Туман вился вокруг дрожек, в мягких очертаниях бело-серой завесы господин Бербелек силился прочесть свое предназначение. Туман, вода, дым, листья на ветру, сыпучий песок и человеческие толпы – в них видно лучше всего.
Голову клонило к кожаной обивке. Глубоко вдохнув влажный воздух, он защитился от морфы ночи, маленький человечек в дорогом пальто, со слишком гладким лицом и слишком большими глазами. Взял с сиденья газету, оставленную предыдущим пассажиром. В грязном свете проплывающих пирокийных фонарей с трудом вчитывался в гердонские литеры: буквы – как руны, как останки неких бо́льших знаков, справа жирные и толстые, к левой стороне блекнущие. Твердая бумага мялась и ломалась в перчатках. ЛУННАЯ ВЕДЬМА ВЛЮБЛЕНА. КТО ИЗБРАННИК? Колонка рядом – гравюра с морским чудищем и заголовок: ПЕРВЫЙ НИМРОД АФРИКАНСКОЙ КОМПАНИИ ПОГИБ НА МОРЕ. Политический комментарий риттера Дреуга-из-Кёле: «Действительно ли столь сложно было предвидеть союз Иоанна Чернобородого с кратистосом Семипалым? Риму, Готланду, Франконии и Неургии теперь придется прогнуться под сном Чернокнижника. Спасибо нашим дипломатам за их прекрасную работу!» Текст едва не сочился сарказмом. В лужах на черной мостовой отражалась Луна в третьей четверти, ее безоблачное небо открывало розовые моря, кратиста Иллея воистину должна пребывать в хорошем настроении (может, и вправду влюблена?), или же сознательно столь широко распростерла свою корону. Антос господина Бербелека редко растягивался дальше, чем на вытянутую руку, и лишь в тумане, в дыму удавалось отгадать хоть что-то по его очертаниям – может именно будущее, предсказание кисмета, как того хочет популярное суеверие. Но разве нынче вечером господин Бербелек не сгибал волю как министра Брюге, так и Шулимы? И потому поглядывал, задумчив, во вьющийся туман.
Ктлап, ктлап, ктлаппп, извозчик не погонял лошадку, ночь была тихой и теплой, момент навязывал спокойствие и задумчивость. Господин Бербелек вспоминал жар отдающего вином дыхания Шулимы и запах ее эгипетских духов. Нынешней весной подошло к концу владычество аскетической моды Гердона (малая победа над кратистосом Анаксегиросом, по крайней мере, на этом поле), и в салоны вернулись традиционные европейские гиматии, лондонские кафтаны, рубахи без пуговиц, открывающие торс, а для женщин – кафторские платья, софоры и митани, арабские шальвары, поднимающие грудь корсеты, крикливая бижутерия для сосков. Предплечья Шулимы охватывали длинные спиральные браслеты из бронзы в виде змей, и, когда эстле Амитаче подала Бербелеку руку для поцелуя (прикосновение ее кожи почти обжигало), он заглянул гаду прямо в изумрудные глаза. – Эстле. – Эстлос. – Она уже улыбалась, хороший знак, он с первого взгляда навязал форму дружелюбия и доверительности. После она шептала ему из-за синего веера ироничные комментарии по поводу проходящих мимо гостей. Как и по поводу своего дядюшки. Эстлос А. Р. Брюге, министр торговли княжества Неургия, недавно впутался в сложный роман с готской кавалеристкой, сотницей Хоррора, которая наверняка была сильным демиургосом, – после каждой встречи с ней Брюге возвращался чуть более милым и чуть более глупым, как смеялась Шулима. Может, и правда, министр оказался уже обработан раньше? Ведь он согласился на предложение Бербелека совершенно без сопротивления, взмахов рук и гримас, не желая даже задумываться, – вот так Торговый Дом «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» и получил фактическую монополию на импорт мехов из Северного Гердона. Господин Бербелек торжествовал. Между одним тостом и следующим, не задумываясь, он пригласил Шулиму в свое летнее имение в Иберии. Она приподняла бровь, щелкнула веером, змея блеснула зеленым глазом. – Охотно.
