В два часа ночи, через день после присоединения Югославии к странам оси, войска главкома ВВС генерала Душана Симовича с помощью инструкторов Интеллидженс сервис, руководимых генералом Мирковичем, захватили дворец князя-регента Павла, радиостанцию, телеграф, канцелярию премьера Цветковича и привели на трон молодого короля Петра II…
В шесть часов утра в помещении генерального штаба собрались все лидеры переворота. Бессонная ночь высинила лица, глаза заговорщиков запали и блестели тем особым лихорадочным блеском, который появляется на рассвете, в серых сумерках, после часов любви или творческой удачи.
Симович медленно обвел взглядом лица своих сподвижников: Слободана Йовановича, профессора белградского университета, идеолога великосербской философии, яростного, несмотря на свой возраст, спорщика, известного всей стране председателя Сербского клуба, Бранко Чубриловича и Милоша Тупанянина, Милана Грола и Божидара Владича, Мишу Трифуновича и Мирко Костича. Он переводил взгляд с одного лица на другое медленно, словно наново оценивая своих друзей, представляющих разные партии, разные общественные интересы, разные возрасты, но одну народность – сербскую.
Разглядывая лица своих товарищей по перевороту, Симович думал о том, что самое трудное, видимо, должно начаться сейчас, когда предстоит сформировать кабинет, распределить портфели и определить политику на ближайшие недели – не месяцы даже и уж тем более не годы. Сейчас, когда власть в Белграде перешла в его руки, когда офицеры ВВС заняли все ключевые посты в Сараеве и Скопле, ситуация в Загребе продолжала быть неясной: лидер Хорватской крестьянской партии Влатко Мачек, являвшийся первым заместителем премьера Цветковича, активный сторонник Берлина, хранил молчание, к телефону не подходил, предоставив право вести переговоры своему заместителю Ивану Шубашичу, хорватскому губернатору.
От позиции Мачека зависело многое: он был неким буфером между королевским двором и хорватскими националистами – усташами, требовавшими безоговорочного отделения Загреба от Сербии. Впрочем, являясь убежденным монархистом, Мачек, как думал Симович, не решится выступить против нового короля, обратившегося к народу с речью по радио: Петр II много говорил о единстве сербов и хорватов… Без согласия Мачека генерал Симович пошел на решительный шаг – он принял это решение сразу же, как только регент Павел уехал из королевского дворца: новый премьер решил объявить Мачека своим первым заместителем, не получив даже его формального на то согласия. Сейчас это его решение должно быть утверждено, а уж будучи утвержденным – проведено в жизнь любыми способами. Мачек был нужен в прежнем кабинете как символ верности хорватов югославскому королю; еще более нужен он сейчас, из-за давних своих связей с Берлином.
– Господа… Друзья мои, – глухо сказал Симович. Он хотел откашляться, потому что голос сел во время ночных бесконечных разговоров по телефону с командирами воинских частей, которые занимали узловые коммуникации, но ему показалось, что кашель этот будет дисгармонировать с той торжественной тишиной, которая стояла в прокуренном зале. – Господа, – повторил он и напряг горло, чтобы голос звучал ниже и значительней, – князь-регент отстранен от власти… Здесь, в этом здании… Два часа назад… Правительство Цветковича низложено… Со всех концов страны приходят вести о том, что армия берет власть в руки, не встречая сопротивления. Его величество король Петр Второй поручил мне сформировать кабинет. Однако, поскольку здесь собрались представители разных партий, я хочу, чтобы не монарх, а вы назвали имя кандидата на пост премьера…
– Симович!
– Душан Симович!
– Генерал Симович!
– Симович!
Почувствовав холодок в груди, высокий холодок счастья, Симович закрыл на мгновение глаза, прикоснулся пальцами левой руки к переносью, словно надевал пенсне или вытирал слезы – точно и не поймешь. Все события сегодняшней ночи ушли в прошлое. Они, эти события, имели две стороны – одну, которая будет принадлежать истории, и вторую, которая обязана быть забытой, когда Симович, услыхав от своего друга Бори Мирковича это короткое и страшное «пора!», побелел, сел в кресло и тихо сказал: «А может быть, рано?»
Никто не имеет права знать, как Боря Миркович кричал на него всего шесть часов назад: «Тюфяк! Трус! Баба! Ложись в постель и жди, когда я позвоню тебе и поздравлю с победой! Иди, спрячься у жены под юбкой!» Никто не имеет права знать, что он ощутил паралич воли, страшное состояние отсутствия самого себя.
