Часть I «Монпелье»

1

Исповедь – из уст моих вытесняемое слово душит моё пространственное чутьё пряным ароматом непреложной истины. Вы мой досужий читатель, томно раскинувшись на низенькой складной софе или же сидя за отполированным письменным столом, чья эмалевая гладь полна царапин схожих на скрещение нью-йоркских дорог и заставленным грудой ещё не истлевших по важности бумаг. Вы становитесь бессрочно свидетелем безучастных глаз. Представ пред вами жалким подсудимым, я выношу на ваш благочестивый и неумолимый суд свою многостраничную исповедь носящее в иудаизме наименование «виддуй» или же в исламе «тауба». Впрочем, вы вольны сами именовать её как вам безумолчно подсказывает ваш религиозный постулат, мне же остаётся лишь только тлетворно питать надежду на то, что ваше количество превзойдёт каноны мировых стандартов правосудия.

Исповедь, да нестерпимо ни отметить синтаксическую схожесть двух начальных букв со словом истина, но в ту же очередь, если в вас превалирует семя благодушного поэта, от вашего внимания не сокроется трезвое осознание безысходной и беспросветной попытки отыскать к обоим словам вербальную рифму.

Поэт поэтов в своём детище извещал «in vino veritas»[2] правда, похоже, открещивался от концовки латинского эпитета «in aqua sanitas»[3]. Но я с ненарушимой твёрдостью воззрения убеждён, что невыносимо отрицать существование бескрайней параллели между двумя единодушными словами. Хотя со мной вознамерятся, не прийти к соглашению и примутся с надменной спесивостью препираться n-ое число тщедушных филологов.

Исповедь, какое сладостное благозвучие согласных букв и мягкость последнего слога, понуждает отведать данное словесное кондитерское изделие в виде испёкшихся виниловых пластинок вращающее свой диск на прилавках шумного рынка. Многие несокрушимо веруют до одури, что это неотвязное желание отпущение содеянных прегрешений. Взбираясь на настоящий нерукотворный помост моего безутешного признания, я отважусь обнажить пред вами бестелесную душу моего бесстыдства и умо-помрачённого вожделения быть принадлежностью плотоядной любви.

2

Pardon. Совершенно выпустил из памяти необходимость представиться вам, тем самым не выказав своему добросовестному читателю британскую politeness[4].

Меня прозвали Эмилем, и насколько мне признавалась моя непроницаемая maman, она неустанно твердила мне, будто я являюсь носителем имени нежнее природного звука и даже по произношению чуть легче летящего пуха, сопоставимого, быть может, взлёту мохнатых бабочек на крылышках, которых пролегает россыпь красочных узоров. Не будьте суровы! Помилуйте её за музыкальную сентиментальность, будучи француженкой, она неизменно теплила вездесущую надежду в глубине души своей стать певицей недосягаемых подмостков Парижа. Да что там Парижа, когда её еженощные грёзы давали ей непреложное обещание безудержных оваций в «Ла Скала», «Teatro alla Scala»[5] если говорить на исконном языке. Правда её сопрано не щадило наше кровоизлияние ушей и к глубокому сожалению не дотягивало до уровня заданного незабываемо-величайшей Марией Каллас[6]. Но любовь моя к ней таилась именно в этих самых причудливых мелочах личностной характеристики моей maman.

Обладая вышесредним ростом, если быть точнее (в метрах сто семьдесят восемь) и чахлым телосложением, моё corps[7] свидетельствовало против моего здравого состояния. Мирские обыватели всегда нарочито приписывали мне пагубные привычки, оценивающие меня исключительно по внешнему лоску. Тонкие губы мои в виде лодочных форм, до такой степени сводились воедино, точно их было каторжно разъединить или завидеть их раздельность на даже незначительном отдалении от меня. Полушария моих серых глаз окаймляли отёкшие незамкнутые кольца, придававшие моей наружности всегдашнюю угрюмость. Одним из неисправимых изъянов моего невзрачного лица был нос в виде кривовато-неровного горного хребта, на левом профиле которого лоснились два отпечатка небесного творца, меж которыми можно было бы провести геометрическую кривую. На двусторонние одеревенелые скулы подчас душевного недуга стекались неглубокие колодца талых слёз. Но этой обольстительной слабости я поддавался лишь только в полутьме, когда фривольно подступала возможность распахнуть настежь объятья родной не ссохшейся подушке набитой нежно гусиным пухом. Правда стоит сознаться, что я быстротечно предавался бегству от данного застойного уныния, дабы не гневить создателя всего сущего одним из смертных грехов. Остриё моего диковинного взгляда вероломно располагало ко мне суматошное вниманье особ панельного ремесла. Увы, я ни в жизнь не был подвержен искушению суточной амурной прихоти. Вострые конечные мочки ушей были перенимаемой мною наследственности по отцовской линии.

Мой кочующий иммигрант papa покинул советскую Россию в восьмидесятых годах, подпитывая себя буреломным желаньем переплыть Ла-Манш. Он бойко имел пристрастие оправдывать свою неумолимую приверженность, твердя волей неволей своё кредо «здоровье в воде». До известной степени его я и должен изрядно благодарить за мою предрасположенность к раскату зеркальной глади вод, каковая в дальнейшем сведёт нить моего ментального повествования, с городом, который тонет или подобно тому, как вещал о Венеции Монтескье «un endroit ou il devrait n`y avoir que des poissons»[8].

3

Невозможно веровать, во что-либо другое, когда ты с детства был лишён веры в любовь своих родителей. Говорят, родителей не выбирают, но также и они не выбирали моё для них обременительное существованье. Лишился я их в возрасте тринадцати лет, когда они праздно возвращались с ежегодной винодельческой ярмарки в Монпелье. О, роковое религиозное число три-над-цать. Они катились по автостраде, сшибая на пути ощущение положенной скорости, тем самым предрешив неминуемо настигнутое их столкновение с грузовиком. Со всей прытью после праздничного блаженства они врезались в кузов томного грузовика, по иронии судеб катящийся с ярмарочного торжества. И как позднее обрисовывали описание очевидцы это дорожное соитие малого и большого, напоминало кровотечение автомобилей бургундским багровым вином. Единственное что может статься служить им утешением так это то, что они вдосталь напились и пребывали в игривом состоянии, на пути к небесным вратам.

Могу вас смело заверить, что никогда не пытался и не норовил винить их, за их ко мне неотвязное пренебрежение. Ибо любовь это не обязательство, любовь это радушие души. Они лишь довольствовались наваждением собственных несбывшихся грёз.

Человеку не надлежит пресыщать собственную жизнь только лишь усладами опоясывающего нас мирозданья, ублажаясь почестями, снизошедшими всякому из нас по праву, он неизбежно попросту, утрачивает своё предназначение.

Так и они не смогли хлебнуть и претворить в жизнь своё родительское предначертанное им обязательство. Их нелюбовь незримо послужила мне полнотой постижения ценности любви. Воспетый во мне самом реестр благостных чувств, никогда не воспрещал мне отключить регистр сладкогласности любви. Даже когда водворяется не отступающая тень неразрываемого равнодушия в твоей душе, необходимо отыскивать в себе огромную силу не изобличать человеку легкомысленную временность своих чувств. Отсюда и исходит вывод того, что вселенная утратила первозданность подаренной ей любви.

Люди перестали любить, они всё чаще выступают агрессорами по отношению к тем, кому они дороги. Им невозможно уразуметь одно-единственное, что в их существовании нет никакого смысла, кроме любви. А любовь, ею невозможно обладать или черпать её из прочтённых книг или просмотренных кинокартин, её возможно только отдавать. Можно даровать любовь кому-то или чему-то что воспламеняет в нас наивысшее восхищение или наслаждение. Она по сути своей анти-природна. Нельзя соотносить её исключительно к объектам мужского или женского пола, или к определённому предмету. Предназначение её непонятно пока что не одному живущему человеку или жившему доселе. Ни одному философу или учёному не удалось, до сей поры выявить источник данного чувства. Как, когда и при каких обстоятельствах оно возникает, способны ли мы возрождать в себе или предотвращать зарождение этого плода эдемского сада.