Вот только теперь, считая в лужах горящие Луны и удары копыт по мостовой города во влажной тиши, господин Бербелек думает так: а если все было наоборот, если это ее антос коварно пожрал меня, и это ее упрямство вытолкнуло из моего рта оное приглашение? И, рассказывая историю о готской сотнице-демиургосе, не пыталась ли она дать мне некий намек?..
Туман поредел, сделались видны угловатые силуэты домов, склоняющиеся над открытой коляской дрожек. Классическая воденбургская архитектура никогда не обладала для Бербелека большим очарованием, все эти массивные жилища, втиснутые в извилистые ряды, улицы как каньоны каменного лабиринта, крыши, нахохлившиеся горгульями и звериными пастями, окна словно бойницы, порталы как врата гробниц, темные дворы за скрытыми в тени подворотнями, вечно мокрая брусчатка, по которой вниз, к порту и морю, стекают ручьи городской грязи… Центр и большинство жилых кварталов столицы выстроены во времена кратистоса Григория Мрачного, когда тот властвовал в княжеском дворце. Керос Воденбурга в ту пору гнулся и плыл в огне короны кратистоса воистину будто воск, сам дворец после ухода Григория застыл в форме призрачных садов из камня и стали. Бербелека пригласили туда сразу после переезда в Воденбург, его собственный дом на контрасте казался после дворца вполне солнечным и радостным. И все же люди меняются быстрее, чем неживая материя. Спустя три поколения после Григория Мрачного воденбургцы научились смеяться и развлекаться, и Бербелек даже услышал от них за шесть лет пару шуток. Какое счастье, что Шулима родом не отсюда. Он раскрыл «Всадника сумерек» на предпоследней странице. Сегодняшняя карикатура – он напряг зрение – представляла канцлера Лёка на четвереньках, с блаженным выражением лица вылизывающего ночной горшок Чернокнижника. Что ж, Рим не сразу строился, а чувство юмора не родится из камня.
Они проехали через храмовую площадь. На ступенях Дома Иштар он увидал нескольких проституток из послушниц, бедра белели в газовом свете. Дрожки свернули, ускоряясь на идущей под уклон улице, ктлаппктлапп. Он полез во внутренний карман кафтана, вытащил махронку и спички. Да-а-а. Затянулся дымом, откинул голову на кожаную обивку и загляделся на небо. Несмотря на послеобеденный дождь, было оно безоблачным, игриво мерцали звезды, Луна почти ослепляла. Лишь внизу, над портом, где на железных цепях висели воздушные свиньи, их мощные туши заслоняли звездосклон. Махорник тлел красным, господин Бербелек дохнул, блестки искр полетели в ночь. Скажем, Кристофф удержит обороты на уровне прошлого года. Но после принятия государственных заказов… Сто двадцать, сто сорок тысяч грошей чистого дохода. Пятнадцать процентов от этого… Скажем: двадцать тысяч. Я оплатил бы, наконец, долги отца и покрыл бы содержание Орланды, Марии и детей. Стоило бы также выкупить услуги какого-нибудь хорошего текнитеса тела. Признай, Иероним Бербелек-из-Острога: стареешь, как и всякий.
Монотонное движение дрожек и ритмичный цокот копыт действовали усыпляюще, почти гипнотически – когда остановились, Иероним встрепенулся, как бы пробудившись от утреннего сна.
– Приехали, эстлос, – пробормотал возница.
Господин Бербелек, высаживаясь, неспешно копался в кармане в поисках мелочи.
Ворота во двор, конечно же, оказались заперты, но пирокийный свет горел над меньшими дверями, рядом. Он трижды стукнул в них серебряным набалдашником трости. Дрожки оттарахтели неторопливо вверх по пустой улице, к храмовой площади. Еще одна затяжка черным махорником в холодном предрассветном полумраке, в тот самый долгий час, когда боги расправляют свои кости, а керос Вселенной становится на крупицу мягче и на крупицу ближе Материи…
– Ах, наконец-то! Я уже думал, что сегодня ночью не вернетесь! Как там бал, а? Ну, прошу ваше пальто! И перчатки. Разве дождь не пошел снова?
