Детские воспоминания возвращаются так, словно где-то в дальнем крыле старого дома громко хлопнула распахнутая ветром дверь.
Каждый должен составить кадастр утраченных ландшафтов[4].
Лишь недавно мне удалось превозмочь данное мне образование и вернуться к той ранней интуитивной спонтанности.
Низенькая дверь в стене
Один египтянин, живший около 2500 года до н. э., сравнивал находку пришедшейся по душе книги с отправлением в путешествие на маленькой лодке. Некоторые дорогие сердцу книги способны унести нас прочь к далеким берегам, где мы станем счастливее. Эта категория тотемных романов представляет собой диковинную смесь «макулатуры» и «классики».
Однажды издателя и биографа Дженни Юглоу пригласили поучаствовать в дискуссии, организованной Нью-Йоркской публичной библиотекой, в ходе которой был поднят вопрос о том, какие классические произведения по сей день популярны среди читателей. Накануне она заглянула ко мне в магазин, чтобы навести справки, и весьма удивилась, просмотрев статистику продаж. Оказалось, что, за исключением программных произведений и экранизаций, все еще хорошо продается миссис Гаскелл, Хемингуэй, разумеется, – но лишь некоторые из его произведений. «Мидлмарч» по-прежнему остается бестселлером, в отличие от книг Филдинга. И пусть цикл книг Энтони Поуэлла «Танец под музыку времени» (Dance to the Music of Time) внес огромный вклад в развитие культуры, покупают их не слишком часто. А вот увесистая «Балканская трилогия» (Balkan Trilogy) и «Александрийский квартет», написанные в 1960-х годах, все еще приносят хороший доход. Можно было бы предположить, что обеспечивают товарооборот и прибыль лишь те романы, что поновей, но покупатели регулярно берут и «Робинзона Крузо» (1719), и «Кандида» (1759) ради развлечения, а не в качестве обязательных к прочтению книг. Между тем книги Смоллетта, как и «Жизнь Сэмюэла Джонсона», принадлежащая перу Босуэлла, приобретают лишь из ностальгического уважения, нежели из коммерческих соображений, ведь год за годом они продаются в мизерных количествах. За тридцать лет я ни разу не слышал, чтобы покупатели интересовались «Путешествием Пилигрима». А вот «Человек, который был Четвергом» Честертона – один из немногочисленных многолетников, обязанных своей популярностью отзывам, передающимся из уст в уста. Список любимых читателями книг, которые способны мгновенно развеять тоску и хорошо известны большинству книготорговцев, включает в себя по большей части научную фантастику и детскую литературу. Как правило, эти книги не имеют отношения к классическому «канону», о котором твердит академическое сообщество. Ну и что, верно? Вот некоторые примеры из этого списка: «Облачный атлас», «Наоборот»[5], «Часовой»[6] (Watchman), «Я захватываю замок», «Над пропастью во ржи», «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», «Антуанетта», «Убить пересмешника», трилогия «Земноморье», «Эрагон», «Властелин колец», серия книг Терри Пратчетта «Плоский мир», «Мечтают ли андроиды об электроовцах?», «Аня из Зеленых Мезонинов», книги о Гарри Поттере, «Мило и волшебная будка»[7], «Маленький принц», «Алхимик», книги о Реджинальде Дживсе, «Неуютная ферма»[8].
Любителям всех этих книг случалось думать, что следовало бы переключиться на что-нибудь более монументальное. Автор художественных романов Антония Сьюзен Байетт была одной из первых поклонниц Терри Пратчетта в те дни, когда рецензии на научно-фантастические произведения и фэнтези редко появлялись на страницах газет. В 1990 году, с огромной радостью приобретя новую книгу из серии «Плоский мир» в моем магазине в Кентербери, она пошутила: «Мне нравится “Плоский мир”, но нельзя, чтобы кто-нибудь в Лондоне увидел, как я покупаю эти книги». Такое положение вещей – побочный продукт современной системы образования: Чосер, Шекспир и Диккенс наслаждались эклектизмом, свободным от чувства стыда. Викторианское общество обожало героическую историю врача Уильяма Брайдона – единственного выжившего во время отступления из Кабула в 1842 году, которому удалось уцелеть благодаря спрятанной под шляпой Библии, на которую пришелся удар афганского меча. Позже, вернувшись домой в шотландское высокогорье и уже будучи стариком, Брайдон развенчал этот миф (созданный отнюдь не им самим). Жизнь ему спасла вовсе не Библия, а выпуск ежемесячного журнала Blackwood’s Magazine – популярного издания, печатавшего произведения романтиков и рассказы в жанре хоррор.
Душевное успокоение – это чрезвычайно важная составляющая чтения, но нам необходимо оберегать его, иначе мы уподобимся некоторым из студентов Дейрдре Линч, преподавательницы Гарвардского университета. Ей не дают покоя…
…отголоски ностальгии, которые часто слышны в словах… студентов факультета английской литературы… причитающих, что требование изучать критику и теорию, с которым они вынуждены мириться, душит любовь к писателям и к чтению, которая изначально и сподвигла их выбрать именно эту специальность.
Человек, отыскавший свою заветную, греющую душу книгу, подобен влюбленному и часто запоминает этот момент на всю жизнь. На протяжении нескольких лет, когда мне было чуть больше двадцати, я частенько наведывался в лондонский район Челси, на улицу Тайт, где пристегивал свой односкоростной студенческий велосипед к ограде многоквартирного дома в эдвардианском стиле. Вся улица была проникнута книжным духом: в паре шагов оттуда некогда жили Рэдклифф Холл[9] и Оскар Уайльд. Я заходил в старый лифт, и, когда он медленно подъезжал к верхнему этажу, перед моими глазами появлялась видневшаяся сквозь прутья лифтовой решетки лестничная площадка, а на ней – две ноги в поношенных, изготовленных вручную кожаных ботинках из магазина Tricker’s на Джермин-стрит. Во время моих визитов к писателю и путешественнику Уилфриду Тэсиджеру мы подолгу беседовали – подчас до глубокой ночи, – пока за окном мерцал огнями перекинутый через Темзу мост Альберта.
Его называли последним из викторианских исследователей, но его ненависть к двигателю внутреннего сгорания и уважение к мировоззрению коренных народов подтолкнули более молодых авторов, таких как Левисон Вуд и Рори Стюарт, дать ему новое прозвище – первый хиппи. Хотя с именем Тэсиджера связана история о том, как он подружился с бедуинами и пересек пустыню Руб-эль-Хали, он также был заядлым библиофилом, поэтому мы много разговаривали о книгах: передо мной сидел человек, в коллекции которого имелось подписное издание «Семи столпов мудрости» в обложке, изготовленной из обломков деревянных пропеллеров со сбитого в Хиджазе турецкого самолета 1915 года, – редкость, о которой, похоже, не слышал ни один книготорговец, с которым мне доводилось общаться.