История обязана помнить, что он, именно он, а не Боря Миркович сказал по телефону – срывающимся шепотом – дежурному по гарнизону: «Выполняйте приказы, которые вам передают от моего имени».
Больше он не мог произнести ни слова – начался приступ стенокардии, и он просидел всю ночь в кресле, пока Миркович «валил» премьера Цветковича.
Но все знают, что приказ отдал он, Симович, все знают, что из его кабинета прозвучал приказ и было сказано первое слово. А первое слово остается в истории.
Поэтому-то Боря Миркович сейчас наводит порядок на улицах, а он, Симович, формирует кабинет. Генерал еще раз оглядел собравшихся и тихо сказал:
– Прошу голосовать, господа… Единогласно. Благодарю вас. Позвольте мне предложить кандидатуры военного министра и министра внутренних дел: господа Илич и Будисавлевич… Нет возражений? Единогласно. Благодарю вас. Теперь вопрос о моем первом заместителе… Я думаю, не будет возражений, если этот пост будет предложен Влатко Мачеку?
– С ним уже был разговор об этом? – спросил Чубрилович.
– С ним поддерживается постоянная связь, – солгал Симович и вдруг ощутил, каждой своей клеточкой почувствовал гордость за то, что он, именно он, вправе давать такие тонкие ответы, которые могут вызвать лишь молчаливое несогласие, но которые, в силу того, что произошло здесь только что, не подлежат обсуждению, а уж тем более не могут быть подвергнуты открытой обструкции.
И, будто поняв это свершившееся, министры быстро переглянулись, но слова более об этом не произнес никто: премьер ответил исчерпывающе ясно. Протокольная авторитарность, заложенная в сознании высших правительственных чиновников, являясь фактом типическим, хотя и загадочным (объяснить это можно лишь тем, пожалуй, что каждый из них готовит себя к замещению лидера и «проигрывает» в сознании возможность того или иного допуска в поведении, проецируя этот допуск на себя), помогла Симовичу в первый же момент, и он посчитал это победой, тогда как на самом деле это было поражение. Когда у лидера появляется уверенность «это мое мнение, а любое иное – неверно», тогда на смену дискуссии приходит директива, а еще хуже – приказ, который хорош лишь в армии, да и то в определенные моменты…
– Господин премьер, – сказал Милан Грол, – к нам звонили из семи посольств. Осаждают журналисты, аккредитованные в Белграде. Главный вопрос, который всех волнует, это вопрос о будущем министре иностранных дел. Я хочу предложить кандидатуру нынешнего посла в Москве Милана Гавриловича. Думаю, что назначение министром человека, успешно работающего в Москве, старого друга Великобритании, внесет определенное равновесие в баланс политических сил – как в стране, так и за ее рубежами…
– Гаврилович отсутствует. А новый министр должен сейчас, немедля объявить миру, куда он поведет внешнюю политику страны: по дороге войны или по дороге мира, – сказал Тупанянин.
– Конечно, по дороге мира, – сказал Симович, – если только эта дорога не перегорожена сегодняшней ночью…
– Какой мир! – Тупанянин ударил костяшками пальцев по столу. – О каком мире идет речь?! Это глупость – надо смотреть правде в глаза! Мы были участниками национальной революции, а за ней обязана последовать национальная война!
– Я предлагаю голосовать, – сказал Симович. – Кто за то, чтобы наш кабинет сейчас же, из этого зала, не медля ни минуты, провозгласил политику мира? Против двое. Большинство – за.
– Немцы верят лишь одному Цинцар-Марковичу, – сказал Костич. – Ради сохранения мира, ради того, чтобы договориться с Берлином, я бы считал целесообразным предложить Цинцар-Марковичу портфель министра иностранных дел.
– Тогда давайте вернем и Цветковича! – воскликнул Тупанянин. – И скажем немцам, что мы сегодняшней ночью просто пошутили… Это их вполне устроит…
– Профессор Нинчич – великолепный специалист в области международного права, – сказал Слободан Йованович. – Он вне блоков, и немцы ни в коем случае не заподозрят его в коалиции с левыми силами. Я считаю, что его кандидатура будет самой приемлемой на пост министра. В такие сложные моменты, какой сейчас переживает наша родина, чем спокойнее имя внешнеполитического лидера, чем, если хотите, безличностней он – тем лучше для дела, ибо наши контрагенты будут относиться к его позиции как к общей позиции кабинета…
Посол фон Хеерен принял Нинчича, который прибыл к нему в десять часов утра, через три часа после того, как был сформирован кабинет, и через два часа после того, как он узнал (его разбудил адъютант премьера) о своем назначении на пост министра иностранных дел.