4

Не исполнивши мне и четырнадцати лет, я очутился в здешнем детском доме близ Монепелье. Зажатого в личные самим возведённые силки, выкроенные из безголосого прошлого, что не покидало меня ни на минуту, я с ненарушимой сосредоточенностью взгляда окидывал вниманьем царствие ребяческой обездоленности, в каковом мне привелось находиться до наступления моего совершеннолетия. Столь изрядные богом запущенные места, склоняли меня в постепенность погружения в бушующую волну отживших воспоминаний о моих родителях.

Жизнь была ко мне в достаточной мере снисходительна, а воспитатели, окружавшие меня до восемнадцати лет, относились ко мне в полной мере благосклонно.

Мои серые глаза потаённо выражали холодность опустошенного взгляда. Посему у зрячего вольнодумца складывалось по необъяснимой мне причине впечатление, что этим веждам неподвластно ни одно чувство присущее homo sapiens[9]. Но они мои тайные злостные обозреватели не ведали, что я следую индейской мудрости из Учения Толтеков «В душе не будет радуги, если в глазах не было слёз».

Улыбка в омуте глаз моих присущая далеко не каждому человеку была подобна искрящейся чистоте выгравированного ювелиром драгоценного камня. Увы, не каждому из нас подвластно улыбаться силой проникновенного взгляда, да и к глубокому сожалению не все обладают способностью улыбаться глазами, и даже самому тщедушному человеку может пригрезиться, что таковые люди отмечены судьбой либо наделены особой любовью создателя. «Улыбка доходит в любую даль» как писал один из столпов ирландской литературы.[10]

Все мы зависимы от своей судьбы, но как? Вот в чём вопрос, Гамлет.

Я ждал от данного приюта бездомных созданий чего-то большего… Правды, ведь только правда – освобождает. Она располагает неимоверным значением и смыслом, только лишь, если ты подлинно встречаешь её с горьким привкусом истины. Правда воистину может вселить в тебя безграничную прорву желания жить и вышагивать вперёд наперекор всему, что следует у тебя на пути. Как бы я ни силился и сколько бы я не прилагал усилий стереть с лица земли своё сжигающее изнутри меня прошлое, оно вновь и вновь кровоточит во мне неисцелимой раной своего бездушного поступка.

Бесплодные сожаления, которыми мы обесточиваем своё сознание, никогда не ввергнут нас к цветению жизни. Настрадавшись вдоволь незапамятными грехами, что оставляют длинные тени, мы разучились сметать грусть, пропитавшуюся на стенках нашего снесённого прошлого. Так или иначе, все мы стечением времени обнаруживаем для себя родник, утоляющий нашу жажду всепрощеньем к содеянным нами ошибкам. Небось, кому-то он может мерещиться единственно в виде миража, и так и до конца не утолить нашу потребность, но, все, же предвкушая его, мы на неопределённое время придаём забвенью все свои непростительные поступки.

Но, увы, мой поступок оказался законной непростительностью. Именно за это меня сейчас окружают четыре бетонные стены, верно оберегающие меня от земных раздражителей или же меня раздражающего внешний мир своим существованьем.

Мы все понемногу изредка впадаем в грусть. Ей свойственно с необузданной стремительностью струиться по нашим венам, тем самым, не позволяя нам позабыть о ней. Вычесть её из нашей памяти бормочущей об истёкшем и минувшем прошлом, нередко неподвластно нам. Обнажая перед ней всё, что гложет и снедает нас, не покидая вопреки времени, мы всё равно не приобретаем силы, переступить через неё и начать жизнь сызнова. Так и я не мог подавить и унять в себе несправедливость, вычетшую у меня теплоту родительского плеча. Помышляю что и без того я был лишён сего залога.

Часто вперившись к окну, я благоговейно подмечал, как ветхо и шатко не соприкасаясь с землей, плывёт туман по улицам, исподволь окутывавший близлежащую территорию приюта. Поневоле на меня снисходила мысль о том, что как, будто он желает объять меня того, кто распахнул на него свои внимательно глядящие взоры и не растворяться в природной отчуждённости. Пожалуй, исключительно лишь дождь, слегка накрапывающий в окно и соскальзывающий по стеклу, придавал мнимую атмосферу присутствия жизни. Часто докуривая сигарету, я всматривался на то, как она догорала, и в моём сознании прокатывалось видение того, что подобно ей выгорает и моя жизнь здесь, жаль только то, что из неё уже невозможно вытряхнуть непригодный пепел и выбросить в прилагаемое ему место.

Вязко перемещаясь по душистому лазарету мощеного приюта, со смешанными чувствами набирающие силу воздействия надо мной и набухающие во мне в моих наружно проявлявшихся действиях, я не мог неотложно собраться и покинуть череду размеренного постоянства жизни здесь. Прощаясь с истекшим прошлым, с отчётливой явственностью доносившийся эхом воспоминаний, я не мог постичь, откуда счесть в себе решимость бегства. Мне предстояло броситься с головой в омут памяти, вновь превозмочь себя, разрывая с прошедшим, пройденным, отжившим, умерщвлённым давно опоясывающую нить.

Пробиваясь к светочу ютившихся надежд, окрикивавшие невдалеке меня медовым голосовым напевом мечты, я принялся плестись за зовом вожделенного будущего. Обводя взглядом вещую блёклость будничной повседневности приюта, я вознамерился взобраться на помост развёртывающейся самостоятельности и взлелеять плод личной жизни.

5

Моё былое прошлое видится мне так явственно, что подчас я страшусь признаться в данном самому себе. Многие люди сетуют на то, чего они не успели совершить, опираясь на различные всевозможные причины, я же в свою очередь сокрушённо сожалею о совершённом мною поступке. Удивительно странная штука память, она с непрестанной непрерывностью напоминает тебе о твоих ошибках, тем самым отметая все добродетели, которыми ты наделён. Как же глупо мы порой утешаем себя тем, что «время лечит», на мой взгляд, бездушное изречение, каковое лишь только может быть, хотя и не в единственном числе. Для полного безраздельного осмысления того, что я стремлюсь до вас донести, могу привести ещё одно, по крайней мере. Знать бы ещё, для пущей ярости кому оно принадлежит, «незаменимых людей не существует», те, кто даже в шутку его употребляют, приводят меня в гнев своей бессердечностью и своим полным отсутствием здравомыслия.

Я давно обесценил значение данного высказывания. И никогда не смогу его принять, так как меня судьба одарила одним подобным никем незаменимым человеком. Но об этом позже.

Молниеносно въезжая на шпалы настигающего меня будущего, я вероломно пытался приискать себе уединённое прибежище. Я не мог более оттягивать смиренность моего отяжелевшего пребывания в гавани сирых душ. Мне минуло шестнадцать лет, когда я дал своей намеренности покончить с приютом и достигнуть грядущего апогея приватной жизни. Дозволив отстояться своим нещадным помыслам, покорить город, кой подвергся описанию как «больница, где живут уже выздоравливающие» в письме одного из великих русских умов, я желал собственноручно воочию увидать тех «у коих на лице изображена радость, ощущаемая при возвращении здоровья».

Впорхнув в пристанище моих отроческих лет, я хотел вновь окольцевать своё существование с городом, в котором некогда искусители разных ремёсел всеобъемлюще меняли панораму вселенной. В незапамятные времена здесь чествовали затейливого математика и геодезиста Франсуа Перье. Этот город обязал своим студенчеством автор многострадальной «Госпожи Бовари». Здесь и поныне в ботаническом саду «Jardin des Plantes» на бульваре Генриха IVслышны поэтические наброски и блаженные эссе Поля Валери, а в воздухе и по сей день грохочут ошеломляющие предсказания Нострадамуса.

На улочках этого южного города Франции, незримо витает аромат пленяющих пряностей, предрешающий ваше буйство преодолеть десять километров отделяющих вас от Средиземного моря. Бескрайние рыночные торговли удаляют грузность немощного и утомлённого тела. Эспланада Пейру с классицистической водонапорной башней, открывает вам необъятный вид на море, и водворяет ваши уста молвить строки:

Когда так много позади

всего в особенности – горя,

поддержки чьей-нибудь не жди,

сядь в поезд, высадись у моря.