На каталожной карточке своим мелким ровным почерком Тэсиджер написал мне список из шести книг, которые были ему особенно дороги. Среди них было «Возвращение в Брайдсхед» (тогда я впервые услышал об этой книге), но ему пришлось сделать оговорку: он был хорошо знаком с Ивлином Во, когда жил в Абиссинии, и, по его словам, это был «тот еще треклятый тип», и он никогда не принял бы его за автора столь замечательного произведения. У Тэсиджера, который был удостоен ордена «За боевые заслуги» за храбрость, проявленную в сражении против сил Муссолини в Абиссинии, а позднее поступил на службу в недавно учрежденную специальную авиадесантную службу вооруженных сил Великобритании, сложилось совсем не лестное мнение о Во, явившемся доложить о вторжении итальянских войск в большой широкополой шляпе. «Эта чертова шляпа», – говорил Тэсиджер, качая головой при воспоминании об этом, но все же с тенью улыбки на лице.
Теперь, став книготорговцем (в то время я им еще не был, а был лишь докторантом, усердно трудившимся над диссертацией по истории), я знаю, что «Брайдсхед» стал заветной книгой для многих людей, независимо от их пола и возраста. Рассказанная Во история о жизни аристократии продается неизменно хорошо благодаря его дурманящей прозе и – по крайней мере, мне так кажется – его способности всколыхнуть в душе читателя некое неуловимое ощущение прекрасного, не лишая его неуловимости.
Недавно ко мне в магазин зашла одна девушка и сказала: «Я только что прочла “Возвращение в Брайдсхед”. Эта книга… другая, она меня по-настоящему потрясла, и теперь мне нужно что-то, что можно прочесть следом, – понимаете, что-нибудь, что действительно берет за душу».
Непростой вопрос, непосредственно касающийся удовольствия, которое мы получаем от чтения: есть книги, прочесть которые своего рода долг, а есть те, ради которых ты просыпаешься спозаранку и нарочно медлишь, приближаясь к развязке, чтобы отсрочить расставание. Ни Достоевский, ни Диккенс не сгодились бы той покупательнице. Она поняла бы необычную творческую цель, которую ставил перед собой Набоков. В одном интервью, которое в плохом качестве было записано для телевидения в 1950-х годах, он сказал (так быстро, что мне пришлось несколько раз перематывать, прежде чем я смог разобрать слова), что писал не ради того, чтобы тронуть сердце читателя или повлиять на его разум, а чтобы «добиться той пробегающей по позвоночнику дрожи, что знакома профессиональному читателю». Требовался быстрый и решительный укол внутривенно. Я стал вспоминать свои собственные «тотемные» книги: может, «Автокатастрофа» Дж. Г. Балларда? Не годится: однажды, вступившись за эту книгу, я спровоцировал драку в пабе, в лондонском Фулхэме (меня среди участников не было). Мы положили перед покупательницей «Я захватываю замок», «Убить пересмешника», «На охоте»[10] и «Франкенштейна». Позже я узнал, как это часто бывает, что она осталась чрезвычайно довольна первой из этих книг – романом Доди Смит – и удивлялась, что о нем мало кто знает.
В списке Тэсиджера также оказалась опубликованная в 1943 году книга альпиниста Эрика Шиптона «На той вершине» (Upon That Mountain). На протяжении многих лет Тэсиджер не раз упоминал, что потерял эту книгу и никак не мог отыскать новый экземпляр. Лишь теперь, вспоминая об этом, я вдруг понял: как это ни парадоксально, он хотел, чтобы эта книга ему не попалась. Она была для него окутанной дымкой мечтой, предметом желаний, чем-то, что напоминало, как писал в своем шедевре его товарищ, любивший неуместно огромные головные уборы…
…ту низенькую дверь в стене, которую, как я знал, и до меня уже находили другие и которая вела в таинственный, очарованный сад, куда не выходят ничьи окна[11].
«Куда не выходят ничьи окна» – вот в чем кроется сила заветной книги. Это нечто чрезвычайно личное, ею редко становятся произведения, за которые автор был удостоен премии, или современные бестселлеры – это личное открытие, откровение, нечто, спровоцировавшее замедленный взрыв в доселе необитаемой пустыне души.
Некоторые находят в заветной книге прелесть утраты: «На той вершине» – книга о сладостной потере возможности реализовать мечту. Тэсиджер много говорил о горе Нандадеви, что «многих жен сделала вдовами», – эта гималайская вершина противилась всякой попытке к ней приблизиться. Книга Шиптона повествует о неудачной попытке ее покорить. Возможно, этим и объясняется редкость этой книги: она совсем не похожа на хроники покорения очередной вершины.
Через семнадцать лет после кончины Тэсиджера в одном букинистическом магазине я отыскал экземпляр «На той вершине», опубликованный издательством Pan Books в 1956 году. Я храню его рядом с подписанной копией «Аравийских песков» (Arabian Sands).
Все, кого я просил объяснить, в чем заключается притягательность дорогих им книг, пытались уйти от ответа, поэтому я перестал спрашивать напрямую. Зачастую, подобно шпионам, захваченным в плен во время военных действий и вынужденным назвать свое имя, звание и личный номер, они сообщают мне название книги, ее автора и, возможно, формат – мягкая или твердая обложка. Затем они меняют тему разговора, не желая выдавать секретов своего внутреннего мира. Они оберегают свое горное святилище, ведь, без сомнения, заветная книга – это нечто, навсегда остающееся чем-то личным. Говорить о ней всуе было бы неправильно – все равно что прилететь на вершину Нандадеви на вертолете.
По мере того как мы взрослеем, сила нашего воображения все глубже прячется под личиной нашего обыденного «я», чтобы снова показаться на свет, скажем, в моменты, когда в нашу жизнь приходит любовь или смерть, когда мы находимся на природе или сворачиваемся калачиком с книгой в руках. Шиптон начинает свою книгу такими словами:
Любой ребенок, я полагаю, проводит немало времени, предаваясь грезам о деревьях, о двигателях или о море… Иногда эти душевные порывы стихают, но иногда нужно совсем немного, чтобы оказать решающее влияние на течение всей нашей жизни.
«Решающее влияние на течение всей нашей жизни»: заветная книга – способ продлить этот эффект. Неудивительно, что люди замыкаются в себе, стоит спросить их о самой дорогой сердцу книге: задавая вопросы, я нарушаю чудом сохранившийся поток детских мыслей, а это материя очень тонкая. Будучи детьми, мы пребываем в блаженном неведении о бытовых заботах, которые однажды засорят этот мыслительный поток. Мы вырастаем, считая чем-то само собой разумеющимся воображаемый мир, такой же богатый, как тот, что изображен в книге «Тысяча и одна ночь».
Моя сестра Сара, самая младшая из восьми детей, в детстве очень любила одну книгу, но никогда о ней не рассказывала, пока я не попросил. В этой книге под названием «Дети из старого дома» (The Children of the Old House) рассказывается о большой семье, члены которой обживают и ремонтируют обветшалый дом, преодолевая многочисленные невзгоды. Сара выросла именно в таком доме и начала работать детской медсестрой в больнице на Грейт-Ормонд-стрит. Вновь и вновь я подмечаю, что книги, которые становятся дороги нам в детстве, чуть ли не с комичной точностью, которой сам человек иногда и не замечает, предвосхищают жизненный путь, который мы выбираем повзрослев.