Нарушив все нормы, выработанные дипломатической практикой, министр не стал вызывать к себе посла, а отправился к нему сам; последний раз они встречались, когда германское посольство устраивало прием в честь делегации берлинских академиков, прибывших в Белград с официально именуемым в прессе «визитом дружбы и доброй воли». Тогда посол рассыпался перед Нинчичем в любезностях, много говорил о его великолепных лекциях в университете и, почтительно держа под локоток, обходил берлинских гостей, представляя им «выдающегося югославского ученого, большого и давнего друга рейха». Однако сейчас, не протянув даже руки, презрительно и тяжело разглядывая лицо нежданного визитера, фон Хеерен принял Нинчича в большом зале, где не было стульев.
– Переворот, совершившийся по воле народа и во имя народа, – говорил Нинчич, – явился следствием той порочной внутренней политики, которую проводило руководство Цветковича. Однако что касается внешнеполитических дел, наше правительство намерено неукоснительно соблюдать все принятые прошлым режимом обязательства. Я хочу, чтобы вы, господин посол, сообщили вашему правительству, что Цветкович довел Югославию до такого предела, когда в любую минуту мог произойти неуправляемый взрыв, инспирируемый экстремистскими элементами. Новый кабинет, возглавляемый генералом Симовичем, представляет интересы тех сил в стране, которые понимают всю меру ответственности, возложенную на себя нашей страной не только на Балканах, но и в Европе.
– Меня и мое правительство интересует конкретный вопрос, – сказал фон Хеерен, лениво растягивая слова. – Каково отношение нового режима к Тройственному пакту?
Нинчич ждал этого вопроса. Он, впрочем, думал, что этот вопрос последует не сразу, не в лоб, а после долгого, осторожного разговора. Правда, он не представлял себе, что его примут в зале, откуда вынесены все стулья. Положение спасло то, что Нинчич не успел еще ощутить всю меру своей значимости: он пока еще думал о престиже родины отдельно от своего собственного престижа – в этом были одновременно заложены и выгода и проигрыш.
– Мое правительство не собирается расторгать пакт, господин посол, однако мы настаиваем на том, чтобы нас ознакомили с теми тайными статьями, которые были подписаны в Вене Цветковичем.
Фон Хеерен улыбнулся, глядя в окно. Нинчич проследил за взглядом посла – тот разглядывал воробьев, занимавшихся яростной и быстрой любовью.
– Хорошо, – сказал Хеерен, – я сообщу моему правительству о нашей беседе. – И, поклонившись, вытянул левую руку, показывая министру на дверь, дав понять этим, что время его истекло.
Какое-то мгновение Нинчич раздумывал, как ему следует себя вести в этой ситуации, но все нормы международного протокола вылетели у него из головы, потому что только сейчас он ощутил всю ту громадную меру ответственности, которая на него обрушилась столь неожиданно.
Молча поклонившись послу, он медленно пошел к большой белой двери, чувствуя на спине тяжелый взгляд немецкого дипломата.
Выслушав Нинчича, премьер Симович сразу же поехал к американскому послу Лэйну. Тот встретил его широкой улыбкой, долго тряс руку, повторяя:
– Мы восхищены вашим мужеством, генерал, мы восхищены… Это первая пощечина в Европе, которую так звонко на весь мир отвесили мистеру Гитлеру! Мы восхищены! Думаю, что сегодня вечером я смогу проинформировать ваш МИД о той реакции, которая разразится в Берлине. Я представляю себе, как озвереет Гитлер!
– И повернет против нас свои танки…
– Не думаю… Но в случае начала военных действий правительство королевской Югославии может надеяться на самую широкую помощь моей родины…
– Какую именно, господин посол?
– И моральную и материальную, мистер Симович. Во всяком случае, могу заверить вас, что замораживание югославского золотого фонда в Соединенных Штатах будет сегодня же отменено.
– Какова может быть материальная помощь?
– Самая широкая.
– Меня интересуют точные данные. На что нам рассчитывать? Что я могу обещать генеральному штабу?
