«Иногда я говорю себе, что ее не так уж трудно было бы перевести на русский язык», – пишет В. о последней книге Севастьяна Найта, в которой сведены все предыдущие его книги и в которой содержится загадочная разгадка секрета всего романа, всей «истинной жизни».
Около двадцати лет тому назад вдова Набокова попросила меня взяться за перевод «Ады» на русский язык. Я колебался: дело это казалось мне безпримерно трудным. Однако по размышлении я предложил некоторые необычные меры, например оставить в этой трехъязычной книге некоторую часть неудобопереводимого английского текста непереведенной – подобно тому как в оригинале оставлены без перевода многие русские jeux d’esprit и des mots, и послал на ее усмотрение две или три главки из середины книги. Она нашла, что перевод мой неудачен, и решила отказаться от самой мысли переводить «Аду» на русский язык. В отношении моей пробной попытки она была права, там было много неловкой акробатики, которую можно было принять за своевольную отсебятину. Но вскоре после этого я начал переводить «Севастьяна Найта», не помню теперь, по ее предложению или по моему, пытаясь держаться, как это было при переводе «Пнина», принципа дословной верности подлиннику, но в то же время пользуясь возможностями доступного мне языка гораздо свободнее, чем я это себе там позволил. Мне казалось, что ради верного воспроизведения оттенка смысла и слога в дело годны едва ли не любые подручные средства: так тень собаки на освещенной стене может быть изображена хитросплетением пальцев. И вот я старался переводить «инде слово в слово, инде же умышление во умышление», как сказал король Альфред. И так как на русский язык переводилось английское сочинение русского писателя, мне хотелось выветрить сколько возможно запах операционной, которым почти всегда отдает перевод.
Первая глава была кончена вчерне в 1988 году, но вмешались другие занятия, работа прервалась и по смерти Веры Набоковой не возобновлялась. Тем временем в 1990‐е годы в Москве стали вкривь и вкось издавать сочинения Набокова, в том числе два или три переложения этой книги[9]. Я же, напротив, совсем оставил переводы и обратился к другим занятиям. Но два года тому назад, когда затеялась новая серия изданий Набокова по‐русски в «Азбуке» и его сын предложил мне перевести эту книгу заново, я перечитал это старое свое упражнение и остался им скорее доволен[10].
То был первый роман, сочиненный Набоковым по‐английски – в декабре 1938‐го и январе 1939 года в Париже, в ванной маленькой квартирки на рю де Сайгон, которую он занимал с женой и четырехлетним сыном. Он не был уверен в естественности и даже в правильности своего литературного английского языка и поэтому просил проверить манускрипт Люси Леон Ноель, жену Поля Леона, приятеля Джойса (Набоков не мог, конечно, не обратить внимания на то, что ее девичья и замужняя фамильи образуют палиндром, один из его любимых видов криптографии). Этот манускрипт с ее и своими поправками он взял с собой в Америку, где по нему еще раз прошлась одна американская профессорша, после чего книга вышла 18 декабря 1941 года с интересным напутствием Эдмунда Вильсона[11]. Ее тогда почти не заметили, и не только оттого, что Америка как раз в те дни вступила в мировую войну. Впрочем, уже через три недели по выходе книги (и почти день в день через шесть лет по смерти Севастьяна Найта) появилась холодная и плоская рецензия того именно стилистического рода, который невольно наводит на мысль, что ее мог бы сочинить для пародии сам Найт. Впрочем, заканчивается она симпатичным для будущего переводчика предположением: «Быть может, эта книга звучала бы интереснее на другом каком‐нибудь языке»[12].
В плохо сохранившейся рукописи недостает восьми глав из двадцати. Тем не менее сличение имеющейся рукописи с печатным текстом выявило довольно большое количество важных погрешностей во всех предыдущих изданиях. Несомненные ошибки, как, например, выпущенное или неверно прочтенное при наборе слово, в переводе исправлены и оговорены в примечании; там же упоминаются и другие важнейшие разночтения, а некоторые интересные ранние варианты приводятся в приложении к моему объяснительному очерку в конце этого издания.
