В органах слабость, за коликой – спазм, старость – не радость, маразм – не оргазм

Исполняя житейскую роль,

то и дело меняю мелодию,

сам себе я и шут и король,

сам себе я и царь и юродивый.


Сполна уже я счастлив оттого,

что пью существования напиток.

Чего хочу от жизни? Ничего.

А этого у ней как раз избыток.


Когда мне часто выпить не с кем,

то древний вздох, угрюм и вечен,

осознаётся фактом веским:

иных уж нет, а те далече.


Кофейным запахом пригреты,

всегда со мной теперь с утра

сидят до первой сигареты

две дуры – вялость и хандра.


Дыша озоном светлой праздности,

живу от мира в отдалении,

не видя целесообразности

в усилии и вожделении.


У самого кромешного предела

и даже за него теснимый веком,

я делал историческое дело —

упрямо оставался человеком.


Болезни, полные коварства,

я сам лечу, как понимаю:

мне помогают все лекарства,

которых я не принимаю.


Я курю, бездельничаю, пью,

грешен и ругаюсь, как сапожник;

если бы я начал жизнь мою

снова, то ещё бы стал картёжник.


Ушли куда-то сила и потенция,

зуб мудрости на мелочи источен.

Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,

похожая на уксусную очень.


Чуждый суете, вдали от шума,

сам себе непризнанный предтеча,

счастлив я всё время что-то думать,

яростно себе противореча.


Не люблю вылезать я наружу,

я и дома ничуть не скучаю,

и в житейскую общую стужу

я заочно тепло источаю.


За бурной деловой людской рекой

с холодным наблюдаю восхищением;

у замыслов моих размах такой,

что глупо опошлять их воплощением.


Усталость, праздность, лень и вялость,

упадок сил и дух в упадке...

А бодряков – мешает жалость —

я пострелял бы из рогатки.


Из деятелей самых разноликих,

чей лик запечатлён в миниатюрах,

люблю я видеть образы великих

на крупных по возможности купюрах.


Быть выше, чище и блюсти

меня зовут со всех сторон,

таким я, Господи прости,

и стану после похорон.


Судьбу дальнейшую свою

не вижу я совсем пропащей,

ведь можно даже и в раю

найти котёл смолы кипящей.


Я нелеп, недалёк, бестолков,

да ещё полыхаю, как пламя;

если выстроить всех мудаков,

мне б, конечно, доверили знамя.


С возратом яснеет Божий мир,

делается больно и обидно,

ибо жизнь изношена до дыр

и сквозь них былое наше видно.


Размазни, разгильдяи, тетери —

безусловно любезны Творцу:

их уроны, утраты, потери

им на пользу идут и к лицу.


Я вдруг почувствовал сегодня —

и почернело небо синее, —

как тяжела рука Господня,

когда карает за уныние.


Я жив: я весел и грущу,

я сон едой перемежаю,

и душу в мыслях полощу,

и чувством разум освежаю.


Столько силы и страсти потрачено

было в жизни слепой и отчаянной,

что сполна и с лихвою оплачена

мимолётность удачи нечаянной.


Я врос и вжился в роль балды,

а те, кто был меня умней,

едят червивые плоды

змеиной мудрости своей.


Жил на ветру или теплично,

жил как бурьян или полезно —

к земным заслугам безразлична

всеуравнительная бездна.


Когда последняя усталость

мой день разрежет поперёк,

я ощутить успею жалость

ко всем, кто зря себя берёг.


А жаль, что на моей печальной тризне,

припомнив легкомыслие моё,

все будут говорить об оптимизме,

и молча буду слушать я враньё.


От воздуха помолодев,

как ожидала и хотела,

душа взлетает, похудев

на вес оставленного тела.


Нам после смерти было б весело

поговорить о днях текущих,

но будем только мхом и плесенью

всего скорей мы в райских кущах.


Подвержены мы горестным печалям

по некой очень мерзостной причине:

не радует нас то, что получаем,

а мучает, что недополучили.


Нет сильнее терзающей горести,

жарче муки и боли острей,

чем огонь угрызения совести;

и ничто не проходит быстрей.


Не ведая притворства, лжи и фальши,

без жалости, сомнений и стыда

от нас уходят дети много раньше,

чем из дому уходят навсегда.


По праху и по грязи тёк мой век,

и рабством и грехом отмечен путь,

не более я был, чем человек,

однако и не менее ничуть.


Жестоки с нами дети, но заметим,

что далее на свет родятся внуки,

а внуки – это кара нашим детям

за наши перенесенные муки.


