If London exploded I will live by the river.
Человек один. С рождения до смерти. С момента, как перережут пуповину, хватается слабыми ручонками за мать, окружает себя друзьями, любовью, женами и детьми, но все зыбко и ненадежно. Мир безразличен, люди враждебны. Друзья предают из-за денег или скуки, или теряются в суете. Любовь оборачивается ненавистью или равнодушием. Через много лет, отдав все силы, приходишь к финишу, а собственные дети, сидя у кровати, держат за руку и тайком смотрят на часы: хотят, чтобы ты умер.
Что бы ты ни делал, как бы ни трепыхался, итог один – растрачиваешь силы в беготне и в конце остаешься наедине с болью. Ты сам по себе, ты конечен, и наступает момент, когда все становится черным, и ты перестаешь быть. Не избежать никак. Можно только обмануть боль
или тихо уйти.
Поэтому я даю ей невроксан, думал Сергей Крайнев. Поэтому я даю своей матери невроксан. Зачем такую боль терпеть, Сереженька?
Был вечер, Москва плотно стояла. Пробка сотнями красных огоньков напоминала гирлянду, протянутую по Ленинградке. Сергей сбросил скорость и встал в хвост тысячеглавой очереди. Кого-то пропускали, перекрыли шоссе. Машины стояли без движения в трех рядах на двух полосах. Самые нетерпеливые пытались объехать пробку по обочине, и там образовался четвертый ряд, волнистый и кособокий.
Сергей пробежался по настройке приемника. Трудно было отделаться от ощущения, что во всем эфире звучит одна и та же песня, громоздкий эпос под названием «Москва». Неважно, с какой скоростью жмешь на кнопку переключения, от этой песни не убежать, она транслируется круглосуточно, на всех частотах.
Зачем с такой болью жить, Сереженька? Зачем ее терпеть?
Минут через двадцать, продвинувшись на метр, Сергей выругался и несколько раз ударил ладонями по рулю. Вспышка гнева принесла облегчение. Он часто так делал, и другие, он видел, тоже.
Вся жизнь – пробки, думал Сергей. Первую стоишь утром, на работу. Там вторая, офисная, в огороженном от соседей стойле с компьютером, мусорным ведром и дурацкой кофейной кружкой. Так же смотришь на часы, дожидаясь конца, так же дробишь на этапы, только вместо «уже Таганка», говоришь: «уже обед». Отстояв вечернюю, перемещаешься в домашнюю. В ней, втиснувшись в коробки квартир многоэтажки, стоят две тысячи людей, подвешенных в воздухе, отгородившихся друг от друга панельными плитами. Стоят и ждут выходных, отпуска, лета, смерти родителей, супруга, или своей, или когда вырастут дети.
После пробки будней – потная пробка выходных с торговыми центрами, гипермаркетами, ресторанными двориками и походом в кино, на фильм с рекламой по ящику. А раз в год – отпускная пробка, с началом в аэропорту, у стойки регистрации, и продолжением на курорте, где стоишь за едой, лежаками, билетами в аквапарк.
Все время чего-то ждешь. Кажется, станет легче, стоит уйти на другую работу, получить повышение, купить квартиру, заработать денег, достоять очередь, вытерпеть пробку, но годы идут, а очередей только больше, и пробки плотнее.
Это и была жизнь Сергея, эти пробки, очереди и толчея, и скотское равнодушие к потере времени, и ничего не маячило за ними, а слабый огонек впереди, казавшийся светом в конце тоннеля, оказывался на поверку стоп-сигналом последней машины в следующей пробке.
Сергей работал менеджером в фирме, торгующей мороженным мясом. Он не видел мяса: оно было буквами и цифрами в накладных на белом поле компьютерного экрана. Прижав телефон плечом, бегая пальцами по клавиатуре, Сергей отправлял туши с центрального рефрижератора по складам розницы. Он был на хорошем счету. Начальство подавало сигналы о возможном повышении, коллеги начинали заискивать.
Но часто, оставаясь один в курилке, Сергей смотрел в забитый машинами глухой двор, где умирал от скуки бритый охранник, и думал – неужели это все? Все, к чему он готовился в жизни? Вложенное в него знание, обещания юности, сила мышц и дерзость мысли – ради того, чтобы распределять мороженое мясо, отдавать кредит и с тоской смотреть из курилки в глухой двор?
Может, это он такой? Может, другим лучше? Он смотрел по сторонам и видел – у всех так. Все смотрели на часы, ничего не ожидая. Жизнь была пробкой в сторону смерти.
Дом не спасал. Семьи вокруг, и его собственная, существовали в напряженном противостоянии воль супругов. Люди в браке ругались, не разговаривали часами, доходя до ярости из-за мелочей. Не любя друг друга, не расходились из страха одиночества и боязни, что в новых отношениях лучше не будет. Короткая вспышка любви и традиция сгоняли людей вместе, и держали вместе, как подопытных крыс в клетке, и они дрались. Не было людей чужих друг другу более, чем муж и жена после двадцати лет брака. Чем больше люди узнавали друг друга, тем меньше любили. Редкие вспышки нежности походили на объятия боксеров в потном клинче после десяти раундов боя.
Донеслась сирена. По встречке промчался кортеж черных машин с тонированными стеклами. Первым пронесся джип милиции, назойливо мигавший маячками, за ним, блестя хромом и никелем, несколько «Мерседесов».
Машины тронулись. Сергей не обманывался – въехав в Москву, встанет в новую пробку, вернее, в новый отрезок бесконечной пробки, ежедневным обручем сжимавшей город.
Зачем такую боль терпеть, Сереже…
Хватит! – оборвал он сам себя.
Весна брала свое. На узкой полосе, отделявшей широкое шоссе от ряда таунхаусов, зеленела редкая трава, пробившаяся щетиной острых росточков сквозь черную мокрую землю. Машина, сигналя, вспугнула стайку воробьев с дерева, они вспорхнули и улетели. Сергей, не слыша ласкового шелеста их крыльев, додумал его. Бредущий обочиной бомж с рваными пакетами в руках, остановился у мусорного бака, но не полез в него, а снял тяжелую заскорузлую куртку, положил рядом и пошел дальше, не обращая внимания на трусливый лай облезлых бродячих собак. Это была их территория, их бак.
Сергей докурил и выбросил бычок на улицу. Ударившись об асфальт, окурок разлетелся по темноте искрами. Очкастая соседка из «Шкоды» с эмблемой «Гринписа» посмотрела на Сергея осуждающе. Ему захотелось выйти из машины и выбить ей зубы. Любишь природу, ходи пешком.
Год назад его мать перенесла инсульт. Левую половину парализовало, она едва могла говорить, а то, что произносила, нельзя было разобрать. Потом пришла боль. Страшная, вытесняющая все. Рак желудка. Боль стала хозяйкой тела матери, и Татьяна Ивановна сначала стонала, долго и монотонно, а к ночи начинала кричать и выть. Таблетки не помогали. Соседи, матерясь, стучали по батареям.
От боли она переставала себя контролировать. Плакала, хватала зубами подушку, а иногда страшно ругалась, чего не делала никогда в жизни. Он понимал, что ей больно, как он и представить не может, но он тоже был человеком и иногда злился. Один раз не выдержал, тряхнул за плечо, зашипел сквозь зубы, когда она, наконец, заткнется, а потом закрылся в ванной и плакал.
Под утро боль слабела. Сергей менял вымокшие за ночь от пота ночнушку, наволочку и простыню, снимал с мамы памперс, протирал кожу теплой водой с ромашкой. Она обнимала его за шею тонкими высохшими руками и бормотала что-то бессмысленно-старушечье. От нее исходил лежалый запах старости и лекарств. Она тихо спрашивала:
– Зачем такую боль терпеть, Сереженька? Зачем жить так?
Она жила в подмосковном Шолохове. Ее квартира была одним из осколков размена московской. Сергей с семьей переехал в бирюлевскую двушку. Присматривала за матерью соседка, одинокая спивавшаяся старушка. Сергей приплачивал ей, а когда она не могла, сидел с матерью сам.
Сначала он колол промедол и трамадол. Стала кричать сквозь сон. Было еще хуже, словно из нее высасывали жизнь, а она не могла даже посмотреть, кто. Увеличил дозу, и Татьяна Ивановна все время проводила в мутном бессознательном мороке. Никого не узнавала, видела в людях врагов, желающих ее смерти или имущества. Часто обращалась к мертвому мужу, или звала мать, тоже покойницу.
– Да не мучайте вы ее, колите невроксан, – посоветовал врач «скорой» после одного из приступов.
Препарат, прочел Сергей в интернете, нарушает работу печени и почек и убивает клетки мозга. Но мать успокаивалась, а достать невроксан было проще, чем морфин, и стоил он дешевле. Сергей покупал плоские белые коробки с уложенными в пазы ампулами у того врача со «скорой». Тот каждый раз напоминал о дозировке – половина ампулы, Сергей, два с половиной кубика. Целая, пять – много, передоз. Говорил это так часто, что Сергею в его словах стал слышаться намек.
***
Дома играл Бетховен. Никита и Глаша сидели на сером пушистом ковре, покрывавшем комнату от стены до стены. Глаша трогала клавиши ноутбука, читала новости, Никита рисовал. Перед ним было десять тюбиков с краской, но пользовал он четыре – зеленую, голубую, черную и красную. На рисунке полосы цветов находили друг на друга, размывая края в грязь.
– Привет, боец! – Сергей опустился на корточки и взъерошил сыну волосы, потом на четвереньках подобрался к Глаше, поцеловал.
– Руки мыл?
– Не успел. Что пишут?
– Уроды какие-то церковь взорвали.
– Какую?
– Николая Чудотворца, на Пассажирской. Оставили пакет перед образами, служка открыл.
– Скинхеды?
– Не знают пока.
– Сколько трупов?
– Три.
– Ну, это еще по-божески.
В эту церковь они собирались на Крещение. После трехчасовой очереди в царицынскую в прошлом году Сергей слег с простудой, а в эту народу ходило меньше.
Глаша пошла греть ужин. Она выглядела моложе своих тридцати двух – гибкая, с маленькой грудью, узкой талией, выдающимися лопатками и короткой стрижкой. Маленький нос капризно вздернут, пухлая верхняя губа приподнята, в больших глазах – доверчивый испуг, будто хочет что-то спросить и боится.
Они были женаты девять лет. Сергей не любил Глашу. Зная, что жить с любовью легче, чем мучаться мыслью о неудавшемся браке, он внушил себе любовь. Но просыпаясь среди ночи и глядя на жену, повернувшуюся спиной и выставившую из-под одеяла угол плеча, Сергей ощущал непреложный факт отчуждения.
Никита макнул кисть в баночку с краской, понес к листу, и на полпути с края кисти на ковер сорвалась капля. Мальчик бросил на отца быстрый испуганный взгляд. Сергею был неприятен страх в глазах ребенка.
– Что рисуешь, разбойник? – спросил он, нарочно не замечая пятна.
– Это наш дом. Он горит. Другие тоже горят.
– Непохоже на наш-то… – Сергей склонился над рисунком, – Где ты такой лес видел?.. Забор такой?
– А это не здесь. Это наш настоящий дом.
Сергей присмотрелся. Несколько домиков – окно, дверь, труба с тонкой спиралью дыма – выстроившись вдоль главной улицы, прятались от густого леса за высоким забором, ощетинившимся в небо кольями. Из крыш домов вырастали острые языки пламени, их Никита сейчас раскрашивал снизу красным, а сверху черным. Мазнул пару раз черным и по солнцу.
Странно, что нет людей, подумал Сергей, но тут же увидел их, на втором листе, продолжавшем сюжет. От поселка к лесу уходила изогнутая тропинка, и в самом конце листа одна группка человечков преследовала вторую. Погоней управлял бородач с саблей – его Никита изобразил ростом вдвое выше остальных. Верх сабли мальчик разрисовал красным.
– Плохие. Они подожгли наш дом и другие тоже. А это ты, – Никита коснулся кончиком кисти великана с бородой, и тот обзавелся черной точкой на лбу, – поймал их и всем отрубил головы. И повесил на кольях.
Никита стал рисовать на кольях забора овалы, добавляя в них две точки глаз и полоски носа и рта. И кровожадный бородач, и «плохие», и головы на кольях улыбались.
Что-то удивило Сергея в рисунке. Не жестокость. Люди гибли на рисунках всех мальчишек Никитиной группы в садике, их растил телевизор. Сергея посетило беспокойное чувство узнавания виденного. Он видел поселок, но не мог вспомнить, где, и необходимость уточнить воспоминание засела в его голове назойливо, как застрявшее между зубов мясо.
Пошел на кухню и показал рисунок Глаше – та с сочувственной улыбкой сжала ему руку. Ты устал, говорили ее глаза, много на себе тащишь.
Мясо на ужин оказалось жестким, и волокна застревали меж зубов. После ужина искупали и уложили Никиту. Оба подумали о сексе и оба решили: не стоит. Сергей пошел курить.
К шпингалету окна на лестничной клетке алюминиевой проволокой была прикручена банка для окурков. Когда банка заполнялась, Сергей выбрасывал пыльную вонючую дрянь в мусоропровод. На третьей затяжке он чуть не поперхнулся, вспомнив и испытав мгновенное облегчение:
– Точно, елки…
Дома, лес и поселок с рисунка Никиты он видел во сне. В одном из многих снов с разными сюжетами, но общей атмосферой. Этот поселок всегда был там. А если Сергей его не видел, он знал, что поселок существует в пространстве сна, стоит зайти за угол, подняться на гору или обернуться.
Эти сны приходили к нему регулярно в последний месяц. Еще там был какой-то человек, страшный, тяжелый, но привлекательный; в каждом сне он стоял рядом с Сергеем и что-то объяснял, подобно экскурсоводу или старому другу, к которому приезжаешь в другой город, и он показывает достопримечательности. Сергей боялся этого человека и тянулся к нему: он был как вернувшийся из тюрьмы старший брат, родной, но обозленный и опасный.
По телу прошла дрожь понимания. Надо додумать мысль о незнакомце. Образ был в сознании Сергея, оставалось вытащить его наружу и сделать явным, но судорога лифта внизу его сбила.
Створки кабинки разошлись, выпустив на площадку Мишу Винера, соседа по лестничной клетке. Поздоровались кивками – не были близки.
Миша был инфантильным тридцатилетним мальчиком, мосластым, кадыкастым, напоминавшим ожившую лесную корягу. Как коряги гниют изнутри, превращаясь в мокрую, рассыпающуюся от нажатия пальцев труху, так чах и Миша. Воспаление, перенесенное в детстве, чудом его не убило, и, выражением няни, «ушло в ноги». Миша плохо и неловко ходил, с тростью, закидывая вперед одну ногу и подволакивая вторую. Ноги его от паха и до колен были сомкнуты, а к ступням расходились и напоминали химическую колбу с узким горлом и расширением к донышку. Он носил очки, был бледным, с плохой кожей, и после работы сидел дома.
– Слышал про церковь? – Винер всегда прятал глаза, смущаясь перед собеседником, кем бы тот ни был.
«Ваши постарались?» – чуть не спросил Сергей, но сдержался. Почему-то неловкие движения Винера и суетливая беготня его черных глаз-бусинок соединились в сознании Сергея со взрывом в церкви.
– Уже не первый случай, – запинаясь от робости, продолжил Миша, – В том году в Сокольниках, трое прихожан плюс настоятель, и в Люблино…
– И?
– Ты не передумал?
– Девушку тебе надо хорошую, Миша.
Винер ухмыльнулся, но не обиженно, а свысока, как учитель на колкость школьного хулигана. Позвенев связкой ключей, он прошел к себе.
Крайнев не считал себя расистом. Он был им, как многие вокруг, но прятал свой расизм за банальной болтовней, что нет хороших и плохих наций, а только люди. Встречаясь же с другим, Сергей чувствовал легкую брезгливость в смеси со страхом, стыдился этого и вел себя нарочно открыто и дружелюбно, что было гаже.
Винеру он грубил за то, что тот был евреем и провоцировал тем самым расизм Сергея. Миша был постоянным напоминанием о грехе нетерпимости Крайнева, и Сергею удобнее было держать его на дистанции, чем признать свое несовершенство.
Он вернулся домой, но не мог уснуть. Ему вдруг стало стыдно, как если бы он обидел ребенка. Миша во многом и был ребенком. Он читал фэнтези, все его друзья были из интернета, а близость с женщинами исчерпывалась вызовом раз в месяц проститутки.
На Новый Год, уже после того, как пустили петарды на улице, съели торт, уложили Никиту и выпили с заскочившим, как обычно, с новой девушкой, Сашкой Погодиным, Глаша заставила Сергея пойти к Мише. Они сидели вдвоем за столом, шею Глаши обвивал тонкий шарфик серебристого дождика, а на затылке Сергея, на манер дембельской фуражки, еле держалась корона из золотой фольги. Сергей подвыпил, идти не хотелось, и на каждую фразу Глаши отвечал противным звуком из дудки с раскручивающимся концом. Глаша смеялась.
– Тих, Никиту разбудишь… Ну, пойди к нему, чего он там один сидит?
Сергей опять дунул в дудку. Глаша прыснула и бросила в него пробкой от шампанского.
– Торт отнеси, нам все равно не съесть.
– Завтра съедим. Хочешь, сама иди.
– О чем мне с ним говорить?
– А мне о чем?
Все-таки пошел, разглядев в ситуации неожиданный бонус – Глаша ворчала на каждую выпитую им рюмку, а при Винере он мог спокойно напиться.
Миша сидел перед двумя мониторами. В одном шла онлайн-трансляция с праздничной Трафальгар-сквер, во втором крутились «Чародеи». В тарелке перед Мишей бело-серые комки фабричных пельменей плавали в белом и жирном мучнистом бульоне. Миша пил мартини из белой офисной кружки с надписью «Лев».
Сергей принес с собой треугольник слоеного «Наполеона» и половину бутылки виски. Миша поблагодарил и сказал, что у него непереносимость лактозы, поэтому Сергей стал есть торт сам.
Миша работал программистом. Обе маленьких комнаты его квартиры были захламлены. Полки старых шкафов прогибались под тяжестью беспорядочно наваленных книг и дисков. На подоконнике стояли две кружки с присохшими ко дну окаменевшими чайными пакетиками. Пахло затхлым.
Молчать было неловко. Сергей еще не дошел до пьяной непринужденности, когда слова льются сами, и мучительно искал тему для разговора, поминутно прикладываясь к бутылке. Тишину сломал Миша:
– Как по-твоему, что происходит?
– В смысле?
– В мире.
– Ты… имеешь в виду, в глобальном плане?
Вместо ответа Миша потянулся к мышке ноутбука, вызвал на экран файл с многочисленными графиками, и стал листать их один за другим, оглядываясь на Сергея. В его глазах росло торжество. Видимо, графики иллюстрировали невысказанное им пока положение. На каждом графике зубчатая красная кривая ползла от ноля вверх, становясь к концу вертикальной.
– Что это? – спросил Сергей.
– Папа ушел, мне шесть было, – невпопад ответил Винер, – как Никите твоему. Из-за меня. С матерью на кухне ругались, думали, сплю. Он говорил, сама в сиделку превратилась, и от него того же хочет. Жизнь не закончилась, если в семье урод родился. Он в Израиль свалил. Мама отправляла назад деньги, что он присылал. Отец потом приезжал, по делам, хотел встретиться, а я не мог, пока мама была жива. Получилось бы, я ее предаю и она его зря ненавидела. Когда она умерла, я ему позвонил. Уже купил билет, когда… – Миша засмеялся, нервно и невесело, – Псих какой-то, мальчишка, зашел в этот автобус в Ашкелоне, «Аллах-акбар», и подорвался на хрен.
Миша ругался, чтобы выглядеть мужчиной. Выходило плохо, как у матерящегося мальчишки.
– Взрыв был по их меркам слабый, всего двое. Я прямо на похороны прилетел, даже билет не менял. Отца увидел на фотке с полосой.
Сергей не прерывал. Говорить стандартных фраз про «очень жаль» не хотелось, и было бы неправдой.
– На похоронах говорил с местными. Поразило их спокойствие. Люди привыкают к насилию. Оно становится пейзажем. Обстоятельством жизни. Для них это нормально. Как в анекдоте – когда руку жмут сильно, больно, потом сжимают до нестерпимой боли, но тут же чуть отпускают, и ты рад, что уже просто больно, рад больше, чем когда рука была свободна.
– Ну, а что им, волосы рвать? – сказал Сергей, чтобы не молчать. Он потерял интерес к беседе и закурил, не спросив позволения. Выдерживаемые Винером гигиенические стандарты к этому подталкивали.
– Я не только про них. Везде так. Я думаю… – Винер склонился вперед и стал медленно сближать и разводить открытые ладони, подходя к главной мысли, – мы обречены.
– Что? Кто – мы? Мы с тобой?
– Человечество. Максимум осталось два, может, три года. Дальше все рухнет.
– Что рухнет?
– Мир. В нашем понимании.
Все было настолько нелепо, что Сергей даже не рассмеялся, а только хмыкнул. Он сидел в грязной двушке на окраине Москвы, за окном рвались петарды и ревел пьяный народ, а напротив него кусал губы калека, чья вменяемость была, в лучшем случае, под вопросом, и они всерьез обсуждали конец света, один с пельменем на вилке, второй – с короной из фольги на макушке.
– Ты имеешь в виду ядерную войну? Инопланетян? Что там еще…
– Сергей, твой ум зашорен. Тебя медиа подсадили на неправду, и ты слезать не хочешь. Разуй глаза. Думай. Анализируй, что видишь. Эти графики, – Миша двинул мышью, прогнав заставку, – за три года. Преступность, наркомания, локальные конфликты, межрасовые и межконфессиональные стычки, гуманитарные и техногенные катастрофы, сердечно-сосудистые и раковые заболевания. Посмотри, скептицизма поубавится. Мы куда-то идем, и это конец пути. Серая пустыня, Сергей.
Винер хотел говорить четче, но от желания убедить собеседника слова набегали друг на друга, торопясь; он запинался, раздражался, с его губ слетала морось слюны. Капелька осела на щеке Сергея, и он подался назад.
– Это будет круче и ядерной войны, и инопланетян. Перестанет работать вся система. Эти кризисы – первые звоночки, чесотка в носу перед чихом. Мы на краю. Грядет глобальная война, вымирание и хаос.
Не найдя пепельницы, Сергей устроил окурок на краю железной подставки для паяльника.
– Ну, война уже идет, выйди на улицу. Миш, с праздником тебя, спасибо за беседу и что поделился, жалко, что в семье у вас так получилось, но я спать. Сорри.
Он поднялся, потянулся до хруста в костях, и, гася зевок, протянул Мише руку. Она повисла в воздухе.