– Мистер Симович, я запрошу государственный департамент немедленно. Я дам вам ответ самый точный и обстоятельный.
– А если все-таки война начнется в ближайшие дни? И помощь не поспеет?
– Вряд ли, – после короткого раздумья ответил Лэйн. – Я имел несколько бесед с военными специалистами. Все в один голос говорят, что Гитлер должен много дней думать, прежде чем решиться на войну. Во Франции были дороги, по которым могли идти его танки. Во Франции не было гор. А войска фельдмаршала Листа, сосредоточенные в Болгарии, могут сейчас рассчитывать лишь на одну дорогу в горах. На одну очень плохую брусчатую дорогу в высоких горах. Значит, возможности для танкового маневра у Гитлера отсутствуют… В Словении – то же самое. Немцы привыкли к равнинам. Югославы живут в горах. С нашей точки зрения, он не пойдет на войну… Преимущество на вашей стороне, генерал.
– Это слова логика, – задумчиво ответил Симович. – А Гитлер далек от логики. Он первая женщина среди главнокомандующих. Он истерик. Он может ударить, не думая о последствиях.
– Вот и прекрасно, – заметил Лэйн. – Это прекрасно, когда лидер не думает о последствиях! Кстати, как думает о будущем ваш лидер?
Симович посмотрел на посла непонимающе.
– Я имею в виду его величество Петра Второго, – сказал Лэйн.
– Его величество – юноша, – несколько раздраженно ответил Симович. – Он – символ нации. Лидер, истинный лидер – моя армия…
– Великолепный ответ, – сразу посерьезнев лицом, сказал Лэйн. – Такой ответ пришелся бы не по душе Гитлеру.
– Значит, с вашей точки зрения, Гитлер не начнет войну, – задумчиво повторил Симович. – Это ваше предположение подтверждено какими-то данными?
– Нет. Данных у меня нет. Но, мне кажется, Гитлер отдает себе отчет в том, что, начни он против вас военные действия, ему придется столкнуться с объединенным фронтом греков и англичан. По нашим сведениям, Гитлер планирует ударить по России – так стоит ли ему завязывать дополнительную операцию на Балканах?
– Объединенный фронт… – задумчиво повторил Симович. – Но ведь этот объединенный фронт надо создать. А если он будет создан, мы дадим Гитлеру повод начать военные действия. Может быть, именно этого он и ждет?
Подобно тем государственным деятелям, которые приходят в политику для того лишь, чтобы заниматься политикой, Симович действовал как шахматист, дающий сеанс одновременной игры, но при этом все внимание его было сосредоточено на той доске, где расставлены фигуры одних лишь королей и офицеров. Он разыгрывал партию на одной доске, забыв, что одновременный сеанс предполагает максимум внимания ко всем доскам. Он играл свою наивную игру в королей, тогда как пешки – его сограждане – продолжали сидеть в концентрационных лагерях и тюрьмах за левые убеждения; тогда как народ продолжал соблюдать два обязательных постных дня в неделю: цены на мясо поднялись за последний месяц еще больше; тогда как в министерствах продолжали править те же люди, которые служили Цветковичу и видели гарантию своего личного благополучия в дружбе с гитлеровской Германией; тогда как коммунисты, которые могли бы широко включиться в общенародную борьбу, продолжали существовать в условиях подполья и полицейской слежки.
Аберрация представлений, неверно понятая «категория уровней», уверенность в том, что все происходящее внутри страны может быть урегулировано силами полиции, сыграли с Симовичем злую шутку: он счел себя человеком, облеченным правом переставлять королей на шахматном поле, но он забыл, что короли – и в шахматах и в жизни – играют роль символа и являются последней надеждой гроссмейстера, тогда как всю мощь атаки или надежность обороны решают в конечном-то счете не «офицеры» и не «слоны», а фигуры, которые снисходительно именуются «пешками».
И если в дни мира эта профессиональная отрешенность политика от будничных дел в какой-то мере оправдана или, точнее, легко поправима, то накануне войны такая позиция может обернуться катастрофой. Не для лидера – для народа.
«Сегодня в Загребе, в центральном кинотеатре “Унион”, открылся фестиваль германского кинематографа. Присутствовавший на церемонии открытия германский генеральный консул Фрейндт заявил, что это культурное событие является вкладом в традиционную германо-югославскую дружбу».
«Утрени лист».
