Глава 1. Если хочешь увидеть, научись действовать

Название этой главы взято из эссе знаменитого кибернетика Хайнца фон Форстера, который считает эту фразу своим эстетическим принципом. Хотя она и была сформулирована в другом контексте (Foerster 1973), тем не менее она содержит в себе то, что я считаю важным аспектом эволюции терапии (пропуск приставки психо перед словом терапия не является ошибкой по невнимательности, что я надеюсь объяснить по ходу изложения).

Не знаю, как могло случиться, что в нашей научной дисциплине появилась и затем приняла догматическую ценность идея, прямая противоположная принципу фон Форстера, а именно: чтобы действовать по-другому, нужно сначала научиться видеть мир по-другому. Какими бы разными и даже противоречащими друг другу ни были классические школы психотерапии и их философские основы, одним из убеждений, которое все они решительно разделяют, является следующее: познание истоков проблемы и ее развития в прошлом является обязательным условием для ее решения в настоящем. Несомненно, одна из причин, по которой этот тезис не оспаривается, состоит в том, что он основан на линейной модели научного мышления и исследования. Именно этой линейной модели наука обязана своим головокружительным прогрессом за последние три столетия.

До середины нашего века лишь относительно немногие сомневались в окончательной, по общему мнению, ценности научной концепции мира, основанной на линейной, строго детерминистской причинности. Фрейд, например, не видел причин для сомнений в подобной концепции: «По крайней мере в наиболее древних и наиболее зрелых разделах науки еще и сегодня существует крепкий фундамент, который следует только модифицировать и улучшать, но никак не разрушать» (Freud, 1964). Это утверждение имеет не только исторический интерес. Рассматривая его с перспективы 1989 года, мы осознаем затухание научных парадигм, независимо от того, читали ли мы Куна (Khun, 1970) или нет.

Можно было бы наивно считать, что история ХХ века не оставила у нас никаких сомнений в том, что иллюзия «обретения окончательной истины» и, следовательно, иллюзия «окончательного решения» порождает ужасные последствия. Однако, эволюция нашего сектора, обычно запаздывающая лет на тридцать, вовсе не пришла еще к такому заключению. До сих пор еще бесчисленные часы «научных» дискуссий и десятки тысяч книжных страниц и научных публикаций тратятся на доказательство того факта, что, поскольку лишь собственный способ видения реальности является правильным и верным, то любой другой человек, видящий реальность по-другому, следовательно, не прав.

Хорошим примером подобной ошибки является книга Эдварда Гловера «Фрейд или Юнг?» (Glover Е. Freud or Jung, 1956), в которой уважаемый автор занимает около двухсот страниц, чтобы сказать то, что можно было бы выразить одной фразой, а именно, что Юнг был неправ, поскольку не соглашался с Фрейдом. Именно это Гловер, в конце концов, утверждает на стр. 190, где пишет: «Как мы увидели, самая существенная тенденция юнгианской психологии заключается в отрицании ею всех важных аспектов теории Фрейда.» Ясно, что написание таких книг должно бы считаться потерей времени, но только подобные авторы и их читатели слишком убеждены в том, что их точка зрения верна и поэтому любая другая точка зрения ложна.

Есть и еще кое-что, что эволюция нашей профессии не может оставить без внимания – это догматическое допущение, что раскрытие реальных причин проблемы является conditio sine qua non[3] для изменения. Философ Карл Поппер (Karl Popper) назвал автоиммунизирующей предпосылкой, то есть гипотезой, подтверждающейся как собственным успехом, так и собственным провалом, тем самым она становится невозможной для фальсификации. На практике, если в результате того, что в классической теории называется инсайтом (insight), происходит улучшение состояния пациента, этот факт становится доказательством гипотезы, согласно которой необходимо найти в бессознательном подавленные, забытые причины. Отсутствие улучшений в состоянии пациента доказывает, что поиск таковых причин углубился в прошлое недостаточно. В любом случае гипотеза побеждает.