– Ты считаешь, что все нормально, если режут не тебя, а на улице кого-то, – терпеливо произнес Винер, глядя на Сергея снизу вверх, – Человек с ножом – за дверью, Сергей. А у тебя сын и жена. Я предлагаю спастись.
– Спасибо, Миш. Ты настоящий друг. Сделай шлем из фольги, мысли подслушают.
Перевел в шутку, надоело стоять с протянутой рукой. Миша пожал. Ладонь была теплой и влажной. Сергей сильно сжал ее, и Мишины пальцы сбились в связку, но он перехватил руку Сергея и не отпускал.
– Выслушай до конца, пожалуйста!
Сергею стало жаль Винера. От него не убудет, а у Миши наболело.
– Иностранцы уже валят. И наши, не олигархи, просто богатые люди. Чуют жареное. Думают, там лучше. В ближайшие месяцы начнется.
– Что?
– Не знаю. Бунты, этнические конфликты, а я к ним настороженно отношусь, ты понимаешь. В городах будет ад. Близко к человеку – близко к смерти. В Москве половина умрет. – И, помолчав, продолжил: – Отец оставил мне бизнес. Санаторий в Тверской области, «Заря». Двадцать гектаров, лес и речка. Там сто лет не жили, все надо восстанавливать. Но поблизости нет крупных городов, магистралей и стратегических объектов. В случае конфликта, не дай бог, там ни бомбежек, ни беженцев не будет. Есть дома и пресная вода. Можно подключить водопровод, газ и электричество. Мы уедем туда, отгородимся от мира и попытаемся выжить. Здесь даже пробовать не имеет смысла.
– Мы?
– Я, ты, семья твоя. Еще людей найдем.
– Чем заслужил доверие?
– Я калека. Сам не выживу. Убьют, из-за собственности или развлечься. А ты лидер, и человек порядочный. Я тебе доверяю.
У тебя просто никого больше нет, думал Сергей. Все твои друзья – такие же бледные очкарики, чахнущие у мониторов и напуганные реальным миром. Он решил успокоить Винера.
– Знаешь, мне сон недавно снился. Еду я с семьей в поезде, и вагон начинает трясти, а поезд набирает ход. Я – к проводникам, а они заперлись у себя в купе и бухают, а вагон уже ходуном, на ногах не устоять и вцепиться не во что. Все трещит, разваливается, болты скрипят и вылетают. А за окном такая жуть, что не веришь глазам и на скорость списываешь. Я ползу кое-как к машинисту, а там только топка и кочегар. Молодой парень, жилистый, загорелый. Как герой советских пятилеток, помнишь, на плакатах? Мышцы, чуб, зубы белые, на куртке вышито – КРЮЧКОВ.. Тело блестит от масла, пота, швыряет лопаты в топку, ржет… И я вместе с ним начинаю ржать, хватаю вторую лопату и бросаю уголь в топку, чтобы еще быстрее, чтобы вылететь в черную дыру с чудовищами.
Теперь не понял Миша.
– И что?
– Реакция на стресс. У меня сны – у тебя графики. Жениться вам надо, барин.
Миша посмотрел на Сергея, будто тот его ударил. Сергею стало стыдно, и он торопливо продолжил:
– Надо верить. Год нас поколбасит, два, и опять строить начнем. Так всегда. А ты – как мальчик, спрятался на чердаке со сборником фантастики. Его другие дети играть не берут, а он думает: ничего, вот будет ядерная война, вы умрете, я один выживу и все игрушки – мои… Мы на следующие выходные на шашлык, хочешь – с нами давай, – сказал Сергей, думая про себя: Глашка убьет.
Миша щелкнул клавишей ноутбука. На экране появилась старая фотография. Два бледных худых мальчика в бриджах и матросках напряженно смотрели в объектив.
– Тоже верили. Хорст и Йоган, двойняшки. Прадед по маме и его брат, евреи немецкие. Соперничали всю жизнь. Один в СССР уехал, социализм строить, второй в Мюнхене лавку открыл. Обоих – прикол – в сорок первом посадили. Хорста как шпиона, Йогана как еврея. Хорст вышел в пятидесятом, Йогана отравили газом в сорок втором, в Треблинке. Прадед говорил, все это время и он, и Йоган, каждый на своей стороне, чувствовали, что надвигается. Но верили, что обойдется. Вера иррациональна, Сергей, а интуиция – нет. Веру человек выдумал, а интуиция, очко – его шестое чувство, инстинкт. Ты ощущаешь, сколько черной энергии накопилось в Москве, стране, мире? Неужели не понимаешь, что все взорвется? Это ты – мальчик под одеялом, верящий, что если закрыть глаза, чудовища уйдут. Поздно. Теперь все, что увидишь, будет работать на меня. Говори себе: не обойдется, не верь.
Прощаясь, Миша сунул Сергею толстую файловую папку.
– Посмотри, время будет.
Придя домой, Сергей положил ее на верхнюю полку вешалки, где шарфы и перчатки, чтобы легче найти, когда отдавать.
– Как Миша? – спросила жена. Ожидая Сергея, она прикорнула у телевизора и сейчас давила зевок, двигая челюстью.
– Лечиться надо Мише. Электричеством.
***
Бог, создавший Москву, был небесным беспризорником, в лохмотьях и с грязными руками. Он вылепил город из обломков и осколков, воткнул в него краденые блестяшки, а когда не помогло, наклеил повсюду фантиков от жвачек.
Серая масса облаков висела на заводских трубах и шпилях высоток, как грязное одеяло на гвоздях. Солнца не было. Сергей не помнил, когда последний раз смотрел на небо в Москве. Его как будто не было в этом городе, как не было белого снега, а был серый, как не было воздуха, а была выхлопная труба с присосавшимися к ней в надежде на успех пятнадцатью миллионами.
Прошло больше трех месяцев с их разговора с Винером, но Миша никак не успокаивался. Он присылал Сергею статьи и ссылки на форумы, где обсуждался неминуемый конец света. Сергей, чувствуя себя обязанным Мише уже потому, что тот был калекой, исправно читал все и скоро почувствовал, что сам начинает сдвигаться. Он стал участником пары форумов. Люди в них походили на набившихся в тесный тамбур вагона курильщиков. Дым висит под потолком, ест глаза, царапает ноздри на вдохе, оседает пленкой копоти на коже, а они все равно продолжают курить, кашляя, смаргивая слезы, падая друг на друга при толчках поезда. Так же и в форуме люди пугали других и пугались сами, с радостным воодушевлением смакуя грядущую гибель всего.
Встречаясь с Сергеем, Винер всякий раз спрашивал – не передумал ли он. Этими вопросами и письмами он добился того, что возможность уехать стала частью жизни Сергея. Он отрицал ее, но подсознательно с ней свыкся. И против воли стал думать каждый раз, стоя в пробке: правда, за что цепляюсь? За зарплату, «возможности» или счастье свысока смотреть на тех, кто не в Москве? Но он не получал больших денег, и город высасывал их подчистую.
Полученной сегодня зарплаты за март – конверт из коричневой бумаги лежал во внутреннем кармане пиджака – с трудом хватит на продукты, оплату кредита, счетов, невроксана и сиделки. Сергей влез в долги. Не случись чуда, а ждать его было неоткуда, он не сможет рассчитаться. Не было и надежд на выдающуюся карьеру. Надеялся на пост главы департамента, но кризис и хватающие зубами за пятки молодые выпускники финансовых институтов заставляли радоваться повышению до начальника отдела.
Когда ему было двадцать семь, он ждал от жизни чего-то хорошего, и вот прошло десять лет, и он, оглядываясь назад, думал, что тогда и было хорошо. Было ли? Не будет ли он в сорок семь так же смотреть в сегодняшнюю свою маету? Или до какого-то раздела земного времени человек живет несбыточными надеждами, а после – тоской по упущенному? Так ради чего все? Зачем терпеть такую боль, Сереженька?
Может, правда, уехать из этого города, от скопившихся в нем злобы и нерва? Отрастить бороду, ходить босиком за плугом? Все бред.
После проспекта Андропова дорога очистилась, и Сергей успокоился. Человек слаб, думал он, а Москва его дразнит. Нам бы о людях думать, а не о «Хаммере». Скромности нет. Превратились в организм, который жрет и гадит, так нельзя, наверное.
Вот я убедил себя, что сволочи рулят миром, и сам стал злым. А надо наоборот, поступать по-доброму, каждый день, и добро пойдет от тебя к другому, а от него – дальше, и будет меняться вся картина.
Мысль приободрила Сергея, и он расправил плечи, и улыбнулся, словно понимание добра уже стало первым добрым поступком. Он так увлекся смакованием своей внезапной праведности, что проскочил мимо старого «Фокуса», мигающего аварийкой на обочине. Рядом с машиной, у красного отражающего треугольника, косо поставленного на асфальт, махал проезжим паренек лет восемнадцати. Проскочившим машинам он отвешивал вслед насмешливый поклон: казалось, ничто не может испортить ему настроения, ни холодный апрельский дождь, ни равнодушие людей.
Сергей притормозил так резко, что качнуло вперед, а водитель сзади, объезжая, обдал его возмущенным сигналом. Вот и первый добрый поступок, подумал Сергей и медленно поехал к «Форду» на задней передаче. Повернув голову, уперев руку в бок пассажирского сиденья и упиваясь своим благородством.
Разглядел водителя «Фокуса» – черноволосый, улыбчивый кавказец в модных узких джинсах и короткой кожанке. Он подпрыгивал на месте – от радости и чтобы согреться, – и показывал Сергею кулак с оттопыренным большим пальцем, одобряя его поступок. Сергей опустил стекло – парень склонился к окну.
– Здравствуйте, – акцент легкий, горский, певучий, – я приехал, похоже… Колесо спустило, запаски нет, как обычно, короче. Выручите?
Он сразу располагал к себе – молодостью, улыбкой, обаянием. Такого друга хотят мальчишки, о таком парне мечтают девушки.
– Не вопрос, – в предложенной шутливой тональности ответил Сергей и тоже улыбнулся, как вдруг задняя дверца его машины открылась и хлопнула, впуская в салон человека, и с ним – холод:
– Так, сучок, сейчас вперед и налево на повороте, поехали!.. Едем, сука, не стоим! – взвизгнул новый пассажир и упер в шею Сергея холодное железо.
Пистолет, понял Сергей, послушно трогая. Он приставил к моей шее пистолет. Сергей не ощущал страха, только недоумение, не веря, что все происходит на самом деле: он словно смотрел кино про этот момент своей жизни. В зеркале заднего вида заметил, как следом тронулся «Форд».
– В парк съезжай… В парк, пидор, съезжай, бля!.. – Сергея ткнули дулом в шею, и он медленно съехал в парк, проехал двести метров и свернул на кочковатую грунтовку, уходящую в лес двойной извилистой колеей.
Я читал про эти банды, отрешенно думал Сергей. Они воруют машины – странно, что позарились на не слишком престижный «Пассат», обычно работают по машинам дороже. Или это недавняя банда, набивают руку? Точно, молодые оба. В любом случае, машина застрахована, а меня трогать они не будут, какой им смысл (резать мне голову бить в висок гаечным ключом чтобы потом написали в протоколе про тупой предмет душить ремнем сзади упираясь коленом в спинку сиденья).
Проехали дальше – колея стала у́же, заросла, и машина тронула днищем бугор между вдавленными в землю колесными следами. Этот район бирюлевского парка называли «за трубами». Сюда редко кто ходил днем, а вечером увидеть здесь человека было чудом. По крайней мере, человека, от которого не хочется удрать.
Сзади приказали, и Сергей остановился. Они оказались на небольшой лысой поляне, заваленной мусором, ограниченной с одной стороны пепелищем и свалкой, с другой – бомжовской хижиной из крошащихся по бокам стружечных плит.
В заторможенном состоянии, словно наблюдая за собой со стороны, Сергей вышел из салона, подняв руки. Ситуация была настолько нелепа, что не могла случиться с ним, Сергеем Крайневым, тридцати семи лет, мужем и отцом. Он этого не заслужил. Он все делал правильно. Человек сзади вышел следом. Сергей повернулся к подъезжающему «Форду» и смог рассмотреть грабителя.
Им оказался невысокий костлявый парень не старше двадцати в утепленном спортивном костюме с адидасовскими полосками и надвинутой на брови кепке. Из «Фокуса» вышел черноволосый. Встретившись с Сергеем взглядом, пожал плечами, извини, мол, и полез в «Пассат», чистить бардачок.
Адидас выпрямил руку, и пистолет посмотрел в глаза Сергея страшной черной дыркой. Это был самодельный револьвер с коротким дулом, какие сотнями делали в подпольных мастерских для чеченских войн.
– Ты, че, сука, пялишься, – тихо и зло, гнусавым блатным распевом затянул Адидас, – че, тварь, вылупился…
Черты его лица были мелки, и само лицо было маленьким, мышиным. Сергей рассмотрел острые пеньки сгнивших зубов. Адидас шагнул вперед. Пистолет в его руках задрожал, и на Сергея пахнуло дешевой водкой и нечистым телом.
Кто-то ждал их в шалаше, кто-то третий. Сергей почуял метнувшуюся за спиной тень, но не успел повернуться, как что-то тяжелое и сокрушающее обрушилось на его затылок, в глазах помутилось, он упал на колени, успев выставить руки в колющую щебнем землю и охнув от боли.
Кто-то – Сергей ощущал лишь руки – схватил его за волосы, дернул назад и наградил мощным ударом в шею, от которого Сергей прокусил язык и не смог дышать, и мир зашатался и затрясся вместе с ним. Его еще ударили, и он упал, и валялся на земле, пока Адидас торопливыми ловкими движениями обшаривал его карманы. Вытащил книжечку с правами, тряхнул ею, пролистывая, и отбросил. Полез во внутренний карман пиджака, справа, где лежал бумажник и конверт с зарплатой.
Весь во власти боли, стыда, неправильности и в то же время неизбежности происходящего, Сергей вцепился в руки Адидаса:
– Нет… Не надо, стой…
Адидас стал подниматься, выдирая руки, и Сергей вместе с ним. Он услышал звук замаха сзади, и в ухо с силой кувалды влетел кулак. Сергей отлетел к машине, стукнувшись о крыло, и наполовину перестав ощущать себя. В голове звенело. Он понимал, чем все закончится, но не мог этого принять. Он боялся, что будут опять бить, но не хотел отдавать деньги и поднимался. Его еще ударили – по печени, и в живот, удары были мощными, и Сергей перестал сопротивляться.
– Вы что делаете… – сдавленно тянул он, скрутившись на земле, прижимая ладонь к уху, из которого шла кровь, – вы люди или кто…
Адидас снял с него часы, отобрал мобильник, сорвал крестик на серебряной цепочке.
– Эй… – он потряс полубессознательного Крайнева за плечо, – слышь, чего у тебя еще есть? Сам скажи, слышь?
– Ничего. Больше… ничего.
Адидас шмыгнул носом, огляделся по сторонам и снова вытащил пистолет.
– Эй, хорош! – крикнул черноволосый. Испуганный, он вынырнул из салона «Пассата», держа в руках сергеев ай-под. – Хватит, вы что?!
– Рот закрой! – не оборачиваясь, бросил Адидас, и черноволосый замолчал.
Адидас приставил дуло к губам Крайнева, и скривился в мерзкой улыбке.
Сергей испугался. Ему стало жалко Глашу и Никиту, которых он бросал, не сумев защититься. Он не мог себе позволить умереть.
– Ради бога, – вытолкнул сквозь разбитые губы, плюя на ствол кровью, – …если хоть что-то в тебе осталось… У меня жена и сын. Мать больная. У них только я. Как мужика прошу.
Адидас замер. Улыбка сползла с лица. Он двинул кадыком, глотая слюну.
– Соси.
– Что?
– Соси, мужик, – он втолкнул ствол в рот Сергея, царапая губы и нёбо. – Соси, пока не кончу.
Сергей зажмурился, и стал втягивать губами дуло, ощущая во рту металл и смазку. Даже с закрытыми глазами он чувствовал исходящую от Адидаса волну смрадного удовольствия. Через двадцать секунд, показавшихся и часом, и мигом, Адидас взвел курок.
– Давай, сучка, давай…
Сергей приготовился умереть. Страшен был момент боли, вот-вот, зато потом все кончится. Он успокоился и испытал облегчение. Все, что состоялось в его жизни раньше, он ощущал теперь как бестолковую суету в зале ожидания, со случайными пересечениями людских путей. А сейчас пришел поезд, и надо ехать, и там все будет правильно.
Да и, по правде, достало все.
Адидас выдернул пистолет изо рта Сергея, ударил его рукоятью в висок, и мир пропал.
***
Придя в себя, он обнаружил, что остался без пиджака и ботинок. Болел палец с белой полоской от кольца, с красными ссадинами, появившимися, когда его срывали.
С трудом встал на четвереньки. Вокруг содранной на виске и затылке кожи запеклись кровавые лепешки. Голова кружилась. Он не мог закрыть рот и долго смотрел, как на землю тянется толстая и вязкая нить слюны с кровью. Его вырвало. И еще раз.
Скоро стало нечем рвать, но скручивало так, что трудно было дышать, и приходилось хватать ртом воздух в перерывах между спазмами. Глаза слезились. Отблевавшись, отполз к дереву.
– Сволочи, – сорвалось с губ, – сволочи.
Он не знал, сколько пролежал в беспамятстве. Было темно, но со стороны дороги слышался гул машин. Значит, еще не ночь.
С трудом поднялся и заковылял к дороге. Ойкнул, наступив в темноте на осколок бутылки. Снял сорочку, порвал на полосы и обмотал ноги. Так можно было идти, не высматривая, куда поставить ногу.
Лес стал редеть. Показались шестнадцатиэтажки Лебедянской.
Он вышел на железную дорогу. Перешагнув стальные полосы, густо покрытые копотью и блестящие сверху, Сергей остановился. Здесь начинался родной бирюлевский парк, загаженный людьми и собаками.
Сутулый лысоватый мужчина в плаще стоял к нему спиной у дерева, неподвижный, как гриб. Почувствовав Сергея, обернулся. Взгляд был встревоженным, как у захваченного врасплох за стыдным поступком, но Сергей списал это на свой внешний вид.
Мужчина был лыс, только над ушами за кожу цеплялись жесткие рыжеватые волосы. Ему было под сорок, маленькие глаза смотрели на Сергея сквозь стекла старомодных очков изучающе, как на диковинного зверька. Вдруг он словно что-то увидел в Сергее. Глаза его расширились и, медленно расставив руки, он опустился на колени.
– Я пойду за тобой, хозяин, – произнес хриплым, срывающимся от волнения голосом, – я сделаю все, что ты скажешь.
***
Заявление принял молодой капитан со старыми глазами. Звали его Антоном, а фамилию Сергей забыл, в памяти осталось, что начиналась она на «к», как его собственная. Капитан был в джинсах и черных кроссовках, на губе болталась сигарета, на боку – кобура.
Он был в застарелом похмелье, оживленном парой рюмок водки. Невозмутимость, с какой он принял заявление, автоматизм в голосе, когда задавал вопросы, делали его похожим на платежный терминал, только дикция была не такой четкой, и пахло от терминалов иначе.
Он опросил Сергея и посадил ждать в коридоре.
Крайнев сел на длинную широкую лавку против зарешеченного между рамами окна. Решетка была в четверть солнца в левом нижнем крае с расходящимися лучами. И обод солнца, и его лучи покрашены были белым.
Выцарапанную на лавке надпись «Мусора – суки» покрывал толстый слой зеленой краски. Надпись казалась древней, выбитой на прибрежном камне, омываемом водой и поросшим волосами мха. Сергей принялся ковырять ногтем край лавки, где краска облупилась и отходила тонкими синими пластинками.
Я сижу двадцать минут. На меня всем плевать. Меня чуть не убили, и теперь я сижу и жду. Никто никого не будет искать. Я внутри равнодушного механизма. Это свой мир со своими правилами, и следаку ближе преступник, чем я, потому что они говорят на одном языке; я пришлый; они – волки и овчарки, а я – овца, и они дрючат меня каждый на своем основании.
Сергей встал и пошел из дежурки на улицу. Прошел мимо часового у будки КПП, миновал ворота и оказался во дворах многоэтажек Лебедянской.
Была ночь. Каждый дом окружал пояс из припаркованных машин. Сгруппированные по три, дома образовывали незавершенный с одной стороны квадрат. Внутри каждого квадрата на маленьком песчаном поле жалась детская площадка из железной горки, двух лавочек, сломанных качелей и деревянного домика с колечками засохшего кала внутри. Ночью здесь собирались алкаши, и пасти мусорных ящиков к утру были полны пустых бутылок и смятых сигаретных пачек. У песочниц валялись шприцы, надорванные с угла пакетики от презервативов и пустые упаковки терпинкода.
Мир Сергея, чистенький, трусливый мир мелкого чиновника, или менеджера, спал, посмотрев телевизор и спрятавшись за железными дверями; улицы были отданы другому, скрывавшемуся днем «за трубами». В нем уверенно чувствовали себя Адидас и капитан с фамилией на «к», а Сергей по нему передвигался обычно перебежками.
Но не теперь. Он шел, не обращая внимания на шушуканье темных групп у подъездов. Попытайся его кто-то задеть в эту минуту, Сергей ответил бы. Он почти желал, чтобы его задели. Сегодня в лесу случилось важное. Он перешел черту. Его через нее перетолкнули.
Его испугали не грабители и не наставленный пистолет. Пробрало Сергея то, что он готов был отказаться от жизни. Чего тогда она стоит?
Хватит. Он не будет больше терпеть.
Когда Глаша его увидела – грязного, раздетого, с распухшим лицом в засохшей корке крови, она охнула, бросилась к нему и крепко вцепилась. От нее пахло корвалолом.
– Что случилось? Отвечай, не молчи, ты что молчишь?
Она беспокоилась, и ему стало стыдно, потому что час назад он готов был бросить ее и сына.
– Ложись, я к мужу Веркиному, он врач. Или иди в ванную. Тебе можно в ванную? Давай я тебя помою, – смахнула скопившуюся слезу, не желая быть слабой и злясь на себя за незнание, что делать.
Он рассказал, что случилось.
– Все нормально. Жив, главное. Вино есть у нас? Вино, да, вино… Вот достань, выпьем как раньше, поговорим обо всем, хорошо?
– Хорошо, – сказала Глаша, – точно нормально себя чувствуешь? Не чтобы меня успокоить?
Повторив, что все в порядке, он снял с нее груз ответственности – не надо никуда бежать, беспокоиться, не надо быть сильной. Жив. Глаша ткнулась лбом ему в грудь.
– Дурак. Ты такой дурак, сто раз говорила: не останавливайся, не помогай никому.
Он гладил ее по затылку. Какая жизнь хрупкая, думал он. Хрупкая и короткая. Я ее не на то трачу.
Приехал Сашка Погодин. Красавец и бабник, Глашкин однокурсник. Сначала не принял Крайнева, но с годами подружились.