Так сошлись обстоятельства, что я переводил третью главу (побег в Гельсингфорс) в Гельсингфорсе. 24 октября 2005 года я, по своему обыкновению, рано вышел из дому (я поселился в университетской квартире около старого русского военного манежа) и отправился в библиотеку, в версте ходу по прямоколенному маршруту: налево по б. Константиновской, направо по Эстляндской, налево по б. Николаевской, направо по Мирной, налево по Унионской (как ее здесь зовут старые жители), мимо старого русского Троицкого храма, наискосок от которого расположены здания б. Императорского Александровского университета с его знаменитой русской библиотекой. Тут за углом, за оградой во внутреннем дворике, можно увидеть перенесенный сюда с глаз долой массивный медный бюст императора – основателя университета, а в ста шагах, посередине Сенатской площади, на огромном фигурном постаменте стоит его царственный племянник, глядящий поверх сенатских зданий на Финский залив в сторону б. России, в недоумении слегка разводя руками, и это выражение недоумения («Ну, знаете…») еще усиливается оттого, что ему на голову то и дело садятся наглые чайки, которых туристы любят фотографировать именно на этом неуместном насесте. По всему городу за ночь развесили огромные, зыблющиеся под легким небельвиндом флаги: синий Андреевский крест на белом фоне, с гербом на перекрестке. Должно быть, большой праздник, думал я, ежась от утреннего холодка. Библиотеку еще не отпирали, и я ждал на ступеньках лютеранского кафедрального собора насупротив. Подошла пара: он угрюмого вида, в каракулевой шапке-громышке, она, может быть, его провожатый. Она указала на карниз собора и сказала по‐русски: «А вон видите там, с ключом, это св. Петр… раз с ключом, то, значит, св. Петр». Тот посмотрел мельком. В славянской библиотеке было пусто, как обычно по утрам, только один, тоже сумрачный, гость уткнулся в последний номер «Красной Звезды». Спрашиваю милую заведующую библиотекой, из русских, – какой это праздник? Не знает, сама хотела бы узнать. Потом около полудня пошел прогуляться и купить зонтик взамен моего, у которого хлесткий финский дождь с напористым морским ветром за день перед тем выбил ребро. Навстречу пожилая финка катит велосипед наизволок и, поравнявшись, что‐то мне говорит. По-английски говорю, что не знаю по‐фински. Она улыбнулась и уже по‐английски спрашивает меня: по какому случаю флаги? Это становилось занятно. Вечером знамена поснимали. У моего дома молодой рабочий как раз спускал одно такое на тросике. Тот же вопрос. Он замялся: «да что‐то такое…» Забавная рябь по течению дня сделалась вдруг маленькой завертью: был ли день этот годовщиной замены финской марки общеевропейской ассигнацией, или открытием древнечудской ежегодной ярмарки салаки, или, может быть, в предпоследний понедельник октября полагается проветривать все государственные флаги в наличии? И это несколько литературное происшествие показалось мне пригодной аналогией: загадочные знамена, о которых знаешь наверное, что они не зря развешаны и нечто значат, но для того, чтобы узнать, что именно, нужно потрудиться поиском.
У Набокова указательные знаки могут иметь вид безмолвных стрелок, вроде тех, что были мелом начерчены на стенах и воротах старых московских домов и не стирались, казалось, десятилетиями – с тех еще времен, когда казаков было не меньше, чем разбойников. Направление указано (откуда и куда ветер дует), но постороннему неизвестно, что, собственно, искать, неизвестна ценность искомого, неизвестен и самый смысл розысков. Чтение любой книги Набокова можно уподобить экспедиции с восхитительными приключениями по пути к изумительному месту назначения. Но требуются определенные навыки, и знания, и внимание. В важных местах повешены указательные знаки, тонкие и явные, – надломанные веточки, стреловидные предметы, ариаднины паутинные нити, которые следопыт вдруг задевает лбом, флажки и даже нарисованные указующие персты, – но больше всего внимательному читателю помогает опытом приноровленное чутье, потому что при всем разнообразии художества главные черты плана у зрелого Набокова повторяются из книги в книгу. И если, пройдя ее несколько раз из конца в конец (с каждым разом открывая новые клады), наученный опытом читатель станет на возвышенное место и охватит взором все ее пространство, со всеми ее наземными и подземными переходами, то узнает в ней новое изложение все той же философической системы, испытанной этим очередным художественным экспериментом и основанной на той предпосылке, что жизнь подчиняется некоторому осмысленному и правильному рисунку, смысл и правила которого открываются за ее пределом. В отношении к существованию героев книги читатель именно находится за этим пределом; в отношении же к существованию самого читателя (и сочинителя) – но здесь остановимся: этому предисловию тоже положен предел.
Оно никак не предназначено лишить кладоискателя острейшего удовольствия самостоятельных открытий при повторных экспедициях; ведь бывалый читатель знает, что даже самые трудные задачи Набокова имеют решение, на каждом уровне единственное. Но на одной загадке романа все‐таки необходимо задержать внимание, потому что если в английском подлиннике она очень трудна, то в переводе на русский оказывается неразрешимой. Речь идет о загадке названия.