Оно обширнее. Оно

и глубже. Это превосходство —

не слишком радостное. Но

уж если чувствовать сиротство,

то лучше в тех местах, чей вид

волнует, нежели язвит.[11]

Да я и вправду всюду чувствовал испепеляющее сиротство, прогуливаясь вдоль «Place de la Comedie»[12], с неосмотрительной опрометчивостью попадая в восточные районы Монпелье «Antigone» и даже иной раз, когда я безопасно колесил на «Peti bus»[13] по окраинам города, края которого Господь возлюбил особенно.

Палитра радужных красок многоэтажных домов, приводило в заиканье наглаженное придыханье обветренных губ. Силуэты смежных дорог очерчивали маршрут четырёх линий трамваев. Соцветие встопорщенных деревьев погружали вас в извилистое убранство ухоженной растительности.

Взахлёб наслаждаясь сводом красоты Монпелье, я с содроганьем размышлял о том, как стать малой долей этого изваянного города. Затаённая преднамеренность не упасть наземь и не стать смутностью отчуждённых лиц, я дерзнул решиться на поиски работы.

Таким образом, я угодил в одно из пресловутых café, которые, как правило, предназначены для утоления булимии случайных людей.

6

Я отыскал для себя прельщающее моей душе занятие, позволившее мне приобрести родимый кров, неподалёку от моего места работы. В гаме общественного питания я слыл случайным гарсоном для тех случайных гостей, что нуждались в моём не гордом обслуживании.

Жизнь это непоколебимый водоворот случайных людей. Случайность, которая судьбоносно сталкивает вас с ними, вызывает в нашем мироощущении гамму мимолётно-мгновенных удовольствий. Будучи соглядатаем жизни случайных людей, я оценил их непостижимую значимость на моё восприятие. Они не подразумевая ни о чём, утоляли мою обесточенную потребность общения. Когда твоя жизнь влечёт за собой нерасторжимое одиночество, как это всё-таки необъяснимо пребывать затаённым свидетелем их неустранимого счастья. Притаившись на дозволенном расстоянии, я проворно наблюдал сквозь биноклевые линзы моих очей как, к примеру, легонько нежат друг друга своими ступнями под столом недавние молодожёны. Или как фисташковое мороженое услаждает полость рта беспечного ребёнка, в то время как томно восседающая мадмуазель пребывает в ожидании своей очередной порции глинтвейна и клубничного тирамису. Я отрицаю вероятность того что люди могут быть случайными так как каждый из них привносит свою лепту в твоё выстраиваемое мировоззрение. И даже утренняя повседневность, повторяющаяся вне зависимости от обстоятельств и заставляющая тебя изо дня в день по утрам нестись галопом к столикам случайных людей с порцией свежевыпеченных круасанов и чашечкой espresso, не свергнет моего умозаключения, что случайность людей не случайна.

По крайней мере, в моей исповеди пребудет после один такой стихийный случайный человек, который по достоинству оправдает случайность нашей встречи, несмотря на горечь конечного итога. Впоследствии меня будет бессонно не покидать мысль, что я видел его лик бессчётное количество раз среди множества случайных лиц.

К концу каждого завершаемого дня я неотвратимо не желал возвращаться в опочивальню восемнадцати квадратных метров. Входя в свою однокомнатную обитель захудалого общежития, моё воображение обманчиво вырисовывало, что стены в моём присутствии суживались, а моё безотрадное одиночество расширялось в не измеримые объёмы. Зашторивая занавесы моего единственного окна, я погружался в сиесту темноты, которая щадила моё зрение от непогожей погоды. Моя страсть прислушиваться к воркованью полуночного города, не единожды ублажала мой слух и тем самым отгоняла безутешное одиночество.

Пробуждаясь ранним утром, я брёл из угла в угол в нестерпимом ожидании последующей суматохи рабочего дня. Эта моя нерасторжимость с постоянным знакомством людей, мешала моему любопытству дочитать выцветшие страницы последнего томика прустовского цикла.[14] По утрам я, как правило, включал местное радио и ловил собственную волну ежедневного настроя. Даже в свои выходные мне необходимо было утолить жажду воззрения случайных людей. Я часто просиживал пару тройку часов в кафе «LaVieux Four», которое открывалось только по вечерам, и заказывал стограммовую порцию самого дешёвого безвкусного вина и пожирал взглядом свечи «изюминка» которые освещали это заведение для любителей мясного.

Но не, то было важно. Главной целью такого разгульного вояжёра как я было, столкнувшись с взглядом наблюдаемого мной экспоната проникнуть в желоба её или его голубых, карих, зелёных или чёрных глаз.

Периодически я менял своё место для ловли глухонемых взглядов. Когда мне позволяло моё нещедрое благосостояние отправиться на охоту местной дичи в «Le Musee Fabre»[15] расположенный рядом с площадью «Place de la Comedie» то в моих интересах не было разглядывать полотна Рубенса и барокко или итальянскую живопись Караваджо. Я даже обходил вниманием «Портрет доктора Альфонсо Леруа», «Архангела Гавриила» и в том числе «Венеру и Адониса». Да я не ведаю цену мертвым краскам, для меня важна ценность живых полотен людей.

Когда наступало застойное безденежье, я заглядывал в книжные магазины на Университетской улице «rue de`l Universitye» и вместо того чтобы разглядывать книжные переплёты, я восхищённо наблюдал за книжными червями чьи взоры не спадали с книжного содержания.

Не порицайте мою откровенно бесстыдную страсть, ежели вы не были возведёны в обелиск перманентного сиротства.

7

Вседневные возвращения домой свергали с моего лица вешнюю радость. Приотворяя дверь и входя робким шагом в четырёхстенное запустенье, я так и норовил повернуть обратно и на веки веков запереть на ключ мануальным движением кисти своего не прошеного гостя именующее себя «одиночеством». В порыве неугомонного не примирения и не признания своей одичалости утрачивая здравомыслие, я приступал в гневе брести часами по унизанным ступеням подъездной лестницы, хотя и сознавал, что супротивная её сторона вверяет меня обратно.

Вещие, вещие стены как дорога мне ваша Бастилия!

«Одиночество… Старение… Смерть», какая неминуемо приближающаяся тройка гнедых лошадей. Как это ни прискорбно, ни одну из них не способен обуздать человек.

Есть вещи, служащие явной верной порукой терзающемуся сердцу. К примеру, как фотографии, портреты или же, в конце концов, небрежные грифельные наброски дорогих тебе людей, воскрешающие в памяти полную цветовую палитру былых ощущений и чувств. Но не воспрещается учесть и тех, кто обделён и данной благостной возможностью. Жалкое стечение обстоятельств, отобравшее у меня источник постоянства памяти.

Память не безмолвствуй! Мне ненаглядно дорого звучанье твоих затрагиваемых струн.

Я и позабыл упомянуть, что меня даже не снабдили матовыми бумажными фотоснимками, которые хоть и неубедительно, но сберегали бы мою необходимость в родителях. Вследствие этого всё, что я мог удержать на холодных ладонях, не давая воли так это верно-преданную мне зазнобу память. В ней одной берёгся кладезь моей назойливо-неотвязной ностальгии.

Распрощавшись с сиротским пристанищем, я дал себе непреложный обет никогда не возвращаться к массовому причалу обездоленности. Но никогда не говори никогда. Это так верно, что вопреки всему разумеешь немощность принесённых тобою клятв и присяг. Силою динамичной подвижности мысли я завсегда возвращался к этим обетованным берегам, омываемые лазурными волнами сирых душ.

Я нередко пробуждался по ночам от безгласной тишины. Тосковал по приютскому храпу себе подобным. Природа и та не приемлет – тишины. Сия владычица играет всеми нотами минорных, мажорных гамм, меняя лишь тональность издаваемых звуков. Я скучал по всем и по всему. Но никогда не возвращайтесь в прошлое, оно колкое на ощупь. В моей памяти зияли все уголки, коридоры и этажи этого одичалого ковчега. Невозможно вымести из памяти, то, как мне зачастую приводилось, склонившись на правую сторону балюстрады, бережливо вслушиваться в шорох облетевшей и опавшей листвы и томительно находиться в ожидании долгожданного усыновления.

Многообещающее искушение так и не увенчалось успехом.

Осознавая всю тщетность умирающих надежд, я вознамерился получить профессиональный бакалавриат, пока являлся принадлежностью обеспечивающего меня прибежища, который в недальнем будущем отворит для меня горизонт на поступление в высшее учебное заведение.