Сегодня утром, пока я писал этот отрывок, сидя в кафе в городе Кентербери, в дверях появилась молодая пара с рюкзаками и деревянными походными палками. Мы разговорились, и я спросил их, какие книги были дороги им в детстве. Выяснилось, что им обоим двадцать один год и они пешком, дикарями путешествуют из Бордо в Ирландию без конкретного маршрута. Захария Фасси противостоял авторитету своего деспотичного отца, погружаясь в чтение книги «Мужчины не плачут» (Un homme ça ne pleure pas), которую написала его землячка, французская писательница алжирского происхождения Фаиза Гэн. Его подруга Лелия Галин, побритая наголо дочь водителя грузовика, смогла пережить «дурдом», царивший в доме ее детства, благодаря малоизвестной сказке, где рассказывается об огре[12], которого смогла усмирить любовь. Они говорили о своих любимых детских книгах тихо, благоговейно, и, как оказывается, они никогда раньше никому о них не рассказывали. Эти книги сформировали их чувствительность и лучше любой болтовни могли объяснить причины их решительного побега.
Недавно в поезде, по пути из Лондона в Кентербери, я беседовал с адвокатом Самантой, которая возвращалась со слушания по делу об убийстве, состоявшегося в Центральном уголовном суде Лондона.
Я. Какую книгу вы любили в детстве?
Саманта. О, мне нравились книжки про Питера и Джейн, с заданиями для разучивания новых слов, а еще Диккенс, «Повесть о двух городах», «Отверженные» и…
Я (перебиваю, почувствовав, что она начала перечислять произведения для не по годам развитого ребенка). Подождите, я имел в виду, какая книга была дорога вам лично, согревала вам душу, когда вы были маленькой?
Саманта. О, я просто обожала «Золушку» в твердом переплете.
Золушка, подумал я, которую обижали две сводных сестры и злая мачеха, три страшные силы, – притча о ней как нельзя лучше описывает жизнь Саманты, которая каким-то образом покорила адвокатское сообщество несмотря на то, что родилась в Тринидаде и Тобаго в рабочей семье и была женщиной. Она согласилась, что, несмотря на белую кожу Золушки и немаловажную роль пустоголового принца на белом коне, для нее это была сказка об освобождении.
Тот же принцип лежит в основе американской детской сказки «Паровозик, который смог» (The Little Red Engine That Could)[13], экземпляр которой несколько лет назад был выставлен на торги в Нью-Йорке, сильно потрепанный, с каракулями и пометками карандашом, словно сделанными детской рукой. Когда-то эта книга принадлежала Мэрилин Монро.
Когда мне было лет одиннадцать, моей заветной книгой был «Сад времени» (The Time Garden). Она так много для меня значит, что я ни разу никому о ней не рассказывал, да и не думал о том, почему она мне так дорога. Меня, как и Тэсиджера с его любовью к книге Шиптона, ни разу, ни на мгновение не посещало желание отыскать экземпляр этой книги и перечитать ее, а до сегодняшнего дня я и вовсе ни разу не задумывался о том, почему же, в конце концов, она так много для меня значит. Речь в ней идет о мальчике, который встречает на залитой солнцем мощеной тропинке в глубине сада камышовую жабу, и та каким-то образом наделяет его способностью путешествовать во времени. Эта история – настоящая квинтэссенция всех моих детских устремлений: загадки, природа, таинственные сады, животные, которые знают больше, чем кажется на первый взгляд, и путешествия в другие исторические эпохи.
Несколько лет спустя, во время бурного подросткового периода, в моей жизни появился новый защитный амулет – не теряющий популярности роман «Серебряный меч»[14]. Это разворачивающаяся на фоне Второй мировой войны история учителя, чей дом в варшавском гетто оказывается разрушен во время бомбежки. Он встречает бездомного мальчика, который хранит в коробке из-под обуви свои детские сокровища, связанные с приятными воспоминаниями; среди них по какой-то причине оказывается крошечный серебряный меч. Пытаясь отыскать эту книгу, я почему-то решил, что она называется «Меч в камне». Теперь мне ясно, что ужасы средней школы разрушали символическую крепость моего внутреннего мира, но я мог втайне ото всех сохранять связь с ним при помощи нескольких оберегов, хранящихся в моей метафорической коробке из-под обуви. Образ крошечного меча неизбежно вызвал ассоциацию с миром короля Артура, хотя в книге рассказывалось всего-навсего о ноже для бумаги, принадлежавшем жене учителя, которая погибла при бомбежке. Сила этой книги продолжает жить в сердцах моих повзрослевших детей («Мне очень понравилась та книжка про меч», – сказал Оливер; а Индия призналась: «Мне так хотелось, чтобы у меня был такой меч!») и моих покупателей.
Я где-то читал о маленькой девочке из Англии, чья умственная активность была столь необычной, что ее состояние нельзя было описать в терминах современных «патологий», таких как СДВГ[15]. Она была интеллектуально развита, но при этом ее постоянно что-то отвлекало – некая потребность. Докторам не удавалось разгадать, в чем ее проблема, пока ее не привели к одному лондонскому специалисту. Тот опоздал на работу, а приехав, увидел, что ждавшая в приемной девочка без конца постукивала ногами по полу. Когда она зашла в кабинет, он сказал: «Просто ей нужно танцевать, вот и все». Та девочка стала солисткой балета в театре Ковент-Гарден. Интересно, что́ она читала в детстве.
Книги многое могут рассказать о наших детских грезах, которые переносятся во взрослую жизнь. Не обязательно цитировать французского мыслителя Гастона Башляра, чтобы знать, «какое преимущество глубины свойственно детским грезам! Счастлив ребенок, который обладал – поистине обладал – часами одиночества! Благотворно, полезно для ребенка некоторое время поскучать, познавая диалектику неуемных игр и беспричинной скуки, просто скуки», но мы можем посочувствовать философу, который восклицает: «Чердак моей скуки, сколько раз я с сожалением вспоминал о тебе, когда суета жизни отнимала у меня крохи свободы!», и по достоинству оценить оптимистичную настойчивость, с которой он утверждает, что «в царстве абсолютного воображения молодость бывает поздней».
Заветные книги помогают нам пережить то, что Ницше называл «ужасом бытия». Мишель де Монтень, сидя в своей башне-библиотеке, так писал о любимых книгах: «Они – наилучшее снаряжение, каким только я мог бы обзавестись для моего земного похода»[16]. Иногда люди носят их с собой, словно амулеты: Александр Македонский во время походов не расставался с томиком Гомера – книгой, преисполненной ностальгии, то есть в буквальном смысле тоски по дому.