Увидев Сергея, Сашка от облегчения выругался матом, попросил прощения у Глаши, опять выругался, веселее, и переспросив, точно ли не нужен, умчался обратно. Его ждали. Сашка был весел, слегка косоглаз и нравился женщинам.
Наутро вызвали врача. Прописал постель и для сосудов. Сергей позвонил на работу. Отнеслись с пониманием, но сказали, что так не делается. Он, вообще-то, денег должен, и займ ему дали не в надежде на болезни.
Глаша ушла к себе, в Дом детского творчества, захватив Никиту. Не хотела отдавать его в садик, где дети менялись болезнями, и таскала с собой. Он целый день рисовал.
От нечего делать Сергей достал с полки винеровскую папку и стал смотреть. Бумаги были с загнутыми углами, пятнами от еды, кругами от донышек кофейных кружек и карандашными пометками. И были фотографии.
Панорамный снимок сверху вмещал огороженную забором «Зарю», густой лес вокруг, речку, извилистую грунтовку и широкую тропинку в лес. У Сергея как льдом по нутру поскребли. Снимок до деталей совпадал с рисунком Никиты. Его сын рисовал место, которое снилось Сергею, и сейчас он держал фотографию этого места в руках.
На улицу вышел через неделю. Синяки спали и пожелтели, и Глаша прибивала их кремом, когда Сергей шел на работу. Он поехал к матери в Шолохово и, сидя у ее кровати, держа ее за руку, сказал:
– Мы, может, уедем, мам. Из Москвы. С Глашей, Никитой.
Мать не ответила. Она спала после укола невроксана, приоткрыв рот и сопя.
– Я тебя тоже заберу, мам, – сказал Сергей, не зная, что врет.
Ему показалось, что ее пальцы дрогнули.
Девок звали Жанна и Эля – Антон прочел имена на хлопушке. На вид каждой и шестнадцати не дашь, но на самом деле они старше. Хозяин Антона, Зыков, хоть и представлял закон загородкой для скота и считал, что его он не касается, в некоторых вопросах был принципиален. Не работать с несовершеннолетними было одним из его принципов. Останавливали Зыкова причины не морального свойства. За баловство с малолетками прижимали крепко, не спасали друзья ни «там» – Зыков поднимал палец вверх, ни «там» – палец уходил вниз.
Отопление отключили до того, как ударили неожиданные для мая холода: режиссер попросил прихватить обогреватель. Пришлось заехать на радиорынок, и теперь серый «Индезит», формой схожий с американским небоскребом сороковых, мигал красной лампочкой, стоя на середине единственной комнаты, одна половина которой была отведена под съемочную площадку, вторая – под раздевалку.
Когда их знакомили, рыженькая, Жанна, улыбнулась Антону, придавая улыбкой характер игры тому, что будет происходить. Черненькая, Эля, ограничилась кивком, не оторвавшись от ядовитого журнала с фотографиями звезд и рекламой одежды.
Восьмилетняя Ксюшка, чтобы не мешать, прилипла к стене, сложив за спиной руки. Прижалась к холодному бетону, согретому тонкой полоской обоев, и смотрела снизу вверх на непонятную работу взрослого мира. Встретившись взглядом с Антоном, дочка приложила к губам палец и надула щеки – молчу.
В кино, сказал режиссер, без обогревателя обошлись бы. Софиты бы нагрели. Он работал в кино. Он хотел сказать: «Я настоящий режиссер. Я здесь случайно».
Мы все случайно. Все предпочли бы оказаться в другом месте, мог ответить Антон. Режиссер дал ему пластиковый стаканчик с кофе. Антон поблагодарил. Этим стаканчиком и ненужной хлопушкой режиссер старался переместить ситуацию на территорию искусства, что ослабило бы ее мерзость.
– Клевые сапоги, – сказала Эля рекламе в журнале, – семнадцать тысяч стоят. Дождусь сейла и куплю.
Подумав, добавила:
– Или сейчас купить?..
Пришел третий участник съемок, светловолосый парень с жидкой бороденкой, клочками измазавшей щеки, и потерянным наркоманским взглядом. Он, как и девчонки, как и Антон, работал на Зыкова, и Антон уже сталкивался с ним, но имя забыл. Парень суетился, потирая якобы замерзшие руки, жаловался на холод, опустив температуру на улице на три градуса и наврав про климатический рекорд. Он принадлежал к числу людей, считающих, что их значительность возрастет, если они будут врать.
Режиссер проверил камеру, дорогую цифровую DIA. Обращаясь с ней, он становился плавнее в движениях, и, казалось, переставал дышать. Дал команду готовиться.
Жанна высунула изо рта жвачку и залепила комочек, похожий на крохотный розовый мозг, за ухо. Эля отложила журнал раскрытыми страницами вниз, чтобы после дочитать, и стянула через голову кофту. Режиссер, желая разрядить обстановку, стал шутить, но никто его не поддержал. Идиот, подумал Антон, дал бы всем кокса, прошло бы как по маслу.
– Выйди, – бросил Ксюшке.
Дочь, надув губы, ушла на кухню, встала коленками на табурет у окна, оперлась локотками на подоконник и уставилась на улицу.
Покрытый линолеумом пол был холодным, и Жанна сняла носки, голубые, с белыми точками, в последнюю очередь. Она наклонилась вниз, и ее маленькие острые груди свесились к полу, образовав латинскую W.
Они надели белые блузки, короткие клетчатые юбки и стали выглядеть, как школьницы из японских мультфильмов. Жанна растянула на пальцах резинки, и соорудила на голове хвостики, торчавшие в разные стороны и вверх.
Идея была Зыкова. Видео рассылали клиентам по подписке. После съемки на девочку выстраивалась очередь в несколько недель, и прибавка в сто баксов к прайсу выглядела оправданной. Съемочный день стоил две тысячи, за месяц затраты окупались пятикратно. Как в наркобизнесе, смеялся Зыков, обнажая ряд неестественно ровных и белых зубов, делавших его пасть похожей на отполированную решетку ржавого «Мерседеса».
Наркотиков Зыков не касался, не из предубеждения, а потому, что войти в этот бизнес было трудно, работать в нем – опасно. Пока ему хватало двух десятков борделей и массажных салонов. Деньги он вкладывал в недвижимость.
Жанна и Эля, словами Зыкова, затыкали нишу педофилов. Запись пойдет подписавшимся по теме «Тин-порно». Эта ниша не была чужда самому Зыкову – шеф облизывал губы, стоило разговору коснуться предмета. Ему исполнилось шестьдесят, но он уже был рыхлым сутулым стариком с отвисшим животом и тяжелым дыханием. Второй подбородок свисал на грудь, как сдувшийся наполовину воздушный шар, а капиллярные сетки расчерчивали кожу лица, как текущие по ледяной пустыне кровавые реки. Он всегда улыбался, но холодные, выцветшие глаза отменяли улыбку, щупая мир скользкими и липкими прикосновениями: человеку, на которого смотрел Зыков, казалось, что его насилует осьминог.
Зыков представлялся продюсером.
Кошелев был его псом. Телохранителем, слугой – и псом.
В первом акте Жанна и Эля изображали школьниц-подружек, корпящих над домашним заданием. Вот им стало жарко, они разделись, и уже через секунду стали ласкать друг друга – зритель порно не любил долгих прелюдий. Жанна стерла со лба воображаемый пот, а Антон, заметив, как ее кожу покрыли мелкие пупырышки от холода, не смог удержаться от ухмылки. Поймав его взгляд, улыбнулась и она, и теперь между ними образовался невидимый мостик, словно они были союзниками и знали что-то, чего больше в комнате не знал никто.
Во втором акте явился одноклассник, светловолосый. Режиссер просил его изобразить ботаника, для чего нацепил на парня очки и расчесал его волосы в нитку косого пробора. Сначала смущаясь, светловолосый вскоре присоединился к играм девушек. Режиссер шепотом давал короткие указания.
В перерывах между съемками курили, накинув куртки на плечи, и пили чай, согреться. Светловолосый, расставив ноги, размеренно теребил член, чтобы поддержать исчезающую эрекцию.
По команде режиссера снова работали. После первых неловких движений угадывали ритм друг друга, двигались под движения партнера. Сила, которую кто-то назвал бы похотью, кто-то – инстинктом, брала свое, и они ускоряли движения, дышали тяжело, и хватали друг друга взглядами, нуждаясь в более полном чувственном единении. Разгоряченный парень искал поцелуев девушек – они отвечали ему сомкнутыми губами или отворачивали головы, не переставая искусственно охать.
Закончили к половине третьего. Режиссер, подключив камеру к ноутбуку, начал монтаж. Девушки и светловолосый оделись и курили на кухне. Докурив, засобирались. В прихожей Антон помог Жанне надеть куртку.
– Мне в Чертаново, – сказала она, ощутив его руки на своих плечах, – подбросишь?
– Петр Вадимович просил тебя приехать, – прошептал Антон, почти касаясь губами ее уха, не желая, чтобы слышали Эля и светловолосый, различая взглядом у корней волос детский пушок, – я подвезу.
Она не отстранилась, но напряглась и повернула к нему голову, ожидая еще каких-то слов. Антон промолчал.
***
Ехали, натужно болтая о ерунде. Ксюшка сидела сзади и картинно дулась на отца. Не могла простить, что не видела «взрослых» съемок.
На Варшавке встали в пробку. Жанна щелкала кнопкой приемника, переключая станции в поисках неведомой Антону, а может, не существующей в природе правильной песни. Разговор почти прекратился. Слова были редки, как капли из-под неплотно закрученного крана.
Было неловко. Антон не смотрел на Жанну. Повернул голову влево, глядя на колонны машин, заполнивших полосы, на дымящие трубы котельных, на ковыряющего в носу водителя соседней «Ауди».
Зыков жил в центре, отхватив этаж старого, дореволюционной постройки дома на Трубной. Дверь открыла Ирина, в прошлом проститутка Зыкова, теперь ведшая его домашнее хозяйство. Ей было тридцать, но опыта в глазах – на двести. Зыков не спал с ней, она была его псом, как Кошелев, но более злым. Прошлась по Жанне неприязненным взглядом – ревновала Зыкова ко всем.
Зыков ждал в гостиной. Пил кофе, уставившись в панель телевизора на стене. Режиссер уже переслал файл. При их появлении Зыков встал и пошел к Жанне, запахивая полами цветастого халата поросшие седым волосом кривые ноги. На Антона не взглянул, считая его обстоятельством жизни – как привезшую девушку машину или дорогу, по которой та ехала, а по Жанне прошелся взглядом, после которого на той будто остался слой слизи. Отправил девушку в спальню. Уходя, она не попрощалась с Антоном, но посмотрела на него. Зыков перехватил взгляд и уставился на Кошелева:
– Ты ее трахнул уже? Так ты мне денег должен. Она ж моя собственность!
Хлопнув Антона по плечу, Зыков захохотал и предложил выпить. Антон согласился.
Хозяин проинструктировал Антона касаемо текущих дел. Но мысли Зыкова были заняты другим, он оглядывался в сторону спальни, облизывая губы и отирая их ладонью.
Антону следовало связаться с человеком, у которого Зыков покупал две квартиры в Бирюлево – на одной лестничной клетке, и смыкаются стенами. У этого человека – фамилия на клочке бумаги показалась Антону знакомой – могли возникнуть деликатные запросы.
Ирина заперла за Антоном дверь.
Кошелев знал, что старик делает с девушками. Его шеф больной, конченый мудак, извращенец и насильник, и Антону потом предстоит улаживать проблемы, если возникнут. Он сел в машину, закурил вторую сигарету от первой, и отъехал от дома Зыкова. Ксюшка, ожидая его, пересела вперед.
Антон перестал задаваться вопросом, кто он, и что делает. Все мы хотим оказаться в другом месте и заниматься другими делами, думал он. Все хотим жить в другом мире. Но живем в этом.
Прочитав мысли отца, Ксюшка посмотрела на него с укоризной.
– Слово скажешь, пешком пойдешь, – оборвал ее Антон, не дав открыть рта.
Пожала плечами и отвернулась к окну. На ней была розовая хлопчатая майка с Губкой Бобом, кеды и летние штаны с замочками и сеточкой, когда-то светлые, теперь лоснящиеся сальными пятнами на коленях и у карманов. Не мерзнет же, подумал Кошелев, и ему стало холодно самому.
Они снова встали в пробку, теперь из центра. Позвонил сменщику и попросил задержаться.
На сутки Кошелев заступал в восемь вечера. Если ничего не случится, получится поспать, хотя он не помнил дежурства, на котором бы ничего не случилось.
К дежурке подъехал в половине девятого. Сменщик передал ключи от кабинета и сейфа с печатью на брелке. Оставшись один, Антон разулся и улегся на старый продавленный диван, пахнущий табаком и мужиками. На стене над ним узкие полоски скотча удерживали карту звездного неба. Ксюшка сбросила кеды и, поджав ноги, скрутилась в кресле.
В кабинете было тепло и накурено. За окном опускались сумерки. В углу гудел старый обогреватель, а из коридора доносились неразборчивые голоса и шелест подошв по линолеуму, когда кто-то проходил мимо. Антон знал в этом кабинете и этом здании каждую деталь, каждый выцарапанный на стене уборной мат, скрип каждой половицы, знал этот запах, этот спокойный, но подспудно тревожный гул дежурки. Было уютно. Его веки отяжелели, а мысли стали вялыми. Он посмотрел на серебристые гвоздики Южного Креста, прибитые к темно-синему небесному ковру, и закрыл глаза.
Из сна вырвал звонок. Антон схватил трубку, поднес к уху, что-то даже сказал туда, какое-то «слушаю», не до конца еще проснувшись.
– Антон, ты сегодня?.. Привет, Егорычев. В лесу трупачок. Девка, молодая. Похоже, Лунатик опять. Участок не твой, но ты просил, если что…
Ксюшку будить не стал, поехал один.
***
Он появился год назад, и теперь на его счету было шесть девчонок. Семь, если прав Егорычев. Лунатика еще называли «царицынским мясником» – за место, где орудовал, и способ, каким разделывал жертву. Первую нашли в апреле, тоже «за трубами».
Она была проституткой, Антон знал ее, крутилась в районе. Сначала работала на съемной квартире, хотела накопить и уйти в мамки. Но люди не те, кем хотят быть. А кем они хотят быть, так точно не собой. Подсела на винт и через пару месяцев стояла на остановке, и фары ночных автомобилей выхватывали из тьмы ее ноги, и она скрывала испуг за развязностью и до утра обслуживала в переулках черноволосых бомбил на битых «Ладах».
Ее нашли в начале лесополосы, сразу за «железкой». Был, как сейчас, апрель, вторая половина, плохая, с дождями и сыростью. Лунатик не стал ее хоронить, забросал листвой. Он не прятал жертв. Психолог объяснил – хочет, чтобы его поймали. Антон тоже хотел.
Он оставил машину на дороге между лесом и домами Лебедянской. Через пять минут хода наткнулся на патруль. Местных следаков не пускали, Лунатиком занимались прокурорские, следственная группа под руководством его приятеля, майора Бугрима.
Поляну освещали работавшие от аккумуляторов фонари прокурорских. Бугрим, двухметровый здоровяк с пшеничными усами и нависающим над ремнем животом, черкал в блокноте. Патрульные толпились за ограждением, эксперты и прокурорские работали внутри. Мент из наряда, оперев руки на висящий поперек груди автомат, щелкал семечки с подобающей случаю скорбью.
Обнаженная девушка лежала на земле лицом вверх, с приподнятыми, согнутыми в коленях и расставленными в стороны, как в ожидании неведомого любовника, ногами. Вечером прошел дождь, и к казавшейся слишком белой среди почерневшего прошлогоднего листа лодыжке прилипла обертка конфеты. Руки девушки были сложены за спиной, живот, Кошелев мог видеть из-за линии ограждения, как у прошлых жертв – вспорот от грудной клетки до лона. Голова девушки была повернута к стволу широкого, старого ясеня, и Кошелеву не удалось разглядеть ее лица.
– Что с глазами?
Лейтенантик из прокурорских, ближе всех к Антону, осмотрелся по сторонам, нет ли кого, кто мог бы ответить вместо него и, не найдя, бросил:
– Как обычно. Выколол, – разведя пальцы в «викторию», он ткнул себя в глаза, остановившись в сантиметре от век, – пидор психованный.
– Не, он не псих, – возразил Антон, закуривая.
Лейтенантик посмотрел на него, подняв брови до волос. Прокурорские не любили оперов.
– По-твоему, это нормально? Вырывать нутро у человека? Может, сам такой?
– Я был в группе, которая кунцевского оборотня ловила. С шефом твоим, – сказал Антон. – Того правда перемыкало. А этот спокойно работает. Надрезы симметричные, аккуратные. Он, конечно, больной на всю голову, но хладнокровный. Не псих.
– Угу, чисто поработал, – подключился подошедший Бугрим, – но ты же понимаешь, Антон, что ничего нового не сказал?
– Я и не пытался.
– Хочешь предпортрет почитать? Мозгоклюи составили.
Пили кофе у фургона прокурорских. Стало светать, и Антон читал без фонарика.
– Что? – спросил Бугрим, заметив скептицизм Антона.
– Здесь, – Антон отчеркнул ногтем в тексте, – что он хочет, чтобы его поймали. Это вряд ли. Его прет. Он своим делом гордится. И не вам бросает зацепку, а картинки рисует, для публики. И это не помрачение сознания, когда он кишки вырезает. Все он прекрасно понимает в этот момент и контролирует.
– Ритуал?
– Жертва. Кому-то.
– Кому? С чего так решил?..
– Бред скажу. Я его чувствую. Будто я кино смотрю, а он сзади сидит и пыхтит над ухом. Понимаешь?
– Да не дай бог. Тебе к врачу надо сходить и с бухлом завязывать. Начальство на говно исходит из-за Лунатика. Пойдешь ко мне в группу.
– Нет.
– Я тебя не спрашивал. С твоими разрулю. Давай, Антох…
Пожав ему руку, Бугрим двинулся к своим. Эксперты закончили, следовало вывезти тело, пока из соседних домов не потянется на работу народ.
***
Пока нес Ксюшку на руках из кабинета к машине, даже не проснулась. Антон привез ее домой и точно так же отнес в квартиру, уложил на диван и прикрыл пледом.
К «Коломенской» решил пойти пешком. Когда позвонил, Крайнев узнал его первым, а Антон долго не мог понять, о каком грабеже и какой машине речь.
Антон шел, укутав шею шарфом и спрятав руки в карманы джинсов. Май выдался холодным, было ветрено и сухо, и ясно, и пронзительно, и воздух был наполнен обещанием несбыточного.
Зашел в кофейню и зашарашил сто пятьдесят водки. Алкоголь был как топливо для машины. Он на нем работал.
Он не испытывал угрызений. Противоречия между работой и приработком (он путался, что чем называть) не было. Преступник и мент жили по одному закону, не тому, который мелким шрифтом в брошюре с гербом, а неписанному. Этот закон позволял все, нужно только делиться и быть начеку, чтобы не подставили. Мент и преступник были смежными специальностями, многие менты воровали, а многие преступники наводили в своих районах порядок получше ментовского.
Из подъезда впереди вышла смуглая девушка, похожая на индианку. Красивая настолько, что Антон споткнулся о воздух. Ее лицо было радостным и слегка обалдевшим. Упругой, подпрыгивающей походкой она отошла к дороге, обернулась и посмотрела вверх. Проследив по направлению ее взгляда, Антон увидел за окном на четвертом этаже черноволосого парня, голого по пояс, с сигаретой в руке. Девушка помахала парню, а он влез на подоконник, распахнул окно, огласив сонную улицу скрежетом старого дерева, и закричал:
– Светка, я тебя люблю!
Светка засмеялась и крикнула в ответ:
– Слезай немедленно, дурачок! – Парень занес ногу над улицей. – …В другую сторону, крэйзи!
Она опять помахала ему и пошла к метро, но еще дважды оглядывалась на ходу. Парень, не закрыв окна, стоял на подоконнике, и она кричала ему, чтобы слез и закрыл окно, а то простудится.
Антон пошел за ней. Почувствовал себя обязанным проводить. Не набиваясь в попутчики, издалека наблюдая.
Едва поспевал, так быстро шла. Девушка была в кедах, и, похоже, сама себя удерживала, чтобы не взлететь. Прохожие не отражали ее улыбку, смотрели хмуро и подозрительно, но девушку это не смущало. Тусклое солнце оживало в ее волосах, и Антон, следуя в пяти шагах сзади, вспомнил старую, читанную Ксюшке сказку, в которой принцесса шла по зимнему лесу и оставляла за собой след из зеленой травы и цветов.
Воспоминание о лесе резануло по нутру. Вот почему захотел проводить. Боялся, что эту красоту затопчет Лунатик, выпьет и испоганит силу, заставляющую сейчас зеленеть траву по ее следу.
– Что тебе надо?
Задумавшись, не заметил, как догнал. Девушка, сунув руку в сумку как будто за газовым баллончиком, с испугом и гневом смотрела на Антона и говорила нарочно громко, для прохожих:
– Я позвонила другу, он через минуту будет, понятно? Пойдешь за мной – милицию вызову!
Она снова повернулась к метро, и пошла так же быстро, но не так радостно. Сам убил то, что хотел оберечь.
– К тебе шел – девчонку видел, – сказал через десять минут Крайневу. – Вышла из дома с выражением лица этим, пришибленным, будто хорошо потрахалась, до одури. Не то говорю… Хочу сказать, от меня давно так не выходили. Опять не то…
– Почему, все то, – ответил Крайнев. Они прятались от ветра за плексигласовыми стенками торгующего хот-догами фургончика и пили кофе из картонных стаканчиков. – Всему свое время. Мой товарищ сказал: все мечтали стать космонавтами, а выросли алкоголиками. Девушки с такими лицами выходят от нас в юности. Дальше становятся женами, рожают… И сами смотрят на мужей, не веря, что когда-то выходили от них, хорошо натраханные. Волны быта. Женат?
– В разводе.
– Понятно. А дети?
– Дочка.
– Сколько ей?
– Восемь… Девять?.. – Антон замешкался, – Нет, восемь. В июле было.
– Контачишь?
– Нет.
– Живет далеко?
– Нет.
Крайнев кивнул будто понял. Ни хрена ты не понимаешь, подумал Антон. Он пожалел, что разоткровенничался, и заговорил суше:
– Хорош не по делу, яйца морозить по такой погоде… Что у тебя?
– Разрешение на оружие. Я в твоем округе, могу сам получить, но тема длинная. А у меня времени… – Сергей уловил перемену в Кошелеве и чуть отодвинулся от столика на одинокой ножке, – Вот список, чего хотелось бы.
Изучая листок, Антон присвистнул:
– Воевать собрался? Это вообще забудь, нереально, никаких АКМ, статья. Разрешиловку сделаю на травматическое и охотничье.
