25 января были именины Тани. Ей исполнилось восемнадцать лет.
Михаил Владимирович жил замкнуто, приемов терпеть не мог, сам в гости почти не ходил и к себе звал редко. Но по Таниной просьбе этот день стал исключением.
– Хочу настоящий праздник, – сказала накануне Таня, – чтобы много народу, музыка, танцы, и никаких разговоров о войне.
– Зачем тебе это? – удивился Михаил Владимирович. – Полный дом чужих людей, сутолока, шум. Вот увидишь, уже через час у тебя разболится голова и ты захочешь всех их послать к черту.
– Папа людей не любит, – ехидно заметил Володя, старший сын Свешникова, – его издевательства над лягушками, крысами и дождевыми червями – это сублимация, по доктору Фрейду.
– Спасибо на добром слове. – Михаил Владимирович слегка склонил стриженную бобриком крупную седую голову. – Венский шарлатан тебе аплодирует.
– Зигмунд Фрейд – великий человек. Двадцатый век станет веком психоанализа, а вовсе не клеточной теории Свешникова.
Михаил Владимирович хмыкнул, цокнул ложкой по яйцу и проворчал:
– Безусловно, у психоанализа великое будущее. Тысячи жуликов еще сделают на этой пошлости недурные деньги.
– И тысячи романтических неудачников будут скрежетать зубами от зависти, – зло улыбнулся Володя и принялся катать шарик из хлебного мякиша.
– Лучше быть романтическим неудачником, чем жуликом, а уж тем более – модным мифотворцем. Эти твои умные друзья, Ницше, Фрейд, Ломброзо, толкуют человека с такой брезгливостью и презрением, будто сами принадлежат к иному виду.
– Ну, началось! – двенадцатилетний Андрюша закатил глаза, скривил губы, выражая крайнюю степень скуки и усталости.
– Был бы счастлив иметь их в друзьях! – Володя кинул в рот хлебный шарик. – Любой злодей и циник в сто раз интересней сентиментального зануды.
Михаил Владимирович хотел что-то возразить, но не стал. Таня поцеловала отца в щеку, шепнула:
– Папочка, не поддавайся на провокации, – и вышла из гостиной.
Оставшиеся три дня до именин каждый продолжал жить сам по себе. Володя исчезал рано утром и возвращался иногда тоже утром. Ему было двадцать три. Он учился на философском факультете, писал стихи, посещал кружки и общества, был влюблен в литературную даму старше него на десять лет, разведенную, известную под именем Рената.
Андрюша и Таня ходили в свои гимназии. Таня, как обещала, успела сводить брата в художественный театр на «Синюю птицу», Михаил Владимирович дежурил в военном лазарете Святого Пантелеимона на Пречистенке, читал лекции в университете и на женских курсах, вечерами закрывался в лаборатории, до глубокой ночи работал и никого к себе не пускал. Когда Таня спрашивала, как поживает крыс Григорий Третий, профессор отвечал: «Отлично». Больше она не могла вытянуть из него ни слова.
Утром 25-го за завтраком Михаил Владимирович произнес короткую речь:
– Ты теперь совсем взрослая, Танечка. Это грустно. Тем более грустно, что мама не дожила до этого дня. Маленькой ты уже никогда не будешь. Сколько всего ждет тебя яркого, захватывающего, какой огромный и счастливый кусок жизни впереди. И все в этом новом, удивительном и странном двадцатом веке. Я хочу, чтобы ты стала врачом, не пряталась от практической медицины в отвлеченную науку, как я, а помогала людям, облегчала страдания, спасала, утешала. Но не дай профессии съесть все остальное. Не повторяй моих ошибок. Юность, молодость, любовь…
На последнем слове он закашлялся, покраснел. Андрюша хлопнул его по спине. Таня вдруг засмеялась, ни с того ни с сего.
Весь этот день, двадцать пятое января тысяча девятьсот шестнадцатого года, она смеялась как сумасшедшая. Отец вдел ей в уши маленькие бриллиантовые сережки, именно те, на которые она давно заглядывалась в витрине ювелирной лавки Володарского на Кузнецком. Старший брат Володя преподнес томик стихов Северянина и вместо поздравления зло паясничал, как всегда. Андрюша нарисовал акварельный натюрморт. Осенний лес, пруд, подернутый ряской, усыпанный желтыми листьями.
– У барышни, сестрицы вашей, самый весенний возраст, а вы все увядание рисуете, – заметил доктор Агапкин Федор Федорович, папин ассистент.
Таню он раздражал. Это был пошло красивый мужчина с прилизанными каштановыми волосами, девичьими ресницами и толстыми томными веками. На именины она его не приглашала, он сам явился прямо с утра, на завтрак, и преподнес имениннице набор для вышивания. Рукоделием Таня никогда в жизни не занималась и вручила подарок Агапкина горничной Марине.
Более всех растрогала и насмешила Таню нянька Авдотья. Старая, из дедовских крепостных, почти глухая, сморщенная, она жила в доме на правах родственницы. На день ангела она, как в прошлом году, как и в позапрошлом, преподнесла Тане все ту же куклу, Луизу Генриховну.
Кукла эта многие годы была предметом борьбы и интриг с нянькой. Она сидела на комоде в нянькиной комнате, без всякой пользы. Зеленое бархатное платье с кружевами, белые чулки, замшевые ботинки с изумрудными пуговками, шляпка с вуалеткой. Когда Таня была маленькой, нянька только изредка, по праздникам, позволяла ей прикоснуться к розовой фарфоровой щеке, потрогать тугие русые локоны Луизы Генриховны.
Лет тридцать назад няня выиграла куклу на детском рождественском утреннике в Малом театре для тети Наташи, папиной младшей сестры. Наточка, нянина любимица, была девочка аккуратная, тихая, в отличие от Тани. На Луизу Генриховну она только смотрела.
Таня поцеловала няньку, усадила куклу на каминную полку и забыла о ней, вероятно, до следующего года.
Вечером к дому на Ямской подъезжали извозчики. Нарядные дамы и господа с цветами, с подарочными коробками ныряли в подъезд, поднимались в зеркальном лифте на четвертый этаж.
Университетские профессора с женами, врачи из госпиталя, адвокат Брянцев, сдобный золотисто-розовый блондин, похожий на постаревшего херувима с полотен Рубенса. Аптекарь Кадочников, в своих вечных валенках, которые носил круглый год из-за болезни суставов, но в штанах с лампасами, в сюртуке и в крахмальном белье по случаю именин. Танины подруги-гимназистки, дама-драматург Любовь Жарская, старая приятельница Михаила Владимировича, высокая, страшно худая, со взбитой рыжей челкой до бровей и вечной папироской в уголке пунцового тонкого рта. Несколько сумрачных надменных студентов-философов, приятелей Володи, наконец, его любовь, загадочная Рената, с голубоватым от пудры лицом и глазами в траурных овальных рамках.