Не единожды любимые книги помогали участникам сражений превозмочь ужасы войны. Наполеон во время военных кампаний держал под рукой «Страдания юного Вертера» Иоганна Гёте – интересный выбор, учитывая, что эта книга повествует об экзистенциальном кризисе, приводящем к мыслям о самоубийстве. Быть может, размышления о суициде служили противовесом императорской гордыне, подобно тому как на колеснице за спиной у римских императоров во время победных шествий всегда стоял мальчик, шептавший на ухо императору: «Всякая слава преходяща». (Тот мальчик, должно быть, жутко действовал на нервы.)
Смысл, который находил сражавшийся против французов в Канаде генерал Вольф в строках потрепанного издания «Элегии, написанной на сельском кладбище» Томаса Грея, если не считать того, что она напоминала ему об Англии, можно уловить в отрывке, который он подчеркнул двойной чертой: «И путь величия ко гробу нас ведет!»[17] Он был убит в Квебеке в возрасте тридцати двух лет. В годы Первой мировой войны во время длительных переходов на верблюдах Лоуренс Аравийский читал пьесы Аристофана на древнегреческом, чтобы не забывать об абсурдности жизни. Так и плотник из Глазго Джеймс Мюррей, рывший траншеи во Фландрии, находил возможность что-то противопоставить войне, держа в кармане любимый томик Гёте на немецком. Сложно представить себе, что солдаты на фронте могут делиться любимыми книгами, но капитан Фергюсон настойчиво доказывал Вальтеру Скотту, что в самые тягостные дни войны с Наполеоном в Испании в преддверии сражения он читал товарищам эпическую поэму Скотта «Дева озера»: «Эпизод с охотой на оленя особенно нравился суровым сыновьям Третьей дивизии».
Более убедительно о реакции бойцов на передовой рассказывает романист Стендаль, служивший в пехоте во время чудовищного отступления Наполеона из Москвы: ему служило утешением собрание сатирических высказываний Вольтера в красном кожаном переплете, вынесенное из горящего дома в Москве. Он пробовал читать его тайком у костра, но сослуживцы смеялись над ним, считая, что это слишком поверхностное занятие, учитывая обстоятельства; он оставил книгу на снегу.
Греет душу пацифизм, которым проникнута история еще одного читателя, Уильяма Гарвея, первооткрывателя кровеносной системы, который во время битвы при Эджхилле спрятался в живой изгороди и читал двум мальчикам вслух. Как рассказывает Джон Обри в своей книге «Краткие жизнеописания» (ок. 1680), он читал, пока «землю рядом с ними не пропахал гигантский снаряд, что заставило их перебраться в другое место».
Откуда же берутся заветные книги? Часто из самого неожиданного источника, и сама необъяснимость их появления подчас наделяет их маной – это непереводимое полинезийское слово обозначает силу, которой может обладать физический предмет. (Патрик Ли Фермор использовал это слово, рассказывая о своем дневнике путешественника в зеленом переплете.) Не всем нам, как Александру Македонскому, повезло учиться у таких выдающихся умов, как Аристотель, которые могли бы порекомендовать нам произведения Гомера. Гораздо вероятнее, что большинству из нас любимые книги детства попались случайно в библиотеке или книжном магазине. Редактор детского журнала Энн Мозли в 1870 году заметила, что книга, которую «предлагает учитель, никогда не сыграет определяющей роли в жизни ребенка: столь сильное влияние может оказать лишь книга, попавшая к нему в руки по воле случая», прямо как старое издание «Потерянного рая», которое в коробе для муки отыскал Давид Грив, мальчик из одноименного романа английской писательницы Мэри Уорд, опубликованного в 1891 году: «Он не мог оторваться от книги все утро, лежа в скрытом от глаз углу овчарни, и ритмичные строки отпечатывались в его уме, словно заклинания».
Рекомендации бывают полезны, но мы всегда жаждем неожиданного открытия, находки, которая сама по себе была бы невероятна. «Каким-то образом, – недоумевал автор «Моби Дика», – чаще всего нашими верными товарищами становятся книги, попавшиеся нам случайно». Дороти Вордсворт согласилась бы с ним, услышь она эти слова в тот день, когда спустилась в уютный, отгороженный закуток трактира в Озерном краю, где горел камин, пока за окнами бушевала непогода. Ее брат Уильям…
…вскоре решил взглянуть на книги, сложенные стопкой в углу у окна. Он вытащил издание «Оратора» Уильяма Энфилда и случайно попавшийся томик Конгрива[18]. Мы пили теплый ром с водой, и нам было хорошо.
Если найдутся сторонние недоброжелатели, такая книга может стать еще более пленительной. Известный английский поэт-роялист Абрахам Каули в детстве случайно нашел в спальне матери поэму «Королева фей», с тех пор судьба его была «предрешена». Любимым занятием писателя Викторианской эпохи Огастуса Хэра, когда он был ребенком, долгое время было вылавливание регулярно печатавшихся отрывков «Посмертных записок Пиквикского клуба» из бабушкиной мусорной корзины, в то время как его современник, поэт и писатель Эдмунд Госс испытывал необычайное, граничащее с фетишизмом любопытство по отношению к коробке из-под шляп, что стояла в не застеленном коврами чулане. Однажды, без разрешения открыв ту коробку, он обнаружил, что в ней было… пусто! Если не считать стенок, обклеенных изнутри страницами какого-то нашумевшего романа. Тогда он принялся читать, «встав на колени на голом полу и испытывая неописуемый восторг вперемешку со сладостным страхом, что мать вот-вот вернется, прервав его на середине одного из самых волнующих предложений».
Почему детям так нравится читать с фонариком, с головой забравшись под одеяло, когда им велено спать? Недавно я узнал, что каждый из моих пятерых детей передавал знание об этом занятии младшему, словно необходимый для выживания навык. В былые времена, еще до изобретения фонариков, в этом была и своеобразная романтика: Конан Дойл читал исторические романы Вальтера Скотта «при свете огарка свечи… до глубокой ночи», замечая при этом, что «чувство недозволенности добавляло сюжету смака».
Тонкое искусство советовать
Заветной книгой можно поделиться с близким другом, однако это не менее тонкое искусство, чем ловля форели голыми руками или разведение орхидей. Если вам хочется, чтобы другой человек оценил тронувшую ваше сердце книгу, следует проявить своего рода безразличие, намекающее: не хочешь – не читай. Чрезмерный энтузиазм взваливает на плечи вашего друга непосильное бремя: теперь и для него знакомство с этой книгой должно стать переломным моментом и так же глубоко его впечатлить, иначе выйдет, будто он человек слишком поверхностный или недостаточно ценит дружбу с вами. И вот позаимствованная у друга заветная книга пылится на полке, бесшумно излучая волны угрызений совести, – с каждым такое случалось.
Генри Миллер, автор романов о сексе и богеме, писал о подобном опыте. Однажды его близкий друг, сумев проявить деликатную искусность, соблазнил его прочесть притчу Германа Гессе «Сиддхартха»:
Человек, познакомивший меня с этой книгой, использовал ту самую хитроумную тактику, о которой я говорил ранее: почти ничего не сказав о самой книге, он упомянул лишь, что эта вещь для меня. Его мнение оказалось достаточным стимулом. Это и в самом деле была книга «для меня»[19].