– Но твой… – Крайнев замялся, не желая говорить «начальник», – Петр Вадимович сказал, что все можно.
– Вот и иди к Петру Вадимовичу, – оборвал Кошелев. – Куда тебе столько?
– Уезжаю из Москвы, с семьей. Жить будем на отшибе, сам понимаешь.
Сергей оправдывался. Кошелеву стало неудобно. В Крайневе не было гнильцы, и Кошелев знал: сложись по-другому обстоятельства, они могли бы стать друзьями. А кто он теперь для Сергея? Продажный мент, вертухай.
Взял его бумажку, открыл портфель и хотел сунуть в папку по Лунатику, но тут налетел ветер, и листки затрепетали и рванули на волю. Антон вцепился, но поймал не все. Два, кружась и белея, полетели от будки к дороге.
Первый поймал Сергей, удачно хлопнув ладонями. Антон помчался за вторым. Тот залетел в кустарник и запутался в голых ветках, бессильно шелестя краями на ветру.
Вернувшись, Антон застал Крайнева изучающим листок. Раздраженно потянулся, чтобы забрать, когда Сергей сказал:
– Я его знаю. Видел один раз. Натворил что-то?
На листке был фоторобот Лунатика, неверный и приблизительный, составленный после одного из первых убийств, торопливого, неаккуратного.
– Где?! – почти заорал Кошелев. – Где ты его видел?
– В лесу. Когда меня ограбили.
– Почему мне не сказал?
– Не думал, что это важно. Он выглядел как сумасшедший.
– В каком смысле?
– Не знаю. Нет, он казался обычным, пока не обернулся. А потом посмотрел, будто его за дрочкой поймали и… – Крайнев невесело хмыкнул, заранее высмеивая, что сам скажет, – …упал на колени, сказал, что сделает все, что я прикажу. И назвал хозяином. Не псих?
***
Через пятнадцать часов Зыков вырвал его из мутного похмельного сна требовательным звонком и с раздражением сообщил, что Жанна, соплячка, идиотка, тварь, пережрала наркоты и таблеток, пошла пеной, и непонятно, удастся откачать или нет. Врачей не вызывал. Ирка ее в ванной проблевала, там блядина маленькая сейчас и валяется, хер знает, живая, мертвая.
Антон выпил и поехал зачищать. Ксюшка засобиралась тоже. Рявкнул, чтобы оставалась, но маленькая засранка, в мать характером, не послушала.
Когда приехал, еще раз промыли Жанне желудок. Ее бедра с внутренней стороны, заметил Кошелев, держа на руках вялое, потное и теплое тело, вспухли длинными красно-розовыми царапинами, а на заду, щеках, и боках багровели кровоподтеки, оставленные сильными, жестокими пальцами Зыкова. Кожа на шее багровая – душил, и это было новым в его репертуаре. Зыков рос.
Подкрашенная марганцем вода вырывалась из Жанны толчками. Волосы прилипли ко лбу, подбородок был измазан вязкой слюной. Ирина зло покрикивала на нее: пей, еще, тошни!
Чтобы заглушить крики, Зыков включил на полную телевизор.
Шли новости. Холеный либерал в хорошем костюме грозил правительству демонстрацией, а милиция в лице краснолицего генерала обещала не допустить беспорядков.
Когда стало понятно, что Жанка отойдет, Зыков расслабился и повеселел. Он стоял в коридоре так, чтобы державший девушку Антон мог его видеть, но чтобы самому не видеть Жанны. Крутил подтаявшими, тихо звякавшими от ударов о стенки льдинками в бокале виски, отпивал и бахвалился, вполуха слушая новости, отходя от нервов:
– Дикие времена идут, Антон. Сверху нашептали, ты знаешь, какие у меня друзья.
Показали сюжет, как во Владивостоке, при разгоне волнений по поводу, как водится, правых рулей, омоновец толкнул семнадцатилетнего парня. Тот, падая, стукнулся виском о ребро бордюра и умер. После похорон отец паренька, ветеран Первой Чеченской, напившись, пристрелил омоновца, не того, правда, из двустволки, и пошел сдаваться в милицию. Его стали допрашивать, чтобы уточнить, и наутро доуточняли до смерти, и это опять вызвало демонстрацию, на которой убили другого парня.
– Шекспир в курилке, отдыхает! – хохотнул Зыков, и переключил на Муз-ТВ.
Антон собрался увозить Жанну, но Зыков позвал его на кухню, пить кофе.
– Ты же совок не застал толком, по возрасту? А я часто вспоминаю. Не хватает определенности. Тогда были и мы, и менты, и зона, но при этом все – по одну сторону. За один хоккей болели, понял? Сейчас не так. Такая кутерьма, аж тошно… Бардак не исправить. Только контролировать. Власть слабая. Президент умница, но куда ему в одиночку… Опереться парню не на кого, аж жалко. Страна разваливается, в кабинете интригуют, пресса мозг ебет. – Когда он говорил, между губами растягивались тонкие ниточки слюны, и Зыков отирал пухлые, рыхлые, блекло-розовые губы ладонью. – А на беспредел все в Москву слетаются, все хотят от тушки отщипнуть! Азеры, вьетнамцы, китайская шелупонь, даги с осетинами, чечены – а эти не забыли ничего! Порядка нет, Антон!
Отпивая кофе, Зыков вытягивал губы, словно хотел поцеловать чашку.
– То, что я скажу сейчас – типа секрет. План на случай, понял? Сверху отсигналили. Хотят помощи людей на местах. Грамотных и правильных. Никто не хочет девяностых, когда черные рулили. Мы поможем, нам разрешат кормиться. Это уже решение. Подтягивают в Москву смоленских, тамбовских, липецких мальчишек. С ментами и солдатами все зачистим – сначала здесь, потом по области, дальше – широка страна моя родная. Сейчас кровь решает, Антон. Рулить будут славяне, а черным – лопата.
– Петр Вадимыч, их в одной Москве три миллиона. Войны не боитесь? Я не из сочувствия, технически интересно.
Иногда Антон не мог сдержаться, но Зыков сарказма не замечал.
– Так это работяг. Их трогать не будут, они ж цвет нации. А криминал подвинем. Держись меня, со мной расти будешь, Антошка. Еще момент…
Зыков встал, прошел к серванту. Запустив руку в невидимый Антону ящичек, выудил наружу несколько тонких и круглых стеклянных трубочек, сужающихся к концу. Присмотревшись, Антон узнал в них пипетки со снятыми резиновыми чехольчиками. В каждую с широкого края был помещен небольшой комочек серо-зеленой субстанции, похожей на сухую пресованную траву. Зыков протянул пипетку Антону.
– Дуй.
– Зачем?
– Дуй, зачем.
Антон щелкнул зажигалкой, поднес пламя к широкому концу пипетки и резко вдохнул с узкого. Комочек внутри расцвел, и обуглился, превратившись в черную крошку, а горло Антона засаднило.
– Обычный гидрач, – сказал сдавленно, выпустив дым.
– Необычный. Легальный. Не входит в список запрещенных на территории РФ, и не войдет. Сейчас возят из-за бугра, но вот-вот наши начнут мастырить. Называют по-всякому, типа смесь благовоний, расслабляющий комплекс, тантрический аромат, но по сути – дурь. Дешевая, качественная, легальная.
– А…
– Щемить не будут, ни мусора, ни наркоконтроль, они и вбросили. Пока кругом говно, пусть лучше молодежь курит, чем ментов бьет. В магазины не пустят, чтобы старики не развонялись, но через интернет или на улице – сколько хочешь. Тема новая, непробитая. Рынок открыт, легко вписаться.
– Сколько такая дудка стоить будет?
– Доллар. Как пиво. И без головняков с ментами.
– Через месяц вся Москва присядет.
– Страна! – усмехнулся Зыков, которому приятно было мыслить шире Антона. – Сынк биг! Сведу с людьми, кто производство мутит. Найди, кто сбывать будет.
Кошелев кивнул, бросил Ксюшке короткое «пойдем» и направился к двери, где его ждала Жанна. Подмарафетилась, но веки были красными и припухшими, а щеки бледными. Улыбнулась Антону, робко, искательно, как собачка дворовая.
– Антон, все спросить хочу, – вопрос Зыкова настиг уже в прихожей, – ты с кем говоришь всю дорогу?
Ни с кем.
Когда он вышел, пропустив вперед Жанну, Зыков покрутил пальцем у виска.
Сергей идет по сосновому лесу. Деревья отстоят далеко друг от друга, воздух – пряная хвоя. День солнечный, но вниз свет доходит, просеянный через ветки и миллионы иголок – едва не сумрак. Земля, покрытая ковром изо мха, травы, опавших иголок и ягод, слабо пружинит. Звуков нет – ни птиц, ни шума шагов, мертвая тишина, будто кто-то нажал на mute, отключив создаваемый тысячей организмов слитный лесной шум.
Сергей выходит на открытое пространство и останавливается. Лес резко кончается обрывом – кажется, древний зверь отхватил зубами кус земли, оставив огромную воронку.
Это карьер. Хотя погода стоит ясная, края не видно, он походит на бесконечную пустыню, врезавшуюся в хвойный лес средней полосы.
Посреди карьера – квадратный четырехэтажный дом, сложенный из больших серых блоков. Из недостроев – неоштукатурен, нет дверей, окон, пустые проемы и глазницы вызверились в пространство темными дырами. Дом выглядит, как голова невероятных размеров каменного чудовища, по шею врытого в песок. Дверь – его окаменевший в безмолвном крике рот, проемы окон – ряды навечно распахнутых глаз.
Дом кажется одушевленным и больным. Он манит Сергея, но тому не страшно, а напротив, захватывает дух, как во время крохотной остановки в верхней точке дуги на американских горках. И как тележка аттракциона срывается вниз, так и Сергей бросается бегом с обрыва, в пасть монстра, утопая ногами в мягком песке и делая большие шаги, чтобы не упасть с разгона.
Со спуском кончается песок. Блекло-серая почва потрескалась от жары в пластины с загнутыми краями, рассыпающиеся под ногами в пыль с неприятным хрустом. Редкие клочья травы усохли, выцвели и кажутся щетиной на щеке трупа.
Начинает припекать. Сергей приближается к дому, чувствуя неприязнь, но в то же время родство с ним. Будто в этом доме он вырос, но здесь его каждый день били. Дом имеет власть над Сергеем и сам зависит от него. Они связаны, как враждующие родственники, бессильные отменить кровь.
Сергей входит в тень. Стены изрисованы полустершимися ругательствами. Сбоку от положенных друг на друга плит, образующих порог, лежит вытянувшийся, ссохшийся труп кошки, оскалившей пасть в бесконечном крике.
Сергей заходит, и его окутывает влажный запах гнили. В прохладной темноте Сергей медленно, выверяя каждый шаг, чтобы не оступиться, двигается к лестнице.
Повсюду валяются сгнившие оконные рамы с потрескавшейся белой краской, высохшие кучки кала, покрытые пылью мутно-зеленые бутылки, битое стекло. На торчащей из стены кривой, ржавой арматурине висят пожелтевшие хлопчатобумажные трусики с сердечком и надписью Thursday; взглянув на них, Сергей отшатывается, услышав эхо старого крика и почувствовав злое, смрадное возбуждение насильников. Они ждали своей очереди здесь, у разведенного костра, ставшего ныне кучкой золы, и разливали по пластиковым стаканчикам водку, пока один из них пользовался уже не плачущей, а монотонно стонущей жертвой, превратившейся в кус истерзанного, обслюнявленного грязными ртами мяса.
На площадке между первым и вторым этажами лежат шприцы. Наступив на них, Сергей чуть не спотыкается о тень наркомана, сидящего привалясь к стене, откинув назад голову и разбросав в стороны руки в непристойной пародии на Христа, только раны у него не на ладонях, а на локтевых сгибах.
Сергей идет быстрее, поднимаясь через две ступеньки на третью, глядя перед собой, но все равно замечая тени, заполняющие комнаты оставшихся этажей, и задерживает дыхание, чтобы не вдохнуть тяжелый спертый дух. Тени не идут к нему – но поворачиваются и смотрят, и этого достаточно, чтобы на четвертый этаж Сергей взобрался бегом.
Здесь светлее. Отдышавшись, Сергей поднимается по сваренной из обрезков арматуры лесенке и оказывается на залитой гудроном и переложенной листами рубероида крыше.
В сооруженном из кирпичей квадрате горит костер, неестественный и неприятный под жарким солнцем. Треск дров – первый звук, который слышит Сергей. У костра, спиной к нему, сидит человек, голый до пояса, в замазученном рабочем комбинезоне со спущенными лямками, болтающимися с обеих сторон, как крылья большой мертвой бабочки.
Человек вытянул к костру палку с насаженной тушкой и медленно поворачивает ее над пламенем, стараясь держать не у самого огня, а над углями с края. Аромат горелого мяса дразнит ноздри. Сергей голоден. Капли жира с тушки падают на угли и шипят, как взрывающиеся далеко внизу снаряды из чрева бомбардировщика.
Человек отщипывает от тушки кусок, дует на него и торопливо съедает, открыв рот и быстро и шумно втягивая воздух. Потом облизывает пальцы, покрытые жиром и угольной крошкой.
– На вкус курятина, – говорит он, – Лягушка, грач, человечина, – все курятина.
Сергей проходит ближе и садится рядом, на три составленных друг на друга серых шлакоблока. Собеседник встречает его улыбкой и кивком, не отрываясь от готовки. Это Крючков, впрочем, Сергей знал, к кому идет, еще в лесу. Поэтому и торопился, но не из боязни опоздать, а от нетерпения встретиться.
Крючков протягивает гостю шампур. Блестя черными, сочащимися жиром боками, на Сергея оскалилась крыса.
– Попробуй. На вкус как курятина.
Сергей чувствует толчок тошноты, но подавляет его, сглотнув. Мигом позже железы выбрасывают из-под языка теплое облачко слюны. Он принимает шампур из рук Крючкова и впивается в сочное, хрустящее под нажимом зубов мясо, у края пересохшее, но внутри недожаренное, сочащееся на разрыве красным. Мясо вкусное, хоть и с углем. Второй раз Сергей не кусает, хватит, принял хлеб хозяина.
– Я что хотел сказать этой незамысловатой аллегорией, – щурится на солнце Крючков, – по химическому составу, калориям и прочей херне этот белок мало отличается от белка куропатки, допустим. Люди негатива навертели, а желудку-то все равно. Пойдем.
Крючков откладывает шампур, отирает руки о ткань без того грязных брюк и идет к самому краю крыши, Сергей за ним.
Вместо пустыни перед ними простирается обширная туманная равнина с угадываемыми на горизонте очертаниями небольшого города. На равнине вечер, наползающий от леса туман мешает взгляду, но Сергею удается рассмотреть трупы на земле. Мертвых сотни.
Между застывшими, кого как застало, телами ходят люди с обнаженными ножами и кинжалами. Вглядываются в землю, как грибники, опускаются на колено, поднимая за волосы голову недобитого врага, и перерезают горло от уха к уху. Слышится шум, напоминающий блеяние стада овец, гонимых на бойню. Сергей отыскивает взглядом источник – сбившиеся в кучку плачущие жены, дочери и матери, пришедшие за телами, толкутся с края. Управляет ими выступивший вперед старик с испуганным взглядом. Сбоку от него мальчишка с нелепым караваем хлеба на полотенце в вытянутых руках. Битва кончилась, бежать некуда, и они решили добиться милости победителя смирением.
С середины поля к Сергею движется солдат. Сергей в тумане не может рассмотреть лица, видит лишь, что тот приземист, крепок и почти лыс, жидкие рыжие волосы не стрижет, а отращивает и заплетает на затылке в две косички, компенсируя лысину. На ходу боец отирает нож вырванным из земли пучком травы, затем о рукав и прячет в притороченные к ремню кожаные ножны.
Подойдя к дому, боец задирает голову и говорит:
– Все готово, Сергей. Можем в город войти.
Сергей узнает его. Это человек из бирюлевского леса, Лунатик, как называл его Кошелев. Лунатик неверно истолковывает молчание Сергея и опускается на колено, склоняя голову, и смиренно положив руку на сердце. Накатывает ропот сзади. Сергей оборачивается. За ним – армия. Тысячи воинов, уставших, грязных, опустошенных после яростного безумия резни, ждут его решения. Зависят от жеста его руки.
И он выбрасывает руку, заостренную указательным пальцем, в сторону города.
И людской поток с радостным ревом бросается вперед, огибая Сергея, как остров, и сминая на пути старика, юношу, плачущих баб. Они ворвутся в город, зальют улицы кровью, наполнят воздух ужасом, разграбят, разрушат что не смогут разграбить, истребят сопротивление, впрыснут семя в лоно города, выжгут мысль о неповиновении, сильные и безжалостные, как их правитель, Сергей Крайнев.
Они бегут, и с ними убегает туманная равнина, обнажая выжженную, иссушенную солнцем, потрескавшуюся почву карьера. Они снова на крыше, вдвоем, Сергей застыл с выставленной вперед и вверх рукой, наслаждаясь неведомым могучим и радостным чувством воли, управляющей волями других.
– Власть не надоест. Все прискучит, баба, бухло, деньги, но не власть. Понимаешь, что тебя ждет? – Крючков дает Сергею время отрицательно качнуть головой. – Будешь повелевать народами. Хотя, что народы – ты всегда фиксировался на близких целях. Ты установишь порядок, ты знаешь, как сделать правильно. Начнешь историю собой. Будешь повергать в прах города и возводить другие. Тебя будет бояться мир. Ты сам станешь миром.
– И что я должен делать?
– Быть собой. А ты – это я.
Крючков идет к полете со сваленными друг на друга мешками цемента, высотой до груди. За полетой, прямо на поверхности крыши, стоит старый телевизор, на нем лежит треснувший по корпусу и перетянутый скотчем пульт.
– Суди по делам его. – Крючков берет пульт, поворачивает. – Батарейки спиздили, скоты…
Роется в карманах в поисках батареек. Сергей очарован им, пластикой его движений, красотой тела, уверенностью взгляда и естественностью слова. Он сам хотел бы быть таким, все мечтают стать такими.
– Он вас отымел. Развел на идее рая.
– Я не религиозен. Я не особо во все это верю. Ну, в бога там, или…
– …в меня? – закончил за него Крючков. – Ты кто такой, не верить? Атеизм, кстати, его выдумка. Он снимает с себя ответственность за то, что творится. Величайшая хитрость Бога – убедить людей в том, что его нет. Тогда выходит, сами себя мучают, и некого свергать.
Последние слова произносит пыхтя, с перерывами – в поисках батареек лег у полеты и шарит под ней рукой.
– Жизнь восхитительна каждым мигом. А вы ведете ее бездарно и жалко и умираете с облегчением. Рай, Сережа, не наверху, ты сам – рай, каждая секунда твоей жизни – рай. А бог украл его у тебя. Он забрал твой рай и всучил в обмен страдание. О, супер!
Он нашел батарейки и включил телевизор, хоть тот ни к чему не подключен, его извилистый шнур заканчивается штепселем, валяющимся у ног Сергея.
Передают конкурс домашних роликов. В игривой цветной рамке меняются короткие, не долее пяти секунд, размытые и дрожащие любительские съемки; они сопровождаются веселой музыкой, как в цирке, и взрывами закадрового хохота, никогда не замолкающего окончательно – стоит затихнуть одной волне, тут же накатывает вторая, мощнее, будто поочередно смеются, соревнуясь, две толпы.
Человек в военной форме бьет ногой по голове стоящего перед ним на коленях пленника, в глазах того – тупая покорность. Взрыв хохота. Военный достает из кобуры пистолет и стреляет пленнику в голову, и тот, прыснув в воздух облачком кровавой взвеси, падает замертво, и, кажется, с облегчением. Взрыв хохота.
– Оба несут в себе Бога, Сережа. Один за него умирает, второй убивает во имя его.
Пип-шоу. Вокруг круглого подиума сидят пожилые белые туристы с пивом и сигаретами. Девушка-азиатка, не старше семнадцати, держит в руках тонкую проволоку с нанизанными на нее бритвенными лезвиями. Зрители лениво хлопают, не из ободрения, а чтобы подогнать. Девушка становится на колени, широко раздвинув ноги, и начинает медленно, лезвие за лезвием, просовывать нить в…
Сергей убирает глаза и морщится. Взрыв хохота.
– Он во всем обвиняет меня. Удобно. Но ты же понимаешь, не бывает так, что лучшее – он, худшее – кто-то другой. Это его мир. Его порядок, при котором человека с рождения опускают перед Богом. Ты жалок, и сразу виноват, а он безгрешен и вне критики.
Бородач бьет худого стриженого солдатика со связанными за спиной руками в форме со споротыми погонами, солдатик жмурится и пытается убрать голову. Взрыв хохота. Бородач заправляет под шею солдатика нож, и тогда тот начинает быстро и суетно шлепать губами, и, как козленок, дергать всем телом, имея в виду не освободиться от пут, а уйти от ножа, умоляя, и в шлепках его пухлых губ угадывается «мама». Взрыв хохота.
– Вспомни, что он говорил, и посмотри, что он делает с вами.
Мужчины и женщины в костюмах сидят по одну сторону прозрачного, во всю стену, плексигласового окна. По другую на человека в оранжевой робе надевают кожаный шлем с прорезями, толстыми ремнями пристегивают руки и ноги к креслу с высокой спинкой и пропускают через его тело электрический разряд, потом еще один. Священник нервно впивается пальцами в Библию, которую держит в опущенных на пах руках. Человек в кресле идет дымом и трясется. Взрыв хохота.
– Он не тот, кем вы его считаете. Открой глаза. Над тобой страшный кровавый деспот. Бог – ваш тиран. Мир страдает, служа ему.
Очередь худых, с выпученными глазами и раздутыми животами детишек, окруженных кружащими, облепляющими рот и глаза мухами, у раздающего еду грузовика с эмблемой ЮНИСЕФ. Взрыв хохота. Чемпионат по пожиранию гамбургеров с завязанными руками: толстые люди хватают котлеты зубами, чавкают, и один умирает, подавившись. Взрыв хохота.
– Он вас уничтожит. Потому что не справился. Вы поднялись до него, и он боится, и хочет выжечь вас, пока вы не стали сильны. Пока не поняли, что равны ему. Я – один, кто может вас защитить. Самим вам против Бога не выстоять.
Гигантская приливная волна несется по побережью вглубь материка, а в углу экрана появляется счетчик, как на спидометре, только это не скорость, а погибшие, и рассчитанный на семь делений счетчик их не вмещает, остановившись на 9 999 999. Хохот уже не умолкает, и это не хохот, а лай своры. Кто-то собирает в пригоршню камни с небесных сфер и швыряет в землю, и метеориты вспыхивают, пронзив атмосферу, и бьют, взрываясь, в землю, и обнуленный счетчик вновь крутится, как бесноватый, и вновь замирает на 9 999 999.