Умеренность, лекарства и диета,

привычка опасаться и дрожать —

способны человека сжить со света

и заживо в покойниках держать.


Я очень пожилой уже свидетель

того, что наши пафос и патетика

про нравственность, мораль и добродетель —

пустая, но полезная косметика.


Забавы, утехи, рулады,

азарты, застолья, подруги.

Заборы, канавы, преграды,

крушенья, угар и недуги.


Начал я от жизни уставать,

верить гороскопам и пророчествам,

понял я впервые, что кровать

может быть прекрасна одиночеством.


Все курбеты, сальто, антраша,

всё, что с языка рекой текло,

всё, что знала в юности душа, —

старости насущное тепло.


Глаза моих воспоминаний

полны невыплаканных слёз,

но суть несбывшихся мечтаний

размыло время и склероз.


Утрачивает разум убеждения,

теряет силу плоть и дух линяет;

желудок – это орган наслаждения,

который нам последним изменяет.


Бог лично цедит жар и холод

на дней моих пустой остаток,

чтоб не грозил ни лютый холод,

ни расслабляющий достаток.


Белый цвет летит с ромашки,

вянут ум и обоняние,

лишь у маленькой рюмашки

не тускнеет обаяние.


Увы, красавица, как жалко,

что не по мне твой сладкий пряник,

ты персик, пальма и фиалка,

а я давно уж не ботаник.


Я старость наблюдаю с одобрением —

мы заняты любовью и питьём;

судьба нас так полила удобрением,

что мы ещё и пахнем и цветём.


Глаза сдаются возрасту без боя,

меняют восприятие зрачки,

и розовое всё и голубое

нам видится сквозь чёрные очки.


Из этой дивной жизни вон и прочь,

копытами стуча из лета в осень,

две лошади безумных – день и ночь

меня безостановочно уносят.


Ещё наш вид ласкает глаз,

но силы так уже ослабли,

что наши профиль и анфас —

эфес, оставшийся от сабли.


Забавный органчик ютится в груди,

играя меж разного прочего

то светлые вальсы, что всё впереди,

то танго, что всё уже кончено.


Есть в осени дыханье естества,

пристойное сезону расставания,

спадает повседневности листва

и проступает ствол существования.


Того, что будет с нами впредь,

уже сейчас легко достигнуть:

мне, чтобы утром умереть —

вполне достаточно подпрыгнуть.


Мне близко уныние старческих лиц,

поскольку при силах убогих

уже мы печальных и грустных девиц

утешить сумеем немногих.


Стало сердце покалывать скверно,

стал ходить, будто ноги по пуду,

больше пить я не буду, наверно,

но и меньше, конечно, не буду.


У старости моей просты приметы:

ушла лихая чушь из головы,

а самые любимые поэты

уже мертвы.


К ночи слышней зловещее

цоканье лет упорное,

самая мысль о женщине

действует как снотворное.


В душе моей не тускло и не пусто,

и даму если вижу в неглиже,

я чувствую в себе живое чувство,

но это чувство юмора уже.

К любви я охладел не из-за лени,

и к даме попадая ночью в дом,

упасть ещё готов я на колени,

но встать уже с колен могу с трудом.


Зря девки не глядят на стариков

и лаской не желают ублажать:

мальчишка переспит – и был таков,

а старенький не в силах убежать.


Когда любви нахлынет смута

на стариковское спокойствие,

Бог только рад: мы хоть кому-то

ещё доставим удовольствие.


И вышли постепенно, слава Богу,

потратив много нервов и труда,

на ровную и гладкую дорогу,

ведущую к обрыву в никуда.


Время льётся даже в тесные

этажи души подвальные:

сны мне стали сниться пресные

и уныло односпальные.


В наслаждениях друг другом

нам один остался грех:

мы садимся тесным кругом

и заводим свальный брех.


Вдруг то, что забытым казалось,

приходит ко мне среди ночи,

но жизни так мало осталось,

что всё уже важно не очень.


Я равнодушен к зовам улицы,

я охладел под ливнем лет,

и мне смешно, что пёс волнуется,

когда находит сучий след.


Время шло, и состарился я,

и теперь мне отменно понятно:

есть у старости прелесть своя,

но она только старости внятна.


С увлечением жизни моей детектив

я читаю, почти до конца проглотив;

тут сюжет уникального кроя:

сам читатель – убийца героя.


Друзья уже уходят в мир иной,

сполна отгостевав на свете этом;

во мне они и мёртвые со мной,

и пользуюсь я часто их советом.