Господин Бербелек проигнорировал ворчливое словоизвержение старого слуги и, даже не сняв кафтана, зашел во фронтальную библиотеку. Здесь, у пустого пюпитра, он начертал на маленьком листе телячьего пергамента короткую записку об успехах переговоров с министерством торговли. Дважды, по еврейской моде, сложив листок, растопил над свечой зеленый шлак и запечатал письмо. Еще перстень с гербом Острога и:
– Портэ! Пусть Антон доставит это в контору эстлоса Ньютэ. Сейчас же!
Однако сам он от пюпитра не отвернулся. Этот дым над свечкой – он поднял руку – а ведь сквозняка нет – сабля или меч? – в листьях на ветру, в человеческой толпе, в тумане, воде и дыму, в этом темном дыму – он даже наклонился, моргая, – кривой клинок, да.
В тот день господин Бербелек не выспался. Воденбургскими ночами господин Бербелек спал плохо, но нынче, к тому же, еще и мало: едва пробил девятый час, как в спальню, отталкивая замерших у порога Портэ и Терезу, ступил эстлос Кристофф Ньютэ, и сразу вся сонливость принялась испаряться из Бербелекова тела, кошмары – из сознания.
– Ах, ах, ах! Иероним, чудотворец, кратистос ты мой салонный, к стопам припадаю, к стопам!
– Чума на тебя… Не открывай штор!
– Как ты это устроил, вникать не стану, скажу только, что ты достоин последнего грошика, следующий корабль у Сытина назовем твоим именем, да покажи же морду, дай тебя обниму!
– Прочь, прочь! Ты бы и сам справился, Брюге согласился бы на все, видать, ошалел от любви, голова, по крайней мере, – в небесах… Тереза! Кахвы!
Благородный Кристофф Ньютэ, риттер иерусалимский и меховой магнат – и тоже не воденбуржец (он был гердонцем во втором поколении, рожденным в Нойе Реезе Германа, сына Густава), что частично объясняло его словоохотливость. Однако жил он здесь уже дольше Бербелека, и для того представляло величайшую загадку, как Кристоффу удается оставаться все таким же порывистым холериком, в то время как даже истинные демиургосы оптимизма и бесцеремонности после нескольких месяцев жизни под морфой Григория впадали в «воденбургскую депрессию». Но Ньютэ и вообще был – само отрицание заурядности: шесть с половиной пусов роста, два литоса живого веса, архитектонические плечи, волосы, как язык пламени – рыжая борода, рыжая грива, – и этот пещерный глас, рев пьяного медведя, даже когда он шептал – звенели рюмки.
– Я сразу составил новые заказы и курьерским отослал комиссионерам более высокие ставки на закупку, выпрем Кройцека не только из Неургии, но и из балтийских княжеств, живо себе это представляю, – продолжал господин Ньютэ. – Год-другой, не смогут же они вечно держаться на цыганских кредитах, а когда пробьемся на север —
– У Мушахина поддержка королевского казначея, – встрял Иероним, отпивая горячей кахвы с корицей.
– Ха! А разве не для этого я взял тебя в товарищество? У тебя знакомцы в восточных дворах, твоя первая родом из Москвы, верно?
– Кристофф…
– Ну, уж извини, что я вспомнил, Господин Мученик! Кристе, как же ты умеешь получать удовольствие от скорби! Помнишь, как мне пришлось вытаскивать тебя из псарни Лёка? Уж думал —
– Пошел прочь.
– Да ладно, ладно. О чем это я… Кройцек, Мушахин, братья Розарские. Ну а дальше – только сибирское ханство.
– Их не пересилить, стоимость транспортировки —
Кристофф вмазал ладонью по подушке.
– Да я туда и не полезу! Наоборот! Соболя в Северный Гердон, например. Раз – и через пролив. А уж как Дедушка Мороз выморфирует тот ледяной мост из Азии в Новую Лапландию!..
– Ну-ну. Морфирует его с семисотого. Слабый антос, ему бы перебраться из Уббы к самому проливу Ибн Кады.