Если выпустить массу подсобного материала (который можно найти в моем длинном истолковательном послесловии), дело сводится вот к чему. Книга под названием «The Real Life of Sebastian Knight» была необычайно быстро, за полтора или два месяца, написана в Париже и послана в конце января 1939 года на литературный конкурс в Англию, за день до срока, возможно под девизом или придуманным именем. В этом названии содержится ключ к образу и внутреннему значению повествования. Сводный брат героя как будто пишет его «истинную» (а не вымышленную по низким побуждениям) биографию; однако, доведя ее до конца, прежде чем поставить точку, он ставит под сомнение самое существование своего героя и, быть может, и свое собственное. Но как это часто бывает в книгах Набокова, выход из лабиринта приводит к входу – правда, этажом выше. Вход находится под названием, т. е. под именем героя повествования (которое потом появляется в первом или в последнем предложении в четырнадцати из двадцати глав романа, и, главное, в его начале и в конце). Имя же это нарочито, потому что в России, где 18/31 декабря 1899 года он родился (на мученика Севастьяна), в семьях того круга и сословия, которым принадлежала семья повествователя и его единокровного брата (образованное дворянство), это имя в то время почти не встречается. Если бы по какой‐то причине его выбрала англичанка мать, то причина эта была бы, конечно, помянута именно по указанной крайней редкости этого имени в русской благородной среде того времени. Набоков при желании мог бы, разумеется, выбрать любое из множества христианских имен в обычном употреблении в обоих языках, как то: Михаил, Андрей, Виктор и т. д. Однако ему нужен был именно Севастьян. Отчего? Что означает эта нарочитость? Но по‐английски это имя – важная анаграмма и вместе тамга, тайное начертание, рукоприкладный знак мастера (по выражению Даля). Sebastian Knight = Knight is absent, т. е. Найт отсутствует, его нет[13].
Эта‐то «тайна Найта» и была, я полагаю, таможенным клеймом Набокова в книге, где полно и других криптограмм, иные из которых поясняются в примечаниях. «Признаюсь, хорошо зашифрована ночь, но под звезды я буквы подставил»[14]. Как это понимать и что из этого следует, оставляю решать читателю; он, впрочем, может познакомиться с моим ни для кого не обязательным истолкованием, следующим за текстом романа. Здесь же скажу только, что в последней своей книге «Смотри – арлекины!», тоже как будто написанной в первом лице (да не в первой руке), есть такой диегетический стишок: The «I» of the book cannot die in the book, что приблизительно значит, что «в сказании от первого лица рассказчик [хочешь не хочешь] доживает до конца». А в «Отчаянии» (1934), где Герман все время бормочет себе под нос, что «на свете счастья нет, но есть покой и проч.», его будто бы двойника зовут Феликс, и, таким образом, в некотором смысле никакого двойника на свете нет, и книга переходит в другое измерение. Нечто подобное, возможно, происходит и в нашем романе. Свое рекламное предуведомление на обложке первого издания Вильсон (с которым Набоков был в то время коротко дружен) заканчивает странной фразой: «Внимательного читателя ждет […] особенного рода сюрприз, раскрыть который было бы нечестно по отношению к автору». И вот я полагаю, что сюрприз ждет читателя в самом имени героя всамделишного жизнеописания, героя, которого там на самом деле может быть и нет.
Кстати сказать, в самом этом имени содержится для переводчика книги на родной язык Севастьяна специфическая трудность. Как известно, греческая «бета» по крайней мере с ранневизантийских времен произносится греками, а за ними вслед и славянами, как «вита» (базилика – Василий, Барбара – Варвара и т. д.). Поэтому было бы и странно, и неправильно передавать буквально английское написание «Себастьян» именно в русском переводе (отчего бы тогда уж и не «Себастиан»): и оттого, что его ведь крестили Севастьяном; и оттого, что повествователь настойчиво подчеркивает непобедимое преобладание в своем брате русского начала; и оттого, наконец, что в этом имени таится (как я показываю здесь и подробнее в послесловии) зашифрованный ключ к решению одной из важнейших загадок книги, и только в русском написании, воспроизводящем инициал, под которым скрыт повествователь В., сохраняется отдаленная возможность аналогичной расшифровки. Я попытался было оставлять «бету» в тех местах, где С. упоминается нерусскими персонажами, но это привело к двойному путаному учету, и в конце концов я решил перевести английскую условность оригинала («б» без исключения) на русскую («в» везде). Заметьте, что в конце 19‐й главы В. обращает внимание на то, что д-р Старов в телеграмме пишет имя Севастьяна по‐русски, но конечно латинскими литерами, т. е. через «v». В конце книги, подробно пересказывая сюжет и устроение последнего романа Найта, его биограф В. приводит оттуда две фразы силлогизма: человек умирает; этот человек – книга. Синтезирующего суждения там не дается, ибо человек умер, не успев прошептать своей всеразрешающей тайны (третье лицо всегда умирает, первое – доживает до конца своей повести о нем).
Но к этому времени даже не очень внимательный читатель заметит, что В., собирая материалы для его биографии, сам делается действующим лицом тех самых сочинений Севастьяна Найта, которые он одно за другим пересказывает (так что на миг перестаешь понимать, соседний ли поезд тронулся, твой ли, или сам ты). И когда, идя по горячему еще следу своего героя, повествователь превращается в героя этого последнего вымысла Найта, он сам и синтезирует этот силлогизм, по буквам диктуя в приемном покое больницы английскую фамилью брата: к, н, и, г… – но Knight умер и унес свою тайну в могилу, – но может быть, Knight’a и не было, а в палате лежит какой‐то Киган, и эта тайна Найта получает свое неожиданное оформление, если не разрешение, в последнем абзаце, в последнем предложении, даже в самых последних словах книги. Оказывается, пока попавший сюда впервые читатель глазел по сторонам, обоих братьев след простыл.
Геннадий Барабтарло
2/15 февраля 2007 г.