Сколько судеб изменила эта книга! В семидесятых благодаря ей многие молодые люди решили отказаться от участия в крысиных бегах и предпочли жизнь, больше напоминающую странствование. Именно такой эффект она произвела и на меня: я устроился работать в книжный магазин и много путешествовал, располагая весьма скудным бюджетом. Помню, как однажды в 1975 году пролетал над Верхним Нилом, сидя в «Комете» авиакомпании Sudan Airways рядом с берлинцем с превосходной осанкой – он был из числа тех, кто не видит нужды в праздной болтовне. Я же человек слабохарактерный, поэтому, оказавшись в такой компании, предпринимаю тщетные попытки заполнить любую возникающую в разговоре паузу, словно птица, бессмысленно бьющаяся в оконное стекло. Я порыскал в памяти в поисках благовидного предлога завязать беседу, однако о Германии я имел весьма отдаленное представление, которым был обязан просмотру фильма «Разрушители плотин» 1955 года, где речь идет о военной операции британских ВВС в Рурской области – не самая удачная идея для вступительной реплики. Но тут мне на ум пришла «Сиддхартха», и меня понесло. «Да, многие молодые люди в Великобритании сейчас ее читают – она и впрямь меняет мировоззрение», – восторгался я. Медленно переведя взгляд с инструкции по использованию гигиенического пакета на сигнал «Пристегните ремни», мой попутчик лаконично ответил: «Не сомневаюсь» – и тут же потянулся за выпуском ежедневной газеты Die Welt за прошлый месяц.
Если бы сорок лет спустя ему случилось оказаться в самолете рядом с Пауло Коэльо – третьим по популярности автором бестселлеров в мире, перу которого принадлежит небезызвестный «Алхимик», – у того гораздо лучше получилось бы объяснить всю суть «Сиддхартхи». Во вступлении к одному недавнему изданию Коэльо пишет: «Гессе за несколько десятилетий до прихода моего поколения почувствовал присущую всем нам острую потребность распоряжаться тем, что поистине и по праву принадлежит каждому, – собственной жизнью». «Алхимик» – это заветная книга, ставшая преемницей «Сиддхартхи». Недавно я познакомился с покупательницей, которая читала этот аллегорический роман шесть раз. Она уверена, что и впредь не раз будет к нему возвращаться, когда в жизни что-нибудь пойдет наперекосяк.
Покупатели, которые берут у меня в магазине «Сиддхартху», обычно преисполнены решительного спокойствия: они слышали, как люди рассказывают об этой книге (наверное, так вы бы стали описывать ранние песни Боба Дилана инопланетянину), а некоторые с искрой надежды покупают ее в подарок любимому человеку.
Миллеру не удалось перенять стратегию, побудившую его к прочтению «Сиддхартхи», и уговорить друзей прочитать его собственную заветную книгу – малоизвестный роман Бальзака «Серафита». Никто из них не клюнул на наживку, хотя Миллер даже рассказал им историю о студенте, который пристал к Бальзаку на улице, умоляя позволить ему поцеловать руку, написавшую это новаторское произведение, воспевающее феномен андрогинии. Миллер слишком уж старался зажечь других переполнявшей его любовью к заветной книге. В автобиографии, основанной на интервью и беседах, он, однако, воздержался от того, чтобы напрямую рекомендовать читателям «Сиддхартху», сознавая, что «чем меньше будет сказано, тем лучше».
Когда дело касается книг, связанных с внутренними переживаниями, советы и впрямь становятся филигранным искусством. Миллер отмечает, что важна не формулировка как таковая, а «окутывающая слова аура» – именно она способна пробудить интерес к чьей-то заветной книге. Миллер призывает нас быть чуткими к таким «подспудным, интуитивно ощутимым посылам». По-моему, именно такой посыл исходит от Миллера, когда он заканчивает одну из глав ссылкой на книгу «Раунд» (The Round) Эдуардо Сантьяго. Этому автору чужда жажда популярности в инстаграме, он не овеян жуткой славой убийцы, казненного на электрическом стуле, это никому не известный кубинский оккультист, о котором даже в интернете ничего не найдешь. Слова Миллера – «сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы сотня людей, способных проявить интерес к последней книге» – служат беспроигрышной приманкой. Чем эксцентричнее заветная книга и чем труднее ее раздобыть, тем она притягательнее.
Когда-то в моем книжном магазине работал на редкость малообщительный продавец, которым я втайне восхищался за его литературный вкус, хоть он и вызывал во мне чувство неполноценности. Однажды, подняв взгляд от каталога, опубликованного каким-то малоизвестным американским университетским издательством (к моей немалой зависти и остервенению, он мог часами сидеть, внимательно изучая эти каталоги), он тихо и восторженно произнес с отчетливым камбрийским акцентом, обращаясь скорее к самому себе:
– Ах, наконец-то «Бездну» перепечатали.
Я не удержался и спросил:
– Что за «Бездна», Джордж? Объясни несведущему.
– Что ж, Мартин, я тебе расскажу, если ты выключишь эту чертову дрянь. (Надо признать, в восьмидесятые я часто ставил в магазине этническую музыку.) И вообще, что это за альбом? Стой, не говори. Очередное исполнение Моцарта на носовой флейте?
Я обиженно вступился за бурундийский дуэт, игравший на гуиро и цитре, заявив, что они покорили всю Африку к югу от Сахары, но он меня не слушал. Я выключил музыку.
– Онетти?.. – произнес он, приподняв правую бровь, что сделало его похожим на Спока.
Я никогда прежде не слышал этого имени. Преисполненный отвращения, Джордж снова принялся делать пометки в своих каталогах, бормоча: «А завтра ты скажешь, что ни разу не слышал о премии Сервантеса…»
Разумеется, о ней я тоже ничего не слышал, и осознание собственного невежества кольнуло в самое сердце, усилив чувство ущербности и как управляющего, и как человека. Я поинтересовался:
– Ладно, ну и что же это, черт подери?
– А, да так, всего лишь самая престижная литературная премия для авторов, пишущих на языке, который занимает второе место в мире по количеству носителей, – ответил Джордж. – Но с чего бы тебе это знать, если ты проводишь все время за чтением чудаков вроде Киплинга? Онетти получил ее в 1980 году.
– Так, стоило мне один раз признаться, что я читал «Человека, который хотел стать королем» – которым, кстати, восхищался твой досточтимый Элиот, – и теперь ты упорно пытаешься меня заклеймить, словно я собственноручно расстреливал людей во время Амритсарской бойни.
Молчание.
Тогда я сказал, теперь уже примирительным тоном управляющего:
– Ладно, так кто такой этот Онетти? Мне жаль, что я о нем раньше не слышал. Ты уж извини, что я тут дышу рядом с тобой. Просто мне приходится тратить время на то, чтобы, например, найти стоящую уборщицу и избавить нас от бесконечных писем с жалобами на грязь в уборной, на которые тебе отвечать не приходится, – вот почему я получаю больше, чем ты, правда, еще и лысею при этом.