Последствием убеждения в обладании истиной в последней инстанции является легкость, с которой верящий в нее человек может отказаться от любой очевидности, этой истине противоречащей. Задействованный здесь механизм хорошо известен философам науки, но обычно игнорируется клиницистами. Хорошим тому примером является рецензия на книгу, посвященную поведенческой терапии фобий: ее кульминацией является утверждение рецензента о том, что автор книги определяет фобии «способом, приемлемым только для теоретиков обусловленности и не удовлетворяющим критериям этого расстройства в психиатрии. Следовательно, его утверждения должны бы применяться не в случае фобий, а в каких-то других условиях» (Salzman, 1968, 476)

Неизбежным становится следующее заключение: если в результате поведенческой терапии наступает облегчение фобического состояния, то данное состояние, по этой причине, фобией не является. Возникает ощущение, что иногда более важно спасти теорию, нежели пациента, и приходит на ум высказывание Гегеля: «Если факты не соответствуют теории, тем хуже для фактов» (Возможно, ум Гегеля был слишком возвышен, чтобы не сформулировать подобное утверждение в ироническом тоне. Конечно, я могу и ошибаться, но гегелианский марксизм, безусловно, принимает его трагически всерьез).

И, наконец, мы уже не можем больше не видеть другой эпистемологической ошибки, как назвал бы ее Грегори Бейтсон. Уж слишком часто обнаруживается, что ограничения, присущие какой-либо гипотезе, приписываются феномену, который, как предполагается, эта гипотеза должна бы объяснять. Например, в рамках психодинамической теории удаление симптома должно непременно привести к замещению и ухудшению этого симптома не потому, что такое осложнение каким-то образом свойственно природе человеческого мышления, но потому, что оно с необходимостью, логически задается, исходя из предпосылок этой теории.

Углубляясь в подобные сложные размышления, невозможно не пасть жертвой потрясающей фантазии: а что, если этот знаменитый зеленый человечек с Марса действительно появится и попросит объяснить ему наши техники вызывания изменений в людях, и когда мы представим ему объяснения, не начнет ли он чесать голову (или ее эквивалент) от удивления и не спросит ли, почему мы пришли к таким сложным, запутанным и малоубедительным теориям, вместо того, чтобы сначала исследовать, как изменения происходят в человеке естественным образом – спонтанно, в повседневной жизни? В ответ на этот вопрос я хотел бы указать ему, кто был историческим предшественником этой разумной и практичной идеи, которую фон Форстер так хорошо резюмировал в своем эстетическом императиве.

Одним таким предшественником является Франц Александер, которому мы обязаны важным понятием эмоционального корректирующего опыта; он разъясняет (1964): «Во время лечения не является необходимым – да это и невозможно – вызвать каждое вытесненное чувство. Можно достичь терапевтического результата без того, чтобы пациент вспомнил все важные детали своей прошлой истории; на практике хороший терапевтический эффект достигается и тогда, когда не было вытащено на поверхность ни одного забытого воспоминания. Ференци и Ранк одними из первых признали этот принцип и применили его в терапии. Тем не менее, старое убеждение о том, что пациент страдает из-за воспоминаний, так глубоко проникло в головы аналитиков, что и сегодня еще многим трудно признать, что пациент страдает не столько из-за своих собственных воспоминаний, сколько из-за своей неспособности справиться с актуальными проблемам. Безусловно, события прошлого проложили дорогу существующим в настоящий момент трудностям, но, в конце концов, любая реакция человека зависит от сформировавшихся в прошлом моделей поведения.»

Далее он утверждает, что «этот новый корректирующий опыт может быть предоставлен трансфертом, новым жизненным опытом или ими обоими» (Alexander e French 1946, 22). Хотя Александер и придает гораздо большее значение опыту пациента в ситуациях трансферта (поскольку такой опыт не является серией случайных событий, но вызывается отказом аналитика возложить на себя роль родителя), тем не менее он признает, что именно внешний мир поставляет те непредвиденные события, что способны вызвать глубокие и длящиеся во времени изменения. И в самом деле, в своей работе «Психоанализ и психотерапия» (Alexander 1956, 92) Александер особо подчеркивает, что «таковой интенсивный и раскрывающий эмоциональный опыт дает нам ключ к пониманию тех загадочных терапевтических результатов, которые достигаются в значительно более короткие сроки по сравнению с обычно принятыми в психоанализе».