Вся эта разноперая публика крутилась в гостиной, смеялась, язвила, сплетничала, пила лимонад и дорогой французский портвейн, наполняла пепельницы окурками и мандариновыми корками.
– В Доме поэтов литературный вечер, будут Бальмонт, Блок. Пойдешь? – спросила Таню шепотом ее одноклассница Зоя Велс, коренастая застенчивая барышня. Лицо ее было сплошь усыпано веснушками. Огромные голубые глаза выглядели как куски чистого неба среди темной унылой ряби облаков.
– Зоенька, вы нам стихи почитаете сегодня? – спросил интимным басом студент Потапов, Володин приятель, оказавшийся рядом.
Таня уловила издевательские нотки, а Зоя – нет. Зоя в Потапова была влюблена, впрочем, в Володю тоже. Она влюблялась во всех молодых людей одновременно и пребывала в постоянном горячечном поиске мужского внимания. Ее отец, очень богатый скотопромышленник, владелец скотобоен, мыльных и колбасных фабрик, собирался выдать ее замуж за дельного человека, она же хотела роковой любви и писала стихи с кокаином, бензином, Арлекином и револьвером у бледного девичьего виска.
– Да, если вы настаиваете, – ответила Зоя Потапову и покраснела так, что веснушки почти исчезли.
– О, я настаиваю! – томно простонал Потапов.
– Мы все настаиваем! – поддержал игру Володя. – Зачем нам Бальмонт и Блок, когда есть вы, Зоенька?
– Богиня! – Потапов поцеловал ей ручку.
– Вот что! – развеселился Володя. – Мы устроим мелодекламацию. Таня поиграет, а вы, Зоенька, будете читать стихи под фортепиано, нараспев.
– Прекрати, это подло! – шепнула Таня брату и больно ущипнула его за ухо.
Рената, одиноко курившая в кресле в другом конце гостиной, вдруг разразилась русалочьим смехом, таким громким, что все замолчали, уставились на нее. Она тоже замолчала, так и не объяснив, что ее рассмешило.
– Ну, довольна? Весело тебе? – спросил профессор, мимоходом чмокнув дочь в щеку.
– Разумеется! – прошептала Таня.
За ужином заговорили о Распутине. Дама-драматург просила адвоката Брянцева рассказать о безносой крестьянке, покушавшейся пару лет назад на жизнь царского колдуна. В сибирском селе Покровском, на родине Григория, крестьянка Хиония Гусева ударила его кинжалом в живот, когда он выходил из церкви после утренней службы. Газеты сходили с ума. Журналисты изощрялись в сочинении самых невероятных версий. Царский колдун выжил. Гусеву признали невменяемой и поместили в лечебницу для душевнобольных в Томске.
– Если бы дошло до суда, именно вы, Роман Игнатьевич, стали бы ее защитником, – произнесла дама-драматург, аккуратно отрезая кусочек от индюшачьего филе.
– Ни в коем случае. – Адвокат нахмурился и покачал кудрявой белокурой головой. – Когда еще вопрос о судебном процессе оставался открытым, я категорически отказался.
– Почему? – спросил Володя.
– Предпочитаю не участвовать в фарсах. Они приносят быструю славу, иногда неплохие деньги, но дурно влияют на репутацию. Вот если бы эта Гусева ударила в сердце и убила бы его, я бы с удовольствием ее защищал и сумел бы доказать, что она своим мужественным поступком спасла Россию.
– А что у нее было с носом? – выпалила Зоя Велс и опять густо покраснела.
– Сифилис, вероятно, – пожал плечами адвокат, – хотя она уверяла, что никогда не страдала этой постыдной болезнью, и вообще девица.
– Но она сумасшедшая или все-таки нет? – спросил доктор Агапкин.
– Я бы не назвал ее душевно здоровым человеком, – ответил адвокат.
– А Распутин? Вы видели его близко. Он кто, по-вашему? Безумец или хладнокровный мошенник? – не унимался Агапкин.
– Я видел его только однажды, случайно в Яре. Он там устроил непристойный пьяный шабаш с цыганами. – Адвокату явно наскучила эта тема, ему хотелось наконец заняться заливной севрюгой.
– Почему все-таки этот грязный сибирский мужик занимает такое огромное место и в политике, и в головах, и в душах? – задумчиво произнесла Жарская.
– А вы напишите о нем пьесу, – предложил Володя, – между прочим, Таня назвала в его честь одну из папиных лабораторных крыс.
– Ту самую, которую удалось омолодить? – спросила Рената.
Если не считать внезапного взрыва хохота, она впервые за вечер подала голос. Голос оказался высоким и резким.
Профессор повернулся к ней всем корпусом, держа в руке вилку с наколотым куском лососины, потом посмотрел на Володю. Агапкин прижал к губам салфетку и принялся громко кашлять.
– Господа, давайте выпьем за здоровье именинницы, – предложил аптекарь Кадочников.
– Ваша горничная Клавдия – двоюродная сестра моей портнихи, – спокойно пояснила Рената, после того как все чокнулись и выпили за Танино здоровье.
Стало тихо. Все смотрели на профессора, кто с сочувствием, кто с любопытством. Таня, сидевшая рядом с отцом, сильно сжала под столом его коленку.
– Умоляю, Миша, не отрицай, не говори, что горничная все придумала или напутала. Я знаю, это правда, потому что ты гений! – быстро, на одном дыхании произнесла Жарская. – Как, как тебе это удалось?
Михаил Владимирович отправил в рот кусок лососины, прожевал, промокнул губы салфеткой и заговорил:
– Пару месяцев назад наш сосед сверху господин Бубликов проводил свой очередной спиритический сеанс. На этот раз гостем его должен был стать дух графа Сен-Жермена. Я, разумеется, не знал этого, я сидел в лаборатории. Хлопнула форточка, заскрипели половицы. Он был удивительно элегантен и мил, несмотря на свою прозрачность. Он любезно представился. Я сказал ему, что он, вероятно, ошибся адресом и ему надо этажом выше. Он ответил, что у Бубликова скучно, заинтересовался моим микроскопом, принялся расспрашивать о новшествах в медицине. Мы проговорили до рассвета. Исчезая, он оставил мне на память небольшой флакон и сказал, что это его знаменитый эликсир. Я имел смелость возразить: почему же тогда я беседую с прозрачным призраком, а не с живым человеком? Он ответил, что давно научился переходить из одного состояния в другое и обратно посредством трансмутации, примерно так же, как вода становится под воздействием температуры льдом или паром. В газообразном состоянии перемещаться в пространстве значительно удобней. Я был так потрясен и измотан бессонной ночью, что незаметно уснул прямо за столом, в лаборатории. Проспал часа два, проснувшись, увидел старинный флакон, все вспомнил, но не поверил самому себе, решил, что это был сон. Содержимое флакона я вылил в лоток, из которого пьет крыса. Ну, а дальше произошло то, о чем поведала наша горничная портнихе этой очаровательной дамы.