– Вот что он будет делать. Ты должен спасти себя. И людей. Идем.
Крючков протягивает Сергею руку. Сергей медлит.
– Если ты не веришь, это легко, – говорит Крючков, – если веришь – еще легче. Меняй знаки. Я нужен тебе. Я дарю смысл. Со мной рай. Сразу. Зачем боль терпеть, Сереженька?
Сергей поднимает руку, чтобы подать Крючкову, но тут рядом, под ухом, и в то же время – немыслимо далеко, в другой реальности, – играет «Каприччиозо», и Сергей просыпается, чтобы отключить будильник, пока звон не поднял Глашу и Никиту.
***
В «Зарю» ехал с утра, чтобы не налететь на пробки. Встал, неслышно собрался. Надел старые джинсы, обтрепанные внизу, влез в разношенные, но не стоптанные кроссовки, выскользнул за дверь.
Вызвал лифт. Тот долго не шел, жалобно и натужно урча, то ли трогаясь, то ли останавливаясь внизу. Отчаявшись ждать, сбежал по лестнице, минуя разбросанные пивные бутылки и стараясь не угодить в плевки. На площадке между шестым и пятым, под батареей, свернулся заскорузлый бомж, и Сергей задержал дыхание, чтобы не уловить спертый запах человека.
Дома, пока собирался, было темно, а улица встретила серым светом начинавшегося дня. Воздух, дома, машины и редкие, молчаливые люди казались еще не пришедшими в нормальную, дневную форму, не набравшими своего окончательного и привычного содержания. Таким мир выглядел на черно-белых снимках из детства.
Несмотря на странный сон – или благодаря ему, он чувствовал необычайный подъем. Жизнь манила возможностями – за каждым поворотом таилась новая глава, каждый шаг вел к открытию.
Сергей прошел к огороженной сетчатым забором стоянке и вывел блестящий боками универсал «Шевроле-Фалькон». Махнул заспанному сторожу.
Машину купил на остатки страховки за «Фольксваген» и часть аванса за квартиры. Все его машины были седанами – посадка в «Фальконе» после них была непривычно высокой, но это нравилось Сергею и шло к его новому пониманию себя. С момента решения о переезде он чувствовал: старая жизнь кончилась. Новая была не обязательно лучшей, но по меньшей мере неизведанной.
Сзади, перетянутые шпагатом поверх брезентового полотнища, лежали ящики с деталями купленного в счет аванса мини-завода по производству кирпича. Он не верил в бред Винера, но решил уехать из Москвы, чтобы вести на природе обеспеченную и разумную жизнь.
Сергей выехал на Липецкую. Дорога была пуста, но за спиной он видел, как ростовская трасса густеет от фур, микроавтобусов, и легковушек, направлявшихся в Москву. Он прибавил газу.
Сергей ехал по пустому городу, вспоминая забытое ощущение езды, столь отличное от обычного для Москвы томительного, отрывистого движения в пробке.
Добрался до Садового, свернул на Дмитровку и поехал в сторону области. Дорога в центр уже стояла – тормозя на светофорах, Сергей видел глаза водителей встречных машин. Они были невыспавшимися, равнодушными и как бы заранее усталыми. Сергей глядел на них, как сбежавший из тюрьмы смотрит на сокамерников, предпочитающих спокойно досидеть срок.
Выехав за город, снизил скорость до восьмидесяти. Ехать быстро не хотелось, предпочтительнее было любым путем продлить состояние дороги, одиночества и временного отсутствия обязательств. Приоткрыл люк над головой, и в салон ворвался, беснуясь, пойманный в ловушку, злящийся на стенки машины за их преградную сущность холодный ветер. Захотелось музыки, Сергей нажал клавишу магнитолы, и с первой же песней повезло. Были Роллинги с «Gimme Shelter».
После Дмитрова дорогу с двух сторон обступил лес. Изредка частый строй деревьев прерывался площадками автостоянок. Там валялись пустые бутылки и пакеты из «Макдональдса».
Еще через полчаса, после Талдома, селения стали реже, земля – чище. Эйфория отпустила. Пришла усталость, дал о себе знать короткий сон. Он остановил машину на обочине и вышел. Была середина мая, солнце днем уже припекало, а земля высохла от весенней влаги и грязи. Асфальт казался белым, ярко и весело зеленела свежая трава и молодая листва деревьев. Далеко было и от журчащего разброда весны, и до томной неги лета – будь у Сергея пульт управления жизнью, он поставил бы этот миг на паузу, и жил бы в нем.
Жену уговаривал долго. Если Москва даже не станет хуже, а останется такой, как сейчас, я не вижу смысла жить в этом городе, растить в нем ребенка, говорил Сергей.
Глашу волновала проза: через год Никите в школу, куда он пойдет? Случись болезнь, даже гнилой зуб – что делать? Довериться спившимся местным врачам? А уверен Сергей, что сам ее от тоски не сгрызет, не доведет придирками? Не запьет? Не превратится их бегство в глушь в постоянное выяснение отношений?
И даже если эти проблемы, легко ли, трудно ли, разрешимы – отчего обязательно прыгать в ледяную воду с головой, сразу? Отчего делать переезд бесповоротным? Они могут поехать туда, скажем, на пару месяцев, но не жечь мостов. Чтобы было куда вернуться, в случае, если не понравится. В ее «если» слышалось – «когда».
Да как ты не понимаешь, закипал Сергей, тогда неминуемо вернемся! После первого конфликта, первой занозы, первых промоченных ног – вернемся в неестественную, но привычную жизнь. Надо идти, сжигая мосты, чтобы оставался один путь – вперед. А насчет врачей, школы и безопасности… Учить, охранять, лечить и защищать можно тех, кого любишь. Поэтому неэффективны безразличные к тебе больницы, клиники, школы и милиция. И не может быть иначе, пока обучение, лечение и защита не становятся личным делом одного человека по отношению к другому, ибо в основе всех этих действий – любовь, а нельзя любить согласно бюджету.
– Сергей, это бред какой-то, я не верю, что ты это говоришь… Здесь наш дом.
– Что ты назовешь домом?
– Не надо.
– Ответь, пожалуйста – что ты назовешь домом? Эту квартиру?
– Хотя бы.
– Нельзя назвать домом подвешенный в воздухе в тридцати метрах над землей куб, ограниченный со всех сторон бетоном. Это не дом – дом стоит на земле!
– Ты думаешь, уедешь, и там все волшебно наладится? Ты в этот маразм поверил, о вселенской катастрофе?
– Мне не нужна катастрофа, чтобы отсюда уехать.
– Сережа, если есть проблемы, нужно их решать, а не убегать. Иначе ты и их с собой прихватишь, в чемоданчике.
В какой-то момент Сергей почувствовал, что отношения натянулись до нити, и вот-вот порвутся. Но вдруг случилось что-то, подтолкнувшее Глашу к согласию. Она пришла вечером, из гостей. Никита смотрел мультики, Сергей готовил ужин на кухне. Глаша, не сняв плаща, а только туфли, села за его спиной. Утром они ссорились до крика, и Сергей не знал, как начать разговор – продолжая утреннюю ссору или с неестественно чистой ноты, будто ничего не случилось.
– Хорошо, давай уедем, – сказала Глаша.
– Ты это…
– Нет. Я сама так решила. Ты же знаешь, я ничего не сделаю, пока сама не захочу.
Она вышла, демонстрируя нежелание обсуждать тему дальше, и больше они к этому не возвращались. Но он чувствовал, что решение далось Глаше против воли.
Он чуял нутром, что Глаша недоговаривает. И он знал, что за ее решением лежит какая-то неприятная ей тайна, иначе она не прятала бы так глаза. Но тот же внутренний голос говорил Сергею, что не стоит пытаться открыть эту тайну, по крайней мере сейчас. Голос звучал в нем с каждым днем сильнее, потому что Сергей перестал его глушить и стал слушать. Голос велел ему ехать в «Зарю». Этот поступок выглядел глупой авантюрой для всех, кому случалось о нем узнать – друзей, знакомых, коллег. Сергей и сам чувствовал шаткость всех своих аргументов. Но голос вел его. Он не исходил извне и не был чужим. Это была интуиция, выпущенная Сергеем на волю.
И в момент, когда принял решение, он получил сигнал издалека – от другой интуиции, тысячекратно сильнее его собственной. Крайнева звало Место, и оно подтвердило: его выбор верен.
***
Сегодня был третий его визит в эти края. В первые два с ним был Винер. Глаша не поехала. Если мне и предстоит там оказаться, пусть это случится позже, и нет смысла торопить, – она не говорила этих слов, но Сергей так понимал ее позицию.
Проехав мост через Волгу, Сергей еще сбавил скорость – дороги теперь пойдут неровные, битые, надо поберечь машину. После Гориц уже не было городов, одни деревни с двумя-тремя десятками домов – Сафоньево, Ветряки, Горки.
Миновав Выськово, свернул с асфальтовой дороги на уезженную грунтовку. Дорога стала узкой, двум встречным машинам – с трудом разъехаться. По обе стороны росли деревья, и их кроны смыкались над головой Сергея, в трех метрах от земли. Летом здесь, наверное, красота, подумал он. Листва расцветает, и ты едешь в зеленом тоннеле, и в нем даже днем темно.
Перед первой поездкой волновался. Как встретит место из сна? Но никакого мистического чувства не испытал.
Лагерь – Винер называл так «Зарю» – расположился на обширной территории, ограниченной с одной стороны рекой, с другой – грунтовкой. «Зарю» окружал забор, везде деревянный, а со стороны дороги каменный. Деревянная часть забора прохудилась от времени и стараниями ребятишек соседних деревень. Одни секции склонялись к земле, в других не доставало половины звеньев.
Пройдя через главные ворота, покосившиеся, скрепленные гнутой металлической проволокой, они оказались на широкой главной аллее, окруженной лавочками и обсаженной деревьями.
За воротами стояла будка КПП с задранным вверх шлагбаумом. На отдалении от аллеи виднелись двухэтажные коттеджи, всего три десятка.
Дома распределялись равномерно, не больше двух в одном месте. Их разделяли футбольные площадки, беседки, теннисные корты, клумбы.
Дойдя по аллее до конца, Сергей и Миша оказались на площади с каменным кругом пересохшего, заваленного подгнившими листьями фонтана. Деревьев здесь уже не было, только кустарник, за годы запустения не разросшийся, а усохший, похожий теперь на ограждение от пехоты.
От фонтана вела широкая асфальтированная полоса прогулочной зоны, напоминающая армейский плац. Асфальт потрескался – из дыр в нем вспучивались клочки травы, цветы и даже молодые тонкостволые деревца.
– При Союзе был профилакторий для работников машзавода. Потом завод накрылся, собственность пошла плясать. Передали на баланс местной власти за копейки, если не даром, вбухали кучу денег – все коттеджи постройки начала девяностых, только корпуса старые, – а потом, опять за рубль, продали родственнику мэра.
– Судя по виду, здесь с девяностых и не жили.
Винер улыбнулся и замялся, раздумывая, говорить Сергею или нет, затем указал тростью вперед, и заковылял следом за Крайневым.
– Я тебе еще не все показал.
Плац заканчивался раздваивающейся под острым углом дорогой – сверху она напоминала лежащую на земле серую латинскую V. Один ее конец вел к корпусу столовой, второй – к корпусу администрации. Это были два одинаковых четырехэтажных здания в форме прямоугольников.
В девяностых санаторий скакал от одного владельца к другому. Каждый новый хозяин пытался перезапустить бизнес, но попытки проваливались – народ не ехал, расходы на содержание превышали прибыль. Желающих арендовать площади вдали от дорог и городов тоже не нашлось, в итоге самым рентабельным оказалось держать «Зарю» закрытой. Последний владелец застрелился.
Сергей не мог отделаться от ощущения, что Винер чего-то недоговаривает, обходит по стеночке какую-то неудобную правду, замалчивает детали. И не только это настораживало Сергея.
Лагерь, и дома в нем, и корпуса производили впечатление заброшенных, но не разоренных. Сергей ожидал увидеть свалку, изрисованную граффити, со следами кострищ и туристских пьянок, а вместо этого попал в сонное царство. Все в домах, номерах и кабинетах, куда они входили, было густо покрыто пылью, свивавшейся вдоль плинтусов в пышные мохнатые косы; несколько раз, в полумраке, Сергей влезал лицом в липкую сеть паутины; коробился и загибался линолеум на полах номеров, рассохся паркет, но все окна были целы, мебель – нетронута, даже лампочки оставались в плафонах. Все, что могло проржаветь, было ржавым, рассохшиеся ставни отказывались открываться, но создавалось ощущение, будто кто-то оберегал это место от разорения. И как «Мария Целеста» шла по морским волнам пустая и нетронутая, так и «Заря» дрейфовала по десятилетиям, лишившись только жильцов.
Винер на своей территории стал увереннее, в его словах и движениях прорезались не замеченные за ним в Москве властность и развязность. Даже ковылять он стал спесивее и вычурнее, словно здесь его хромота была не увечьем, а эскцентрической деталью, наподобие шрама через щеку кинозлодея.
От корпусов шел садик с заросшими буграми клумб, окружавший приоткрытую ракушку летнего театра. Справа виднелись два ряда сшитых из гофрированных листов и соединенных сваренными уголками гаражей, слева ветшали две низкие конюшни с узенькими окнами-бойницами. Побелка, покрывавшая конюшни, облупилась, обнажив пятна крошащегося красного кирпича, и здания казались подвергнувшимися обстрелу.
Задние ворота открыть не удалось: выросшие по другую сторону деревца почти не давали их сдвинуть. Сергей пролез с трудом, Винеру мешала нога. Когда Сергей протянул ему руку, Миша обжег его злым взглядом, но поняв, что без помощи ему не обойтись, извинился.
Тропа, заросшая, и не видимая, а скорее, угадываемая, шла вниз. Сергей не видел реку, но уже чувствовал ее, предвидел по просветлению леса, по влажному ветру, по теплому и ласковому ее дыханию на своих щеках, по плеску выпрыгнувшей на поверхность схватить воздуха рыбы.
Тропа вела вниз, и, не будь рядом Миши, Сергей побежал бы, как в детстве, с высоким радостным воплем, срывая на ходу одежду, раскидывая кроссовки и путаясь в джинсах у колен; врезался бы в ледяную майскую воду, разбрызгивая живой хрусталь капель, наслаждаясь жизнью, собою в ней, резким и острым счастьем от своего тела, от его способности ощущать миллионы ласковых, бодрящих уколов.
У самой реки тропа кончалась невысоким пологим обрывом, с которого нырнуть было невозможно, а спуститься к воде – трудно.
Река была широкой и полноводной. С обеих сторон ее окружал лес, кончавшийся у берегов обрывом, справа – крутым, слева – пологим. С правой стороны река изгибалась, уходя в синевато-зеленую лесную глушь, слева, вдалеке, виднелся большой железный мост на сваях, и были одни поля.
– Медведица, – сказал Винер, кивнув на реку, – через торфяные болота проходит. Летом вода красная и темная, как от крови.
Сергей смотрел на воду. Легкий ветер подернул поверхность воды рябью, солнце на миг спряталось за тучей, и все окрест – воздух, и лес, и река – потемнело, как перед грозой.
Он ощутил грозную мощь и силу природы в этой воде, в этих деревьях, в воздухе. Люди в городах набрасывали между собой и этой силой бетон, кирпич, железо и стекло, защищались, прорывая в ней тоннели, перепоясывая мостами, связывая дорогами, заковывая, где можно, в асфальт – а теперь он снова был лицом к лицу с ней, и чувствовал на коже ее здоровое дыхание, дикое и недоброе. Она смотрела на него не как на врага; она принимала его и признавала своей частью, и она была ему ближе, чем бетон, сталь и стекло городов, их телевизоры, супермаркеты и автостоянки.
Они сели на траву и стали смотреть на воду. Первым прервал молчание Миша:
– И как тебе здесь?
– Ты не все сказал.
Миша не счел нужным врать и отпираться. Кивнул, подгоняя Сергея спрашивать.
– Когда сюда ехали, обратил внимание на коровники вдоль дороги? Одни остовы остались. Народ все поснимал, все растащил. До последнего листика шифера, до последней железки. А здесь все целое, как нас ждало. Рядом, на километры, никого, хозяина годами не видно – подогнал грузовики и снимай что хочешь. Не сняли. Вопрос, почему? И еще… Не знал, что у тебя отец так крут.
– Он не был богат. Еле-еле концы с концами.
– Откуда ж он деньги взял все это купить? Уйму земли с хорошими, дорогими зданиями, с вбуханными в ремонт миллионами?
– Он не покупал. Ему завещал прежний владелец, который застрелился.
– А он ему…
– Никто. Папа его не знал.
– Чертовщина какая-то.
– Ты сам сказал.
– Что?
– Местные считают, – Миша хмыкнул, – земля здесь проклятая.
То, что в Москве казалось бы бредом, вполне ложилось на здешнюю атмосферу. Ветер улегся – стало казаться, что река и могучие сосны вокруг внимают Мишиному рассказу. Не из интереса, а проверяя детали.
– Это, кстати, и на первый твой вопрос, почему не воруют. Боятся.
– Чего?
– Присутствия. Здесь странные вещи происходят. В семьдесят девятом, только открыли лавочку, рабочие лик видели. Светящийся. Где гаражи сейчас. Думали, работяги перепились, все в курсе, как они отдыхают. Потом фотки сделали – на них свечение. Комиссия из Академии приезжала, исследовали тут…
– Лик… святого, ты имеешь в виду?
– Ну да, чей еще?
– Так это хорошо!
– В том же году главный корпус выгорел. В августе, на который семейные путевки. Двери на всех этажах оказались закрыты. Лифты встали. Люди из окон корпусов прыгали, кто на кустарник, кто на бетон, спинами вперед, потому что в руках детей держали. Восемьдесят трупов. Продолжать?
– Да.
– В девяностом «Зарю» авторитет местный купил, сразу после рестайлинга. Ну, как водится, сауна, бассейн, девочки, по уикендам братва с Тамбовщины, тверские, дубнинские… А потом его мальчишка в бассейне утонул. Шестилетний. Как пробрался, ума никто не приложит, все закрыто было. Искали по всему санаторию, наконец догадались заглянуть. А он там, лицом вниз, волосы колышутся… Здесь постоянно что-то происходит. Один жену душит ночью, а у другого рак проходит. Какое-то время сюда тетки съезжались, кто забеременеть не мог, – и несли после этого, все до единой, и у всех – уроды…
Миша, обычно не рассказчик, распалился от истории, какую он рассказывал неожиданно хорошо, и от внимания слушателя.
– Пытались и воровать. Тянули домой и рамы, и двери, и шифер снимали, и забор разбирали, а вместе с вещью еще отсюда что-то захватывали. У всех, кто хоть гвоздик брал, жизнь кособочилась. Трясло – сегодня благодать масляная, а завтра сын в аварию.
– Здесь зло, хочешь сказать?
– Да не зло, в том-то и дело! Коктейль. Ученые сто раз приезжали, и экстрасенсов целая гора. Кто-то говорит, здесь в человеке все обнажается, самая суть, другие думают, что сходятся и воюют противоположные поля, ты понял, какие. Скептики говорят, из-за слома почвы все, и звуки, и атмосфера такая… воодушевляюще-тревожная.
– Говоришь, тащили отсюда. Были бы следы. Я ни одной рамы снятой не видел, ни одного открученного шпингалета.
Миша не ответил, пожал плечами, намекая, что оба знают ответ.
– Знаешь, как про это место здешние говорят?
– Поделись.
– Чертом намоленное, богом пропитое. Фотки видел? Это не мой брак. Они всегда здесь так получаются.
Все фотографии «Зари», которые показывал ему Винер, раскалывались посередине и наискосок белой полоской, как частично засвеченные.
– Глашке скажешь?
Глаша была предрасположена ко всему таинственному. Скажи ей Сергей о проклятии или мнимом благословении места, это не укрепит ее энтузиазма.
– Потерплю пока.
– А ты?
– Для меня это ничего не меняет. Херня это все. Я в такие дела не верю, уж извини.
Поднимаясь, скорчил Мише страшную рожу. Винер сначала дернулся, потом засмеялся.
Во второй раз съездили спокойно. Сергей забросил Винера в райцентр, Яшин, где тот целый день занимался газом, светом, а сам поехал в лагерь, выбирать место для жилья и производства.
О странностях не поминали, но Сергей все время ощущал затылком, что на него смотрят. Уезжая и запирая ворота, остановился и кивнул, прощаясь, тому, кто оставался в лагере или в лесу. Ему не было страшно. Он чувствовал: место приняло его.
***
Замечтавшись, Сергей проехал поворот. Пришлось вернуться задним ходом. Остановив у ворот «Фалькон», Сергей вышел и застыл с открытым ртом.
Уезжая, он навесил на ворота замок. Особой нужды в нем не было – любой желающий мог перелезть через забор, или зайти внутрь через одну из многочисленных дыр. Теперь замка на месте не оказалось. Замочные ушки покосившихся ворот ничем не скреплялись, и ворота были не закрыты, а притворены. Замок валялся на траве, разойдясь блестящей перекушенной дужкой – сломали и отбросили.
Из лагеря доносились звуки, тихие, со знакомым ритмом. Сначала говорил человек, потом, когда он обозначал тоном конец фразы, на нее накатывал смех.
Он вытащил из багажника биту. Возил с собой из ребячества, теша самолюбие, а теперь впервые понял, как она может быть полезна, как успокоительна ее гладкая тяжесть в руке. Сергей пошел вдоль забора, до дыры в ослабленных досках и, пригнувшись, пролез внутрь. Пожалел, что Кошелев не успел устроить с разрешением – с оружием в руках было бы спокойнее.
От дыры, согнувшись, перебежал к лиственнице в пяти метрах. Выглянул. У будки КПП старый «Опель-Фронтьера». Из заднего отделения салона торчат подошвы кроссовок на скрещенных ногах и доносится радио. Иногда ноги дергаются, человек смеется, на миг отставая от невидимой хохочущей толпы.
Сергей оглянулся по сторонам. Никого. Подкрасться, выманить, дать по башке, потом разбираться.
Отведя приподнятую биту к правому плечу, он тихо и осторожно пошел к «Опелю».
– Ты в кино видел, что так ходят?
Обернувшись, Сергей встретился взглядом с невысоким, крепеньким мужичком, застегивающим ширинку джинсов, отклячив задницу. Он стоял вплотную к сосне, поэтому Сергей и не заметил его от забора; дерево у самого корня, куда он мочился, потемнело; от ремня глядела закутанная в попону кобуры рукоять пистолета.
– Вы что здесь делаете? – спросил Сергей. Ему хотелось, чтобы голос звучал твердо, но получилось испуганно.
– То же самое могу спросить, – парировал мужик, глядя на Сергея с недружелюбным превосходством.