В связи с этим Александер (Alexander e French 1946, 68-70) вспоминает знаменитый рассказ Виктора Гюго о Жане Вальжане в «Отверженных». Вальжана, жестокого преступника, выпущенного на свободу после долгого пребывания в тюрьме, сделавшей его еще более жестоким, застали за кражей серебра в епархии. Его привели к епископу; но вместо того, чтобы осудить вора, епископ очень доброжелательно спрашивает Вальжана, почему тот забыл взять два серебряных подсвечника – часть дара, который епископ ему предназначил. Эта любезность радикально меняет точку зрения Вальжана; все еще под влиянием смятения, вызванного «реструктурированием» ситуации, которое сделал епископ, Вальжан встречает мальчика Жервэ, который, играя с монетами, теряет одну монету в сорок су. Вальжан наступает на монету и не дает Жервэ забрать ее. Тот плачет, в отчаянии просит вернуть ему монету и, в конце концов убегает. И только тогда Вальжан понимает, насколько его поведение, которое лишь час назад было бы для него очевидным, теперь, в свете щедрости епископа представляется отвратительно жестоким. Он бежит вслед за Жервэ, но не может найти его.

Гюго объясняет: «Он смутно сознавал, что милость священника была самым сильным наступлением, самым грозным натиском, какому он когда-либо подвергался; что если он устоит перед этим милосердием, то душа его очерствеет навсегда, а если уступит, то придется ему отказаться от той ненависти, которой в течение стольких лет наполняли его душу поступки других людей и которая давала ему чувство удовлетворения; что на этот раз надо было либо победить, либо остаться побежденным, и что сейчас завязалась борьба, титаническая и решительная борьба, между его злобой и добротой того человека. […] Одно было достоверно, в одном он не сомневался: он стал другим человеком, все в нем изменилось, и уже не в его власти было уничтожить звучавшие в нем слова епископа, коснувшиеся его сердца».[4]

Нам нужно иметь в виду, что «Отверженные» были написаны в 1862 г., за полвека до появления психоаналитической теории, и было бы смешно утверждать, что епископ был просто-напросто предшественником психоаналитиков. Скорее всего, Гюго показывает нам извечный человеческий опыт глубокого изменения, возникающий в результате чьего-нибудь неожиданного и непредвиденного действия.

Мне не известно, было ли понятие эмоционального корректирующего опыта (Александер) явным образом использовано в работах другого видного психиатра и ученого, Микаэля Балинта. Тем не менее, в своей книге «Базисный дефект» (1968, 128-129) он упоминает классический случай – кувырок, прекрасно иллюстрирующий подобный опыт. Балинт работал с одной пациенткой, «привлекательной, живой, скорее кокетливой девушкой тридцати лет, главным страданием которой была неспособность достигнуть какой-либо цели». Это отчасти вызывалось ее «парализующим страхом и неуверенностью, которые овладевали ею, когда ей приходилось брать на себя какой-либо риск, как, например, в случае принятия решения». Балинт описывает, как после двух лет психоаналитического лечения «… девушке объяснили, что, по всей видимости, ей было очень важно сохранять совершенно прямую осанку и хорошую опору ступней о землю. На что она ответила, что никогда, начиная с раннего детства, ей не удавалось перекувыркнуться через голову, хотя в течение жизни многократно пыталась это сделать. Я спросил ее: «А теперь?»; и тогда девушка поднялась с дивана и, к своему большому удивлению, сделала совершенный кувырок без всяких затруднений.

Это оказалось настоящим прорывом. За ним последовали многие изменения в ее эмоциональной, социальной и профессиональной жизни, все – в сторону большей свободы и пластичности. Кроме того, она смогла подготовиться и успешно выдержать очень трудный экзамен по профессиональной специализации, нашла себе жениха и вышла замуж».

Балинт на протяжении еще нескольких страниц старается показать, что это значимое немедленное изменение тем не менее не противоречит теории предметных отношений. «Я хочу подчеркнуть – заключает он – тот факт, что удовлетворение не заместило интерпретацию, а было добавлено к ней» (стр. 134).

Первое значительное отклонение в эволюции нашего понимания того, как изменяется человек, произошло в 1937 г., когда Жан Пиаже опубликовал свою основную работу «Конструирование реальности в детском сознании».[5]

В этой работе Пиаже на основании тщательных наблюдений показывает, что ребенок, вместо того чтобы формировать у себя образ мира при помощи восприятия, а затем действовать в соответствии с ним, в буквальном смысле строит свою реальность с помощью исследовательских действий. Для иллюстрации этого тезиса здесь будут приведены лишь немногие моменты огромной, детальной работы Пиаже. В тот период, который Пиаже называет третьей стадией развития представлений о предмете, в возрасте от трех до шести месяцев, «ребенок начинает хватать то, что видит, подносить к глазам предметы, которые он трогает; короче говоря, он начинает координировать свой визуальный мир с осязательным» (Piaget 1973, 13).