Опять повисла пауза. Потапов беззвучно захлопал в ладоши. Старый аптекарь чихнул и извинился.
– Все? – громким шепотом спросила Зоя Велс. – Вы вылили в крысиный лоток из этого флакона все, до капельки?
Соня не услышала, как вернулся Нолик. Он догадался прихватить ключи и вошел очень тихо. Она вздрогнула и чуть не заорала от страха, когда он появился в комнате. Фотографии были разложены на столе. Рядом стоял открытый портфель. Нолик подошел и тут же ткнул пальцем в фотографию молодой пары, датированную тридцать девятым годом.
– Кого она мне напоминает? Не знаешь?
– Кто?
– Девочка. Вот эта, с косой.
Нолик прищурился, поднес снимок к глазам.
– Ты лекарства купил? – спросила Соня.
– Да, конечно. Вот. – Он положил на стол аптечный пакет. – Кстати, там градусник. Будь добра, измерь температуру. Господи, где я мог ее видеть?
– Нигде. Это тридцать девятый год. – Соня сунула градусник под мышку.
– А… – Нолик звонко хлопнул себя по лбу. – Софи, я болван! Подожди, я сейчас!
Он вылетел в прихожую, тут же вернулся и вручил Соне маленький сверток. Там были духи. Соня распечатала коробочку, открыла флакон, понюхала, улыбнулась.
– Погоди, еще не все! – Нолик помахал у нее перед носом бумажным прямоугольником. – Вот это посильней любых духов и даже роз от неизвестного И.З.!
– Что это?
– А ты прочитай!
Соня взяла у него визитку.
– «Кулик Валерий Павлович». Кто это?
– Вот балда! Твой бывший преподаватель! Профессор с твоего биофака! Ну? Вспомнила? Слушай, Софи, ты в состоянии воспринимать важную позитивную информацию? Это же класс! Это супер! Позавчера он выступал у нас на канале. Мы столкнулись в курилке. Он смотрит на меня, я на него. Он спрашивает: «Где мы с вами встречались?» И я, главное дело, хлопаю глазами, тоже вспомнить не могу. Он первый вспомнил. На твоем выпускном вечере в универе, ты нас познакомила. Так вот, он стал сразу расспрашивать о тебе, как живешь, где работаешь. Сказал, что хотел тебя разыскать, ты ему очень нужна.
– Разыскать несложно, – тихо заметила Соня, не открывая глаз, – в учебной части остались все координаты, адрес, телефон.
– У него все есть, но ты почти неделю не берешь трубку, и он подумал, вдруг ты переехала или телефон изменился. Но тут как раз встретил меня. Это судьба, Софи! Ты прочитай, что написано на визитке.
– Biology tomorrow, – прочитала вслух Соня, – Международная неправительственная ассоциация «Фонд научных инициатив». Институт экспериментальных биотехнологий. Исполнительный директор Кулик Валерий Павлович.
– Позвони ему срочно, прямо сегодня! Видишь, он написал номер мобильного ручкой. Он хочет предложить тебе работу. Софи, это совсем другие деньги, другие перспективы. Я жутко рад за тебя!
– Полгода назад я отправляла туда свое резюме, – сказала Соня, – они мне отказали.
Лицо Нолика слегка вытянулось.
– Ну… Все течет, все изменяется, – произнес он глубокомысленно, – во всяком случае, сейчас тебя там ждут.
Соня вытащила градусник. Тридцать девять и пять.
– Хочешь, я останусь ночевать? – спросил Нолик. – У меня завтра утром озвучка, это часа на три, наверное. Я съезжу и сразу вернусь. Хочешь? Я могу остаться до приезда твоей мамы и встретить ее на такси. Только у меня денег нет. Заплатят в конце месяца.
– Я сама ее встречу, я очухаюсь к завтрашнему вечеру. А ты оставайся. Иначе зачем было тратиться на градусник?
– То есть?
– Ну он ведь нужен, чтобы кто-нибудь ахнул, увидев, какая у человека высокая температура. А если человек болеет в одиночестве, то ахать некому. Возьми водку в морозилке, разбавь водой, смочи полотенце и положи мне на лоб. Только не пей ее, ладно? Будешь пить, выгоню.
У Сони заплетался язык. Нолик довел ее до тахты, ушел на кухню. Соня подумала, что температура подскочила у нее не от болезни, а от волнения.
«Биология завтра» – голубая мечта любого ученого, особенно молодого специалиста, но пробиться туда страшно трудно, даже если владеешь английским и немецким, имеешь кандидатскую степень и знаешь совершенно точно, что биология твое призвание, с детства на всю жизнь.
В первом классе, собирая осенний гербарий, Соня заметила, что только живые деревья сбрасывают листья, а мертвые – нет. На мертвых ветках листья могут висеть всю зиму, бурые, скорченные.
– Это нелогично, – сказала она папе, – осенние листья на живых деревьях, красные, желтые, должны держаться, они такие красивые, особенно под снегом.
– Закон природы, – равнодушно ответил папа.
Ответ Соню не устроил. Она приставала ко всем взрослым, которых считала более или менее разумными, и только один сумел кое-что объяснить.
– Поздравляю, – сказал папин друг Бим, Борис Иванович Мельник, биолог, – ты, Сонечка, мыслишь как Гален. Во втором веке нашей эры этот великий римский философ и врач тоже заинтересовался осенним листопадом и сделал вывод, что живые деревья сбрасывают листья нарочно, чтобы не сломались ветки под тяжестью снега. То есть в самом дереве заложена такая программа.
– Убивать свои собственные листья?
– Ну да. Именно. Есть даже специальный биологический термин: апоптоз, «листопад» по-гречески. Так поступают почти все живые существа. Головастик избавляется от хвоста и становится лягушонком. Маленький человечек, пока сидит в животе у мамы, сначала имеет множество дополнительных запчастей, например жабры, хвост, потом все ненужное отмирает.
– А он может раздумать? – спросила Соня.
– Кто?
– Ну человечек. Вдруг он захочет оставить себе жабры или хвост, на всякий случай? Если он, допустим, потом решит заниматься подводным плаванием, ему все это очень пригодится.
– Ты имеешь в виду, есть ли у него выбор? Нет. Выбора нет.
– Почему?
Следующие десять лет Соня изводила Бима вопросами при всяком удобном и неудобном случае. Сразу после десятого класса она поступила в университет на биофак. В аспирантуре Бим, профессор Мельник, стал ее научным руководителем, взял к себе в лабораторию.
Соня занималась апоптозом, запрограммированной смертью, вернее, самоубийством живой клетки. Тема эта стала страшно модной в последние годы, поскольку была связана с проблемами старения и продления жизни.