Да я и не мог себе вообразить, что всё моё не предрешённое будущее предопределит один человек. Он переиначил все мои цели, планы, мечты. Он вторгся в моё неосязаемое пространство одним мановением своих чар. Было искажено моё близорукое воззрение на жизнь, были обесценены все условности моих иллюзорных принципов. С нещадной немилосердностью загнав меня как ягнёнка в беспроглядные дебри моих страхов, он высвободил меня из капкана дотлевающих чувств, заставив жеманно вкусить и изведать всю порочную страсть обветшалого мироздания.

Подобно вулканическому пламени он источал собою огни полыхающих надежд. Он влюблял своим присутствием целый небосвод подлунных обитателей. Столь беспечную жизнь, которой уподоблялся он, можно себе позволить только в детстве, да и то не каждому ребёнку.

Я уже упоминал, что видал его средь сотен случайных лиц. Блики моего фантома не лжесвидетельствовали против меня. Он был одним из плотоядных любителей сыров, впрочем, как и многие французы, несмотря на то, что и не являлся таковым. Но проживая во Франции, во всём чувствуешь привкус благородных сыров. Невозможно вычесть из памяти пред-полуденное солнце, которым был освещён его широкоплечий стан. И лучи что отражались в омуте его бездонных глаз, пробуждали нескрываемое упоение на лице говорившего с ним.

«Красного сухого вина и четверть сыра Rougette с красно-белой корочкой гарсон» были его первыми словами на пути нашей с ним павшей сломленной дружбы. А затем три изнеженных слога «Си-ву-пле»

«Какие вы предпочитаете сыры гарсон?», было его вопросом. «Ведь во Франции всё зависит от того какие вы предпочитаете сыры, ваши убеждения, принципы и даже ваша жалкая убогая жизнь», безапелляционно ответил он.

Да и вправду Франция может гордиться своим титулом «страна сыров». Ведь только здесь вам не хватит всех календарных дней для того чтобы испробовать все виды твёрдых и мягких благородных сыров, так как их количество превосходит число дней в календаре. И только здесь в застолье перед десертом вам подадут на блюде-подносе от десяти до пятнадцати видов сыра. Дабы не гневить французов, как правило, для перебивания вкуса всех других сыров, последним по очерёдности вам предстоит отведать сыр Рокфор (roquefort), которого Дидро провозгласил «королём сыров». Обладая таким титулом, о нём даже упоминается в эпосе о Карле Великом.

Страна сыров. Как сказал французский гастроном Антельм Брилья-Савара: «Еда без сыра – это как красотка без одного глаза!».

Люди всеядны. Мы питаемся теми, кто заполняет наше голодное сознание, кто отуманивает наши взоры, угождая нашему не прихотливому выбору близких людей. Нам дорого чувство причастности в чьей-то судьбе, в особенности причастность в жизни родственных душ.

Может быть, оно и верно что, «красота в глазах смотрящего»[16]. Мы ведь всецело доверяем выбору глаз, зеркалу нашей души. Верить лишь тому, что видишь, не воспрещается, как и не возбраняется дорожить тем, кому веришь.

Эта всеядность дружбы оставила после себя горький привкус во всём моём последующем существовании. Именно существование. Я влачил жалкое существование человека, которому ни единожды стоило бы исповедаться в своих грехах. Но исповедоваться стоит лишь тем, кому есть о чём сожалеть. Мне же в свою очередь не о чем сожалеть.

Нет! Ни о чем. Нет, я не жалею ни о чём. Non! Rien de rien… Non! Je ne regrette rien[17].

8

Необходимо неизменно помнить изначальность встреч, первостепенность бесед, первоначальность слов. Ведь жаждущий ищет сток, а не исток. Всё одушевлённое и неодушевлённое имеет своё начало и конец. Ценна лишь первозданность красоты, а не её увядание. Каждый шаг, рывок, шажок пред тем как претвориться в движение хранит в себе первоначальную поступь. Так и люди переоценивают рождение жизни, умаляя ценность конечного исхода.

Я не смог сберечь и спасти исконное мгновение радости общения, оно было повержено нещадным оружием времени.

Первая встреча была подобна наплыву предрассветных волн. Снежные хлопья облаков ясно опоясывали бескрайний небосвод. Благостное светило земли обнажало городскую панораму. Благодаря бризовому дуновенью ветра деревья перешёптывались между собою шелестом листвы. Хвойные пирамидальные кипарисы и медленно растущие вечно зелёные кустарники самшитов беззаветно наполняли город незаходящего солнца амброй свежего воздуха. На тот момент мне показалось, что всё вокруг было заполонено благоуханием белых душистых цветов чилийского жасмина «Mandevilla laxa» и ярко-малиновыми цветками бугенвиллии «Bougain ville aglabra» произрастающих в садах «Jardin des Plantes». В то самое мгновение мне захотелось прогнать всех, кто казались мне сорняками среди благого цветка. В тот самый миг мне бы хотелось перенести наше общение в шатёр густых кронов деревьев обращённые к небу, наполненные ароматами и украшенные соцветиями посаженных лиан и кустарников сохраняя изначальность встречи. Я желал не скончания наших слов. Нашей первой беседе было положено брести вдоль тенистых аллей всего Монпелье. Именно в тот момент в голову врезались слова «как хорошо гулять в саду античного города и мечтать об удовольствиях»[18].

Непостижимо как, но с первого взгляда я узрел в нём своё Альтер эго. Эта была подлинная и в тоже время вымышленная мною личность человека. Не успев в достаточной мере узнать его, я начал обожествлять в нём все самые благоприятные качества человека. Он был единственной нитью, удерживающей меня от падения, и с такой же бравой силой он мог внушить моему сознанию всё, что ему заблагорассудится, обладая возможностью подвести меня к чему угодно, невзирая на то какими это могло для меня обернуться последствиями.

Его звали Александр. Победитель во всех отношениях, его имя всецело и без остатка соответствовало его нраву и характеру. Со спесью не упрятанного им самолюбия, придающее выражению его лица наличие одного из смертных грехов, благодаря которому он так часто отвергал от себя людей. Его вечно одутловатое лицо, с оттенком жуткой высокомерности, постоянно вознаграждало его всеобщим вниманием и жаловало любопытством. Он был высокого роста (в метрах сто восемьдесят четыре), красивой наружности. Шатен слегка кудрявыми густыми волосами, легонько спадающими поверх ушей. Миротворец, вознаградивший его проникновенно зелёными насквозь пронизывающими глазами, отчётливо прочертил во взгляде его обжигающий силуэт пленяющей красоты. Но та красота, что исходила из глубины его сердца, могла излечить неисцелимое. Брови, обособленно простирающиеся поверх очей, явственно взвивались, придавая его взору легкомысленную примесь обольщения, кою он так часто использовал, тем самым обескураживая дурманящим взглядом, своих обозревателей. Слегка припухлые щёки с одной ямочкой на правой щеке и лёгкая щетина на его лице своего рода оставляли брутальный отпечаток на его внешности. Голос его эвфонией музыкального аккорда, исходил из его уст неосязаемо витая в воздухе. Беспечное отношение к жизни выразительно проявлялось во всех его поступках, и доминировало в нём непригожим изъяном. Мысли его были погружены во что-то бездонное и недоступное заурядному провинциалу. Впоследствии его появление на моём жизненном пути, ввергло меня в сплошное самосожжение некогда наличествующих во мне добродетелей.

Наша первая встреча произвела на меня незабвенное впечатление. Перекинувшись с ним парой фраз, между нами как показалось нам обоим на первый взгляд, выстроился барьер недопонимания друг друга. Но его искушающая искренностью улыбка, которой он одаривал всех при первой встрече, молниеносно врезалась в моё подсознание. Так улыбался Джек Гэтсби. Великий Гэтсби.

Уже после знакомства с ним, в минуты бессонной тоски, я всегда воспроизводил в воображении эту восхищающую своей добротой улыбку. В нашей памяти вскользь промелькнуло ощущение того, что мы сталкивались с ним однажды. Так бывает со всеми, кто находит в ком-то отдушину.