Два пути у души, как известно:

яма в ад или в рай воспарение,

ибо есть только два этих места,

а чистилище – наше старение.


Ушёл кураж, сорвался голос,

иссяк фантазии родник,

и словно вялый гладиолус,

тюльпан души моей поник.


Не придумаешь даже нарочно

сны и мысли души обветшалой:

от бессилия старость порочна

много более юности шалой.


Усталость сердца и ума —

покой души под Божьим взглядом;

к уставшим истина сама

приходит и садится рядом.


Томлением о скудости финансов

не мучаюсь я, голову клоня,

ещё в моей судьбе немало шансов,

но все до одного против меня.


Кипя, спеша и споря,

состарились друзья,

и пьём теперь мы с горя,

что пить уже нельзя.


Я знаю эту пьесу наизусть,

вся музыка до ноты мне известна:

печаль, опустошённость, боль и грусть

играют нечто мерзкое совместно.


Болтая и трепясь, мы не фальшивы,

мы просто оскудению перечим;

чем более мы лысы и плешивы,

тем более кудрявы наши речи.


Подруг моих поблекшие черты

бестактным не задену я вниманием,

я только на увядшие цветы

смотрю теперь с печальным пониманием.


То ли поумнел седой еврей:

мира не исправишь всё равно,

то ли стал от возраста добрей,

то ли жалко гнева на гавно.


Уже не люблю я витать в облаках,

усевшись на тихой скамье,

нужнее мне ножка цыплёнка в руках,

чем сон о копчёной свинье.


Тихо выдохлась пылкость источника

вожделений, восторгов и грёз,

восклицательный знак позвоночника

изогнулся в унылый вопрос.


Сейчас, когда смотрю уже с горы,

мне кажется подъём намного краше:

опасности азарт и риск игры

расцвечивали смыслом жизни наши.


Читал, как будто шёл пешком

и в горле ком набух,

уже душа моя с брюшком,

уже с одышкой дух.


Стареть совсем не больно и не сложно,

не мучат и не гнут меня года,

и только примириться невозможно,

что прежним я не буду никогда.


Какая-то нечестная игра

играется закатом и восходом:

в пространство между завтра и вчера

бесследно утекают год за годом.


Нет сил и мыслей, лень и вялость,

а мир темнее и тесней,

и старит нас не столько старость,

как наши страхи перед ней.


Знаю старцев, на жизненном склоне

коротающих тихие дни

в том невидимом облаке вони,

что когда-то издали они.


Кто уходит, роль не доиграв,

словно из лампады вылив масло,

знает лучше всех, насколько прав,

ибо искра Божья в нём погасла.


Былое сплыло в бесконечность,

а всё, что завтра – тёмный лес;

лишь день сегодняшний и вечность

мой возбуждают интерес.


Шепнуло мне прелестное создание,

что я ещё и строен и удал,

но с нею на любовное свидание

на ровно четверть века опоздал.


Ушедшего былого тяжкий след

является впоследствии некстати,

за лёгкость и беспечность юных лет

мы платим с переплатой на закате.


Другим теперь со сцены соловьи

поют в их артистической красе,

а я лишь выступления свои

хожу теперь смотреть, и то не все.


То плоть загуляла, а духу не весело,

то дух воспаряет, а плоть позабыта,

и нету гармонии, нет равновесия —

то чешутся крылья, то ноют копыта.


Уже мы стали старыми людьми,

но столь же суетливо беспокойны,

вступая с непокорными детьми

в заведомо проигранные войны.


Течёт сквозь нас река времён,

кипя вокруг, как суп,

был молод я и неумён,

теперь я стар и глуп.


Поскольку в землю скоро лечь нам

и отойти в миры иные,

то думать надо ли о вечном,

пока забавы есть земные?


Погоревать про дни былые

и жизнь, истекшую напрасно,

приходят дамы пожилые

и мне внимают сладострастно.


Нет вовсе смысла втихомолку

грустить, что с возрастом потух,

но несравненно меньше толку

на это жаловаться вслух.


В тиши на руки голову клоня,

порою вдруг подумать я люблю,

что время вытекает из меня

и резво приближается к нулю.


Пришёл я с возрастом к тому,

что меньше пью, чем ем,

а пью так мало потому,

что бросил пить совсем.


С годами нрав мой изменился,

я разлюбил пустой трезвон,

я всем учтиво поклонился

и отовсюду вышел вон.


Былое вдруг рыжею девкой

мне в сердце вошло, как колючка,

а память шепнула с издевкой,

что это той женщины – внучка.

Загрузка...