На разговор из машины вылез второй, тоже крепенький и приземистый, который мог быть братом первого, так был похож. Он потянулся и зевнул, отчего его слова казались не сказанными, а невнятно пропетыми:
– Приехал, хмырь московский? Б-р-р-р…
Он тряхнул головой, разгоняя дремоту, полез в машину, достал ремень с кобурой и опоясался:
– Прилетели к нам грачи, пидорасы-москвичи.
– Палку брось, – сказал Сергею первый.
– Нет, – Сергей озирался то на него, то на второго, который пошел к нему с другой стороны, и против воли пятился.
– Ну, не бросай, – согласился мужик у сосны, – пойдем, в сторожечку присядем.
– Никуда я не пойду.
Пуля вспорола землю у его ног, оттопырив вбок маленький, с бутылочную крышку комок; Сергей смешно подпрыгнул, взметая вверх колени, словно изображая танцем скачущую назад лошадь, при этом крепче сжал биту. Мужики засмеялись. Стрелявший, тот, что шел от машины, согнулся, упершись ладонями в колени, и покачал головой.
– Давай, пошли, клоун. Ничего мы тебе не сделаем, добрые сегодня.
***
– Ни хрена не получится.
– Почему это?
– Меня там два мужика встретили. У каждого – пушка на боку и корочки в кармане. Потом еще подъехали, трое яшинских, двое тверских. Разговаривать особо не стали. В двух словах: местные там рулят. Нас они не пустят. Могут по-хорошему, за деньги купить, раз хозяин объявился. Я про цену спросил, заржали. Главный, то есть это я думаю, что главный, молодой пацанчик, сказал: как насчет живым остаться?
– Хоть представились, кто, откуда?
– Нет, потом узнал, дойду. Короче, торговаться не собираются. Хочешь – отдавай, хочешь – в землю ложись. Так и сказали: не первые будете, кого здесь похоронят. Намекнули, что предыдущего хозяина они грохнули. Короче, я обещал подумать, с тобой поговорить. В среду они нас ждут.
– Ты смелый, аж завидно.
Сергей хмыкнул этой тыловой, московской храбрости Миши.
– Я им судом пригрозил. Ответили: до суда не доживете. Спокойно так сказали, без наезда. Я в тот момент хотел, чтобы меня выпустили. Потом поехал в администрацию яшинскую. Там посоветовали брать деньги и валить в свою Москву подобру-поздорову. И предупредили к ментам яшинским не соваться, все прикормлены. Район держат Головины, отец с сыном, с ним я как раз общался. Клички у них смешные – Голова и Головешка, за спиной, естественно. Бизнесмены широкого профиля. Без них в районе ничего не делается, у них и менты, и власть с рук едят. Голова сказал нет, значит нет.
– И что делать?
– А что ты можешь сделать?
– Значит, началось. Уже наглые и сильные выдавливают слабаков.
– Ну тебя в задницу! Ты что, на мои комплексы давишь? Да, мне страшно было! Я сидел там и не вякал, головой кивал и молился, чтобы меня отпустили. А что я должен был сделать? Положить всех голыми руками, как коммандо?
Они стояли в лестничном пролете Дома детского творчества на Загорьевской, где Глашка работала заведующей. Дом по вечерам пустовал, и они использовали его для собраний. Повисло молчание. Злились друг на друга.
Из коридора послышались шаги, и Сергей заранее знал, что это Глаша.
– Уже собрались все, вас ждут, – сказала, остановившись в коридоре, у ведущего на лестницу проема.
Свет бил ей в спину, на лестнице было темно, и Сергей не мог видеть ее лица, только силуэт, красивый и стройный.
– Сейчас, идем.
Глаша ушла, а когда шаги ее затихли, внезапная догадка поразила Сергея.
– Ты ведь знал, да? Поэтому и не поехал в третий раз? Навел шороху в администрации, чтобы нас ждали, и меня послал, рулить, так ведь?
Винер не отрицал, не оправдывался. Стоял и смотрел, и в глазах его не было вины.
– Миша, они уже на тебя наезжали раньше?
– Не успели. Мне в районе намекнули, когда я по газу решал. Мол, интересуются. Я и не поехал.
– Сука ты.
– Много б я тебе помог?
Сергей повернулся, нарочно быстро, через две ступени на третью, взбежал по лестнице, и это было зло и ребячески по отношению к Мише, но Сергей ничего не мог поделать с охватившим его раздражением.
***
– Мы писали, я еще раз повторю, – Сергей взял паузу, обводя взглядом вразнобой усевшихся за парты людей, – это не прихоть, и не секта. Мы переезжаем туда жить.
Сидели в зале рисования. В углу были составлены подрамники, белели бумажные рулоны. Шесть пар расселись ближе к выходу, что указывало на недоверие к оратору. Тринадцатый, юркий старичок с живым взглядом, весело посматривал на Сергея с первой парты, вздернув кверху кончик козлиной бородки и сложив перед собой руки, как ученик. Такая поза могла быть и ободрением оратора, и издевкой.
– Каждый получит жилье. В лагере будет электричество, газ и горячая вода. Все получат работу, выполнение ее станет условием жизни в лагере. Если кто-то вложится финансово, учтем.
Сергей переводил взгляд с одного на другого, каждому адресуя несколько фраз.
– Мы откроем производство, оборудование уже купили.
Откликались маргиналы. Сектанты, престарелые сторонники свободной любви, изнывающие от домашнего гнета трудные подростки, иными словами, все, кто считал причиной своих бед окружение, полагая, что жизнь наладится, стоит его поменять.
– Мы планируем завершить переезд до начала сентября, то есть за три с половиной оставшихся месяца.
– Может, имеет смысл подождать? – спросил старичок с первой парты, – К чему торопиться? Сами говорите, свет не подключен, горячей воды и газа нет, сев, опять же, прозевали – может, сначала с этим порешать?
– Свет, газ и горячая вода появятся до конца июня. Переезжать надо в тепло, иначе психологически сложно будет. Осенью там тоска, половина уедет сразу. Что касается следующего сезона… Видите, что в стране творится? Лучше быстрее обосноваться.
– К следующему году, – неожиданно прервал его Винер, – мы должны стать независимыми от внешнего мира и умеющими защититься в случае надобности. Мы не уговариваем вас. Мы даем вам шанс.
В голосе Миши появились командные нотки. Сергей знал, цена им – до первого удара в морду. Винер в своем командирстве был похож на ребенка, случайно стащившего у отца пистолет и пугающего мальчишек во дворе.
Сергей перехватил слово, но дослушивали его по инерции, не желая обидеть ранним уходом. Сергей замечал, как поглядывают на часы и давят зевки, чувствовал: нить, связывавшая его и аудиторию, порвалась из-за Миши.
Глаша попыталась спасти ситуацию, вступив следом, но собравшиеся уже поднимались, жужжа молниями курток, потягиваясь, прокашливаясь, и ее слова имели не больше успеха, чем призывы стюардессы к пассажирам занять места после долгого полета:
– Мы устроим здоровую жизнь на природе без отказа от благ города. Спутниковое телевидение, интернет, связь – в нашем поселке будет все. Сейчас не хватает средств и, элементарно, рук. Какое-то время придется пожить в спартанских условиях, но со временем мы откроем бассейн, спортзал…
Ее не слушали.
Сейчас собирались ехать шестеро: к Винеру и Крайневым прибавились Игнат и Оля. Он – шофер с Украины, она – засидевшаяся в невестах симпатичная полненькая москвичка. Они были влюблены и гонимы миром в лице Олиных родителей, не желавших отдавать дочь за «хохла». Денег для съема квартиры не было. В их порыв Сергей не верил. Месяца не пройдет, как начнут хлопать дверьми и мотаться в Москву, расставаясь, ссорясь и примиряясь, пока не вернутся в столицу оба или поодиночке. А Крайневым и Винеру придется быть свидетелями этой любовной мясорубки.
Сегодня остался похожий на Ленина старичок с первой парты.
– И все-таки, почему уезжаете? – Он присел на краешек парты, чтобы не смотреть на Сергея снизу вверх, и сложил на груди руки, готовясь к долгой беседе. – Извините, не представился. Лев Кириллович.
– Ну, раз мы провели такую работу, наверное, и основания у нас веские. – Холодность Крайнева не отпугнула старика, он ждал еще объяснений. – Я хочу, чтобы мой ребенок дышал чистым воздухом. Хочу без страха гулять вечером.
– Набор банальностей, – прервал старик, – через полгода скажете: хочу, чтобы мой ребенок общался со сверстниками, хочу лечиться в нормальной клинике, хочу фрапуччино и костюм, хочу в клуб и на распродажу.
Винер и Глаша прислушались к разговору. Сергей чувствовал, что его экзаменуют.
– От чего вы убегаете? Что причиной? Ваша слабость или ваша сила? В первом случае вы вернетесь. – Лев Кириллович смотрел на Сергея, по-прежнему улыбаясь, но улыбка не была связана с цепким выражением глаз.
– Мне тесно в Москве, – сказал Сергей, – понимайте как хотите.
Повернувшись к старику спиной, он стал снимать с доски увеличенные фотографии «Зари», теперь ненужные.
– Надо записываться, – спросил Лев Кириллович, – или как?
– Что-нибудь умеете? – спросил Винер.
– Готовлю хорошо.
***
– Нам этот Лев Карлович на фиг не нужен, – сказал Винер.
Ехали вечерней Москвой к Зыкову. Миша открыл на коленях ноутбук и бегал по нему пальцами, а отсветы от монитора падали на его бледное лицо.
– Кириллович. Почему?
– У нас уже есть такой. Ничего не умеющий, только языком трепать. Я. По-честному, и меня не стоит брать. Но я собственностью вложился. А он что? Чем он нам поможет?
– Сказал же, готовит хорошо. – Глаше старик тоже не понравился, но она всегда была против Миши, о чем бы ни шла речь.
– У нас выбора особо нет. Другие не стремятся. – Сергею приходилось занимать примиряющую позицию.
– Это пока! Через полгода конкурс, как в МГИМО будет, сто на место. Как вам новость: Минэкономразвития опубликовало прогноз, согласно которому число безработных в этом году увеличится до восьми миллионов человек… Число москвичей, проживающих за чертой бедности, выросло в сравнении с прошлым годом на четырнадцать процентов и достигло двух миллионов… Скоро побежит народ к земле.
– Неудачник и алкаш побегут. Тебе такие нужны? – Сергей притормозил у метро, высаживая Глашу, и обменялся с женой поцелуем, на который та неожиданно горячо ответила: общий враг сближал.
– Так я и говорю, мы должны лучших отбирать, а не всяких Карловичей.
После того как Сергей согласился ехать, Миша изменился. Он воспринял согласие Крайнева как признание своих прогнозов, и сам назначил себя на роль серого кардинала. Вел себя развязно, говорил едко и саркастично, и этот его новый облик ударил по Глаше и Сергею вдвое больнее оттого, что раньше они Мишу жалели. Глаша, как это часто бывает, стала ненавидеть объект жалости, когда выяснилось, что он в ней, собственно, не нуждался. Никто не любит жалеть впустую. Миша интуитивно чувствовал неприязнь Глаши и отвечал ей еще большей развязностью, словно бросая вызов. Сергей четко понимал, что нужны еще люди, иначе жизнь в «Заре» превратится в постоянные склоки.
Зыков встретил нерадушно. В апреле их свел агент по недвижимости – Зыков вкладывался в «горячие предложения» и клюнул на две соседских, граничащих стенами квартиры. Он с ходу опустил Мишу и Сергея на пятнадцать процентов от начальной цены, но взамен, без договора и расписок, дал аванс и разрешил оставаться в квартирах хоть до Нового Года – не собирался сразу продавать.
Их впустила молодая, стройная женщина в темном платье. Могла бы казаться красивой, если б не колючие глаза. Зыков, болтавший по телефону и расхаживавший из угла в угол в большой, обставленной скорее дорого, чем красиво, гостиной, даже не поздоровался, просто махнул рукой в сторону дивана.
Его движения стали отрывистыми, речь краткой, а слушая их, он все время смотрел куда-то вниз и вбок, решая в уме свои, не связанные с гостями задачи.
– И чего вы от меня хотите? – прервал Крайнева на середине. Ему пришла эсэмэска, Зыков прочел, нахмурясь, и стал, злясь на адресата, сильно давить ответ. – Я там не буду проблемы решать.
– Может, человека пошлете? Чтобы поговорил?
– Не мешай… – Зыков набил текст, перечитал и, довольно кивнув, отправил невидимому оппоненту. – Земля точно ваша?.. Не подкопаться?.. Проверять не буду, но не дай вам бог меня наколоть. Если все как ты говоришь, они неправы. У себя в колхозе они могут через наезд решать, но здесь на таком языке не говорят. Черные или славяне?
– Наши. В смысле – русские.
– Черных совсем нет? – спросил Зыков с сожалением. – Ну ладно. Стоить будет.
– Согласны, – ответил Винер за двоих. – Еще мы с оружием так и не решили.
Зыков, впервые за вечер, посмотрел на них. Губы, пухлые и чувственные, дрогнули в улыбке.
– А вас история научила! Страшнее нет еврея, загнанного в угол!
Винер не улыбнулся, но Зыков внимания не обратил. Его забавляла ситуация, и он, подобно многим злым и капризным людям, стал внезапно благодушен:
– Сбросьте мне ваши расклады, явки, адреса, с кем говорили… У меня сейчас люди наперечет, сразу помочь не обещаю. Но через пару недель что-нибудь придумаем…
– Нам в среду встречаться.
– Усвой одно, – Зыков выставил в Сергея палец, и благодушия как не бывало, – встречаться вам не в среду, а когда тебе удобно! Ваша земля! Ира, проводи.
Позвонил через неделю.
– Завтра встретишься с моим человеком, ты его знаешь.
И назвал сумму, в которую обойдется услуга. Сергей с трудом удержался, чтобы не перепросить – сколько?! Зыков был не из тех, с кем торгуются.
Человеком Зыкова оказался Антон. В лагерь решили ехать одной машиной, и Сергей заехал к капитану домой. Тот встретил словами:
– Опять ты. Судьба.
Квартира была из трех комнат, но капитан прятался в самой маленькой, которую в обычной семье отвели бы под детскую. Две остальные были заперты. Везде лежала пыль. В холодном от открытых окон и балкона воздухе стоял невыветриваемый, настоявшийся запах алкоголя и сигарет, свойственный жилищам холостяков.
Капитан, спавший до его приезда, выпил рюмку водки, оделся, почистил зубы, бросив ради этого сигарету, и опрокинул еще рюмку.
– По-другому не проснусь. Звони гаврикам, пусть едут к трем.
– Может, ты сам?
– Я приехал-уехал, тебе там жить. Всю дорогу за меня Зыкову платить – бабок не хватит, учись сам решать.
Когда подошли к «Фалькону», Кошелев, забывшись, открыл сначала заднюю дверь, постоял у нее, закрыл, и лишь потом пошел вперед. Машину вел Крайнев, объясняясь тем, что лучше знает дорогу. На самом деле боялся доверить управление капитану, тот был пьян и вел себя странно: поглядывал назад, качая головой, будто вел мимический диалог с кем-то невидимым, один раз даже крикнул в пустоту: «Сиди спокойно!»
Ехали скоро. Кошелев принадлежал к числу людей, присутствием которых не тяготишься, и все четыре часа комфортно молчали. На заправке Антон купил маленькую бутылку водки, какие, вспомнил Сергей, называли раньше чекушками, и за дорогу выпил. Жить ему, с такими привычками, хорошо если лет пять еще, подумалось Сергею.
Их ждали. У ворот «Зари» стоял старый «Опель-Аламо» и новенький семиместный «Чероки». Людей в них не было.
– Будут наезжать – молчи, – сказал Антон, когда остановились, – говорить я буду. С ними надо на их языке общаться, а у них тут до сих пор каменный век.
Оставив машину у ворот, прошли за забор – ожидавшие их четверо местных сидели под грибком, играли в карты. На боках тех, кто сидел к ним спиной, Сергей увидел по кобуре – возможно, они были и у остальных, отсюда видно не было.
– Детский сад, – сказал непонятно к чему Кошелев; позже Сергей понял, что замечание касалось дислокации местных – все за одним столом, без часовых, руки заняты.
Трое играющих принадлежали к одной породе – толстые, мясистые. Один, грызший зубочистку и медленно обмахивавшийся картами в руке, как веером, выделялся, как лис среди кабанов. Черты его лица были тонкими и резкими, он был худ и востронос. Чуб из жестких черных волос вороньим крылом закрывал глаз и падал на щеку. Его Сергей знал по прошлому разу, это был Головин-младший.
Кошелев попросил Сергея подождать, и тот замедлил шаг. Сам Антон, напротив, в несколько быстрых шагов достиг стола, выхватил из-за пояса пистолет, размахнулся и с силой ударил ближнего к нему кабана в висок рукоятью, и пока тот, коротко крякнув, сползал на землю, а остальные, роняя карты, задевая друг друга локтями и толкаясь, как тюлени в проруби, лезли за оружием, выстрелил в младшего Головина.
– Мы не знаем, что у вас тут за дела. Если вы там что-то вырубаете или еще что, нас это не касается. Но все, что внутри забора, и лес рядом – наша собственность! – орал он минутой позже яшинским, лежавшим на земле лицом вниз, со скрещенными на затылке руками. – Все, что творится здесь, не должно вас волновать! Частная собственность, понятно?! Сейчас даю уйти. В другой раз сунетесь – пристрелю. Думаете, самые крутые? Там, где я, вы – никто, хоть здесь, хоть в Москве, хоть на Юпитере…
– Я тебя, суку, найду и на куски порежу, понял? – подал голос с земли Головин. Пуля прошла в нескольких сантиметрах от его головы, – Сергей надеялся, что Кошелеву так и нужно было, – и теперь его шея и щеки, волосы и ворот рубахи были измазаны натекшей из уха кровью. Говорил он громко, оглушенный выстрелом.
– Так режь сейчас, кто мешает? – Антон убрал пистолет за пояс. – Давай, вставай!..
Головин смерил Антона коротким, злым взглядом, но ничего не сказал.
– Бычье колхозное. Начнете через ментов давить, я на ваших полковников сраных таких звезд напущу, каких вы только на параде видели, в красный день календаря. Хоть кого отсюда тронете – найду, и в этот раз не буду ласковым.
– А я их не буду трогать! – Головин перекатился на спину, и присел, поморщившись и склонив больное ухо к плечу. – А-а-а… я тебя найду, понял, уродец? Эти пусть живут, но в уши мне нельзя стрелять.
Не обращая внимания на Антона, он встал, снова охнув и поморщившись, и пошел к воротам «Зари», на ходу наклонившись раненым ухом и держа у него ладонь, словно пытаясь расслышать что-то с земли. Кабаны переглянулись из-под сложенных на затылке рук – что им-то делать?
– Значит, аккуратненько, по очереди, щелкаем застежечкой и двумя пальчиками, медленно, чтобы, не дай бог, пулю не схлопотать, достаем оружие и бросаем на землю.
Кабаны разоружились, двигаясь плавно и грациозно, как балерины. Антон разрядил пистолеты, вернул и махнул дулом своего, отправляясь с кабанами к выходу.
Головин разместился на заднем сиденьи «Чероки», ожидая водителя. Шею и ухо он обложил со всех сторон белыми салфетками, и, как мог, закрепил пластырем из аптечки, отчего стал похож на только что вылупившегося птенца с прилипшим к голове куском скорлупы. Когда управлявший «Чероки» кабан стал заводить машину, Головин глянул на Антона, приподнял подбородок и ногтем большого пальца провел по своей шее, жестом перерезая ее.
Машины, пыля из-под колес, отъехали. Антон опустил пистолет.
– С ними так и надо, зверьками провинциальными. Теперь по-быстрому осваивайся, чтобы постоянно люди здесь были.
– Проблем не будет, из-за него?
Антон взвешивал возможность, глядя на машины вдалеке. Они казались теперь не больше двух майских жуков, ползущих друг за другом. Покачал головой:
– Нет. Он дерзкий и говнистый, но маленький еще.
Он не мог знать, что Паша Головин был упорным и злопамятным – любой, нанесший ему обиду, платил, рано или поздно. Он умел ждать.
Сейчас, трясясь на ухабах в «Чероки», Паша чувствовал не обиду и гнев, что было бы естественно, а радость, подобную накатывающей на алкаша при виде рюмки. У него опять появилась цель, он снова был в игре.
Кабан, управлявший машиной, поймал в зеркале улыбку Паши и передернул плечами, поежившись.
***
– Видел, сколько в Москве сумасшедших? – спросил Антон Сергея на обратном пути.
Они проехали Талдом и мчались теперь по сорокакилометровому участку трассы, пролегавший через густой лес, то хвойный, то смешанный.
– Причем не только старых уже… Просто… в какой-то момент все так давит, что уже не сбросить, и тогда человек на улицу выходит и начинает орать. Надевает себе шлем из фольги на голову, или, если баба, красится без ума, брови выбривает. Я раньше думал, человек не понимает, что делает. В этом и сумасшествие, что он считает: выглядеть так и вести себя так – нормально.
– А теперь?
– Это бунт. Человек защищается, чтобы московский Молох его не сожрал, не раздавил. Как белый флаг на войне, понимаешь?
– Или наоборот, крест зеленкой, чтобы сразу в лоб. Может, они нарочно Молоха злят? Вызов бросают? Психи долго не живут.
Антон задрал голову, вливая в себя коньяк. Чтобы купить, пришлось сделать остановку в Кимрах.
– Не слишком пьешь? Извини, если не в свое дело…
– Ничего. Организм зависит, и с миром на трезвую тошно.
Он еще выпил и стал смотреть в окно, на ровную череду сосен с сильными, красивыми стволами. Кашлянул, прикрыв рот кулаком, и почесал лоб, закрыв глаза, от которых к вискам разошлись морщинки.
– Мне-то что, я привык. Дочка же все видит…
Нельзя так жить и с ума не сойти, думал Сергей, не глядя на капитана. Не вскочить однажды среди ночи, не выхватить пистолет и быстро, не раздумывая, не выпустить себе пулю в башку, чтобы одной секундой решить все, на хрен.
У Яхромы Кошелев уснул и не просыпался до самой Москвы. Сергею пришлось тащить его в дом, искать ключи, прислонив пьяного Антона к стене.