Как большинство людей, пришедших к власти не демократическим путем – через парламентские выборы, в обстановке гласности, разоблачений, подкупов, интриг, закулисных межпартийных коалиций, – а после кровавого путча, Муссолини ко всякого рода террористам и политэмигрантам, покушавшимся на власть в другой стране, относился со смешанным чувством страха и восхищения. Страх был обусловлен тем, что, став диктатором, Муссолини забыл те свои лозунги, с которыми он рвался к владычеству: «Работа – рабочим, земля – бедным крестьянам, торговля – мелким предпринимателям!»; «Долой прогнившую идею парламентаризма!»; «Нам, фашистам, не нужна власть, нам нужно лишь одно – свобода, счастье народа!»
Эти лозунги теперь, после того как он стал диктатором, были запрещены; требование свободы рассматривалось как государственное преступление в «народных трибуналах», и прокуроры вопрошали обвиняемых: «О какой еще свободе вы мечтаете? Дуче уже дал свободу народу! Иной свободы нет и не может быть!»
Павелич, представляя в Италии националистическую эмиграцию хорватских усташей, в своих листовках, книгах и публичных выступлениях говорил:
«Правители Югославии обманывают хорватов на каждом шагу. Они даруют свободу для того, чтобы надругаться над ней и запретить ее! Они объявляют амнистию, чтобы заманить в страну изгнанников и затем казнить доверчивых! Они кричат, что служат крестьянам, а сами выжимают из земледельцев последние соки, лишая их куска хлеба и глотка вина! Белградские правители проституируют понятие свободы, они не могут дать свободу, ибо они боятся ее; им неведомо, что это такое – свобода! Это знает лишь одна сила в Югославии – мы, усташи!»
Муссолини, слушая речи Анте Павелича по радио и читая переводы его выступлений, думал о том, что в стране живет человек, произносящий такие слова, за которые – поменяй лишь «Югославию» на «Италию» – его надо было бы немедленно заточить в каземат.
Восхищался же Павеличем он потому, что, слушая его, вспоминал свою молодость, свое начало, когда он исповедовал идеи социализма и свято мечтал о будущем, которое рисовалось ему чистым и прекрасным. В Павеличе он видел себя молодого, а может быть, придумывал себе самого же себя.
Однако, став государственным деятелем, Муссолини обязан был подавлять эмоции, и к каждому, кто жил на его субсидии, он относился, словно математик, выверяя на счетах выгоду и проигрыш – как в настоящем, так и в будущем. Он вынужден был терпеть выступления Павелича, поскольку напряженные отношения с Югославией требовали иметь человека, который в нужный момент мог бы оказаться лидером этого соседнего государства, точнее – Хорватии, ибо Павелич не считал нужным скрывать своей ненависти к сербам.
Когда к власти в Белграде пришел человек германской ориентации, выражавший при этом восхищение и практикой дуче, Муссолини интернировал Павелича, испытывая некую мстительную радость: он поступил так не потому, что выступления главы усташей могли быть расценены внутренней оппозицией как скрытая критика режима, но лишь поскольку югославский премьер приехал в Рим и подписал с ним соглашение, которое учитывало аннексионистские интересы фашистской Италии – албанские и эфиопские в том числе. Дуче, однако, не выдал Белграду Павелича, приговоренного там заочно к смертной казни, а лишь запретил ему публичные выступления, поселив поглавника усташей в маленькой вилле неподалеку от Венеции. Он мог бы выдать его Белграду, и в тот момент это не противоречило бы интересам Италии, но та скрытая симпатия, которую он испытывал к хорвату, угадывая в нем самого себя – только молодого и наивного еще, не позволила ему отдать Павелича на заклание. Этот свой шаг он объяснил, выступая на высшем совете партии, тем, что ненадежность положения в Белграде «обязывает иметь в резерве личность оппозиционера, чтобы в случае каких-либо изменений на Балканах мы не бегали высунув язык по Европе и не выпрашивали себе усташей в Берлине, а оказались бы хозяевами положения, имея подконтрольного хорватского лидера в своем доме».
Через три часа после переворота в Белграде начальник личной канцелярии дуче Филиппо Анфуссо забрал Павелича с его виллы и, посадив в звероподобный «линкольн» (точно ягуар перед прыжком), повез в Торлиньо, где Муссолини иногда принимал своих друзей в неофициальной обстановке.