Миллиарды клеток в любом живом организме ежеминутно умирают и рождаются, но с каждой минутой соотношение это едва заметно сдвигается в сторону смерти. Из всего живого на планете бессмертны только амебы, бактерии и раковые клетки. Они могут жить вечно. Они жрут и делятся, делятся и жрут.
«Значит, у них есть, чему поучиться», – сказал в одной из своих лекций, еще в 1909 году, профессор Михаил Владимирович Свешников.
В 2002-м трое ученых, два англичанина и американец, получили Нобелевскую премию за открытие генетически запрограммированной клеточной гибели. Они наблюдали под микроскопом, как рождается, живет и умирает глист нематода, существо длиной в миллиметр, и выделили гены, в которых запрограммирован суицид клетки. А потом доказали, что точно такие же гены есть в геноме человека и выполняют они те же функции. Открытие теоретически давало потрясающие перспективы в лечении СПИДа, рака, инфаркта миокарда. Многие биологи заговорили о возможности изменять геном человека, задавать программу добровольного суицида раковым клеткам, и наоборот, отключать программу, когда кончают с собой клетки тканей сердца при инфаркте. На исследования выделялись огромные деньги, находились добровольцы, готовые все испытать на себе, открывались клиники, где малоизученные методы применялись в медицинской практике, Интернет, газеты, журналы пестрели рекламами универсальных генетических методов лечения всех человеческих недугов, включая старость и смерть.
На этом свихнулся Борис Иванович Мельник.
Бим в течение многих лет изучал ту же крошку нематоду, с той же целью, что два англичанина и американец, и самое обидное, пришел к тем же выводам, что и они, на год раньше. Но Бим работал в маленьком, нищем, Богом забытом НИИ гистологии, не имел ни оборудования, ни денег, получал копейки, бился головой о вечную стену тупости, трусости и жадности российских чиновников от науки. Чужая Нобелевская премия 2002 года его доконала. Он бросился давать интервью, кричать на всех углах, что работает над новыми способами продления жизни. Ему, доктору биологических наук, несложно было придумать вполне стройную теорию о том, что современная биология в обнимку с генетикой способна отменить старость и смерть. Биму верили, как верили языческим шаманам, средневековым колдунам, алхимикам, авантюристам всех времен и народов, просто потому, что очень хотели верить. Но это бы еще ничего. Настал момент, когда Бим сам поверил той пафосной ахинее, которой пичкал журналистов и профанов на интернетских форумах.
Бим стал знаменитостью. Он привык, что Соня, верный его ассистент, всегда с ним и за него, он приглашал ее с собой на телеэфиры. Она придумывала уважительные причины, чтобы не пойти. Ей было стыдно и страшно сказать ему правду. Она не собиралась уходить из лаборатории, но ее научный руководитель сошел с ума. Она решила уйти, но было некуда. Проблема ее заключалась в том, что она хотела заниматься наукой, а не бессовестной коммерцией под личиной науки. Ей казалось, что сейчас такую возможность может предоставить только одна структура – «Биология завтра». И вот, как будто по мановению волшебной палочки, появился этот Кулик.
«Надо принять жаропонижающее и просто поспать, – думала Соня. – Слишком много вопросов на одну больную горячую голову, у которой еще и в ухе стреляет. У меня не голова, а головешка. Кулик пройдоха и жулик, никакой не ученый, впрочем, для административной работы – в самый раз. Если он там стал исполнительным директором, значит, ворочает деньгами, фондами, грантами. Лично его вряд ли могли заинтересовать мои исследования, ему это по фигу. Но кто-то ведь там разбирается в научных вопросах, и Кулику поручили выйти на меня. Почему вдруг? И каким образом среди этих фотографий в папином портфеле оказался великий Свешников? Может быть, одно с другим как-то связано? Нет. Ерунда. Это температура, это бред. Господи, как знобит. Где же Нолик?»
Она чуть не свалилась с тахты, когда Нолик шлепнул ей на лицо мокрое, пахнущее водкой полотенце.
– Горе, ты бы хоть отжал его! – простонала Соня.
Гости разъехались. Михаил Владимирович и Агапкин удалились в кабинет профессора.
– Не обижайтесь, Федор, – сказал Свешников, усаживаясь в кресло и отстригая кончик сигары толстыми кривыми ножницами, – я знаю, как легко вы загораетесь, как остро переживаете разочарования. Я не хотел волновать вас по пустякам.
– Ничего себе пустяки! – Агапкин прищурился и оскалил крупные белые зубы. – Вы хотя бы отдаете себе отчет в том, что произошло? Впервые за всю историю мировой медицины, со времен Гиппократа, опыт омоложения живого организма закончился удачей!
Профессор весело рассмеялся:
– О, Господи, Федор, и вы туда же! Я понимаю, когда об этом говорят горничные, романтические барышни и нервные дамы, но вы все-таки врач, образованный человек.
Лицо Агапкина оставалось серьезным. Он достал папиросу из своего серебряного портсигара.
– Михаил Владимирович, вы в последние две недели не пускали меня в лабораторию, вы все делали один, – произнес он хриплым шепотом, – разрешите мне хотя бы взглянуть на него.
– На кого? – все еще продолжая посмеиваться, профессор зажег спичку и дал Агапкину прикурить.
– На Гришку Третьего, конечно.
– Пожалуйста, идите и смотрите, сколько душе угодно. Только не вздумайте открывать клетку. А в лабораторию не я вас не пускал. Вы же сами просили дать вам короткий отпуск до Таниных именин, у вас, насколько я помню, возникли некие таинственные личные обстоятельства.
– Ну да, да, простите. Но я же не знал, что вы начали серию новых опытов! Если бы я только мог предположить, я бы все эти личные обстоятельства послал к черту! – Агапкин жадно затянулся папиросой и тут же загасил ее.
– Федор, вам не совестно? – Профессор покачал головой. – Если я правильно понял, речь шла о вашей невесте. Как же можно – к черту?
– А, все разладилось. – Агапкин поморщился и махнул рукой. – Не будем об этом. Так вы покажете мне крысу?
– И покажу, и расскажу, не волнуйтесь. Но только давайте сразу условимся, что об омоложении мы говорить не станем. То, что произошло с Григорием Третьим, – всего лишь случайное совпадение, ну, в крайнем случае, неожиданной побочный эффект. Я не ставил перед собой никаких глобальных задач, я слишком устаю сейчас в лазарете, у меня совсем не остается сил и времени на занятия серьезной наукой. В лаборатории я только отдыхаю, развлекаюсь, тешу свое любопытство. Я вовсе не собирался омолаживать крысу. Кажется, я говорил вам, что меня многие годы занимает загадка эпифиза. Вот уже двадцатый век на дворе, а до сих пор никто точно не знает, зачем нужна эта маленькая штучка, шишковидная железа.
– Современная наука считает эпифиз бессмысленным, рудиментарным органом, – быстро произнес Агапкин.