Далее Пиаже утверждает, что эти действия приводят к более высокому уровню постоянства объекта. «У ребенка начинает формироваться более высокий уровень постоянства образов исчезнувших предметов, поскольку он ожидает вновь найти их не только в том же самом месте, где они были оставлены, но и по ходу траектории их движения (реакция на падение, прерванный захват и т. д.). Однако при сравнении данной стадии с последующими, нами выявлено, что этот феномен постоянства объекта остается связанным исключительно с проделываемым действием и не подразумевает еще идею существования объекта самого по себе, независимого от сферы активности организма. Единственное, что может предположить ребенок, это то, что, продолжая поворачивать голову или наклоняя ее, он увидит некий, только что исчезнувший образ, что опуская свою руку, он опять встретит испытанное им незадолго до этого тактильное впечатление и т. д.»

И дальше (стр. 42-43): «Действительно, на этой стадии ребенок не знает механизма собственных действий и, следовательно, не отделяет их от самих предметов; он знает лишь их общую и недифференцированную схему (которую мы назвали схемой ассимиляции), включая в единичный акт как данные внешнего восприятия, так и внутренние впечатления, которые являются по своей натуре аффективными, кинестетическими и т. д.

[…] Мир ребенка являет собой еще только общность фигур, которые возникают из ничего в момент действия, чтобы вернуться в ничто в тот момент, когда действие окончено. К этому добавляется лишь то обстоятельство, что образы сохраняются дольше, чем раньше; расширяя их, он или вновь открывает исчезнувшие образы, или предполагает, что они доступны в такой же ситуации, в которой началось проходящее действие».

Трудно переоценить значение открытий Пиаже для нашей работы. В последовательном представлении результатов своих исследований Пиаже показывает, что результатом исследующих действий является не только идея внешнего мира, существующего независимого, самого по себе, но и развитие основных понятий (таких как причинность, время), и, наконец, как он это называет, построение реальности. В этом случае становится очевидным, что различные действия могут привести к построению различных реальностей. Тем не менее, прежде чем рассматривать этот аргумент, необходимо упомянуть о некоторых вехах эволюционного развития терапии.

Может показаться слишком вычурным, если я для этого вернусь в те времена, когда Блэз Паскаль в «Мыслях» развил аргументацию, известную сегодня под названием пари Паскаля. Она интересна для нас, психологов, поскольку, несмотря на теологическую формулировку, взята из проблемы, очень близкой к нашей области. Паскаль рассматривает древний вопрос, каким образом верущий может прийти к вере, и отвечает: с помощью самого себя или через самого себя. Его совет очень интересен: веди себя так, как будто ты уже веришь, например, молись, пользуйся святой водой, участвуй в таинствах и так далее. Вера придет в результате этих действий. И, поскольку есть хотя бы малая вероятность того, что Бог существует, не говоря уже о потенциальной выгоде (умственная умиротворенность и конечное спасение), ставка в этой игре очень мала. «Что вам терять?», риторически спрашивает он.

Пари Паскаля дает начало многочисленным аргументациям, спекуляциям и трактатам. Позвольте мне упомянуть один из них.

В своей завораживающей книге «Улиссы и сирены» норвежский философ Йон Элстер (Elster J., 1983, 47-54) подхватывает мысль Паскаля и идет еще дальше, чтобы подчеркнуть тот факт, что невозможно принять решение верить во что-то без необходимости забыть об этом решении: «Следствие этого утверждения заключается в том, что решение верить может быть успешно претворено в жизнь, только если оно сопровождается решением забыть, а именно: решением забыть о решении верить. Оно так же парадоксально, как и решение верить […]. Самой эффективной процедурой было бы начать один случайный процесс с двойным эффектом: заставить верить и сделать так, чтобы забыть о том, что подобный процесс когда-то был начат. Просьба загипнотизировать себя служит одним из подобных механизмов […]» (стр. 50)

Это является узловым моментом моей темы. Забыть сознательно является чем-то невозможным. Однако сделать так, чтобы причина, импульс или подсказка для этого действия происходила извне, как бы являясь не своим сознательным действием, а скорее результатом случайного события или подсказкой другого человека – другими словами, в комуникативном взаимодействии с другим человеком, – это уже совсем другой разговор.