Это была первая встреча Муссолини с Павеличем, и он ждал этой встречи с интересом, с опасливым интересом. Лицо Павелича ему понравилось: квадратный подбородок, подрагивающие ноздри боксерского носа, горящие глаза-буравчики, сильная шея на квадратных, налитых силой плечах.
«Он чем-то похож на меня, – подумал дуче, – особенно если его одеть в нашу партийную форму…»
Они обменялись сдержанным рукопожатием; Муссолини цепко вглядывался в хорвата, надеясь увидеть в нем нечто особенное, отмеченное печатью рока, ибо террорист и бунтарь, по его мнению, должен заметно отличаться от остальных людей, особенно пока он еще не стал вождем государства, а продолжал быть лишь носителем нематериализованной идеи. Однако он не заметил чего-либо особенного в лице Павелича, кроме той внутренней силы и фанатизма, которые угадывались в неестественно горящих глазах и в том, как поглавник то и дело сжимал короткие свои пальцы в кулаки, и при этом костяшки его рук белели, словно он готовился ударить – хрустко и быстро.
«А ведь это – минута его торжества, – подумал Муссолини, – он ждал этой минуты двадцать лет. И если сейчас я не сломаю его, если он не поймет, что от меня зависит его судьба, – с ним потом будет трудно ладить».
Муссолини, по-прежнему не произнося ни слова, указал Павеличу на кресло возле большого стола. Тот молча поклонился и сел, сложив руки на коленях. Пальцы его продолжали то и дело сжиматься в кулак, и костяшки становились белыми, и Муссолини подумал опасливо: «Видимо, истерик…»
– Далмация? – после продолжительного молчания, которое стало тяжелым и неестественным, полувопросительно и негромко произнес дуче.
– Хорватская, – сразу же, словно ожидая этого вопроса, ответил Павелич, и голос его показался Муссолини другим, отличным от того, когда поглавник выступал по радио.
– Далмация, – снова повторил Муссолини, но теперь еще тише и раздельнее.
– Хорватская, – ответил Павелич, негромко кашлянув при этом, и то, как он быстро прикрыл рот ладонью, многое прояснило в нем Муссолини.
Посмотрев понимающе и грустно на Филиппо Анфуссо, дуче скорбно сказал:
– Благодарю вас, мой друг. Беседа не получилась…
Он медленно поднялся и пошел к двери. Павелич, сорвавшись с кресла, прижал кулаки к груди.
– Хорошо, дуче! – сказал он быстро. – Я согласен! Только пусть Далмация будет районом, находящимся под властью итало-хорватской унии.
– Унии? – переспросил Муссолини. – А что это такое – уния?
– Я не смогу объяснить моему народу, отчего Далмация переходит под власть Италии, дуче! Я не смогу объяснить хорватам, почему Шибеник и Дубровник, исконные хорватские земли, должны стать итальянской территорией!
– А кто сказал, что именно вам предстоит объяснять что-либо хорватам? – лениво ударил Муссолини. – Почему вы убеждены, что именно вам предстоит взять на себя эту миссию?
– Потому что в Хорватии вам больше не на кого опереться.
– Вы убеждены, что мне надо там на кого-то опираться?
– Убежден.
– Ну я и обопрусь на мои гарнизоны, которые станут во всех крупных городах Хорватии.
– Во время войны с Албанией и с Грецией в тылу лучше иметь друзей, чем оккупированных недругов, дуче!
– Спасибо. Это разумный совет. Я учту его. Итак, Далмация?
– Итальянская, – глухо ответил Павелич, опустившись в кресло.
– Продумайте, как это объяснить хорватам убедительнее, – сказал Муссолини, заметив, что только сейчас он выдохнул до конца воздух, – все остальное время дуче говорил вполголоса, сдерживая себя. – Продумайте, как вы объясните хорватам, что лишь Италия была их всегдашним другом и сейчас лишь Италия принесла им свободу.
– Свободу хорватам несут в равной мере и дуче и фюрер…
– Вы вправе дружить с кем угодно, но знайте, что судьбой Хорватии в первую очередь интересуется Италия, и рейх понимает нашу заинтересованность, как и мы понимаем заинтересованность рейха в Любляне и Мариборе. Текст вашего выступления – если, впрочем, оно понадобится – приготовьте сегодня же и покажите Анфуссо: он внесет наши коррективы. Литературу об исторической принадлежности Далмации к Италии вам приготовят через два часа.