– И что ты так хмуро со мной, эстлос? Три прекрасные новости за утро, а он – как из могилы поднятый!
– В том-то и дело… Если человек просыпается более измученным, чем когда засыпал…
– И что же тебе снова приснилось?
– Не помню, не уверен, да и не знаю, как о таком рассказать. Представь, Кристофф, что-то такое: я заперт, но в бесконечном пространстве, бегу к месту, где уже стою, а они рубят меня до кости, и, сколько бы я ни оборачивался – оборачиваюсь не я —
– Хватит, хватит! Надо бы тебя расшевелить, а то ржавеешь тут. На тот бал я тебя тоже чуть ли не силой вытолкал – и что? Плохо сделал?
– Что за новости?
– Ах, так ты не знаешь! Тор идет на войну! Снова будут сражаться за Уук. Вообрази себе этот заказ, только зимний контингент, а еще и цены скакнут!..
– Паразит.
– Ха. А через три часа прибывает «Филипп Апостол», на рассвете прилетела птица. Раньше срока и – никаких потерь. И скажи теперь мне, что нет нужды инвестировать в собственный флот!
– Никаких потерь, потому что ты завлек на последний рейс этого перса-гекатомба. Читал вчерашний «Всадник»? Что-то сожрало клипер Компании вместе с их лучшим нимродом, и где? – в Средиземном море! А ты говоришь об океаносе!
– Именно поэтому ты тотчас воздвигнешься с ложа сего и отправишься со мной в порт. Нужно поймать Ихмета еще на трапе, пока он не подписал контракты с другими. Уж ты-то его сумеешь убедить, чувствую, вы придетесь друг другу по вкусу. В письмах он отзывался о тебе с немалым почтением – вы и вправду никогда не встречались? В любом случае, теперь у вас есть возможность, обменяетесь своими кровавыми историями, возьмешь его в баню, все за счет фирмы, да не скупись, пусть у него в голове зашумит, это только —
– Не хочется мне, – отрезал Иероним.
Кристофф с размаха хлопнул его по спине, да так, что чашка с остатками кахвы выпала из рук господина Бербелека на кровать, а с нее – на ковер.
– Верю в тебя!
– Фанатик.
Господин Бербелек поплелся в санитариум, где Тереза уже приготовила кипяток для купели. Пар сгустился на цветном витраже, розетте, выходящей во двор дома. Лишь в эту пору дня солнечный свет изгонял со двора мокрую тень, через час там воцарятся каменные сумерки – тогда газовые пирокийные язычки, переливчато отразившись от небесно-зеленой мозаики, придадут ванной комнате облик морского аквариума. Здесь Иероним часто дремал в купели, и сны, здесь рожденные, укачивали его ласковей всего.
Господин Бербелек вообще легко и часто впадал в дрему – кроме ночи, когда, собственно, сон приходил с трудом. И так с детства, сколько себя помнил, ибо задолго до Коленицы преследовали его черные кошмары, которые он, пробудившись, никак не мог ни пересказать, ни даже толком припомнить; оставалось лишь ощущение абсолютной потерянности и дезориентации, да тревоги настолько глубокой, что о ней и говорить-то невозможно. Зато дни его в Воденбурге текли в бесконечной сонной ленности, зачастую он даже не поднимался с постели, не одевался, было незачем и не для чего. Слуги качали головами и ворчали вполголоса, но он не обращал внимания. Голоса, люди, свет и тьма, шум и тишина, пища со вкусом таким и эдаким, смена поры года за окнами – все это сливалось в одну теплую, клейкую массу, затапливавшую его медленными приливами, плотно залеплявшую сознание. Побороться с этим могла лишь сильная рука эстлоса Ньютэ, она вытаскивала Иеронима на поверхность. Ньютэ всегда знал, зачем и для чего.