Джордж, качая головой и переворачивая страницу каталога, опубликованного издательством Аризонского государственного университета, ответил:
– Чтоб ты, бескультурный южанин-империалист, знал: Хуан Карлос Онетти – это… – он бросил взгляд на отдел художественной литературы, расположенный напротив наших письменных столов, – это уругвайский Толстой.
Со дня того памятного разговора о литературе я отношусь к Онетти с тем же благоговейным почтением, какое Миллер питал к Эдуардо Сантьяго.
Придать книге очарования и превратить ее в заветную способны ее труднодоступность или осознание, что она попала в ваши руки волею судьбы. Однако того же эффекта, как это ни парадоксально, можно добиться, купив книгу в определенном магазине. К примеру, некоторые покупают местные книги в качестве утешительных сувениров в память о поездке.
Уверен, это распространенное явление. Скажем, отправляясь в отпуск в места, непохожие на знакомый и привычный Кент, я ловлю себя на том, что, покупая книги, преследую особую цель – увезти домой напоминание об очередной одиссее. Пробегая взглядом по книжным полкам, я нахожу такие покупки – своего рода брайтонские леденцы[20] или сомбреро, разве что еще более бесполезные: «Геология острова Малл», «Дикая растительность Северного Кипра» и «Призраки Северного Уэльса». Эти колдовские книги не только отличаются местным колоритом, но даже на ощупь кажутся другими, ведь они были напечатаны на звякающих печатных станках Обана[21], Киринии[22] и Пуллхели[23]. Именно физический облик книги подчас играет решающую роль, делая ее заветной. В зыбкой сельве личных переживаний чувства так обострены, что книга может стать талисманом.
Чувственное удовольствие
Любовь к книге тесно связана с ее физическим обликом. Это было бы трудно объяснить инопланетянину: как можно любить книгу – обыкновенный носитель информации – за ее запах или за то, что она приятна на ощупь? За тридцать лет работы на кассе в книжных магазинах мне много раз доводилось слышать разговоры о том, что времена меняются: бумажные книги отжили свой век, спрос на них упал, тиражи слишком велики и тому подобное, – но физическая реакция покупателей на книги всегда остается неизменной. Очень многие обнимают, а женщины на удивление часто целуют только что купленную книгу.
Женщины, которых я спрашивал, отмечали, что при покупке одежды, казалось бы имеющей больше отношения к миру чувственности, подобного не происходит. Быть может, именно представление о книгах как о порталах, способных перенести нас в бесконечное прошлое, побуждает к поцелую – своего рода естественному выражению трепета перед предметом, за безмолвием которого скрывается так много. Реакция посетителей лондонской галереи «Тейт Модерн» на одну инсталляцию 2019 года проливает свет на столь загадочное поведение. Исландский художник Олафур Элиассон поместил у дверей галереи глыбы льда, когда-то бывшие частью Гренландского ледникового щита, возраст которых насчитывает 15 000 лет. К его удивлению, при виде льда, от которого веяло древностью, многих женщин тянуло его поцеловать.
Тайная история наслаждения, которое женщины получают от книг, уходит в далекое прошлое. Духовная наставница Микеланджело Виттория Колонна целовала свой томик Данте, что вдохновило забытую викторианскую поэтессу Кэролайн Феллоуз на стихотворение «Песнь книге» (The Book-Song):
Виттория, страницу дочитав, вдруг с нежностью ее поцеловала,
Перевела дыханье не спеша и имя дорогое прошептала.
В XVII веке напыщенный зануда, автор шеститомной медицинской энциклопедии Филип Салмут попытался отнести к разряду патологий поведение маленькой девочки, которая «испытывала чрезвычайное удовольствие, вдыхая запах старых книг».
Член Британской академии Марина Уорнер[24] описывает, как чуть с ума не сошла от радости, отыскав в лондонской Аркадской библиотеке старое издание «Тысячи и одной ночи». Вот что она пишет об этой книге:
…она дарит наглядное представление о жизни книг… от тысяч прикосновений переплет стал мягче, страницы истрепались или порвались, в некоторых местах пришлось залатать их и оклеить по краям, чтобы они не рассыпались, – эти издания зачитаны до дыр… от них веет старостью, живым запахом человеческих рук и дыхания.
Романтики XIX века разделяли трепетные чувства Уорнер к старым книгам, которые покрылись налетом, пропитались историей, были приятны на ощупь и имели характерный запах. Гости, приезжавшие в «Голубиный коттедж» Вордсворта, удивлялись, как мало у него дома книг – все они хранились в нише рядом с печной трубой, «переплет если и был, то ветхий, а некоторые издания рассыпались в руках». Известен случай, когда Кольридж поцеловал свой старый экземпляр Спинозы, а добропорядочный юрист Генри Робинсон в 1824 году был поражен закутком, где хранились любимые потрепанные книги Чарлза Лэма[25]:
Заглянул к Чарлзу. У него самая что ни на есть чудесная коллекция ветхих книг, которую мне доводилось видеть… грязные тома, до которых человек щепетильный вряд ли рискнет дотронуться… он обожает своих «потрепанных ветеранов» и, выбрасывая новые книги, оставляет хлам, который любил мальчишкой.
Одним из тех ветеранов было издание Гомера в переводе Чапмена[26], которое, как говорят, он однажды поцеловал. Лэм безо всякого стыда писал в одном эссе о том, что обнимается со своими «полуночными возлюбленными» – книгами, «которые многократно перечитывали и бросали где попало».
Что касается мужчин, их чувственная связь с книгами стала чуть более сдержанной с укоренением викторианских устоев, впредь им приходилось воздерживаться от того, чтобы проявлять свои эмоции. Рассказывают, как Теккерей однажды приложил сочинения Лэма ко лбу и в экзальтации воскликнул: «Святой Чарлз!» – всего лишь слова, никаких поцелуев. С наступлением эпохи паровых двигателей, коренным образом изменившей книгопечатание, многие стали одержимы запахом новых книг. Диккенс, а несколько позднее и Джордж Гиссинг[27] обожали доносящийся из дверей книжного магазина аромат свежей бумаги. В XX столетии мне удалось отыскать одного-единственного человека, открыто проявлявшего эмоции по отношению к книге, но и тот в 1927 году уже был стариком:
Когда Гарри Смит купил на аукционе издание «Королевы Маб» с подписью Шелли, адресованной Мэри Уолстонкрафт[28], к нему подошел один пожилой библиофил и, смахивая с глаз слезы, спросил, нельзя ли ему хотя бы пару минут подержать эту книгу в руках.