И, не попрощавшись с Павеличем, дуче вышел.
Муссолини думал, что поединок будет сложным и трудным – именно поэтому он попросил присутствовать при разговоре Филиппо, рассчитывая, что эта победа не будет забыта, а занесется в анналы истории его секретарем и другом. Однако перед ним был не террорист и национальный фанатик, а политикан, легко отдавший Италии исконные хорватские земли на Адриатике за то лишь только, чтобы самому сделаться поглавником, фюрером, дуче нового националистического государства…
«Какой ужас! – подумал вдруг Муссолини, испугавшись чего-то такого, что мелькнуло в его сознании и сразу же исчезло, словно испугавшись самого своего появления. – Какое падение нравов и чести!»
«Первому заместителю премьер-министра доктору Мачеку.
Бану Хорватии доктору Шубашичу.
Сводка первого отдела королевской полиции в Загребе, экз. № 2.
№ 92/а-18741.
Сразу после событий 27.III Прица, Аджия, Кершовани и Цесарец собрались в помещении редакции журнала “Израз” (Франкопанская ул.). Пользуясь объявленной амнистией, эти члены нелегальной КПЮ разрабатывали план работы на ближайшие дни. “Видимо, – сказал Кершовани, – главное внимание сейчас следует сосредоточить на национальном моменте”. Назвав имена хорватских руководителей, употребив при этом недостойные сравнения, Кершовани продолжал: “Они будут, видимо, занимать выжидательную политику, поскольку их личные интересы, базирующиеся на спекуляции интересами хорватского народа, зависят от удержания ключевых постов. То, что Мачек не вошел – во всяком случае, официально не объявил об этом – в состав кабинета Симовича, свидетельствует о существовании какой-то иной возможности удержаться у власти. Я допускаю мысль, что Мачек начнет тур сепаратных тайных переговоров с Берлином или Римом”. Цесарец возразил ему: “С Римом Мачек вряд ли пойдет на переговоры, потому что Анте Павелич сидит у Муссолини. Скорее всего, он будет искать контакты с Гитлером, чтобы под эгидой Берлина отстаивать идею автономной Хорватии”. Прица выразил убежденность, что если Мачек и войдет в кабинет – не на словах, а на деле, – то он будет самым решительным противником как сближения с Москвой, так и либерализации внутренней жизни страны. В правительство он может согласиться войти лишь на том условии, если Симович подтвердит верность курсу держав оси. Аджия сказал, что главная задача коммунистов на современном этапе – “ударить по национализму”, “поскольку на горе хорватского крестьянина греет руки губернатор Шубашич, который и не подумает решить социальную проблему, передав безземельным пролетариям села земли, принадлежащие хорватским помещикам”. Он продолжал развивать свою мысль о необходимости “борьбы с буржуазным национализмом”, потому что “эта ржа будет поедать Югославию изнутри и Гитлер наверняка не преминет воспользоваться этим, играя между Мачеком и Павеличем, шантажируя при этом Белград угрозой отделения Хорватии”. Прица выразил сомнение. “Мачек, вероятно, – сказал он, – будет стараться урвать максимум благ для хорватской буржуазии и чиновничества. Вряд ли, – продолжал он, – Мачек решится на сепаратные переговоры с Берлином, ибо он потребует гарантий против Анте Павелича, называющего его, Мачека, сербской марионеткой, а Муссолини не отдаст своего человека Гитлеру”. Цесарец сказал, что их спор носит “теоретический и предположительный характер, тогда как сейчас такой момент, когда надо принудить белградское правительство к действиям – решительным и недвусмысленным – против всякого рода сепаратизма, против паники, слухов, действий пятой колонны, особенно мощной здесь, в Хорватии, где позиции немцев традиционно сильны”. Он подробно остановился на необходимости разъяснительной работы в армии, “поскольку в случае если Гитлер начнет войну, то на первых порах, пока не будет вооружен весь народ, именно солдаты будут сдерживать нацистское вторжение”. Прица спросил Цесарца, уверен ли он в том, что начнется война. Цесарец ответил утвердительно. Аджия, однако, высказал предположение, что “Мачек, вероятно, решит поставить себе памятник при жизни, сделав ставку на то, чтобы вывести Хорватию из-под удара, вплоть до того, что именно он решится на провозглашение независимости”. “Он не сможет этого сделать, – возразил Кершовани, – потому что армия в Хорватии не поддержит его, ибо она верна Симовичу. До тех пор пока армия стоит на стороне Белграда, – заключил он, – пока Мачек не имеет опоры в армии, ни о каком отделении Хорватии не может быть и речи. Лишь только если войска Гитлера и Муссолини придут сюда, можно считать отделение Хорватии свершившимся фактом. И провозглашать это отделение будет не Мачек, а Павелич. Поэтому: борьба на два фронта, связь с армией, самое активное участие в митингах и демонстрациях, ежедневные выступления в нашей прессе, организация студенческих и рабочих сходок, на которых мы должны проводить разъяснительную работу”. Следует указать на то, что в Загребе распространяется огромное количество коммунистической литературы, подготовленной руководством КПЮ во главе с И. Броз (Тито). Прица, Кершовани, Цесарец и Аджия, а также примыкающие к ним Крайский и Черногорец редко покидают помещение типографии на Франкопанской, где некоторые из них и ночуют. Зафиксировано 16 выступлений одного только Кершовани в университете и 14 выступлений Аджии среди загребской интеллигенции.