Деньги, деньги, деньги. Казалось, что после прибытия в столицу Неургии господин Бербелек ни о чем другом и не думает, по крайней мере, не было иного стержня в его поступках. Ведь если он и вырывался из этой сети, то – не к иным желаниям, а лишь в темную неподвижность и безволие, в тот тартар стариков и самоубийц, куда из Воденбурга отворялись врата широчайшие. Впрочем, следовало признать, что богатство – хоть какая-то цель, какая-то причина для жизни, может низкая, но настоящая, а из него рождались иные причины, и начиналось возрождение человечности. Например, гордость, личное достоинство – из эстетики одежд и форм этикета. Белизна рубахи и тяжесть колец на пальцах определяют значимость мгновения. Так мертвые предметы умудряются морфировать самоощущение человека – так не наиподлейшая ли мы субстанция?
Потому, когда Бербелек присоединился, наконец, к Кристоффу, одетый в выходное платье, с умащенными волосами, с зеленой леей, повязанной под подбородком, в черном, плотно застегнутом бритийском кафтане и в юграх с отполированными домашним невольником голенищами, – он был на крупицу иным эстлосом Бербелеком, нежели тот, кого Кристофф застал в теплой духоте спальни; чуточку иначе мыслящим и совершенно иначе себя ведущим. В коляску эстлоса Ньютэ Иероним вскочил столь же энергично, как и сам Ньютэ. Весеннее солнце грело вовсю, он бросил на поручень хумиевое пальто. Кристофф, напротив, остался в своей широкой шубе с бобровым воротником – и теперь, когда гердонец громоздился на широком сиденье, господин Бербелек выглядел подле него еще более щуплым и невзрачным.
Перед выходом он взглянул на термометр: семнадцать рисок по александрийской шкале – хотя с моря тянуло сильным холодным ветром, а по лазоревому небу мчались клочковатые облака песчаного цвета. Дымы металлургического завода Вёрнера обычно затягивали северный горизонт, но нынче ветер совладал и с ними, небо сделалось будто глазурь. Они ехали в противоположном направлении, вниз, к порту, и Иероним ни на миг не терял из виду воздушных свиней, чьи вытянутые тулова подергивались вверх-вниз и в стороны. Посчитал: семь. Прибыла одна, в цветах султаната Мальты, корзины как раз двигались. Он взглянул в сторону флагштока порта. И вправду, сообщение о прибытии «Филиппа Апостола» уже вывешено. Самого порта он пока не видел, улицы Воденбурга были исключительно извилисты: проектировали их с мыслью об обороне от бритийских пиратов, еще до 850 года ПУР наведывавшихся в эту часть Европы. Северные города, что покорились и выплачивали бритам дань, избежали разрушений, следы коих все еще примечались в Воденбурге: например, выщербленная прибрежная стена. Ее темно-серый массив нависал над портовым кварталом города, теперь там располагались казармы текнитесов моря и якорни свиней. Из черных глазниц башен торчали овальные рыла столетних пиросидер.
Прежде чем выехать на портовый бульвар, коляске пришлось пробираться еще более сужающимися улочками старого купеческого квартала – и здесь она увязла на долгие минуты. Их окружила толпа, в уши ворвалась взвесь криков, смеха и громких разговоров на четырех языках, в ноздри – запахи: от обычнейших до самых экзотических, тех, из персидских и индусских магазинчиков, открытых «прилавков дураков», эти запахи все были острыми. Как всегда в такой толпе и суматохе, всякая вещь казалась чуть менее собой и чуть более чем-то другим, то есть ничем, вещь, слово, воспоминание, мысль, господин Бербелек рассеянно постукивал набалдашником трости по подбородку.
– А этот Ихмет…
– Да?
– У него есть семья? Где он обитает?
– Связать его землей? Хм… У этого города много преимуществ, но чарующим его назовут немногие.