Мой безызвестный читатель прости мне мою излишнюю красноречивость, но когда встречаешь своего человека, то невозможно хулить его. В памяти нужно хранить лишь первозданность красоты.

9

«Mon ami[19] примите благотворное участие в моём одиночестве», вымолвили его уста.

В ответ я лишь смог промямлить: «Меня ещё никто не называл другом».

«Значит, вам и не о ком сожалеть», каким злобным было его замечание.

Бокал, объятый в его ладони, багровел от остатков винного содержимого на дне и переливался с цветом его венозных линий рук. «И, осушив до капли чашу, Увидел истину на дне»[20] писало солнце русской поэзии. Вот и наша истинность встречи была в то мгновение ещё не познаваема, но уже проступала из глубин.

Мой погожий рабочий день в момент нашей встречи тянулся нескончаемостью часов, минут, секунд. Мимоходом я украдкой посматривал, как доедаются дольки сыра с каёмочкой розоватой плесени. Я тешил себя надеждой, что он тоже пребывает в ожидании полного опустошения café. Отныне с другими случайными людьми я лишь перекидывался парой слов какие и положены были гарсону. Эта сухость моей вербальной речи была несвойственна моим устам. Последний гость за столиком покидал наше café дождавшись свою напомаженную мадмуазель, которая так сияла от радости предвкушения ночной жизни. И лишь за барной стойкой восседал сгорбившийся мужчина пятидесяти лет, чинно напившийся седьмым по счёту бокалом португальского портвейна. По его хмельному признанию мы поняли, что он скорбит по дочери умершей от лейкемии. Разделяя с ним накопившуюся скорбь, мы с пониманием проводили его до дороги и усадили в такси. Ему оставалось только поведать таксисту свой адрес. Как отвратительно возвращаться туда, куда заглянула смерть.

И вот долгожданное необъятное опустение. Александр так и не допивал остатки истинности, кровоточащие по стеклу. Я подошёл к нему, напомнив о пресловутых условностях нашего заведения.

«Мы закрываемся», смог лишь выдавить я.

«Знаю, но я жду друга нашедшего в вашем лице», со всей убеждённостью выговорил он.

Мы вышли из опустелого кафе и брели по пологому тротуару, освещаемого рампами ночных фонарей, над светочем которых резвилась неугомонная мошкара. И в этот самый прогулочный промежуток он поведал мне о том, как оказался в Монпелье. Он жил здесь уже два года. Они вынуждены были переехать во Францию из-за отцовской работы. Он работал в консульстве Великобритании.

Он был весьма обеспеченным молодым юношей, холерик с твёрдым стержнем во внешне-проявляемых им действий. Никогда не вынося наружу тешащих его чувств и не подпуская к себе ни единой души, он оставался одушевлённой инигмой, приводившей в замешательство всех его псевдо друзей. Матери у него не было, умерла она очень рано, смутные и шаткие детские представления о ней подобно невоспламеняющейся зале, были покрыты в его памяти саваном омертвелых воспоминаний. Отец его радовал своим присутствием только раз в месяц, выбираясь, домой как на командировку. За домом смотрела гувернантка, как рассказывал Александр.

Мы уже доходили до моего пристанища одиночества, как он воскликнул со всем жаром своего восхищения:

«Какой осиротелый район».

Меня сразу продрала до дрожи его тонкость замечания. И вправду этот глухой район грузно находился в арене, не обрываемой тишины. Выцветшие стены домов тлели в красках давешней красоты. Пожалуй, любой обозреватель со стороны не желал бы вторгнуться в серость этой толщи домов.

Мы стояли возле изгороди детской площадки и вспоминали благодать беспечного детства. На диво бесценное время. Сквозь призму радужных воспоминаний по отроческим годам, смотрели мы на выстроенные увеселения для детей.

Выстаивая в молчании полуночного города, мы издали окидывали взглядом случайных прохожих. Под нашим молчаливым надзором луна плавно претворялась в тонкий изгиб полумесяца. Мы прощались с данным радостным днём, прощались с природой благоуханного дня.

«До скорого cher ami» нехотя попрощался он.

Я лишь смог скупо ответить «По-ка». А, затем, не растерявшись, крикнул в спину: «Как тебя найти».

«Друзей не ищут, Эмиль» ответил он.

10

Хлынул бурный водосток дождя. Он смывал всё на своём пути, следы бездомных собак, неряшливо падающую листву и даже тень уходящего сегодняшнего друга. Я вяло поднимался вверх, по неподвижным сизым ступенькам бетонной лестницы и мне хотелось возвратить обратно невозвратимость обронённых слов. Войдя за порог, глаза мои отуманивала кажущаяся мне в тот миг ползучая мебель. Я находился в подвешенном обморочном состоянии. Надо мною в виде колеса фортуны крутился потолочный навес, а весь день, проведённый с Александром, был подобен крупному выигрышу в азартной игре.

Сахаристый привкус общения растворялся сладостной дробленой ириской в слизистой оболочке рта, а губы и после нежил тающий привкус сгущённого молока смешанный с мелассой.

Я попытался уснуть с отчаянной надеждой воскрешения уходящего дня. Желание повторения подводило меня к бездне сумасшествия, окунало меня в утопическое морское пространство самозабвенности. Мне хотелось обнажить пред всеми аполоновскую красоту моих ощущений, чтобы вновь притронуться к недосягаемой белизне жемчужных бесед, в глубине минувшего дня.

Впервые я проснулся с нежеланием вступления в рабочую суматоху. Я проснулся с чувством непринадлежности самому себе. Не убрав измятую постель, пропитанную моей вдохновенностью прошедшего дня, я ринулся искать первое, что попадётся из моей убогой одежды. Взяв кофейную чашку, я заварил себе крепкий кофе, не добавляя в него ни одной песчинки сахара, дабы перебить сладостный привкус настигших меня впечатлений. Мне не хотелось терять врождённую нерасторжимость горечи моей пресловутой жизни. Но тщетность моих попыток всё больше и больше подпитывала меня к вероятной возможности последующей дружбы. Легкомысленность моих действий находилась в противоборстве с голосом рассудка. И, как правило, оставалась в проигрыше. Безнадёжная игра разума против чувств, в которой первый оппонент всегда остаётся в дураках.

Я вышел на лестничную площадку и выкурил пару сигарет «Marlboro». Мне хотелось обратить душевное трепетание во внешнюю смиренность. Через подъездное окно дунул рассветный ветер, ещё не смешанный с мирскими заботами, тревогами, делами. Он был без примеси людей. Его мановение кристаллической чистоты невидимо щекотало мою ещё не выбритую щетину. Затем я вернулся обратно в дом для того чтобы смыть с лица ночную осадочную грязь. Я всегда мылся после потребления утреннего кофе и сигарет. Мне казалось тем самым, что это удачный способ скрыть от зоркого глаза посторонних мою пагубность привычек. Но в, то утро меня не отпускало чужое отражение в не лгавшей мне призме зеркала. Это был не я. Это было отражение того чем стало для меня его существование. Я протянул руки с целью притронуться к невинному вновь девственно родившемуся человеку. Но, не успев протянуть руку к зеркалу, я поскользнулся об уголок загнутого ванного коврика. Вовремя не совладав с артикуляцией руки, я порезался об фацет, окаймлявший овальное яйцевидное зеркало. Встав, я долго наблюдал, за тем как к ангельскому отражению примешались капли сгущавшейся крови. Остановив это извержение впустую пролитой крови, я собрался и покинул одинокую обитель.

Входя в привычную суетность дня, я тешил себя надеждой, что за угловым столиком вновь поймаю взгляд друга оказавшегося вдруг. Но его там не было. Отсутствовал даже символический знак его присутствия. Мне казалось, что время замедлило темп стрелок часов. Он не появлялся. И с его не появлением в моём сознании всё глубже прорастал корень случайности встречи.

Привычные для меня люди стали непривычными моему душевному расположению. Бессмысленность всего убеждала меня в том, что я, быть может, потерял душевного друга, в бессознательном поиске которого я пребывал долгие годы. Его продолжительность отсутствия уверяла меня включить его в бесконечный цикл случайных встреч. Но чувства, ютившиеся в моём сердце, не способны были примириться с жалкой безысходностью.