– Глупости. В организме нет ничего бессмысленного и лишнего.
Эпифиз – геометрический центр мозга, но частью мозга не является. Его изображение есть на египетских папирусах. Древние индусы считали, что это третий глаз, орган ясновидения. Рене Декарт полагал, что именно в эпифизе обитает бессмертная душа. У некоторых позвоночных эта железка имеет форму и строение глаза, и у всех, вплоть до человека, она чувствительна к свету. Я вскрыл мозг старой крысы, не стал ничего удалять и пересаживать, менять старую железку на молодую. Я это проделывал много раз, и все безрезультатно. Животные дохли. Я просто ввел свежий экстракт эпифиза молодой крысы.
Михаил Владимирович говорил спокойно и задумчиво, как будто с самим собой.
– И все? – Глаза Агапкина выкатились из орбит, как при базедовой болезни.
– Все. Потом я наложил швы, как положено при завершении подобных операций.
– Вам удалось все это проделать in vivo? – спросил Агапкин, глухо кашлянув.
– Да, впервые за мою многолетнюю практику крыса не погибла, хотя, конечно, должна была погибнуть. Знаете, в тот вечер все не ладилось. Дважды выключали электричество, разбилась склянка с эфиром, у меня заслезились глаза, запотели очки.
Из гостиной слышались приглушенные голоса. Играла музыка.
– Там, кажется, продолжают веселиться, – пробормотал профессор и взглянул на часы, – Андрюше пора бы в постель.
В гостиной правда было весело. Володя опять завел граммофон и предложил играть в жмурки. Таня смеялась, когда Андрюша завязывал ей глаза черным шелковым шарфом под шелестящий граммофонный голос Плевицкой. Андрюша вдруг прошептал на ухо:
– Знаешь, почему папа поперхнулся, когда за завтраком сказал слово «любовь»?
– Потому что ростбиф не прожевал, перед тем как произносить речь, – сквозь смех ответила Таня.
– При чем здесь ростбиф? Вчера вечером, когда мы с тобой были в театре, полковник Данилов заходил к папе и говорил с ним о тебе.
– Данилов? – Таня стала икать от смеха. – Этот старенький, седенький обо мне? Какая чушь!
– Он имел наглость просить твоей руки. Я случайно услышал, как Марина сплетничала об этом с няней.
– Подслушивал? Ты подслушивал болтовню прислуги? – зло прошипела Таня.
– Ну вот еще! – Андрюша мстительно туго стянул узел, прихватил и дернул прядь волос. – Нянька глухая, они обе орали на всю квартиру.
– Эй, больно! – взвизгнула Таня.
– Если его не убьют на войне, я вызову его на дуэль! Стреляться станем с десяти шагов. Он стреляет лучше, прикончит меня мгновенно, и ты будешь виновата, – заявил Андрюша и раскрутил Таню за плечи, как будто она была игрушечным волчком.
– Дурак! – Таня чуть не упала, неестественным, слишком детским движением оттолкнула брата, на ощупь вытянула прядь из узла, при этом еще безнадежней запутав волосы, и застыла посреди гостиной в полнейшей, бархатной темноте, которая стала быстро наполняться запахами и звуками. Они казались ярче и значительней, чем в обычной, зрячей, жизни.
«Он решился. Он сошел с ума. Его могут убить на войне. Жена! Какая, к черту, из меня жена?» – думала Таня, слепо щупая и нюхая теплый воздух гостиной.
Ноздри ее трепетали, перед глазами во мраке плавали радужные круги.
Сквозь высокий голос Плевицкой и сухой треск граммофонной иглы Таня услышала, как выразительно сопит старая нянька в бархатном кресле и как от нее пахнет ванильными сухарями. Слева, из буфетной, донесся музыкальный звон посуды, густо потянуло одеколоном «Гвоздика». Лакей Степа поливался им каждое утро. Из отцовского кабинета приплыл мягкий медовый дым сигары. Таня сделала несколько неверных шагов в неизвестность. Раздался тихий фальшивый Андрюшин смех, отрешенный художественный свист Володи. Ее вдруг обдало сухим жаром. Она испугалась, что сейчас налетит на печь, и тут же врезалась во что-то большое, теплое, шершавое.
– Танечка, – пробормотал полковник Данилов, – Танечка.
Ничего больше он сказать не мог. Он только что вошел в гостиную, столкнулся с незрячей Таней. Они обнялись, нечаянно, неловко, и так застыли. Она успела услышать, как быстро у него бьется сердце. Он успел прикоснуться губами к ее макушке, к белой тончайшей линии пробора.
Таня оттолкнула Данилова, содрала с глаз черную повязку и пыталась распутать волосы.
– Павел Николаевич, ну, помогите же мне! – собственный голос показался ей противным, визгливым.
У полковника слегка дрожали руки, когда он выпутывал пряди ее волос, застрявшие в узле. Тане хотелось его ударить и поцеловать, хотелось, чтобы он ушел сию минуту и чтобы не уходил никогда. Она наконец могла видеть. Он стоял перед ней, комкая в руках черный шарф. Она чувствовала, как у нее пылают щеки.
Когда Таня называла полковника Данилова стареньким и седеньким, она, конечно, лгала, прежде всего самой себе. Полковнику было тридцать семь лет. Невысокий, крепкий, сероглазый, он стал седым на фронте, еще на японской войне. Тане он снился чуть ли не каждую ночь. Сны были совершенно неприличные. Она злилась и при встрече боялась взглянуть ему в глаза, как будто и вправду уже произошло между ними все то стыдное, жаркое, жуткое, отчего второй год подряд она просыпалась среди ночи, жадно пила воду и бежала глядеться в зеркало в зыбком свете уличного фонаря, льющегося в окно спальни.
Утром на первых двух уроках в гимназии Таня зевала, жмурилась, грызла кончик своей длинной светлой косы. Потом про сон забывала, жила, как обычно, вплоть до следующей ночи.
Володя язвил, что сестра влюбилась в старого монархиста, ретрограда, мракобеса, и теперь ей только остается повесить у себя в комнате семейный портрет Романовых, венчаться с полковником, рожать ему детей, толстеть, тупеть и вышивать крестиком.
Андрюша мрачно, выразительно ревновал. Ему едва исполнилось двенадцать. Мама умерла родами, когда он появился на свет. Таня была похожа на маму, много возилась с маленьким братом. Няня внушила Андрюше, что маменька стала ангелом и смотрит на него с неба. Андрюша внушил самому себе, что Таня – полноправный земной представитель ангела маменьки и потому должна прилежно выполнять все ангельские обязанности.
К Таниным поклонникам он относился снисходительно, презирал их и даже иногда жалел. Только полковника Данилова ненавидел, тихо и серьезно.
«Ерунда. Андрюшка все выдумал», – решила Таня, подошла к этажерке, принялась перебирать граммофонные пластинки.