– Я скорее думал о домике под Картахеной, имение подле моей виллы в будущем месяце пойдет на продажу, получил письмо, можно бы…
– Они сильно ценят подобные связи. М-м…
Не стоило забывать, что риттер Ньютэ – се в глубине души ксенофоб. Господин Бербелек прекрасно об этом помнил, он сам оставался для Кристоффа чужаком; разве что здесь, в Неургии, чужаками были они оба. Ксенофобия Кристоффа была столь специфической, что не плодоносила ни ненавистью, ни неприязнью, ни хотя бы страхом. Просто Кристофф к каждому, кто не был гердонцем и кристианином, относился будто к дикому варвару, ожидая всего наихудшего и не удивляясь ничему, а любое проявление человечности приветствовал как огромную победу своей морфы. За этим крылись глубочайшие пласты непреднамеренного презрения, но внешне оно проявлялось только в словоохотливой сердечности. «Говоришь по-гречески! Как же я рад! Придешь к нам на ужин? Если, конечно, ешь мясо и пьешь алкоголь». И при том Кристоффа воистину невозможно было не любить.
Господин Бербелек вынул янтарную махронку и угостил риттера. Закурили оба, возница подал огня.
– Ты ведь знаешь эстле Шулиму Амитаче.
– Конечно. – Господин Ньютэ неторопливо выпустил вязкий дым. – Что за смесь?
– Наша.
– Правда? Ты подумай. Так что с той Амитаче?
Господин Бербелек захихикал, глубоко затянувшись.
– Я, пожалуй, поймался в ее корону. Ну, или она – в мою. И поэтому думаю…
– Все женщины – демиургосы вожделения.
– Да-а-а…
– Тогда чего переживаешь? Все правильно, породнись с ними, с Брюге, с его родственниками, об том и речь, об том и речь. Для вящей силы НИБ!
– Она приехала из Византиона – не знаешь ли кого-то, кто знал бы ее там?
– Поспрашиваю. А зачем? Веришь этим сплетням?
– Каким сплетням?
– Что молодая не потому, что молода, а красивая не потому, что красива…
– Ах, как обычно, рассказывают безумные сказки из зависти.
– Точно. Раз уж родственница Брюге —
– Глиняный министр.
Возница щелкнул кнутом, кони рванули, экипаж вырвался из толчеи. Они выехали из тени улицы на солнечные бульвары, широкие портовые террасы, где керос, освобожденный от натиска толпы, тотчас затвердел, а господин Бербелек согнал свои мысли в стройную шеренгу, обрывочный разговор завершился.
Склады Дома «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» находились в длинном деревянном пакгаузе, чьи высокие ворота раскрывались прямо на набережную. Воденбург обладал глубоким портом и закрытым, безопасным заливом (творением некоего позабытого кратистоса), и обычно корабли швартовались здесь борт в борт, плотно заслоняя морской горизонт; как и нынче. Шла выгрузка и погрузка, у самого причала НИБ суетилась сотня невольников и наемных рабочих.
Кристофф и Иероним подъехали к складам сзади. Эстлос Ньютэ, сойдя, вынул из кармана часы.
– Полчаса еще.
Внешней лестницей поднялись в контору – та размещалась в надстройке, на третьем этаже. В дверях разминулись с Н’Йумой.
– Подгони же людей с «Кароля», на весла, на весла, мне поскорее нужно освободить место для «Филиппа».
Одноглазый негр кивнул. В прошлом году Н’Йума выкупился у риттера, но ментальность невольника никуда не делась, такая морфа впечатывается глубже всего.
У господина Бербелека имелось здесь свое бюро, ему выделили угловую комнату, но за все эти годы он заглядывал туда лишь пару раз. Не видел необходимости поддерживать фикцию, купец из него был – как из Кристоффа дипломат. Если и наведывался на склады, то все заканчивалось визитом в кабинет Ньютэ, откуда, впрочем, открывался наилучший вид; широкое, трехстворчатое окно выходило прямо на порт и залив, господин Бербелек мог с высоты мачт оглядывать все здешние муравьиные хлопоты. Если не было дождя и не стоял слишком сильный мороз, Ньютэ оставлял окна открытыми, и внутрь тогда свободно врывался морской ветер, соленый воздух многократно пропитал здесь всякую вещь, насытил своим запахом стены и ковер.