Он занес Антона в квартиру, уложил на диван, стащил с него ботинки и прикрыл пледом. За мутным стеклом книжного шкафа, пыль с которого не стирали, наверное, никогда, стояли фотографии. Молодой Кошелев с грязным лицом, в черной менингитке и камуфляже, с двумя товарищами-контрактниками среди развалин Грозного. Бритый, немного скованный – в синем мундире прокуратуры. Свадьба: пенный гейзер из бутылки шампанского в руках Антона лупит вверх, гости смеются, невеста жмурится. У роддома: ошарашенный, с выпученными глазами испуганно держит кружевной куль с младенцем, сзади – бледная, с обмягшим лицом жена. Одну Сергей вытащил: Антон, его жена и девчонка лет восьми, прижавшись друг к другу щеками, лезли в кадр. Все смеялись, а за их спинами виднелся кусок пляжа с белым песком, пятно голубого неба и сине-зеленого моря. Сергей повернул карточку и прочел с изнанки: «Папа+Мама+Ксюшка+море+Кемер». Ниже нацарапана была дата. Пять лет назад.
Закрывая дверь, натолкнулся на соседку, невысокую старушку с забранными в пучок на затылке волосами.
– Как он? – спросила старушка.
– Нормально.
– Ночью опять кричал. Как напьется, сильно кричит, утром встать не может, прошлый раз «скорую» ему вызывала…
– Вы? А семья его?..
В глазах старушки мелькнуло удивление, а на смену ему пришла радость: не терпелось рассказать о чужом горе.
– Так вы не знаете?.. Юля его бросила. Когда дочка погибла. Мол, Антон виноват. Как его не посадили… С другой стороны, кто его посадит? Он сам кого хочешь… Жалко парня, мается… А вы ему?..
– Друг, – ответил Сергей и пошел вниз.
Через неделю в лагерь приехали первые поселенцы – Сергей, Миша и Лев Кириллович, заслуживший окончательное прозвище «Карлович». Сергей разрывался между лагерем и Москвой, где оставались Глаша с Никитой и мама – двое других переехали совсем.
Вначале был Свет.
Алишер знал, что свет был в начале всего вообще, но его интересовала лишь часть, связанная с ее именем. Так вот, вначале был Свет, и к нему, чтобы сгладить лаконичность, добавили ласковые «ла» и «на».
Свет-ла-на.
На первый взгляд, имя казалось подколкой – какая она Светлана, с черными волосами и смуглой кожей? С темными блестящими глазами, волнистым разрезом уходящими к вискам? Какая она, к матери божьей, Светлана, если от ее походки, и жеста, и улыбки веет сказками тысячи и одной ночи, Шехерезадой и райскими гуриями? Она была восточной красавицей, его Светка, и Алишер понял, что имя подтверждает не внешний свет – вон сколько блондинок кругом, сплошь пергидрольные светланы – а другой, идущий изнутри, и освещающий не ее, а тех, кто рядом.
Свет истекал из нее помимо воли, она жила так, она была светом.
Вот они сидят в кофейне, и Светка касается чашки, и чашка становится необычной, волшебной. Алишер тянется за сахарницей и неловко роняет ее, и коричневые песчинки скачут по столу, а Светка смеется и сметает их ладошкой в ладошку, затем – хлоп-хлоп ладошками друг о друга, и песчинки падают в пепельницу, но уже медленно, чуть не искрясь, как волшебный порошок, магическая пыль.
Все, к чему она прикасалась, было радостью.
Он еще не целовал ее следы, но все шло к тому (тряпки-то подворовывал зарывался в них лицом когда уходила). Это он-то, Алишер, познавший женщину в тринадцать и в последующие пять лет сбившийся со счета; на которого оглядывались и малолетки, и зрелые, знающие всему цену дамы; которому в любом кафе бросали записки с телефоном; влюбился теперь как последний дурак, и смотрел на часы, отсчитывая минуты до встречи, подгоняя глазами медленную стрелку, не отпускал Светку утром, закрывая проход к двери, вылезал на балкон или вскакивал на подоконник и орал на всю улицу:
– Светка, я тебя люблю!
Когда уходила, падал на диван и смеялся, не в силах справиться с бурлением любви и молодости. Боролся с собой, но выдерживал пятнадцать минут, набивал глупую эсэмэску и ждал ответа с замирающим сердцем.
Он, считавший себя закрытым и непробиваемым перед всеми бедами и соблазнами мира, оказался беззащитен перед первой любовью и сдался на ее милость. В этом чувстве не было ревности, похоти и попытки контролировать. Были улыбки при встрече и мысли друг о друге, были бессонные ночи из сплетенных тел, тяжелого дыхания, вина и пота, были закаты у набережной и рассветы на крыше, был терпкий запах сока любви на его губах и пальцах, были изнеможение и бессилие, и не было пресыщения.
Он понял, как дорога ему Светка, в то утро, когда она ушла от него, торопясь в школу, а через десять минут, когда он, не вытерпев, перезвонил, испуганно и напряженно сказала, что мужик с диким взглядом идет за ней от самого его дома, она уже несколько раз сворачивала, и он поворачивал тоже.
Алишер летел, не помня себя, на ходу застегивая джинсы, ловя ветер развевающимися полами наброшенной на голое тело куртки, а в голове вертелись обрывки репортажей о Лунатике – накануне нашли жертву. Догнав Светку у метро, стал ходить кругами, как зверь – спиной к ней, лицом к миру, сжав кулаки. Он любил ее и готов был защищать.
Познакомились в конце марта, когда зима и весна, подобно враждующим армиям, попеременно занимали Москву, то заставляя снег таять, то снова схватывая его остатки ледяной коркой. Алишер, подмерзший на улице в короткой кожанке, вбежал в клуб и застыл у обдува калорифера, постепенно распрямляясь и расслабляясь. Он работал «по телефонам», был третий клуб за ночь, и к тому времени он заработал уже косарей восемь. Еще пара лошков, пара трубок – слы, бро, дай звякнуть, на моем батарея села – торопливые эсэмэски, тут же стертые, и домой, отсыпаться после рабочей смены.
Но увидел ее. Светка сидела в компании друзей. Было четыре утра, она подавила зевок и засмеялась, а наблюдавший за ней Алишер заметил свет, начинавший ее имя, и понял, что она должна быть с ним, а он с нею.
Забалтывать было его даром и главным инструментом. Своим обаянием Алишер вовсю пользовался и с девушками, но их, в отличие от терпил, не грабил. До Светки.
– Ты был в Лондоне?
Первое, что она спросила, когда подсел. Нормально, у Алишера-то? Не был он там. Он вообще нигде не был, кроме Москвы. Москва была для него всем, мир начинался и заканчивался ею, а дальше была terra incognita, пустыня и прерия. У него и паспорта-то не было, и он летал по жизни, не имея к чему прикрепиться, как воздушный шарик в бурю.
– Почему Светлана? – захрипел коктейлем через трубочку. – Чем предкам насолила?
– Схватка генов. Мама русская, папа узбек. Родилась светленькая, глазки голубенькие, как фары, на поллица. Месяц радовались, потом папина порода поперла, – пожала плечами. – Here I am. А ты кто?
Он не знал, как ответить. Обычно назывался цыганом – это нравилось девушкам, но ей врать не хотелось.
– Понятия не имею. Но явно твоих кровей.
Общего у них оказалось цвет волос да раса. В остальном – Юг и Север, лед и пламя. Она – дочь миллионера, скачущая по клубам, особнякам и частным школам, как антилопа, отбивающая копытцем золотые монеты; он – ворюга и мошенник, фармазон, остающийся на свободе благодаря обаянию и продажному лоховству московской милиции.
Он привык обольщать женщин в полчаса, она приучилась обламывать клубных ловеласов двумя фразами. Через пять минут они поссорились, хором, не сговариваясь, бросили собеседнику прощальное «Fuck you» и разошлись. Вернее, ушел он, Светка осталась на диванчике, выставив вослед его спине наманикюренный, грациозно оттопыренный средний пальчик.
Но он снова хотел увидеть Светку, поэтому спер ее телефон – и улыбался последним, выходя на улицу.
Ей было шестнадцать, ему – восемнадцать. Он стал ее первым мужчиной, она – его первой любовью.
Она была хулиганкой хлеще его. Стырить тряпку со штрих-кодом в бутике и бегать от шкафов-охранников по эскалаторам и лесенкам молла – было ее идеей. И играть на Тверской, у памятника Пушкину, на гитаре, собирая мелочь в помощь пострадавшим от кризиса олигархам тоже было ее фишкой. Али не мог понять, зачем она это делает, и путем долгих размышлений пришел к выводу – просто она такая. И все. Она не терпит мира скучным. Потому что мир не скучный и не веселый, а такой, каким делаешь его для себя. Она делала мир счастливым, веселым и радостным, и один миг не был похож на другой.
Она носила смешные шапки, перчатки с обрезанными пальцами, утыкала одежду значками с дурацкими надписями, а когда отец не пустил ее на вечеринку, сделала на следующий день татуировку в низу шеи, у левой ключицы. На нежной, шелковой коже, чей запах сводил Али с ума, было выведено затейливой прописью: «Human Inside». Каждый раз как Свете казалось, что ее притесняют, она дергала ворот вниз, и зло смотрела на обидчика, пока он читал фразу.
Она сбегала с уроков, чтобы быть с ним, он забивал на работу. Светка любила Лондон, балет и сериалы о врачах, Алишер любил читать. К чтению пристрастился, когда работал «на дырках» по поездам. Начищал медные кольца, что они блестели не хуже золотых, и продавал по поездам, проезжающим через Москву. Лучше всех брали упитанные тюменцы в норковых кепках. Пассажиры оставляли книги, и Алишер, если в вагоне не удавалось сбыть ни колечка, ни цепочки, стал прихватывать книгу. Так и пошло. Вскоре не мог обходиться без романа и испытывал чувство гложущей неуверенности, не имея книги под рукой – подельники смеялись.
Светку без памяти любил отец. Жесткий и властный в бизнесе, несчастный в браке, с дочерью он позволял себе быть нежным, почти сюсюкал. Никак не мог признать, что выросла, опекал как маленькую.
У Алишера родителей не было. То есть, конечно, были, не мог же он взяться из воздуха или спрыгнуть со страниц книги (когда играли в литературных героев, Светка выбирала ему Питера Пэна), но все их участие в отцовстве/материнстве ограничилось актом любви и родами. Более они в жизни Алишера не обозначились никак. Он не вполне считал себя и Алишером, поскольку имя ему досталось от наставника, Юры Глобуса, только в девять. До этого его звали «эй, ты!».
Юра научил его бегать, потому что менты толстые и ленивые, и драться, потому что терпилы иногда догоняют. Он развил в Алишере талант общения – нет ничего такого, чего нельзя добиться от человека лестью и обещаниями, говорил Юра. Он забрал Алишера с улицы, где тот ходил наперекор пробке со связкой зарядок для мобильников в руке, и приставил на выгодные «дыры», и уже к пятнадцати годам Алишер позволял себе хорошую одежду, ужин с девушкой в ресторане и съем отдельной квартиры в не самом позорном районе белокаменной, которая для него была серопанельной.
– Зачем ты воруешь? – спросила Светка после их третьей, наверное, ночи. Лежали на широкой кровати, головами в разные стороны, чтобы смотреть друг на друга, и он мял и целовал ее ступню.
Потому что меня определили выбраковкой, мог бы сказать Алишер, и дорога была – в преступность напрямую или, окольным путем, через детприемник и интернат. Мир защищается от таких, как я. Нас надо сажать или толкать в условия, где быстро дохнут.
– Можно ведь найти работу, наверное.
Наивная ты моя. Алишер пытался работать. Как все, вернее, как все черные. Пошел в УФМС и просил дать ему паспорт: ему велели ехать туда, где родился; он сказал, что родился здесь, но подтвердить не может; тогда ему посоветовали посмотреть на свою рожу в зеркало и еще раз крепко подумать, прежде чем называть себя москвичом.
Сунулся на стройку, но так и не въехал, в чем прикол – с утра до ночи он месил лопатой раствор, получая копейки, которых не хватало на нормальную еду, а приезжавший раз в неделю на точку хозяин, коротконогий губошлеп с валиками жира на бритом затылке, сука такая, выдавал сначала всю пачку денег, а потом выдирал ее из рук Алишера бумажку за бумажкой – за обеды, спецодежду, «амортизацию оборудования». В «Ауди» его ждала жена, толстая, крашеная, увешанная золотом, как елка игрушками, и щупала глазами стройную фигурку Алишера. Это было рабство, факт.
Так чем его грабеж страшнее массового, когда хорек с жирным затылком обирает две сотни рабочих? Неплатежом налогов? Да за последний год Алишер отстегнул ментам не меньше, чем средних размеров фабрика. Или тем, что грабил не тех, кого можно? Кого защищает система?
Система, дразнившая его рекламой автомобилей, техники, одежды и жизненных стандартов, дорогу к которым не прорыть лопатой.
Система, преграждавшая ему путь к хорошей работе, хорошему лечению, хорошей жизни. Его обрекали на худшую жизнь, но он не был согласен, крал их мобильники и кошельки, впаривал им медь вместо золота, разводил на эсэмэски. Обирая тех, к кому система благосклонна, он восстанавливал равновесие. Он плевал в сытые рожи, кричавшие ему – иди, работай! – и не работавшие сами ни дня в жизни. Почему он обязан пахать на них, обеспечивая своим потом их безделье? Потому что черный? Потому что родился плохо?
Потому что у них была власть. Они распределяли потоки благ в свою сторону, создавали законы, позволяющие хорькам доить алишеров, чтобы утопить в жировых складках шеи супруги еще одно колье.
Система ставила Алишера раком, чтобы запрячь с миллионами других в упряжь, волокущую по грязи позолоченную телегу с хорьками.
Но он не животное.
Запомнил номер машины хозяина, пробил адрес – подстерег жену, завел разговор, очаровал ресницами – повел в ресторан, напоил, целовал в такси пьяные, мокрые губы – привез к ней домой, долил еще водки, отрубилась голая, жалкая, с жиром кольцами, как у свиноматки, – взял кочергу у камина, бил зеркала, вазы и хрусталь за стеклами лоховских петушиных сервантов – в кабинете хозяина, уехавшего в сауну, нашел барсетку с копной нала, поехал на стройку, раздал ребятам.
И вернулся к старой работе. Он не грабил – разводил людей на их собственной алчности и глупости. Его инструментом было не насилие, а улыбка, на которую мужчины улыбались в ответ, а девушки сладко дрожали и алели щеками.
На что Алишер не подписывался, так это на любые варианты с насилием. Один раз повелся – до сих пор стыдно.
В «Коффин хаузе», на Красносельской, у вокзалов, подсели двое, смутные знакомые знакомых. Бледный крысенок с гнилыми зубами, звавшийся Хохлом, и загорелый, красивый парень в рабочем комбинезоне с замазученными коленями, белозубый, с короткой стрижкой, пышным чубом и родинкой, похожей на прилипшую к шее кругляшку изюма. Имя его Али сразу забыл, но он, зараза, так был убедителен, что Алишер согласился еще до того, как тот рот раскрыл.
Алишер стал разводящим. Подлость и злоба, сопровождавшие его с первого дня жизни, не сумели стереть с его лица улыбки и вытравить из глаз огоньки радостной сумасшедшинки. Он тормозил машины, забалтывал, а Хохол прыгал сзади, приставлял к шее водилы пушку.
Все ехали. Все до единого. Никто не выпрыгнул. Ехали как бараны. Убегая, благодарили, что живы.
А потом – ба-бах, стыдное воспоминание, словно кто-то ведет ржавым скребком по внутренностям: мужик стоит на коленях, тянет дрожащие руки к Хохлу, как грешник, коснуться святого, а Хохол сует ему в рот пушку, и Алишер дергается с криком, но второй, загорелый, с изюмом на шее, обжигает его взглядом, как огнем из сопла ракеты – и Алишер стоит.
Никогда больше не свяжется с этими мудаками. Мужика можно было просто припугнуть. Жалко его, нормальный мужик – не заплывший жиром баблоид с маленькими глазками и валиками на бритом затылке.
Потом ехали в его машине и, слушая его музыку, курили его сигареты. В Домодедове, на гаражах, сдали машину Хамитову, он сразу расплатился, предложил затариться в счет денег с его склада: мобильники, гайки, брюлики, тряпье.
– Бери курточку, «Дольче»!
– Хамитов, ну тебя в жопу с твоим курточками! Краденая, сто очков.
Алишер взял деньги, но они елозили по его душе, как надетая задом наперед и упирающаяся швом в шею майка. Успокоился, когда сунул всю пачку выводку цыганчат у Бирюлево-Пассажирской. И уже дома нащупал в кармане ай-под мужика.
Память плеера была забита музыкой, которую Алишер не слушал и не знал, даже названия этих древних, лохматых групп не вызывали ассоциаций. Хотел стереть и залить своего – но стыдно стало перед мужиком, выглядело плевком на могилу. Оставил и фотки в памяти.
Иногда, стыдясь, подглядывал – вот он один, вот с семьей. Жена красивая, остроглазая, с вздернутым кверху носиком, похожа на лисичку; сын задумчив и взросл, когда втроем, улыбаются родители, а мальчишка серьезно смотрит в объектив.
Из подписей узнал имена. На паре фоток был друг – смазливый, косящий глазами, в артистично расстегнутой на груди и рукавах рубахе, Сашка. Смотрел, улыбаясь, взглядом, пробирающим баб до нутра – Алишер сам так умел. Но от Сашки, даже через снимок, на Алишера тянуло холодом и тухлым запахом мертвечины. Среди семьи Сергея он был как педофил, устроившийся работать в детсад.
***
Ужинали со Светкой в маленьком индийском ресторане на Тульской – после острой курицы хлестали воду, заливая костер во рту; долго пили чай, аккуратно помещая на язык кусочки воздушной хрустящей халвы. Хотели кальян, но ленились – и так сидели друг против друга на диванчике, разувшись, держась за руки, к чему кальян?
Их тянуло друг к другу. Они не знали природу этой тяги, но бросались в любовь, как в пропасть, не боясь, будто кто-то сказал: будет страшно, но не убьетесь.
Светка сегодня не могла пойти к нему – какой-то юбилей у родителей, годовщина чего-то, не поймешь их с этим пристрастием отмечать все давно прошедшее.
Шли по улице, сцепившись пальцами – Алишер удерживал, Светка пыталась высвободиться:
– Я сама не хочу, Али, отпусти, пожа-а-алуйста…
Нарочно тянула по-детски, под дурочку, дразнила его, а он велся, и его сердце переполнялось нежностью, как пластиковый бокал – пивом с пенной шапкой, в жаркий день, в Парке Горького.
– Не уезжай. Останься.
– Дразнишь ребенка конфеткой.
– Это ты ребенок?
Вырвала руку, протянула в сторону дороги – резко скрипнув шинами, тормознул частник. Вернулась к Али, собрала в кулачки ворот его рубашки, притянула к себе и поцеловала, жадно, долго, набираясь его запаха перед разлукой. Отпустила, выдохнула, прыгнула в такси.
– Позвони, как доберешься!.. Люблю тебя!.. – понеслось вслед.
Проводил машину глазами. Продолжал стоять, не пойми зачем, словно расставание лишило способности двигаться. С дороги к обочине приняла, затормозив, «Ауди», черная и дорогая. Алишер отошел, чтобы не мешать. Задняя дверь открылась, оттуда выглянул седоватый дядечка с ямкой на подбородке и со Светкиными глазами.
– Здравствуй, Алишер. Присядь, пожалуйста.
А что оставалось делать?
– Ты парень умный. Сколько еще побарахтаешься – год, два? Пока в тюрьму не сядешь или свои же не прирежут. Найдут тебя с перерезанным горлом на полу кухни в грязной однушке в Капотне, и твой вклад в вечность ограничится репортажем в «Криминальных хрониках»: «… по версии следствия, пострадавший стал жертвой криминальной разборки…»
Ехали по узким, не главным улочкам. Машина шла мягко, отчего было ощущение, что они внутри пузыря. Пахло кожей.
– Ты на меня похож, молодого, даже внешне. Ощущение, сам с собой говорю, вернулся на машине времени. – Имомали, отец Светы, усмехнулся, но не Алишеру, а затылку сидевшего впереди, рядом с водителем, и затылок покивал. – Я сам с низов начинал. С самого дна. Абрикосами торговал на Бауманском. Все что есть сам заработал, пахал и думал, думал и пахал. Так и тебе надо – думать!
Стукнул двумя пальцами в лоб Алишеру. От пальцев пахло одеколоном и табаком.
– Что вы вместе не будете, понятно. Не для того растил, и ты рано или поздно на запах другой манды ускачешь. А у нее будет нормальный парень…
– Бридинг называется, – не удержался Алишер.
– Что? – Имомали не привык, что перебивают, застигнут врасплох.
– Как у лошадей. Или собак. Когда вяжут породистых, чтобы ублюдков от дворняг не наплодили.
Имомали смотрел на Алишера без злобы, с разочарованным удивлением. Подал голос затылок:
– Могли голову тебе свернуть и в речку выкинуть. Я был «за», кстати. Но Имомали Рахмонович мягкий человек, хотел поговорить. Еще раз его перебьешь, рот разобью. Я не мягкий.
– Я не хочу, чтобы она страдала. Чтобы проходила все это, знаешь, слезы, нервы… с тобой. Ты не исчезай – позвони, извинись, объясни, что не любишь, что развлекался… – Имомали нелегко далось следующее слово, выбросил его с мелодраматическим придыханием: – трахался… А сам уезжай. Из Москвы, куда хочешь. Устрою документы, дам денег на первое время, учебу оплачу.
Он выждал с минуту.
– Понимаешь, что я тебе другую жизнь предлагаю? Ты сейчас билет счастливый вытащил.
– А… – Алишер опасливо покосился на затылок.
– Говори.
– Учеба, конечно, круто, но меня не вштыривает. Можно деньги сейчас?
Имомали хмыкнул, полез во внутренний карман, достал пачку купюр, скрепленную пижонским золотым зажимом. Стал отсчитывать бумажки, одну за другой, а Алишер протянул руку и забрал все вместе с зажимом. Сунул пачку в карман, кивнул на затылок. Имомали шепнул тому на ухо, и затылок распотрошил свой кошелек.
– Мы поняли друг друга? Больше чтобы я тебя не видел со Светой.
Али, вылезая из машины, подмигнул, паршивец.
– Ясен пень, – и добавил, улыбаясь, – папа.
«Ауди» отъехала, а он щелкнул клавишей быстрого набора:
– Доехала? – сказал, шурша бумажками в кармане. – Давай на пару дней в какой-нибудь отель завалимся в Подмосковье! Президент-люкс, шампанское в номер, а? Бабки есть… Откуда-откуда, лохов развел!
А в салоне «Ауди» Имомали, ковыряя пальцем ямку на подбородке, бросил затылку:
– Настырный, сука. Не отступится. На пару недель Свету в Англию ушлю, потом думать будем.
Машину качнуло вперед, когда водитель остановился на красный.
– Я таких знаю, – продолжал Имомали, достав четки. – Он как резина: сильнее жмешь, мощней отдача. Поизящней надо, чтобы навсегда отстал.
Затылок кивнул, машина тронулась.