Андрюша встал рядом, спиной к гостю, картинно приклонил голову сестре на плечо. Они были почти одного роста, и стоять ему так, с вывернутой шеей, было ужасно неудобно. Полковник остался один посреди гостиной. Подождав минуту, он кашлянул и тихо произнес:
– Татьяна Михайловна, поздравляю вас с именинами, тут вот подарок. – Он вытащил из кармана маленький ювелирный футляр и протянул Тане.
Таня вдруг испугалась. Она поняла, что это не ерунда, что Данилов действительно говорил с ее отцом о ней, а отец настолько занят своими пробирками и крысами, что не взял на себя труд предупредить Таню.
Золотой замочек не открывался. Таня сломала ноготь.
– Давайте, я попробую, – подал голос Володя, который до этой минуты сидел в кресле, рассеянно листая журнал.
В первую секунду Тане показалось, что на синем бархате сидит живой светлячок. Володя присвистнул. Андрюша презрительно фыркнул и пробормотал: «Подумаешь, стекляшка!» Данилов надел Тане на безымянный палец кольцо из белого металла с небольшим, удивительно ярким прозрачным камнем. Кольцо оказалось впору.
– Его носила еще моя прабабушка, – сказал полковник, – потом бабушка, мать. У меня нет никого, кроме вас, Татьяна Михайловна. Отпуск кончается, завтра я возвращаюсь на фронт. Ждать меня некому. Простите. – Он поцеловал Тане руку и быстро вышел.
– Бедненький, – прошипел из угла Андрюша.
– Ну, что же ты застыла? – усмехнулся Володя. – Беги, догони, заплачь, скажи: милый, ах, я твоя!
– Вы, два идиота, заткнитесь! – крикнула Таня почему-то по-английски и побежала догонять Данилова.
– Дети, что случилось? Танечка куда помчалась? Где Мишенька? – прошуршал ей вслед испуганный голос няни.
В прихожей полковник надевал шинель.
– Завтра? – глухо спросила Таня.
Плохо понимая, что делает, она ухватилась за лацканы его шинели, притянула к себе, уткнулась лицом ему в грудь и забормотала:
– Нет, нет, я замуж за вас не выйду ни за что. Я слишком люблю вас, а семейная жизнь пошлость, скука. И запомните. Если вас там убьют, я жить не стану.
Он погладил ее по голове, поцеловал в лоб.
– Будете ждать меня, Танечка, так и не убьют. Я вернусь, мы обвенчаемся. Михаил Владимирович сказал, это вам решать. Он никаких преград не видит. Разве что война, так она кончится, надеюсь, что скоро.
Соня проснулась среди ночи от странного звука, как будто за стеной кто-то пытался завести мотоцикл. Несколько минут она лежала, ничего не понимая, смотрела в потолок. Было холодно, на улице мела метель. Следовало встать, закрыть форточку, посмотреть, что там, за стеной, происходит.
На экране мобильника высветилось время – половина четвертого. Спать больше не хотелось. Температура упала. Соня поняла наконец, что уснула в папиной комнате, на его тахте, а за стеной храпит Нолик.
Напротив окна качался фонарь, тени на потолке и на стенах двигались. Соне вдруг показалось, что папина комната живет своей таинственной ночной жизнью и она, Соня, здесь лишняя. Никто не должен видеть, как трагически сгорбилась настольная лампа, как дрожат занавески, как блестит подернутый слезной влагой огромный прямоугольный глаз, зеркало платяного шкафа.
Стоило шевельнуться, и тахта заскрипела.
– Лежишь? – послышалось Соне. – А ты не думаешь, что твоего любимого папочку могли убить?
– Кто? Почему? – испуганно вскрикнула Соня и от звука собственного голоса окончательно проснулась, включила свет.
Диагноз, который поставил врач «скорой», ни у кого не вызвал сомнений: острая сердечная недостаточность. Соня была в тот день как сомнамбула, механически отвечала на вопросы, под диктовку врача и милиционера заполнила разлинованный бланк.
«Я, Лукьянова Софья Дмитриевна, 1976 года рождения, проживающая по такому-то адресу. Такого-то числа, в таком-то часу я зашла в комнату своего отца, Лукьянова Дмитрия Николаевича, 1939 года рождения. Он лежал на кровати, на спине, накрытый одеялом. Дыхание отсутствовало, пульс не прощупывался, кожа на ощупь была холодной…»
Она упрямо повторяла, что ее папа был здоров и на сердце никогда не жаловался, как будто хотела доказать им и себе, что смерть – недоразумение, сейчас он откроет глаза, встанет.
– Шестьдесят семь лет, к тому же Москва. Кошмарная экология, постоянные стрессы, – объяснял врач.
Он был пожилой и вежливый. Он сказал, что о такой смерти можно только мечтать. Человек не мучился, умер во сне, в своей постели. Да, наверное, мог бы прожить еще лет десять-пятнадцать, но сейчас молодые мрут как мухи, а тут старик.
Все хлопоты, расходы на похороны и поминки взял на себя институт. Кира Геннадьевна, жена Бима, постоянно находилась рядом с Соней, кормила ее успокоительными таблетками, но у Сони были сильные спазмы в горле, она с трудом сумела проглотить только одну капсулу, а потом началась неудержимая рвота, и пока все сидели за поминальным столом, Соню в ванной выворачивало наизнанку.
На следующий день после похорон и поминок у Сони поднялась температура. Она не подходила к городскому телефону. Мобильный отключили за неуплату.
Вчера кто-то положил деньги, и мобильный заработал.
– Если постоянно думать об этом, можно сойти с ума, – сказала себе Соня, – ведь никому, ни единому человеку такое в голову не пришло.
Соня сжала виски и заплакала.
Между тем храп прекратился. За стеной послышалась возня, скрип, кашель, шарканье. Нолик в пледе, как в римской тоге, возник в дверном проеме.
– Ты чего? – спросил он сквозь зевоту.
Соня продолжала плакать и не могла сказать ни слова. Нолик сходил на кухню, вернулся с чашкой холодного чая. Она пила, и зубы стучали о край чашки.
– А температура упала, – сказал Нолик, пощупав ее лоб, – будешь рыдать, опять поднимется.
– Иди спать, – сказала Соня.
– Ну ты даешь! – возмутился Нолик. – Ты бы на моем месте ушла? Заснула бы? Слушай, ты так и не рассказала, о чем вчера вы говорили с этим Беркутом? Что в итоге он тебе предложил?
– С Куликом. – Соня всхлипнула. – Он назначил встречу на завтра. Там какой-то грандиозный международный проект, создание биоэлектронного гибрида. Морфогенез in vitro, под контролем компьютера.
– Не понял. – Нолик нахмурился и покрутил головой.
– Они хотят не просто выращивать ткани в пробирках, но руководить этим процессом, командовать клеткой, – объяснила Соня и вытерла слезы. – Конечно, теоретически это имеет отношение к моей теме, но все-таки странно, почему вдруг они проявили такую активность. Кулик даже не стал ждать моего звонка, позвонил сам. Это совершенно на него не похоже.