Докуривая махорник, господин Бербелек поглядывал на птичьи движения портового подъемника, что загружал океаносовый клипер чужой компании обитыми железом ящиками, следил за медленно отплывающим от побережья «Каролем Пятой», глядел на ритмичную работу гребцов в буксирных лодках, на обнаженные бицепсы Н’Йумы, покрытые каким-то племенным морфингом, – негр, стоя на куче старого такелажа, орал ругательства и поощрения носильщикам, что убирали набережную, для них – владыка и господин, вбивающий в землю одним взглядом дикого глаза… Меланхолично вскрикивали чайки. Невольница принесла горячий чи: господин Бербелек поблагодарил, не отворачиваясь от окна. За его спиной Кристофф ругался из-за какого-то просроченного налога с персидским чиновником, в ругательствах и божбе они переходили с окского на греческий и пахлави и обратно. Иероним швырнул окурок в окно. Опершись предплечьями о высокую фрамугу, он хлебал чи, соль щипала язык.
Эстлос Бербелек мысленно возвращался к началу своей купеческой карьеры. Лютеция Паризиорум, лето после карпатского наступления Чернокнижника, Иероним Бербелек, принимаемый в салонах. Измельчал тогда так сильно, что даже думал о себе в третьем лице. «Иероним кланяется». «Иероним развлекает общество». «Теперь Иероним производит впечатление». «Теперь Иероним будет отдыхать». «А теперь Иероним перережет себе горло». Антос Чернокнижника обволакивал его, как горячий смрад. Он забывал есть. Острые предметы, пропасти, бегущие лошади, под которых мог броситься, – как огонь для мотылька. И, конечно, он почти непрерывно спал. А если пробуждался, то в странное время, со странными желаниями. Что хорошо: у него оставались хоть какие-то желания. Таким его и закогтил эстлос Кристофф Ньютэ. Большой крест на груди, буйная борода, ноль осведомленности и салонного такта: импортер меха из Гердона с далеко идущими планами и с рынком сбыта под неформальной персидской монополией. «Если бы только ты мог до них добраться, а ты ведь всех их знаешь, а кого не знаешь – те в любом случае знают тебя. Подумай только, эстлос, как мы сможем обогатиться!» Золото! Богатство! В тот вечер, за бокалом сладкого вина, в разноцветном сверкании чжунгосских огней на безлунном небе, в облаке морф франконской аристократии, в сердце антоса Лео Виаля, Кратистоса Высокомерия и Самолюбия – господин Бербелек решил жаждать богатств. Решил захотеть хотеть, решил решить – Юпитер, как-то же нужно выпинывать из себя волю! О, междометие – уже начало. После изменяется строй разговора. «Господин Бербелек решил сделаться богачом». «Господин Бербелек будет богачом». Уменьшился ли смрад Чернокнижника? На всякий случай Иероним с тех пор держался поближе к риттеру, уверенный, что импульсивный гердонец заставит его участвовать в каждом приеме, на какой придет приглашение, – и не позволит спать слишком долго. Со временем начали рождаться и другие желания. Самым свежим помыслом оказалась эстле Амитаче – разве она не была достойна вожделения? Все изменялось к лучшему: нынче господин Бербелек не обладал уверенностью – он лишь хочет ее вожделеть или уже и вправду вожделеет. Сложнее всего морфировать себя самого, и проще всего пропустить момент изменения собственного кероса.
– Прибывает, Кристофф.
«Филипп Апостол» спустил паруса на второй мачте и двигался к берегу, теряя скорость, экипаж ожидал с баграми и швартовыми.
Ньютэ подошел к окну, высунулся и крикнул:
– Н’Йума! Капитана, пилота и нимрода – ко мне!
Иеронима же дернул за плечо к дверям гостиной.
– Я заказал обед у Скелли.
Если не брать во внимание кабинет Бербелека, гостиная была, пожалуй, наименее часто используемым помещением в представительстве НИБ. Площадь пакгауза, шесть тысяч квадратных пусов, позволяла риттеру осуществлять разнообразнейшие капризы: кроме прочего, он разместил в надстройке две спальни (официально «для гостей компании») и шахматную комнату. Гостиная была длинным узким помещением с окнами на портовую стену и якорни воздушных свиней. Обставили ее в кельтском стиле, стены забраны в темное дерево, массивная мебель из дуба, гиекса и проснины, с прямыми углами и острыми гранями, громоздилась по углам комнаты – кроме вставшего в центре высокого стола, вокруг которого нынче крутились трое дулосов из «Дома Скелли». Накрыто на пятерых.