Генерал-майор Й. Викерт».
Мачек осторожно отодвинул от себя листочки голубоватой бумаги, на которых был напечатан этот текст, и вызвал Ивана Шоха, личного секретаря.
– Слушайте, Иван… Поезжайте к начальнику «сельской стражи». А еще лучше и в «городскую стражу». Жандармерия жандармерией, полиция полицией, а эти – наши, хорватские. Скажите им, что в Загребе, на Франкопанской улице, в типографии журнала «Израз», засела банда иностранных агентов, продающих нашу родину. Скажите, что у них под носом ходят враги. Скажите, что я могу это стерпеть – я и не то терпел, – но как они терпят преступников, вот этого я понять не могу!
– Показывать им что-нибудь надо? – осторожно спросил Шох, глянув на голубые странички.
Мачек мгновение раздумывал, а потом, спрятав донесение в стол, ответил:
– Ничего им показывать не надо. Им надо сказать, что белградская жандармерия собирает обо мне сплетни! И рассылает их черт-те куда!
– Доктор, может, порекомендовать «страже»…
Мачек перебил Шоха:
– Я не знаю, что надо рекомендовать «страже», Иван. Я достаточно знаю вас как умного и дельного помощника моего. Пусть сделают, сначала надо сделать! Оправдание сделанному всегда найти можно! При желании и минимуме здравого смысла. Ситуация такова, что Белград закроет глаза на любую нашу резкость – только б я приехал к ним! Но если «страже» потребно такое объяснение, то их всех надо гнать оттуда взашей! Если им недостаточно того, что я сказал вначале, – им тогда мух бить, а не врагов.
Шох давно не видел шефа таким раздраженным: шея его покраснела, седина поэтому казалась особенно красивой, благородной.
– Доктор, поскольку речь идет об «Изразе», а это Цесарец, Прица, Кершовани и остальная банда, – может, через пятые руки туда подтолкнуть усташей?
– Незаконные действия вы станете предпринимать, когда я перестану быть руководителем хорватской партии! – Мачек даже пальцами ударил по столу. – Я в своем доме, и я не хочу, чтобы от бандитов меня защищали бандиты! Ясно вам?!
– Мне ясно, – тихо ответил Иван Шох и неслышно вышел из кабинета.
Какое-то время Мачек был в яростной и жестокой задумчивости, потом снял трубку телефона и соединился с шефом жандармерии.
– Доброе утро, генерал, я благодарю вас за работу: сводки о коммунистах своевременны и подробны. Как мне – лично мне, а не лидеру партии – ни обидно было читать эти сводки, но вы наблюдение за ними прекратите, генерал, прекратите. Ситуация не та, чтобы следить за словом. Вы за усташами активнее следите, за делом смотрите, генерал. Коммунисты говорят, а усташи – стреляют.
– Может быть, наблюдение-то продолжить, – удивленно сказал генерал и добавил с обезоруживающей прямотой: – Только сводки не составлять?
– Нет. Не надо относиться к ним как к преступникам: мы живем в демократической стране, где каждый волен говорить все, что хочет. А вот делать противозаконное – это мы не позволим никому, не так ли?
Начальник генерального штаба Гальдер:
«Вызов в имперскую канцелярию для совещания в связи с государственным переворотом в Югославии, фюрер требует быстрейшего вступления в Югославию».