– У тебя, Софи, заниженная самооценка. Встряхнись, приди в себя. Смотри, сколько всего хорошего случилось. Остается только вылечить твое ухо.
– И оживить папу, – пробормотала Соня.
– Все, хватит! – Нолик повысил голос, встал, прошелся по комнате. – Когда умирают родители, это больно, тяжело. Но, Софи, это нормально. Дети не должны тормозить на полном ходу, понимаешь? Если я не сопьюсь окончательно и все-таки найдется женщина, которая решится родить от меня ребенка, я буду заранее готовить его к этому, приучать к простой мысли, что родители уходят первыми. Да, Дмитрий Николаевич умер, горе огромное, но твоя жизнь продолжается.
– А если его убили? – вдруг спросила Соня.
Нолик застыл с открытым ртом, закашлялся, схватил бумажный платок, распотрошил трясущимися руками всю пачку, вытер мокрый лоб.
– Есть яды, которые не оставляют никаких следов в организме и своим действием имитируют картину естественной смерти, например от острой сердечной недостаточности, – чужим, механическим голосом продолжала Соня. – Что-то происходило в жизни папы в последние два месяца. Он сильно изменился. Кто-то давил на него, от него чего-то хотели. В ресторане, в последний вечер, у него состоялся с кем-то очень тяжелый разговор. Я никогда не видела его в таком состоянии, пожалуй, только когда мама уехала, и то он держался лучше.
– Так может, у него просто болело сердце, и он тебе ничего не говорил? – спросил Нолик, немного успокоившись. – Дмитрий Николаевич всегда был здоровым, привык к этому. И тут – как гром среди ясного неба. Боли в сердце, плохое самочувствие. Он мог ходить на какие-то обследования, пытался лечиться и не хотел тебя грузить. Возможно, и в Германию он летал, чтобы проконсультироваться с врачами, пройти курс лечения. Болезнь на него давила, Софи, какая-то тяжелая и сложная болезнь сердца, от которой он в итоге умер. Не накручивай себя, не выдумывай злодеев с ядом в ресторане.
– Логично, – Соня вздохнула, – да, пожалуй, ты прав. Ну, а портфель? Фотографии?
– Да! Насчет фотографий! – крикнул Нолик и по своей дурацкой театральной привычке хлопнул себя по лбу. Иногда он не рассчитывал силы, и на лбу оставались красные полосы. – Я понял, кого мне напоминает девочка с косой! Странно, что ты не узнала ее!
Нолик оглядел комнату, подошел к книжным полкам. Там, за стеклом, стояло несколько снимков. На самом большом и старом, взятом в рамку, была запечатлена строгая и очень красивая девушка. Волосы казались темней, чем на фотографиях из папиного портфеля. Коса не видна, убрана в пучок на затылке. Сонина бабушка, папина мама, Вера Евгеньевна Лукьянова, совсем юная.
Пехотный унтер Самохин жаловался, что правая рука у него затекает, пальцы пухнут и чешутся. На указательном врос ноготь, хорошо бы вырезать.
– Я, барышня, играю на гитаре и должен беречь пальцы.
Таня откинула одеяло и увидела забинтованную культю. Правая рука унтера была ампутирована до предплечья. Таня поправила ему подушку, погладила бритую голову и произнесла, подражая двум старым сестрам-монахиням, работавшим тут же, в послеоперационной палате:
– Голубчик, миленький, потерпи.
Койка в другом конце палаты скрипела, сиплый голос тихо напевал:
– Царь на троне, вошь в окопе. У германца пуля в жопе.
На подушке возлежала большая розовая голова, бритая, как у всех раненых. Длинные руки были подняты вверх, пальцы сжимались, разжимались, кисти совершали странные круговые движения. Под одеялом угадывалось короткое тело. Плоский холм размером с туловище, а дальше ничего.
– Руки упражняю, – объяснил солдат, – теперь они у меня заместо ног. Ноги я, видишь, французу одолжил, в навечное пользование, Верден ихний от германцев отбивал. И на кой леший, спрашивается, мне ихний французский Верден сдался? Что я там забыл? Небось, они за мою деревню Канавки воевать не прибегут.
– Чешутся, чешутся пальцы-то, – повторил унтер.
– Ничего, не волнуйтесь, это скоро пройдет, – сказала Таня.
Сухие губы унтера растянулись, сверкнул стальной клык.
– Что пройдет? Что? Новая рука вырастет?
– А говорят, доктор Свешников такие опыты делает, чтоб у человека отрастали руки, ноги, как, к примеру, хвост у ящерицы, – громко произнес безногий.
– Сказки все это, – сказала Таня и почувствовала, что краснеет, – никаких таких опытов профессор Свешников не делает.
– Ты почем знаешь, барышня? – глухо спросил молодой солдат, сосед унтера.
У него была забинтована вся голова. Виднелся только рот. Его ранило в лицо шрапнелью, он лишился глаз и носа.
Безногий прекратил свои упражнения, в палате стало тихо.
– Я знаю. – Таня растерянно оглядела палату. – Я знаю потому, что человек не саламандра!
– Волосы отрежешь – растут. И борода растет, и ногти, даже у покойника, – весело произнес еще один безногий, на койке у окошка, – и кожа новая вырастает на месте раны. Почему бы тогда не вырасти, скажем, целой ноге или руке?
– У младенца как молочные зубки выпадут, так новые-то вылезают, – поддержал безногого унтер.
– Это совсем другое. Зачатки постоянных зубов существуют заранее, – стала объяснять Таня, – волосы и ногти состоят из особых клеток, роговых. А новая кожа образуется только на небольших поврежденных участках, этот процесс называется регенерацией тканей, но если повреждена значительная часть кожного покрова, организм с этим справиться не может.
Палата молчала и слушала. Раненые смотрели на Таню. Казалось, даже безглазый смотрит. Тане стало совестно. Что-то фальшивое почудилось в собственном бодром снисходительном тоне.
«Зачем им мои научные лекции? – подумала она. – Им нужны их живые руки, ноги, глаза или хотя бы вера в невозможное».
– Косьма и Дамиан, святые праведники, от мертвеца ногу отпилили, к живому пришили, помолились, и ничего, все срослось. Ходил человек, нога прижилась как родная, только была она черная, потому как покойник африканец, а этот, кому пришили, сам-то белый, – громко сообщил безногий и позвал Таню: – А ну, красавица, помоги. Мне по малой нужде надо.
На спинке кровати Таня прочитала: «Иван Карась, 1867 г.р., рядовой…»
– Фамилия у вас интересная, – улыбнулась Таня, вытаскивая из-под кровати эмалированную утку.