Во мне постепенно гасло умение облагораживать внешние раздражители. Я уже не мог уровнять противостояние чувств со здравомыслием. Я не желал приводить их к равноденствию внутреннего моего светила.

Возвращаться вспять, прислушиваться к отголоску доносившегося эха одной встречи я уже был не способен. И я смирился со всем и со всеми. Смирение ничего не может быть гибельнее умышленного волевого смирения. Иногда я возвращался к размеренному шагу от конца к началу воспоминаний. За ними не следовало ничего только беспросветная пустота, с которой даже невозможно соприкоснуться.

Я считал, что человеку можно простить всё кроме его невозвратимости.

11

Прошли две недели. Две ничтожно прожитые недели, количество дней которых казались неисчисляемыми. Голоса, звуки, шум, грохот природы, людей, городов, транспорта немели в моём в глухоте пребывавшем сознании. Мне была чужда праздность жизни посторонних людей. Мир был неподвижен моим недальновидным восприятием. Мне думалось, что земля теряет певучесть семидневной вытворенной природы. Я влачил отшельнический образ жизни. Впервые рискнул даже не явиться на работу, ссылаясь на недомогание желудка. И мои единомышленники по работе свято поверили в причинность моего отсутствия, так как раньше такой грешок за моей душой не водился. А после я терзал себя самобичеванием, что вероятность его появление в моё отсутствие крайне велика. На следующий день, вернувшись в привычное русло я искусно не вызывая и семени подозрения моих коллег начинал вскользь и издалека расспрашивать о любителе углового столика.

Был пасмурный докучливый день. Нельзя бранить погоду за хмурое настроение ведь и в этом не благостном расположении природы к нам смертным можно найти притаившуюся прелесть красоты. Лучевые стрелы мерцающего солнца крылись за хлопьями серых туч. Нависший над городом туман стлал свою мощь в каждом живом уголке. Пожелтевшей листвы компост превращался в залежи поглощаемой почвы. Росистые заросли кустарников беспомощно терпели непогожий день, выпавший на их долю, также как и я терпел непогоду изнутри.

С наступлением просветления природного царства, наступило и в моей душе полное благоденствие.

Последующий день достигнул реальности продолжительного наваждения. Ничего не предвещало ближнего новшества дня. Вразвалку собираясь на работу, я попеременно начинал думать о смене пресловутого образа жизни. Выходя на лестничную площадку, я встретил на нижней ступени человека подпирающего перила выщербленной лестницы. Это был он. Обернувшись и увидев меня, он пошатнулся и упал навзничь. Я стремительно подбежал к нему и поднял его с отсыревших бетонных ступенек. Мне казалось, что он в обмороке, но открывая его яблони глаз, я заметил, как они закатываются назад. Мне был понятен этот синдром зависимости, умертвляющий всю красоту человека. Сердце его учащенно билось в неположенном ритме метронома. Я потащил его к себе домой, пытался привести его в чувства под натиском холодных душевых струй. Его покатый взгляд катился к полосам надвинутых бровей. Затем он уловил моё созерцание и лишь промямлил «не без греха».

Я дождался, пока он заснёт и покинул свои апартаменты, долго раздумывая запереть ли дверь. Со всей прытью мне пришлось бежать на работу, так как неожиданные обстоятельства застигли меня врасплох. Многие из моих коллег начали недоумённо перешептываться, что со мной происходит вот уже две злосчастные недели. Они всецело понимали как это несвойственно моей педантичности опоздание, не выход на работу и даже мною выдуманная болезнь. Я принадлежал к числу тех родившихся в рубашке, кто очень редко болел, а если и занемог, то не подавал и виду. Но мои мысли были не здесь. Они были вне суетности окружающей меня среды. Они пышно парили в недосягаемом воздушном пространстве, отправляясь восвояси.

Предначертанная встреча после неистово поглощала меня махом своей данности. Меня пленяла оставленная мною недосказанность между нами. Приближение ночных бесед не могло превозмочь часовой отрезок отведённого времени. За две недели во мне кипела огромное желание высказать невысказанное, спросить не спрошенное и узнать неузнанное.

Мне хотелось восполнить всё, что мне казалось как будто бы утерянным за две недели. Поспешно вернувшись в свою обитель, я застал его за приготовлением яичной фритаты с добавлением тёртого сыра пармезан. С врождённой дружелюбностью он встретил меня со словами:

«Сначала довольствуемся ужином, а затем можешь мне докучать утомительными вопросами. Bon apetit»

Говоря откровенно, мне не хватило стойкости и решимости спросить о его зловредной привычке. Поэтому я неумолчно пытался найти проблеск меня интересующего вопроса в его красноречивом взоре.

«Уютное гнёздышко для неискоренимого одиночества», вдруг неожиданно подметил он.

Я лишь синхронно мотнул головой, соглашаясь с его замечанием. Я не мог понять, как этот ещё не полностью осведомлённый о моей жизни человек с лёгкостью вот уже не в первый раз подмечает изъяны моего душевного состояния.

Видимо в этом и есть предназначение истинного друга видеть незримое в близком человеке.

12

Он провёл у меня этот день. Этот молниеносно промелькнувший радости день. Наши беседы неслись хлещущим водопадным течением. И мы не заметили, как вечно подвижные стрелки часов пробили четыре часа утра. Своим полдневным присутствием он возместил двухнедельное отсутствие. В бессонно ночном отрезке времени мы успели выплеснуть наружу застоявшиеся гулкие воспоминания о прошлом. Как на ладони обнажил пред ним своё отдалённое прошлое размеренным движением вальса, ушедшее в теневое забвение паркетного зала. Поочерёдно и поимённо рассказал ему о мнимых недругах и друзьях мимолётно окружавшие меня на незначительных промежутках жизни. Поведал ему о сплошном сиротстве, с законами которого я примеряюсь вот уже долгие годы. Нет, нет терпящий меня читатель, я не пытался снискать его жалость к моей выпавшей доле. Жалость можно испытывать лишь к тем, в чьих глазах погасает последняя искорка огня жизни. А все остальные везде и всюду протягивающие свою жалостливую ручонку вызывают лишь неотторжимое презрение к безвольности человеческого характера. Мне необходимо было вывернуть наизнанку внутренность всего того что тяготило меня несколько лет. Я нуждался в понимании в нём одном. А понимание может прийти только после не осуждения. Он так же поведал мне обо всем, что волновало его. А, утром не успев проснуться, он с присущей ему настойчивостью, убедил меня увидеть его родную гавань.

Мы отправились в получасовой вояж по общественному транспорту, атмосфера которого так угнетающе влияла на Александра. Эти склизкие все в испарине тела, произвольно нарушали личностную дистанцию, которая так дорога людям. Выходя из многолюдного полчища homo sapiens, Александр начал жадно вдыхать свежий воздух с привкусом свободы. Около семи минут мы брели по тропинке, ведущей к обособленным от городской суеты домам. На ряду этаких благосостоятельных домов грузно восседала роскошная обитель Александра, фасад которой был облицован искусственными камнями серых оттенков. Фронтовую часть дома облагораживали, казалось вечнозелёные кустарники гортензий, белые цветки которых погружали зрительное восприятие мимолётным мечтаниям.

Дом их был выдворенной идиллией художественных работ, напоминая собой высококлассную галерею. По всему дому попеременно были развешаны картины Ван Гога и Дали, хотя они и не являлись подлинными работами художников. Впоследствии мы все летние каникулы будем каждый год всенепременно коротать в его роскошных апартаментах, он же в свою очередь многократно пользуясь отсутствием отца, будет созывать всех ближайших приятелей, устраивая вечера безудержного веселья. Его отец, как и немногие мужчины пожилого возраста, владел устрашающе огромной частной библиотекой. Зачитываясь изобилующими книгами своего отца, Александр с неподдельным восхищением будет в скором времени поведывать мне содержание им прочитанных историй и мифов, а я тем самым буду становиться невольным слушателем, его сменяющихся каждодневных рассказов. Наивысшим упоением моему слуху, представлялся не единожды прослушанный мною «Миф о Сизифе». Прискорбный миф о человеке с падким желанием жить, получивший тяжкое наказанье, в награду за свою страсть к вечной жизни. Вдобавок к столь глубокомысленному мифу, он примешивал различные философские теории, которые так ёмко описывал Альбер Камю в своей работе. Делился со мною теорией абсурда и самоубийства, поглощающие его своим неизбывным философским вопросом. И как утверждал и сам Камю, а затем и Александр «Есть лишь один поистине серьёзный философский вопрос – вопрос о самоубийстве». Вся это глубоководная муть размышлений занимала его сознание и лихорадочно копошилась в его подсознании муравьиным роем. Эту детскую травму невозможно было вычесть. Вычет любого недуга не вытесняет вас из стен уплотнившейся боли. Он целиком и полностью согласился с утверждением Камю «Чтобы управлять человеком нужно заставить его страдать». Я же в свою очередь согласился с этой очевидностью намного позднее.