На Ленинском объехали пробку. Белые с синей полосой ментовские «Фокусы» окружили шесть лежащих на асфальте, разбросав руки в вязком кровавом киселе трупов. Затылок приник к телефону, поугукал туда, хохотнул и почтительно сообщил:
– Мальчишки инкассаторов грабили. Друг друга перебили, а деньги кто-то из прохожих увел. Вот пруха!
Ждал смешка, но Имомали поднял брови и покачал головой: в каком мире живем, и затылку ничего не оставалось, как стереть с лица ухмылку и сконфуженно отвернуться.
***
В части прогнозов Винер был прав.
Кризис шел по России, грубой, когтистой метлой вышвыривая на улицу миллионы лишних. Замирали стройки. Останавливались заводы. Бумажные листы, прикрепленные изнутри к окнам, закрывали голое нутро закрывшихся магазинов. Из-за банковского кризиса провалили сев.
Города замноголюдели – в будний день мужики кучками стояли у подъездов, с пивом и семечками, с тяжелой, пока затаенной злобой поругивая «их», кто наверху и за все отвечает. Оранжевые рабочие куртки гастарбайтеров в этих кучках соседствовали с льняными дизайнерскими пиджаками. Ощущение, что они снова использованы, обмануты и никому не нужны, до поры до времени сплачивало людей – против «них».
Но и «они» оказались в том же положении страха и неопределенности, так же приглушенно шептались кучками, только не на кухнях и у подъездов, а в коридорах Думы, отдельных кабинетах ресторанов, во дворах особняков, после ужина, отослав жен в дом.
«Они» не знали, как бороться с недугом, переложив лечение на «зарубеж» – зараза пошла оттуда, и пока там не справятся, нечего и пытаться. Больше их интересовало другое, насчет «этих» – получится сдержать или пора уже драпать? Склонялись к последнему. Рано или поздно, понимали они, гнев народа, копившийся десятилетиями, прорвет жалкую плотину из трусливого среднего класса, коррумпированных, ни к чему не способных ментов и не уважаемого никем закона.
И «они» переводили деньги в Европу, отсылали туда семьи, перебирались сами. Там тоже бунтовали, жгли машины и швыряли в полицейских «коктейли Молотова», но то были беспорядки, под которыми, копнув, не обнаружишь звериной, испепеляющей страсти к разрушению и искупающему грехи кровопролитию.
Сдерживать все-таки пытались. Но люди перестали верить чиновникам, оправдывающимся перед камерой и неспособным сыграть веру в свои слова.
Подтянули попсу и духовенство. Интеллигенции не нашлось. Благообразные бородачи в рясах, светские политики, актеры и фигуристы, рассевшись кругом, убеждали друг друга, что русский народ с честью выдержит ниспосланное испытание, сплотившись (подразумевалось, вокруг власти), как это всегда бывало в трудные времена.
Русский народ сквозь зубы матерился, глядя в сытые лица священников и богемных людей, зная, что те после передачи разъедутся в «Мерседесах» по загородным домам и все их жертвы сведутся к увольнению садовника.
Каждый, неважно, из «тех» или «этих», понимал одно: человек одинок перед несчастьем, и нет силы, способной его защитить, а сам он не сможет.
Не имея ни сил, ни знаний для борьбы с лихом, верхушка пыталась усмирить людей иррациональными посылами – все будет хорошо, мы преодолеем и выстоим, братья и сестры; но народ, запуганный деноминациями, реформами и дефолтами, обманутый обещаниями вождей; народ, ломавший церкви и вновь их отстраивавший, расстреливавший сам себя больше любого врага; народ, сначала обожествлявший вождей, а после глумившийся над их останками; веками творящий себе кумиров и ниспровергающий их; развращенный телевидением – этот народ уже не мог верить словам, как не может алкоголик удовлетворить жажду безалкогольным пивом, сколько бы ни выпил.
Страна наливалась дурною, бродящей кровью, как бременем, которое должно было разрешиться. Нужна была жертва.
Пошла волна увлечения «тантрой» – синтетическим аналогом гашиша, легально продававшимся под видом ароматической смеси для медитаций. Подсели все. Подъезды многоэтажек Москвы и всей страны, от Кушки до Мурманска, от Владивостока до Калининграда, усеяли миллионы пустых трубочек от пипеток с мелким угольком внутри. Пацаны продавали «дудки» прямо на улицах – не было двора, заглянув в который нельзя было увидеть трущихся у детской площадки шустрых дилеров, пареньков, болтавших, гоготавших под тантровым приходом или монотонно качавших головами в такт музыке из наушников.
Всякий человек, случись беда, сосредоточивается на своем горе и перестает смотреть вокруг. Так и русские люди могли думать только о себе, обвиняя в происходящем власть, и мало кто обращал внимание на упадок и разложение, расползавшиеся по миру.
В Китае давили студентов. Во Франции бунтовали арабы, в Германии – турки. В Америке мексиканцы требовали отделения Калифорнии. Против них выходили на улицы наци, скинхеды и белые братства, и полиция теперь не трогала их, а как будто поощряла, по невысказанному пожеланию сверху. Повсюду вводился комендантский час и режим чрезвычайного положения, и это выглядело не объявлением нового состояния страны, штата или города, а подтверждением сложившегося.
К власти приходили радикалы и фундаменталисты – от экстремальных зеленых до ваххабитов. Умеренность вышла из моды, она не подходила времени. Случались перевороты, пока бескровные. Иногда старая власть сама была рада уйти, не желая отвечать за то, что творится, и еще больше за то, что грядет.
Люди были увлечены политикой, творившейся под окнами, и не могли охватить взглядом всю картину.
В природе происходило то же самое. Проснулись и стали извергаться вулканы. Ураганы и цунами, равных которым не было в истории, обрушивались на землю. Реки выходили из берегов, круша дамбы и заливая окрестности, а где-то мелели, оставляя без воды поля и обрекая будущий урожай. Массовый мор скота отправил на тот свет миллионы голов, и их жгли сутки напролет, куря гигантские костры. Горные лавины погребали деревни и города.
Под Иркутском сто семь мужчин, женщин и детей из секты пророка Савла набились в деревенский дом своего лидера, бывшего сельского ветеринара. Пророк запер их на засов, поджег избу с четырех сторон, пошел в сарай и повесился. Это было актом веры – они хотели избежать страшных мучений Конца Света.
Они поступили правильно.
Как у подхватившего вирус нездорового человека обостряются болячки, у мира вылезли застарелые недуги. Его трясло и лихорадило, он дергался, и вселенский исполин хлестал его невообразимых размеров плетью с кометами в хвостах – а люди предпочитали этого не замечать, и ученые искали разумные объяснения всему, что происходило, и объяснения выходили жалкими.
Священники всех религий не спешили признать очевидное – их послания, интервью, письма и проповеди сводились к тому, что не надо дергаться, все взрослые, вменяемые люди, пересидим.
Люди столкнулись с неподдающейся их разумению злой силой, превосходившей своей мощью все человеческие возможности. Двое слабых, столкнувшись с силой, не действуют сообща, но злятся друг на друга.
Слабых было семь миллиардов.
Стали поглядывать в сторону соседей, надеясь решить все понятным и простым путем. Лидеры приободрились – еще вчера народы отказывали в доверии, а сегодня, после воинственных и злых речей против сербов и русских, армян и азербайджанцев, индусов и пакистанцев, узкоглазых и черножопых, капиталистов и тиранов – люди отвечали веселым ревом на слова лидеров, объединяясь в радостном, предвкушающем кровь понимании врага. Среди орущих и среди тех, кто в серой скуке кабинетов отдавал приказы о закупке оружия, и среди других, в натянутой до носа арафатке, отводящих назад руку с бутылкой, из которой болталась горящая тряпица; повсюду мелькал Крючков, орал, дрался, деловито хмурился, росчерком пера в высоких кабинетах лишая жизни и крова. Блестя потными мускулами, бросал и бросал уголь в топку, раскаленную, угрожающе щелкавшую, готовую взорваться.
Дурная кровь бродила по миру. Ее нужно было пустить.
***
Телефон не умолкал, письма с сайта шли десятками. В доме творчества проводили две встречи кряду, так как кабинет уже не мог вместить желающих. Люди брали время подумать, расходясь, но на лицах, где час назад было отчаяние, Сергей видел тень надежды.
Винер и Карлович предлагали ждать, отбирая молодых и здоровых, с высшим образованием и нужной специальностью – требовались врачи, плотники, электрики. На вопрос Сергея, как они представляют себе плотника с высшим образованием, не смущались, отвечали, что предпочтение лучше отдавать образованию. Легче заплатить плотнику, чем пользоваться им бесплатно, но иметь в соседях – вот их логика. Не смущало их и то, что сами они под собственные критерии не подпадали – Винер считался идеологом и творцом «модели», Карлович видел себя талисманом лагеря, так как был первым «завербованным» поселенцем.
Переселенцы записывались на сентябрь. В списке было сорок фамилий.
Второго июня, после отъезда деловитых, пахнувших спиртом и мазутом сантехников прошел час – и открытый в столовой, где сидели Сергей, Миша и Карлович кран вдруг захрипел, задрожал и стал громко плеваться. Толчками пошла вода, сначала ржаво-коричневая, потом желтая. К вечеру, когда труба перестала гудеть и содрогаться, вода сохраняла оттенок мути и была непригодной для питья.
Винер и Карлович, как убеждался с каждым приездом Сергей, оказались ни к чему не приспособленными бытовыми идиотами. Они ночи напролет до хрипоты спорили о судьбах человечества, сидя на веранде под луной, но ни у одного не хватало ума нарубить дров или отчерпать из колодцев, трех на лагерь, старую зацветшую воду.
Сергей не сдерживаясь орал:
– Вы могли хотя бы элементарный порядок навести? Сутками здесь сидите, в говне, самим-то не противно? Чем вы здесь вообще занимаетесь?
– Я инвалид, – равнодушно пожимал плечами Миша.
– Я не умею ничего. – Карлович умилялся ругани Сергея, как отец – первым шагам сына.
Карлович принадлежал к числу людей, передвигающихся по жизни за счет обаяния, подвешенного языка и хаотичной, нахватанной отовсюду эрудиции. В свои шестьдесят он не сделал карьеры, не завел семьи и остался по душевной сути своей беззлобным недорослем, любившим цветисто поговорить и выпить «для сугреву от жизни». Иногда в нем прорывалась суетливая и мелочная озлобленность, свойственная неудачникам, но вспышки эти были редки, быстро проходили, и Карлович снова становился безвредным, поверхностно мудрым старичком.
Приезд Сергея был похож на налет смерча, и лагерь преображался после каждого его появления. Тоскливое прозябание в офисе казалось ему теперь бессмысленным и смешным; если бы у Сергея нашлось время оглянуться назад, он с трудом поверил бы, что потратил пятнадцать лет жизни на вязкую муть конторской службы.
Каждая секунда его нынешнего бытия была наполнена простым и ясным смыслом. Он прилагал руки и мысли к решению насущного и испытывал особое, рабочее удовлетворение от того, что все получалось ладно, впопад и хорошо.
Такое чувство возникало от ловко вставшего, тремя ударами загнанного в древесный массив гвоздя; от сразу поймавшей резьбу, быстро и плотно закрученной гайки; от туго натянутой и ровно надетой железной сетки нового забора.
Рук не хватало отчаянно. Винер и Карлович были не в счет. Даже когда нужно было поговорить с рабочими, приезжавшими отрыть новые колодцы или заменить проводку, они пожимали плечами, советуя дождаться Сергея.
В конце мая приехали Игнат с Олей. Оля, смешливая, с ямочками на щеках, быстро навела уют в одном из коттеджей, как это умеют женщины. Игнат, высокий, сутулый парень, с крупными чертами лица, по которым создатель прошелся топором, а обтесать забыл, составлял с ней трогательную пару. Вместе они были красавицей и чудовищем. Им было покойно и хорошо.
Таких, как Игнат, в народе называют «рукастыми». Он умел разглядеть и поймать суть механизма или проблемы. Не имея опыта, быстро учился. Сначала Игнат помогал Сергею, но скоро Крайнев признал превосходство его «мастерового» склада ума, и стал больше слушать, чем руководить.
Работать вдвоем было хорошо. Когда надобилась помощь, предпочитали напрячься сами, чем звать Карловича с Мишей. Игнат презрительно махал рукой и называл их «эти».
В этот раз Сергей привез «этим» рассаду и заставил копать огород, сажать картошку. Карлович моментально натер мозоли и всех доставал демонстрацией своих волдырей. Сергей не исключал, что он сделал это нарочно.
Кирпичный завод смонтировали сами, в три дня. Заливали в формы и сушили в печах большие и легкие серые блоки с дырами, и в цеху, где лили, было сыро, а где сушили – жарко.
Игнат сетовал на электричество. Лагерь был «запитан» от района, а лучше было бы иметь независимое электроснабжение. Генератор стоил недорого, и с первой же выручки решили его купить.
Лагерь зарос, и у них не хватало сил и времени, чтобы расчистить и выкосить его весь. Ограничились землей вокруг корпусов, площади, и своих домов. Повсюду же трава доходила до пояса, разросшийся кустарник – до шеи, и казалось, что дома, скамейки и спортивные площадки стоят посреди леса.
Вечерами было прохладно. Когда опускался сумрак, по-особому остро чувствовались безбрежность и величие окружавшей природы.
Миша и Карлович вытаскивали на площадь к фонтану раздобытые на складе кресла-качалки, укутывались в одеяла. Карлович готовил – шашлыки или плов, готовил хорошо, и они ели, пили водку и допоздна, до трех-четырех утра, болтали, и их разговоры перемежались длинными паузами, наполненными ночным лесным шумом, треском и пением.
Костер бросал свет на лица, делая их медными.
Обстановка настраивала на мистический лад. Карлович, успевший свести знакомство с жителями окрестных деревень, делился сплетнями и легендами об этом месте. Винер, раздражаясь, оспаривал небылицы, предлагая взамен околонаучные версии о борьбе двух полей, а Сергей смотрел в высокое, глубокое здесь небо, густо усыпанное звездами, и думал, что они похожи на мальчишек, пугающих друг друга страшилками в палате детского лагеря, после отбоя.
Он не ощущал таинственного в этом месте. Правда, ему казалось, здесь есть кто-то, наблюдающий за ними, кого он не успел пока заметить, но случись повернуться вовремя – и он схватит глазом краешек силуэта, исчезающий за забором.
Местные печники, сантехники, электрики отказывались ехать в «Зарю», не объясняя причин. Отводили взгляд, поджимали губы, мотали головами. Приходилось тащиться за тридцать километров, в Кармазин.
Сергей относил слухи о «Заре» к местному фольклору. У каждого поселения, считал он, должна быть как Троица, так и Ведьмина гора. В их районе обе функции выполняла «Заря». Никто не брал на себя смелости определить, кто все-таки обитает в лагере, Бог или дьявол, но на всякий случай решили держаться от лагеря подальше.
Когда приехали и поселились москвичи, местный народ их невзлюбил, как старушки – подростка, появившегося в церкви в наушниках.
Головин и его люди себя не обнаруживали, но Карлович разузнал, что у них какое-то дело в близлежащих лесах. Незаконная вырубка и что-то еще.
Винер и Карлович, перебивая друг друга, стали пугать всех россказнями о «лагерном» – так они назвали дух этого места, по аналогии с домовым. Главным доказательством его существования были исчезавшие, стоило на миг оставить без присмотра, спички и сигареты, так что ты аккуратнее со своими, Сергей.
– Ну, с сигаретами и спичками просто, – смеялся Сергей, – надо сказать: «Черт, черт, поиграл, отдай», – и глаза закрыть на секунду, сразу появятся.
Они наперебой уверяли его, что говорят правду, и чем больше настаивали, тем громче он смеялся. Благодарного слушателя они находили в Ольге, по-женски тянувшейся к рассказам о потустороннем. Она слушала их, открыв рот, а после не могла спать – в шорохах за окном ей чудились шаги «лагерного».
Игнат и Сергей, наработавшись за день, скоро засыпали. Винер и Карлович продолжали разговор, подстегнутые лестным вниманием Ольги. Заваривали в чайнике, разливали по эмалированным кружкам кофе, черный и густой, как нефть. Отхлебывая сладкий, крепкий напиток, смотрели с превосходством на спящих в креслах, укутавшихся в пледы, иногда похрапывавших Сергея и Игната.
– А все-таки, Лев Карлович, как вы думаете, кто это? – Ольга радовалась, что муж и Сергей уснули. Ладно бы просто над ней смеялись – они вышучивали историю, а это убивало все удовольствие, как в кинотеатре, когда кто-то болтает весь сеанс над ухом.
Лев Карлович выдержал паузу, наслаждаясь нетерпением Ольги. Она подалась к нему, наклонившись на одну сторону кресла, и он пожалел, что не курит трубки – сейчас бы мог эффектно набить ее.
– Есть теория, что Бог существует уже потому, что в него верят. Факт веры, такой долгой и поддерживаемой таким количеством людей, обусловил факт существования. То есть не Бог создал землю и людей, а люди выдумали Бога, но нарисовали его портрет столь ярко и подробно, что он осуществился, и стал влиять на их жизни.
– То есть… материализовался из мысли?
– Не совсем. Скорее, он каждый миг существует, как совокупная мысль человечества, как становая ось мироздания.
– Как финансовые институты, – подал голос Винер, которому не нравилось, что все внимание девушки достается старику. – И Бог, и бизнес основаны на доверии.
– Люди здесь жили испокон веков, – снова перехватил инициативу Карлович, понимая намерения Винера, – До христианства они верили в богов места, стихий – ветра, солнца, огня. Они одушевляли природные явления, приносили им жертвы, устраивали в их честь празднества, то есть вводили в ежедневный обиход жизни до такой степени…
– Что те материализовались?
– Именно. Христианство срубило древо язычества, а про корешки забыло. И старые боги остались – но слабенькие. Христос забрал себе главный поток веры, а им перепадали крохи от праздников, обрядов, обычаев. Они захирели, но никуда не делись. Лешие, домовые, русалочки…
– То есть… «лагерный» правда есть? – как ни старалась сдержаться, Оля с беспокойством оглянулась вокруг – тьма со всех сторон дышала на них неведомым.
– Конечно. Потому что его думают. Поэтому и все призраки эфемерны, прозрачны на свету, невесомы. Это не явления или объекты, а мысли о них. Лагерный есть. И мы на его территории. Если хотим ужиться – надо уметь его задобрить. Когда наши смеются, – он озабоченно покачал головой, – его это злит. Они отрицают его существование в его же доме. Вести себя так – все равно что читать атеистическую лекцию в церкви.
Гаркнул проснувшийся, но не подававший виду Игнат – Ольга вскрикнула, испугалась, схватилась за сердце. Он засмеялся, она назвала его дураком. Волшебство ночи было нарушено, все стало обычным. Крики и смех разбудили Сергея, и он, не поняв, в чем дело, заулыбался, хлопая глазами, потягиваясь.
Разошлись по домам. Сергей выбрал для семьи коттедж с краю – ему нравилось, что из окон виден лес. Это был дом на две семьи, с двумя входами. С небольшой веранды Сергей прошел в узкий коридор с прибитой к стене вешалкой и полочкой для обуви.
На первом этаже была кухня, большая гостиная, где Сергей спал, и ванная с туалетом, на втором – две спальни и разделяющий их широкий, большой коридор, сам по себе больше иной комнаты. Стены были сложены из оцилиндрованного бревна, изнутри покрытого лаком. Мебель Сергей принес со склада в корпусе администрации, еще кое-что хотел привезти из Москвы.
Утром Сергей проснулся свежим, бодрым, курить не хотелось и он твердо решил после окончательного переезда бросить. С Москвой без сигареты было не справиться.
Оля, проснувшись раньше мужа, босыми ногами, на цыпочках, чтобы не разбудить Игната, прошлепала на кухню, вытащила из монотонно урчащего старого холодильника нарезанную со вчерашнего вечера докторскую колбасу, успевшую потемнеть краями, достала из хлебницы недоеденный, начавший черстветь черный кирпичик бородинского, торопливо соорудила бутерброды, сунула ноги в кроссовки, вдавив внутрь задники, и пошла на улицу.
Под железной сеткой забора, недавно поставленного с той стороны, где начинался спуск к речке, кто-то уже прорыл яму. Одичавшая собака или лиса, считали мужчины. Оля опустилась на корточки и просунула сквозь дыру пластиковую тарелку с бутербродами.
Солнце набирало мощь. С этого места, единственного на всем протяжении забора, Ольге видна была река, заблестевшая от лучей.
– Привет, – сказала Ольга, не поднимаясь с земли и чувствуя себя глупо. – Вот… хотела познакомиться. Не обижайся на нас и… мы хотим дружить. Я-то точно.
Она досадовала, что не подобрала других, умных и правильных слов, какие нашлись бы, конечно, у Винера или Карловича. Но вместе с тем понимала, что главное сейчас не слова, а ее поступок, жест, и дальше она научится говорить нужным, подходящим к тому старым напевным языком.
– Пока, – подняла руку, и, отряхнув прилипшие к коленям желтые прошлогодние иголки, пошла к лагерю, откуда донесся шум мотора сергеевского «Фалькона».
Перед самым отъездом у Крайнева пропали сигареты – оставил на перилах лесенки и пошел собирать в дорогу рюкзак. Вернулся через минуту – сигарет не было. Это не мог быть никто из колонистов – Карловича с Мишей он услал в Сергово, договариваться с мужиками насчет леса, а Игнат с Ольгой шли издалека, от своего дома, и не могли бы за такое короткое время покрыть расстояние даже в один конец.
***
– Там здорово, – говорил, вернувшись, Глаше, держа ее за руки, стараясь касанием передать часть своего восторга, – я уверен, нам будет там хорошо. Да не уверен, елки-палки, знаю! Тебе понравится, точно, и Никите понравится!
Его теперь не так раздражала Москва. Он чувствовал себя в ней гостем, а не пленником, и стал замечать, чего не замечал от недостатка времени, либо о чем просто забыл в суете.
Он бросал машину в центре и по часу по два гулял в небольших переулках, между желтыми купеческими и мещанскими домами, маленькими и старыми. Здесь не было супермаркетов и магазинов техники, а редкие продуктовые лавки стыдливо терялись в подвалах, понимая свою чуждость. Людей тоже почти не было, лишь немногочисленные старые жильцы, и Сергей подумал, что настоящая Москва, наверное, здесь, а не на забитых машинами трассах, и не в перенаселенных спальниках, утыканных плохо построенными серыми многоэтажками.
Это лицо Москвы нравилось ему. Он садился на лавочку в пустом дворе и курил, представляя себя героем Мережковского или Пастернака. Эти дома, их дворы были особенны, отличались от других, и сам Сергей ощущал себя в них личностью, отдельной от многомиллионной массы, заполняющей московские улицы и офисы, торопливо пьющей, едящей, любящей и ссорящейся.