– Хорошая фамилия, не жалуюсь. Карась – рыбка полезная. Подсоби, или вот что, лучше старуху монашку покличь, я тяжелый.
– Ничего, – Таня старалась не морщиться от запаха, хлынувшего из-под солдатского одеяла.
Иван Карась был весь мокрый. Видно, не дотерпел и не почувствовал.
«Перчатки, – испуганно подумала Таня, – папа сказал, это надо делать только в перчатках…»
Но отойти она уже не могла. Ей было неловко брезговать солдатом, звать на помощь полную, астматическую матушку Арину, которая только что легла поспать в сестринской комнате.
– У меня младшая, Дуняша, на тебя похожа, – сказал солдат, – такая же голубоглазая, шустрая. В горничных она, в Самаре, у купцов Рындиных. Ничего, люди не злые, платят честно, к каждому празднику подарочек. Старшая моя, Зинка, тоже стала городская, на модистку обучилась. Сыновья оба воюют. Тут это, маманя моя приехала из деревни, у снохи живет на Пресне, успеть бы повидать ее. И за батюшкой надо бы послать кого-нибудь, причаститься мне. Я ж сегодня ночью вроде как помру. Бог на небе, кони в мыле, а солдатушки в могиле.
Таня чуть не выронила утку. Безногий говорил спокойно, рассудительно, губы его не переставали улыбаться. Только теперь Таня заметила, что он пылает и сквозь бинты на культях сочится кровь.
– Подождите, миленький, я сейчас, – она бросилась вон из палаты.
Два часа назад привезли новую партию раненых, все врачи были заняты. Михаил Владимирович проводил срочную операцию и отойти не мог. К Ивану Карасю явился молодой хирург Потапенко вместе с фельдшером и двумя сестрами.
– Плохо дело. Гнойное воспаление обеих культей, вот-вот начнется гангрена, а резать дальше некуда, – сказал Потапенко.
Повязки сняли, раны промыли, но с лихорадкой справиться не сумели. Явился батюшка. Карась долго тихо исповедался в палате. Дьякон читал молитву. Запах ладана успокаивал, усыплял. Таня впервые за эти дни почувствовала долгожданную животную усталость, без всяких мыслей, без замирания сердца и горячего комка в горле.
Это была ее третья ночь в госпитале. Отец отговаривал, она не послушала. Она все равно не могла спать, с начала Великого поста пребывала в лихорадочном возбуждении. Ей хотелось действовать, преодолевать трудности, нестись, спасать кого-то.
В середине марта от полковника Данилова пришло короткое письмо. Его передал молодой толстый поручик. Данилов писал, что жив, из-за весенней распутицы чувствует себя болотной лягушкой, мечтает о трех вещах: увидеть Таню, выспаться и послушать хорошую музыку. На Пасху надеется получить отпуск, но загадывать не стоит.
«Танечка! Передайте Михаилу Владимировичу, что его предположения о холоде, скорее всего, верны. В феврале раненые, оставленные на открытом воздухе, на снегу, теряли меньше крови и выживали».
Поручик очень спешил, отказался от чая. Таня при нем села писать ответ. Первый вариант разорвала, второй тоже. Поручик теребил бахрому скатерти, качал ногой и смотрел на часы. В итоге было написано следующее:
«Павел Николаевич! Мне без вас одиноко и скучно. Пожалуйста, возвращайтесь скорее. Знаю, от Вас это не зависит. Каждый вечер, от восьми до девяти, буду играть для Вас Шопена и Шуберта. Вы в это время думайте обо мне и воображайте, будто слушаете музыку. Папа сейчас в госпитале, а ваш поручик ждать не может. Он сидит, качает ногой, и я нервничаю. Ваша Т.С.».
— Вот! И не надо никаких теоретических доказательств! – сказал отец, когда Таня показала ему записку Данилова. – На холоде мозг потребляет меньше кислорода, сосуды сужаются. Это известно с глубокой древности. Для доказательств сейчас времени нет. Я бы написал Павлу Николаевичу, у меня к нему масса вопросов. Этот поручик адреса не оставил?
– Нет. Но ты все равно напиши, – посоветовала Таня, – может, будет опять оказия.
Даже самой себе она боялась признаться, что ожидание этой оказии, очередной весточки от полковника, стало смыслом ее жизни. Вечерами, с восьми до девяти, она садилась за рояль в гостиной и играла, даже если слушать, кроме глухой няньки, было некому.
С фронта приходили дурные вести. Но казалось, всем наплевать. Патриотический подъем осени и зимы четырнадцатого давно сменился равнодушием. В феврале началось генеральное наступление немцев на Западном фронте. Шли отчаянные безнадежные бои под Верденом. Французкое и итальянское правительства требовали помощи. Россия честно выполняла союзнический долг.
18 марта 1916 года русские войска двинулись на Запад. В боях на Двинском и Виленском направлениях потеряли 78 тысяч человек. Общество было больше занято сплетнями о Распутине, спиритическими и гипнотическими опытами, скандальными уголовными процессами, ставками на бирже.
В воскресенье Таня спала весь день. В понедельник сходила в гимназию, вечером опять была в госпитале.
Рядовой Иван Карась был еще жив. На стуле возле его койки сидела маленькая сухая старушка. Таня застыла на пороге палаты. Старушка сняла повязки с культей. На тумбочке стоял какой-то грязный горшок, старушка смачивала в нем тряпицы и обкладывала открытые раны.
– Что вы делаете? – крикнула Таня.
– Не кричи, дочка, мне доктор разрешил.
– Какой доктор?
– Самый лучший, – подал голос Карась, – профессор Свешников Михаил Владимирович.
– Вы ерунду говорите, не мог он вам разрешить, не мог! Сейчас же прекратите!
– Успокойся, Танечка, – сказал отец, когда она нашла его в соседней палате, – это плесень гниющего иссопа. Знаешь такое растение? Оно даже в Псалтири упоминается: «Окропи меня иссопом, и буду я чист; омой меня, и буду белее снега».
– Знаю, – буркнула Таня, – но только иссоп не растет в Палестине, и значит, в Псалтири говорится о каком-то другом растении.
– Умница, – профессор погладил ее по голове, – библейский иссоп, то есть езов, – это на самом деле каперсы, или чабер из семейства губоцветных. В древности верили, что это растение очищает от проказы.
– Папа, хватит! Ты же не темная бабка, ты знаешь, что плесень – это грязь. Это негигиенично.
– Танечка, это ты все знаешь о медицине, а я чем больше занимаюсь ею, тем яснее чувствую ничтожность моих знаний. – Михаил Владимирович вздохнул и покачал головой. – В древнейшем египетском медицинском папирусе Смита приводятся рецепты лечения гнойных ран хлебной и древесной плесенью. Это шестнадцатый век до нашей эры. В народной медицине плесень используют уже несколько тысяч лет, и у нас, и в Европе, и в Азии. Иногда она помогает. Как, почему – неизвестно.