С точки зрения нейрофизиологии, в любви к запаху книг нет ничего противоестественного. Широко известно, что обоняние – это чувство, наиболее тесно связанное с работой памяти, однако это отнюдь не единственное, с чем оно сопряжено. Пациенты с повреждениями той части мозга, которая отвечает за способность рассказывать истории и строить повествование, начинают в большей мере опираться на язык и буквалистское понимание слов. Такие люди «испытывают трудности с распознаванием контекста, интуитивной обработкой информации и расшифровкой метафор». Они «придают сказанному преувеличенно интеллектуальный характер и теряют способность воспринимать повествование во всей его полноте». Обоняние, заключает психиатр Иэн Макгилкрист в книге «Хозяин и его подопечный: раздвоенный мозг и становление западного мира» (The Master and his Emissary: The Divided Brain and the Making of the Western World. Yale University Press, 2009), «неразрывно связывает наш мир с интуицией и работой тела». Профессор психологии Марчелло Спинелла в статье «Взаимосвязь между обонянием и способностью к эмпатии» (A Relationship between Smell Identification and Empathy), опубликованной в 2002 году в журнале International Journal of Neuroscience, подчеркивает связь между распознаванием запахов и общим психическим здоровьем. Женщин, как правило, с детства учат уделять больше внимания «интуиции и работе тела», одновременно прививая им любовь к историям, поэтому неудивительно, что они нюхают, обнимают и целуют книги.
Первая реакция Сильвии Плат на новость о том, что стихи Теда Хьюза обещали опубликовать, была интуитивной: «Жду не дождусь, – писала она, – когда смогу почувствовать запах типографской краски на этих страницах!» Такая основанная на обонянии чувственность (кстати, французский глагол sentir имеет сразу два значения – «ощущать запах» и «чувствовать») проливает свет на слова Фрейда, сокрушавшегося, что единственное, чего он не понимает, так это чего хотят женщины. Как отмечает исследователь и профессор антропологии Дэвид Хауз в своей книге «Чувственные взаимоотношения: роль чувств в культуре и социальной теории» (Sensual Relations: Engaging the Senses in Culture and Social Theory. University of Michigan Press, 2003), «примечательно» отсутствие в трудах Фрейда каких-либо упоминаний о носе.
Похоже, что все эти нюхающие книги женщины и романтики обладали здоровой любовью к повествовательному контексту жизни, который можно почувствовать, вдыхая аромат книг. Физическое восприятие книги есть проявление чувственного начала, как и выбор места, куда мы уходим читать.
Свернувшись калачиком
Забравшись на диванчик в оконной нише, я поджала ноги по-турецки, почти совсем задернула гардину из красного штофа и оказалась в убежище, укрытом почти со всех сторон[29].
Куда мы уходим, когда хотим устроиться поудобнее с книгой в руках? Наша способность с головой окунуться в книгу кажется жутковатой – как и вопрос о том, где именно мы предпочитаем читать. Отыскав подходящее место, мы забываем о времени, о комнате, где находимся, о кресле, в котором сидим, а следом и о собственном «я». Радикал-самоучка Уильям Коббет[30] выразительно описывает подобные переживания. Однажды, заприметив в витрине книжного магазина в Ричмонде сатирический памфлет Свифта «Сказка бочки», он купил его, потратив предназначавшиеся на обед три пенса, перелез через ограду и оказался в поле, в верхней части Королевских ботанических садов Кью:
Устроившись в тени стога сена, я все читал и читал, пока не стемнело, ни разу не вспомнив ни об ужине, ни о сне. Когда не стало видно ни зги… я уснул прямо у стога, а проснувшись, снова принялся читать: ничто иное не могло бы доставить мне такого удовольствия.
Существуют удивительные истории о подобном погружении в книгу. Гилберт Кит Честертон читал, сидя в двухколесном конном экипаже, который то и дело трясло и качало на ухабах, писатель не обращал ни малейшего внимания на неудобства, пока, к своему удивлению, не повалился на пол. Его брат Сесил регулярно читал, стоя в переполненном лондонском пабе, держа в одной руке пинту пива, а в другой книгу и «то и дело посмеиваясь». Бомбардировка Великобритании авиацией гитлеровской Германии отнюдь не мешала пожилой миссис Дайбл, экономке, следившей за домом неподалеку от Флит-стрит, где некогда жил Сэмюэл Джонсон, предаваться любимому занятию. В то время как все остальные, услышав сирену, спускались в подвал, она направлялась в излюбленный уголок для чтения на чердаке, где Джонсон написал свой знаменитый толковый словарь.
Способность «погружаться» в книгу объясняется природой нашего сознания – оно напоминает поток. Науке до сих пор не удается четко объяснить механизм этой диссоциации. Идея о «потоке сознания», впервые высказанная Уильямом Джеймсом[31] около 1890 года, и сегодня не теряет убедительности. Предложенный Декартом образ сознания, который философ и когнитивист Дэниел Деннет называет «Картезианским театром», давно был признан несостоятельным, а современные идеи нейробиолога Антонио Дамасио, Дэниела Деннета и специалистов в области квантовой физики все как одна указывают на то, что сознание нельзя объяснить механистически как нечто, имеющее несколько самостоятельных уровней. Безусловно, некогда распространенное представление о двухуровневой системе, включающей сознание и подсознание, отжило свой век. Сознание скорее напоминает поток или глубокую реку, нежели машину или лепестковую диаграмму.
Вполне очевидно, что мы то и дело погружаемся и выныриваем, словно амазонские дельфины, несомые этим потоком, когда, скажем, едем в автомобиле по привычному маршруту и наше сознание будто «отключается», или грезим наяву, или улавливаем музыкальный фон во время разговора, или абстрагируемся, игнорируя шум авиационных двигателей. Вымышленные истории Вирджинии Вулф о человеческом бытии выдержали проверку временем успешнее, чем беспрестанно меняющаяся семантика большинства нейронаук. Погружение в книгу сродни тому, что писательница Лесли Джемисон называла «высвобождением из смирительной рубашки самосознания».
Как бы мы ни называли это еще не имеющее названия состояние «погруженности в книгу», выход из него подобен возвращению на землю – отсюда и яркость, которой сопровождается это повторное прибытие, описанное парапсихологом и классицистом Фредериком Майерсом (1843–1901), который вспоминал, как в возрасте шести лет читал Вергилия: «Эта сцена все еще стоит у меня перед глазами: прихожая в доме приходского священника, устеленный яркими циновками пол и стеклянная дверь в сад, через которую в комнату льется солнечный свет».
В 1920 году то же случилось и с Марджори Тодд, дочерью котельщика из лондонского района Лаймхаус, когда она читала в парке «Грозовой перевал»:
Я пережила то внезапное осознание собственного «я» и своего предназначения, которое, должно быть, приходит к большинству подростков. Возможно, некоторые обретают его постепенно. Мне же удалось поймать этот момент, поэтому я как сейчас помню косые солнечные лучи, несколько росших там сосен, неровную вытоптанную траву и сосновые шишки на земле у моих ног.
Мой сын, когда ему было лет пятнадцать, рассказывал мне, как дочитывал трилогию «Темные начала»[32] в своей спальне в Кентербери. Лишь когда он закончил последнюю строку, в его сознание проник звук давно звеневших соборных колоколов. Воспоминание о той комнате, о солнечном свете и звоне колоколов неизгладимо врезалось ему в память.
