из девяностых, оказался, зараза, на удивление прочным, а сталинские кирпичи и вовсе были как камень. Скоро Николай выдохся. За окном темнело. Он распахнул рамы в гостиной и принялся орать, вцепившись в решетку, пока не охрип и не выстудил комнату. Гудел поблизости проспект. Редкие прохожие в переулке даже не поднимали головы.
Вот тут Николаю стало уже по-настоящему страшно. Спокойно, приговаривал он про себя, бродя по комнатам и потирая плечи, – дремучие батареи все никак не справлялись с затекшим с улицы холодом. Надо проделать номер с листовками из книжных страниц. Если листовки будут сыпаться постоянно и в большом количестве, кто-нибудь наверняка заинтересуется. Но сначала надо поесть…
Вдруг Николай понял, что боится выключать свет в комнатах и особенно – в коридоре. Окна уже налились темной морозной синью. Ругаясь во весь голос, чтобы заглушить нестерпимую жуткую тишину, оставив включенными везде лампы, он пошел на кухню. Подумав, включил и старое проводное радио – к счастью, оно еще работало, даже вещала радиостанция с каким-то политологическим бухтежом.
Николай жевал крекер, запивая водой, когда радио вдруг умолкло. Тишина стала чудовищной.
– Сука, ну взрослый мужик же, – громко сказал себе Николай. – Ну какого хера так ссаться?
Схватил прислоненный к ножке стола лом. С ним Николай, как начало темнеть, не расставался: потребность хоть чем-то вооружиться оказалась инстинктивной, на ней сбоил здравый смысл. Выйдя с кухни в коридор, Николай первым делом увидел на стене оборванный провод, что питал радиоприемник. И через миг услышал тихий дробный топоток в ближайшей комнате.
От ужаса ноги ослабели.
Николай уставился на двери встроенного шкафа. Они были закрыты. Да и вряд ли дрянь вылезла оттуда – судя по способности достать чиновников в Москве, перемещается она не столько перебежками, сколько это… телепортацией. И если переместится к счетчику и вырубит свет…
У щитка Николай простоял всю ночь. Переминался с ноги на ногу, перехватывал лом и прислушивался. В комнатах шла некая загадочная деятельность – там тихонько, быстро топотали, скрипели мебелью. Несколько раз Николай был почти уверен, что увидел высунувшиеся из-за косяка маленькие бледные пальчики – будто щупальца или зрительные органы неведомого существа. Один раз что-то холодное отчетливо коснулось шеи, будто проверяя пульс. – Николай подпрыгнул и закружился на месте. Чуть сам щиток не зацепил.
К утру, когда побледнели окна, Николай был совершенно мокрый, всклокоченный и выдохшийся, никогда в жизни он так не уставал. Должно быть, именно так ощущал себя Хома Брут после первой ночи в запертой церкви. Только у Николая не было защитного круга, да и поможет ли здесь начерченный на полу круг и молитвы?
– Наверняка все это развод для лохов, – истерически хохотнул Николай. – И круг, и молитвы. Ну что, дрянь, утро настало, посмотрим, как ты устроилась?
Он направил лом загнутым концом вниз и со всего маху саданул по двери шкафа. Доски проломились, лом прошел насквозь. С воплями Николай разнес шкаф и антресоли заодно, повышвыривал пальто, вешалки, старые башмаки, вдребезги расколотил сундуки – у тех только края были окованы железом, а так – картон с клеенкой. Больше в шкафу ничего не обнаружилось.
На минуту Николаю показалось, что он просто слетел с катушек от страха, когда оказался запертым, и все ночные ужасы ему примерещились. Но взгляд его упал на доски на дне шкафа – грубые, неровно уложенные. Он снова замахнулся ломом.
Труп лежал в нише под толстым дощатым настилом. Маленький, высохший, в сандалетках, матроске и синих штанишках. Личико – череп, копна светлых волос. Вот волосы были как живые, будто и не прошло более полувека. Кисти рук у мертвого мальчишки были отрублены. И рядом их не обнаружилось.
– Так-так, – пробормотал Николай, таращась на мертвеца как загипнотизированный. Читал он о подобных обрядах. Человеческая жертва дому бытовала во многих культурах мира, и у европейцев тоже: те как раз замуровывали в стенах замков маленьких детей, чтобы замки стали неприступными для врагов. До сих пор в стенах старинных построек в разных концах земли то и дело находят людей, некогда замурованных заживо. Еще не столь давно считалось, что душа замурованного становится духом-хранителем дома.
Перезахоронить его, что ли, подумал Николай, может, отвяжется?
В этот миг заскрежетал ключ в замке. В первом, втором, третьем. Николай бросил лом в нишу с трупом, спешно надел куртку, шапку. В кармане куртки лежали его собственные ключи.
– Ну что, надумал переписать на меня квартиру? – просипел в приотворившуюся дверь дядя Глеб.
– Надумал, – громко сказал Николай. – Перепишу.
– Я так и знал, мы уладим наши дела тихо, по-семейному, – обрадовался дядя Глеб. Дверь он открыл, но стоял поодаль. Опасался приближаться.
– Вижу, ты уже одет. Молодец, Коля. Выходи давай, прямо сейчас пойдем к нотариусу. Всю жизнь, почитай, у меня дома своего не было. Хоть на старости лет поживу как человек…
– Телефон верни, – сказал Николай.
– Ты выйди сначала.
– Пожалуйста, отдай телефон, мне жене позвонить надо, она волнуется.
Волновалась ли Ирка? Вряд ли. Наверняка даже не думала звонить. Крупно они поссорились… Об этом думал Николай в то долгое-долгое мгновение, пока дядя Глеб доставал из кармана смартфон и протягивал ему.
И вот тут-то Николай крепко схватил старика за запястье двумя руками – в точности как детские ладошки обхватили его собственную руку в памятном сне. Телефон, конечно, выскользнул из пальцев дяди Глеба, упал на советскую плитку, выложенную затейливым охристо-багряным узором. Сразу отлетела крышка и кусок корпуса. Николаю было плевать. Он рванул дядю Глеба на себя и толкнул в квартиру. Тот свалился на пол, дико оглянулся. Николай уже захлопнул тяжелую дверь, навалился на нее, прыгающими пальцами достал из кармана ключи. Первый замок. Второй. Третий. Последние два можно отпереть только снаружи. Интересно, хватит ли у дяди Глеба фантазии сделать листовки из книжных страниц? Или, прежде чем он сообразит сделать нечто подобное, тварь с ним расправится? Насытится, чтобы уйти, наконец, в свое замирье, или небытие, или где подобная дрянь обитает…
– Ты вроде трепался, что хотел бы умереть в этой квартире? – тихо спросил Николай у запертой двери, прежде чем развернуться и уйти. – Давай, вперед. Разбирайтесь там между собой. Тихо, по-семейному.