Беспристрастная тишина, обитающая во всём доме, покидала свои покои только тогда, когда Александр врывался в неё в своё летнее времяпрепровождение. Подобно юношеской егозе он наполнял собою родной дом какофонией своего переменного настроения. Прихоти его целиком и полностью зависели от его настроя. Его стремление жить, не поддавалось вразумительному объяснению, с лёгкостью преодолевая судьбой воздвигнутые рубежи, он по инерции следовал по своему пути. Нам не раз доведётся осматривать их с отцом безлюдные хоромы, поведывавшие нам о некогда поселившихся в них детских фантомах.

Он с детским озорством рассказывал мне презабавные истории его непослушания. О том, как воинственно сражался с докучливой, как казалось ему тогда гувернанткой родом из Франции, в сущности, благодаря которой и изучил картавый благозвучный французский язык. Она была принята в их семью ещё в ту пору, когда они проживали в Великобритании. Переселяясь во Францию, она не скрывала своей радости и представленной возможности вернуться в родную страну.

Её звали Шанталь – каменное место в переводе с французского языка. В своё время мы упустим значение её имени. Её статность женщины бальзаковского возраста проявлялась во всех её внешних действиях и немногословности речи. Лишний раз не выказывала своей ласки по отношению к своим воспитанникам. Отчётливые карие глаза, верно, служили её строгости. Она отгораживалась ото всех, дабы не поддаваться искушению проявления доброты, так как принимала её за слабость. Но наблюдая за ней, невозможно было не заметить её причудливые попытки сокрыть симпатию к отцу Александра. Столь заметная симпатия с возрастающей силой начала набирать обороты после смерти матери Александра. Пожалуй, мы все неумело скрываем свои чувства. Так и её не стоит порицать за неспособность скрывать такой ужасный недостаток как любовь. Такая неумелость простительна для вдовы.

Однажды солнцем, опекающим июльским днём, мы наткнулись на старый чёрный рояль, покрытый многослойной пылью, осиротело восседавший в центре излюбленной нами мансарды. Признавшись мне, что его мать была учителем музыки, и часто тоскуя по созвучью исходившее от её игры, он после её смерти многократно зарывался слезами на нотную гладь. Со временем его отец, долго терпевший продолжительность неиссякаемой тоски по матери, с возлагаемой им самим ответственностью, перенёс рояль в затхлое место их дома. Сам же Александр был способен воспроизвести, пожалуй, только «Собачий вальс» и не большой, но всеми узнаваемый отрывок из «Турецкого марша». Его неумелая игра не под силу незабываемая мной, до сих пор звучит опусом, напоминая о нём.

Александр до конца моих дней, останется для меня трагической нотой не достигший своей кульминации.

Моё вездесущее негодование обуславливалось проявлением его тщедушных поступков по отношению окружающих его людей. Его невежество всегда обострялось в нём при присутствии посторонних, которые вызывали у него нескрываемую им неприязнь. Его действия шли в разрез с его первородным предназначением в жизни, поэтому немногим удавалось снести его не обуреваемый характер. Всегда стремясь понять его передвиженье по хрупко распластанной поверхности само-инициированной им среды, я всё больше и глубже падал в бесконечную бездну его идей, загадок и головоломок. Описывая Александра невозможно перечесть амальгаму, собственноручно сплавленную им в кружево необозримых помыслов. Он никогда не выявлял наружу хронику гипотез и идей своего необжитого будущего. Всегда оставляя отворённой дверь в гавань своего вывернутого сердца, незатронутого пока что ни одной человеческой красотой, он находился в обледеневшем ожидании покушения на его непробиваемую лавину завёрнутою в пелену клубящихся чувств.

В нём, только в нём одном я видел не признаваемое мной подобие себя, неспособное раскрыть в себе, то полное совершенство личности, к которому я стремился, долгие годы и буду стремиться, к сожалению, на протяжении всей своей жизни, так и не достигнув в полной мере этого идеала. Он возводил на пьедестал в этой жизни красоту, как бы низко это не звучало, но, всё-таки не признаваясь в этом даже самому себе, больше всего в людях ценил красоту духовную. Ведь красота это одно из немногих по праву неисчисляемых существительных на любом языке.

13

Всем своим существом предзнаменовывая периферию, оторванную от повседневных реалий, он безжизненным мановением своих устоев, отгородил себя от повсеместного переполоха. Александр словно был обрамлён каймой, не подпускающей ни единой живой души, для проникновенного изучения, его противоречивой сущности. Меня одного он вознаградил правом подступиться к нему, но в силу своих несокрушимых страхов перед его естеством, я в полной мере не смог воспользоваться сей снизошедшей на меня возможности.

Жизнь настолько прилежно приучила меня, к моему вплотную прикованному одиночеству, что я всегда оставался наедине с притаившимися во мне слабостями и страхами, наедине со всеми…

Нам свойственно ошибаться и вечно корить себя тяготеющими над нами помарками. Каждому человеку свойственно даже самоуничтожение, каковое исступлённо приводит нас к самобичеванию. Друзей невозможно заводить как домашних животных, в этом и заключена излюбленная проблема взаимоотношений. Поэтому мы и бессильны над выбором, которое предпринимает наше сердце.

Я отчётливо припоминаю, как он с избыточным чувством ностальгии, поведывал мне о своих любимых цветах. Его любимыми цветами всегда являлись белые тюльпаны. В одну не единожды бессонную ночь, проводящую нами в его доме, он поделился со мной одним из периодически разрастающихся в нём фрагментов воспоминания о матери. Многократно тревожа по детству её вопросом, где они растут, она многокрасочной вереницей сказочного описания, отвечала ему в саду, что благоухает вселенской добротой.

Вскоре после её утраты, он, будучи ребёнком недееспособным притворить в жизнь возведение крохотного сада, что хоть на малую толику послужит воскрешением памяти о ней, возвестил своего отца о своём беспокойном желании. К концу весны осуществилось его детское мечтание, хотя его отец с негодованием смотрел на Александра, любовавшимся садом который оплетал его неувядающими воспоминаниями о маме. Поодаль от летней террасы, произрастал миниатюрный участок белых тюльпанов, кажущихся изваянными из детского воспроизведения памятных дней.

Наверное, одно из моих сожалений, соткано из моего не соизволения, хоть изредка преображать белыми тюльпанами его беспробудное изголовье.

Непрестанно увиливая от поглощающих меня угрызений совести, я неоднократно не мог не спасовать перед прошлым, что и поныне отчётливо отражается во всем, что подвластно моему взору.

Я был полон искромётных намерений отречься от былого, но моим порывам заточения прошлого в вечно-приглушённую пустошь сознания, всегда препятствовало озарённая проблеском волна, возвращающая меня в ретроспективу памятной юности. Неуёмные чувства, испытанные мною и унесённые дуновением игривого ветра в его пристань отверженности, поработили моё светозарное сознание сдержанно глядеть на вещи и желание жить.

14

Вооружаясь настигнувшим меня сегодня откровением, я с содроганием собираюсь поведать вам всё, что попросту невозможно вычесть из неумышленно сохранённой мною монограммы отжившего эха, некогда доносящегося наплывом пройденного шествия. Правда все, что будет поведано мною, несоизмеримо с тем, что было погублено мною. Именно сейчас я в надобной мере осознаю всё его влияние надо мной, которое долгие годы, смешиваясь в прелюдию метающийся души обитало во мне отголоском прошлого. Как бы я неистово не сожалел отныне мне не возвратить ничего, чем прежде вознаградила меня судьба. Одна его радужно-безмолвная улыбка пробуждала во мне бешеное желание скорости идти терниями не вырисовываемого будущего. Буквально вся интонация моего живо-трепещущегося сердца жадно поглощала дыхание, во имя служения нашей дружбе.