Всем нам случалось переживать подобное пробуждение собственного «я», – как правило, это происходит в детстве. Башляр в «Поэтике пространства» называет его «cogito выхода». Из этого явления вытекает неизбежный вывод. Если мы можем внезапно осознать собственное существование, чем является это существование, когда мы его не осознаем? Здесь мы приближаемся к экзистенциализму Сартра, а он был глубоко впечатлен cogito, посетившим его в детстве во время прочтения романа Ричарда Хьюза[33] «Ураган на Ямайке». Один из персонажей, девочка по имени Эмили, лежала в укромном уголке прямо на носу корабля, «как вдруг ее молнией пронзила мысль, что она – это она…». В руках у Эмили не было книги, но, судя по рассказам, читатели нередко испытывают подобные тихие озарения, уединившись в уютном месте.
Найти себя, сидя в укромном месте, значит пережить нечто редкое и прекрасное, но при этом хрупкое. Писатели и поэты – прирожденные исследователи этих волшебных речных просторов. В стихотворении, опубликованном в 1681 году, описаны переживания сидящего в саду Эндрю Марвелла[34]:
Воображенье – океан,
Где каждой вещи образ дан;
Оно творит в своей стихии
Пространства и моря другие;
Но радость пятится назад
К зеленым снам в зеленый сад[35].
Трансцендентализм Марвелла близок не всем, но любой, придя домой, становится другим человеком, сознание которого работает иначе. Открывая входную дверь полицейскому или почтальону, мы тут же надеваем маску идеального гражданина или получателя загадочных посланий. Спускаясь по лестнице на улицу, мы пребываем в промежуточном состоянии; оказавшись внизу, готовимся вступить в контакт с обществом; а поднявшись обратно домой, вновь возвращаемся к своей индивидуальности. Случается, что какое-нибудь сильное потрясение вынуждает нас искать новое убежище, чтобы опомниться от эмоций, не притупленных привычкой. Когда я узнал, что один мой приятель-книготорговец из Шотландии умер совсем молодым, ноги сами понесли меня в какой-то проулок, где я и притаился рядом с передвижным мусорным контейнером. Землевладелица из Йоркшира Анна Листер[36] в 1824 году пошла на крайние меры. Взяв в руки книгу, она села на диванчик у окна и чуть отдернула занавески, чтобы было светлее читать. От остальной части дома ее отгораживала высокая ширма. Она укуталась в два теплых пальто и укрыла колени халатом.
Уединение
Ван Гог часто изображал на своих полотнах птичьи гнезда, а в одном письме рассказывал о том, как ему хочется, чтобы его хижины были похожи на гнезда крапивников. Примечательно, что у этих гнезд округлой формы часто сложно отыскать вход. Форменный изгой Квазимодо нашел свое укромное место на колокольне собора, который, как пишет Гюго, служил для него «то яйцом, то гнездом». Для Пастернака созданный человеком мир сродни ласточкиному гнезду. Укромный уголок для чтения, на мой взгляд, тоже можно сравнить с ласточкиным гнездом, слепленным из ила протекающей неподалеку реки, – это некий мифический дом, который мы возводим из рек своего сознания.
Есть немало героических историй о людях, которым удавалось читать в чрезвычайных обстоятельствах, вопреки трудностям и благодаря тому, что можно назвать вдохновенным прагматизмом. Очень многие читают исключительно в постели, ведь остальная часть дома кишит незаконченными делами или же там попросту неуютно. Прилагательное cosy («уютный», «удобный») – это заимствование, пришедшее в английский язык от викингов через скоттов и введенное в употребление двумя народами, которые, как никто, умели ценить тепло уютного жилища, укрытого от непогоды. И от ветра, для обозначения которого у знатоков суровой погоды, жителей Оркнейских островов, существует восемь разных слов.
Британский натуралист и популяризатор науки Ричард Мейби в мемуарах о непреодолимой депрессии под названием «Природное лекарство» (Nature Cure) рассказывает, как бродил по дому в поисках укромного местечка для чтения и в конце концов отыскал его рядом с небольшим угловым столиком, на котором стояла лампа. В своих поисках он уподобился животному: именно так зайчихи находят на лугу идеальное место, где можно вырыть нору и родить зайчат. (Фрэнсис Бэкон[37] писал хорошие полотна только в тесной съемной квартире в Южном Кенсингтоне: по мнению одного критика, ему необходимо было «отгородиться от внешнего мира».) Этот животный инстинкт, заставляющий искать подходящее убежище, присущ нам куда больше, чем может показаться, особенно если речь идет о мгновении, когда мы решаем уединиться и погрузиться в книгу. И если, согласно исследованиям, осьминоги способны думать щупальцами, то, может быть, и мы, устраиваясь читать, складываем руки и поджимаем ноги по сходной причине?..
(Известен занятный случай показного чтения в уединении, когда человек из политических соображений притворялся, будто прячется, погрузившись в себя. Однажды слуга заметил, как Томас Кромвель, сидя у окна во дворце в Ишере, громко рыдал над молитвенником, после того как его покровитель, кардинал Уолси, попал в опалу. Как отмечает историк и профессор истории христианства Имон Даффи, это было «показное проявление традиционалистской набожности».) Но вернемся к искренности: Эразм Роттердамский тоже сталкивался с проблемой, о которой рассказывает Ричард Мейби. Хотя ученый жил в «чудесном доме», ему требовалась целая вечность, чтобы найти там «уголок, где он мог разместить свое щуплое тело», писал его первый биограф. Немаловажную роль при выборе подходящего места играет то, что может произойти во время чтения. Нередко, взяв в руки книгу, мы перерождаемся, словно куколка, превращающаяся в бабочку. Свернувшись калачиком с книгой в руках, мы покидаем свою телесную оболочку и можем вернуться в нее изменившимися. Однажды Кафка заметил, что его внутренние метаморфозы сопровождались непосредственной физической реакцией. В 1913 году он писал своей будущей возлюбленной Фелиции о прочитанном накануне стихотворении: «Как же вздымается такое вот стихотворение, неся и зарождая свой финал уже в самом своем начале, в непрерывном внутреннем развитии, что низвергается на тебя потоком, – а ты, скорчившись на кушетке, только глазами хлопаешь!»[38]
Иногда притягательными кажутся лестничные площадки и пролеты, где ничто не напоминает о незаконченных домашних делах и где царит та же бесхозная атмосфера, что и в зале ожидания аэропорта. Дом сэра Вальтера Скотта был столь роскошен, что почти не отличался индивидуальностью, поэтому поэт часто читал, устроившись посреди лестницы, ведущей в библиотеку.
Простые читатели-работяги, далекие от читательских забот и роскошных особняков Эразма Роттердамского и Вальтера Скотта, были вынуждены справляться с проблемами более насущными, чем поиск подходящего места, где можно уединиться с книгой.