Теперь мне следовало бы рассмотреть эволюцию современной системной терапии, которая больше не задает вопрос: «Почему конкретный пациент ведет себя таким странным, иррациональным образом?», но скорее спрашивает: «В каком типе человеческой системы это поведение имеет смысл и, может быть, является единственно возможным поведением?», и еще: «Какие попытки решения данной проблемы до сих пор предпринимала система?». Однако рассуждения на эту тему сделали бы беспредельным мое изложение. Я ограничусь только подчеркиванием того, что в этом случае терапия мало имеет – если вообще имеет – дело с понятиями, выраженными в терминах, начинающихся с приставкой психо, такими как психология, психопатология, психотерапия. Поскольку здесь в игру вступает не только индивидуальная, монадическая psiche, но и те надиндивидуальные структуры, которые рождаются из взаимодействий между индивидами.

Я хочу сказать этим, что в подавляющем большинстве случаев проблемы, которые мы хотим решить путем изменений, не являются проблемами, относящимися к свойствам предметов или ситуаций – к реальности первого порядка, как было предложено ее называть (Watzlawick 1976, 140-142). Они относятся к значению, смыслу и ценности, которые мы придали этим предметам или ситуациям (их реальность второго порядка). «Мы озабочены не вещами самими по себе, а мнением, которое мы имеем об этих вещах», говорил Эпиктет уже 1900 лет назад. Мало кому из нас не известен ответ на вопрос о разнице между оптимистом и пессимистом: о заполненной до половины бутылке оптимист говорит, что она наполовину полная, а пессимист утверждает, что она наполовину пуста. Реальность первого порядка – содержащая вино бутылка – одна и та же, но две реальности второго порядка сильно различаются и фактически представляют два разных мира.

С этой точки зрения можно сказать, что всякая терапия заключается в привнесении изменений в те способы, которыми люди построили свои реальности второго порядка (реальности, в истинности которых они целиком и полностью уверены).

В традиционной психотерапии стараются достигнуть этого результата с помощью использования языка индикативов, то есть языка описания, объяснения, сравнения, интерпретации и так далее. Это язык классической науки и линейной причинности. Однако, этот язык не очень подходит для описания феноменов нелинейных, системных (например, человеческих отношений). Еще меньше этот язык подходит для сообщения о новом опыте и его осмыслении, которые находятся за пределами индивидуальной реальности, постороенной человеком на основе прошлого опыта.

Но существует ли какой-либо другой язык? Ответ на этот вопрос дает, например, Джордж Спенсер Браун (Brown G.S., 1973) в своей книге «Законы формы», в которой он почти между строк определяет концепцию языка предписаний. Беря за точку отправления математическое сообщение, он пишет (стр. 77): «На этом этапе может помочь констатация того, что первичной формой математического сообщения является не описание, а предписание. В этом смысле можно провести сравнение с таким практическим искусством, как кулинария, где вкус пирога, хотя и не поддающийся словесному описанию, может быть передан читателю в форме набора инструкций, называемого рецептом. Музыка является подобной формой искусства: композитор даже не пытается описать набор звуков, о которых он думает, и еще менее того – описать совокупность чувств, вызываемых с их помощью, но он пишет комплекс команд, которые, если читатель им следует, могут привести его к воспроизведению изначального опыта композитора.»

Далее Браун комментирует роль языка предписаний в формировании ученого: «Даже естественные науки кажутся гораздо больше зависящими от предписаний, чем мы готовы признать. Инициация человека науки состоит не столько в чтении соответствующих текстов, сколько в следовании предписаниям типа: посмотри в этот микроскоп. Тем не менее для ученого является совершенно нормальным, что после того, как он посмотрит в микроскоп, он может описать другому ученому и обсудить с ним то, что он увидел, а также писать статьи и книги, посвящая их описаниям увиденного» (с. 78).

Иначе говоря, если нам удается мотивировать субъекта к осуществлению действия, которое само по себе кажется выполнимым, но которое он не выполнял, потому что в его реальности второго порядка выполнение данного действия не имеет никакого смысла и причины, тогда реализуя это действие субъект испытает нечто такое, что никакое объяснение и никакая интерпретация не смогли бы заставить его увидеть и испытать. И тем самым мы дошли до Хайнца фон Форстера и до его императива: «Если хочешь увидеть, научись действовать».

Бессмысленно говорить о том, что люди могут упорно сопротивляться выполнению подобного действия. Классическим тому примером являются современники Галилея, которые отказывались смотреть в его телескоп, поскольку они знали

Загрузка...