Одно его присутствие, глаза и улыбка наполняли меня безмерной радостью и огромной благодарностью за его дружбу.

Полагаю я, наиболее уязвлёнными мы пребываем в пору застигнувшего нас ритма сердечного буйства. Но подчас вдохнувшим нами буйством мы готовы бойко препираться, со всем, что невозмутимо вырисовывается в сдерживающую нас колоннаду, на широком пути к фривольной мечте. Дружба одолевает нас, выпрашивая приют в просторах бескрайнего сердца. Порой, обременяя нас искромётной мощью своего влияния, она подвергает нас к опрометчивым решениям, сталкивающие нас в обрыв людского презрения. Невозможно отрицать и её противоположно-непостижимое воздействие, которое извещает благочестивым промыслом, спасающее громоотводом наши неисцелимые души. Она, вспорхнув над нами, преобразуется в невидимо-кольцеобразный нимб, оберегающий нас от адовых кругов. Обороняя нас от возгораемых источников ненавистничества, она беззаветно наделяет всех нас небесными добродетелями. Но люди вследствие своего безобразного мышления, не подступаются перенять наисветлейшие проблески, дарующие нам сия богема. Чувства, обличённые в выдавливаемые мною слова, вырываются из уст моих, вытесняя гнёт молодецкой поры. Дружественные чувства всегда прожигает красота солнечного луча, вне зависимости к кому оно устремлено.

Невозможно вычесть из памяти тот день, который мы легкомысленно проводили в перламутровых стенах его дома. Нас настигла непроницаемая услада молчания и безликая вуаль тишины. И это шаткое платоническое наслаждение было нарушено его невзначай сказанными словами.

«Эмиль как ты смотришь на то чтобы поступить на факультет искусств, словесности и философии в (Universite de Montpellier III)?», не ожидая одобрения, спросил он.

«Мне тоже приходила эта мысль» ответил я.

И мы поступили в этот университет излюбленный иностранными студентами носящий имя Поля Валери. По своей силе и мощи образовательной системы он до сих пор соперничает с Сорбонной. Мы изучали философию со всеми её пресловутыми метафизическими теориями, зачитывались классической французской и английской литературой. Иногда нас знакомили с выдающимися маститыми писателями русской литературы. Меня всегда волновала культура той страны, в которой некогда жил мой отец. Когда нас познакомили с одним из столпов русской классики Тургеневым, во мне невольно пробудился интерес к «Отцам и детям», но когда я прочитал небольшой фолиант «Дневник лишнего человека» я сразу начал отождествлять себя с натурой главного персонажа. Мы беспечно и беззаботно прожигали свои студенческие годы, не осознавая того что это окажутся единственными сладострастными минутами в нашей жизни. Учились мы с ним надо признаться весьма скверно, нами овладевало наше общение и бессчётное открытие познаний друг о друге во время ночных бесед. Мы делились друг с другом всем, что привносило в нашу жизнь неизгладимое впечатление. Он умело поведывал мне о судьбах героев и героинь книжных романов, отождествляя их с нынешним столетием. Поражало порой меня то, с какой лёгкой и детской наивностью он позиционировал себя на их месте. Он безукоризненно отучивал фразы и реплики персонажей, которые вызывали в нём наибольший восторг. Отчасти он являлся перфекционистом, идеализируя свою жизнь, как Дориан Грэй, разрушая каноны общественной морали. Александр был самодостаточной личностью, не превозмогая своих возможностей на пути к достижению своей цели.

15

Однажды я задал ему вопрос, на который не ожидал такого исчерпывающего ответа, чем способен он был дать мне.

«Александр, – да я всегда называл его полностью по имени, так как и говорил вам, что всегда считал его по жизни победителем во всех отношениях. – Не считаешь ли ты, что судьба достаточна, благосклонна к нам?»

«О, дорогой мой Эмиль, отбрось все эти пресловутые слова. Нашему поколению должно быть неведомо значение таких обыденных слов. Нельзя всё спихивать на такую ненадёжную зазнобу, как судьба», с яростным не соглашением, ответил он.

«Но не разделяешь ли ты того что в той или иной степени мы все зависимы от своей судьбы», спросил я, уверенно стоя на своём убеждении.

«Безусловно, нет. Мы то, что мы рисуем на нашем холсте жизни, и у каждого есть возможность пользоваться всей палитрой красок, довольствуясь жизнью в полной мере, со всеми её пороками и несправедливостями. Либо можно пользоваться только карандашом и набросками своей жизни, что весьма характерно узколобым провинциалам. Эмиль, дорогой мой Эмиль, уясни только одну вещь, всё зависит от того, насколько хорошо ты владеешь кистью. Ты либо пишешь свою жизнь настолько же шедеврально, как и Леонардо да Винчи свои картины, и ведёшь богемную жизнь, довольствуясь всем, что тебя окружает, либо ты не умеешь, или не стремишься достичь чего-то, заканчивая свою жизнь никчёмным поэтом или беспробудным пьяницей в трущобах на окраине города. Вот и вся философия, которую стоит уяснить для себя ещё в молодости, и ни один Кант или Ницше не заставит тебя смотреть на вещи иначе».

«Но ты старина, впадаешь из крайности в крайности», ответил я. «Неужели ты и в самом деле, считаешь, что все стремятся вести светскую жизнь?»

«Отнюдь нет», ответил он, на моё утверждение.

«Большинство людей склонны вести более размеренную жизнь, чем ты себе её представляешь. Большая часть людей возводит на пьедестал семейные ценности, тем самым увеличивая демографический рост населения».

«Отставь дружище, все эти предрассудки. Кто мы если мы не пытаемся изменить наш бренный мир. Семья – это, то слово, которым защищаются безвольные увальни, пытаясь привнести в свою жизнь хоть каплю смысла», не стараясь дальше меня переубеждать, ответил Александр.

А я, действительно задумался над его фразой, кто мы, если мы не пытаемся изменить этот мир?

Наверное мы не цепляемся за жизнь, не впиваемся в неё когтями, и не используем того что нам даровано природой, а даровано нам только одно – красота человеческих способностей.

Именно так мы проводили свои бессонные ночи до тех пор, пока в жизнь Александра прочно не вошли алкоголь и наркотики.

Порой мне думается, что ошибки молодого поколения произрастают от содержащейся в них бесхарактерности и безволии духа. Чувство меры и благоразумия давно утратили свою когда-то прочно-установившуюся значимость. Прискорбно признавать тот факт, что ныне мы усугубляем свою жизнь не только людьми и чувствами, которые порождаются ими, но и безжизненными предметами, пагубно воздействующими на нас. Их влияние неопределённой длительностью приживается в уголках нашего сознания, руководя нами как марионетками кукольного театра. Обладание их нами проявляется в обезображивании высеченной в нас природной красоты. То, что сотворено и рождено в нас чувством неувядаемой красоты, мы предаем утопии, тем самым утопая в высушенном водоёме океана своей души.

Люди подвластные этому заблуждению удовлетворения, теряют вкус к жизни, потворствуя своим заблудшим желаниям.

До сих пор не могу забыть, как он увлёкся этими губительными для человеческой души пороками. Он подпитывал себя ими и раньше, но не столь часто и не доходя до крайности потребления.

В то время на втором курсе, с ним свёл дружбу молодой человек по имени Марсель, приятной наружности, но не внушающий доверия добропорядочного человека, при знакомстве с ним. Как выяснилось потом, он снабжал и подсадил многих наших сокурсников на наркотики, тем самым зарабатывая на жизнь.

Такие люди торгующие смертью, чуточку затянувшимся расставанием с жизнью имеют благотворное влияние на слабовольных потребителей. И те и другие одинаково заканчивают своё существование, хотя вторые в свою очередь познают радость, окрыляющую их на небольшой отрезок времени. Марсель всегда был немногословен. Он тщательно выбирал своих жертв, которые до поры до времени приносили ему материальную прибыль. С Александром у них были чисто деловые отношения, если это так можно назвать. У них обоих возникло друг к другу взаимное безразличие.

Загрузка...