Господин Бербелек присел к столу, поправил разложенные столовые приборы, налил себе вина, и сразу же пришлось вставать, чтобы поприветствовать гостей. Двое из них были сильными текнитесами моря и, вероятно, не могли контролировать свои ауры, что Бербелек сразу заметил по волнению вина в своем бокале и по теплу на щеках, когда кровь ударила ему в голову, а на лице выступил румянец. Покраснел и Кристофф, и рабы Скелли – но, конечно же, не сами гости.
Быстрое пожатие предплечий, искренние улыбки – дулосы поспешили с водой для омовения рук, а Ньютэ, не дожидаясь, произнес тост за благополучное возвращение из Гердона. Потом сел во главе стола, господин Бербелек слева, справа – Отто Прюнц, капитан «Филиппа», за ним – Хайнемерль Трепт, молодая океаносовая женщина-пилот; а Ихмета Зайдара, первого нимрода «Ньютэ, Икита тэ Бербелек», конечно же, посадили около Иеронима. Они обменялись любезностями над исходящими паром супами. Оба текнитеса сидели по одну сторону стола, и жидкость опасно подползала к краю тарелок.
Именно Ихмет был здесь единственным, кого Иероним не знал вовсе. Отто, кристианин и земляк Ньютэ, плавал для НИБ с самого начала, сперва на собственном клипере, теперь же – как капитан «Апостола», первого океаникоса компании. Хайнемерль наняли сразу по принятии ее в имперскую гильдию навигаторов. Поскольку она была женщиной, занимала более слабую позицию в экипаже и при этом ставила под угрозу исполнение остальными их обязанностей во время длинного рейса, – контракт ее был более скромен; но умения Трепт говорили сами за себя, да и со старым Прюнцем она сработалась очень неплохо.
А вот смуглолицый Зайдар… его с фирмой почти ничего не связывало. В последние годы, когда морские гады сделались агрессивней, цены на услуги нимродов, опытных в охране кораблей, значительно возросли, да ведь их и было-то не слишком много. Эстлос Ньютэ выкручивался, как мог: контракт на рейс в одну сторону, контракты совместные, присоединение к конвоям… Именно так он заполучил и Зайдара. Перс завершил многолетнее сотрудничество с Кастыгой и в последнее время принимал лишь единичные задания, что подходило далеко не всем; но Кристофф пользовался его услугами, когда только мог, и именно его нанял для охраны первого океаникоса, что состоял в стопроцентной собственности «Ньютэ, Икита тэ Бербелек». Даже начал именовать Зайдара «первым нимродом компании», отчасти надеясь зачаровать реальность словами. Ихмет всегда отвечал вежливыми, ни к чему не обязывающими письмами.
– Вчера я прочитал о смерти первого нимрода Африканской, – начал господин Бербелек на пахлави. – Ваше путешествие, полагаю, проходило без досадных инцидентов?
– Если не считать сирен на Локолоидах. И обошлись без убийств.
– Ах, мы никогда в тебе не сомневались. Особенно эстлос Ньютэ – он о тебе весьма высокого мнения.
Ихмет Зайдар в ответ на такие слова склонил голову. Неопытные текнитесы, лишенные самоконтроля, как и те, кто слишком опытен и чрезвычайно долго практикует свое искусство, те, чья работа требует многонедельного непрерывного расширения антосов, как, например, текнитесы моря, месяцами ведущие корабли в тесных объятиях своих аур, или текнитесы войны, стратегосы, аресы – все они часто не в состоянии контролировать собственные ауры, не в силах уже свертывать их, пленять, и оттискиваются в керосе тяжелой печатью независимо от обстоятельств, днем и ночью, наяву и во сне, в одиночестве и в сердце толпы. Побочным эффектом длительного пребывания такого нимрода на борту бывали смерти среди экипажа. Ссоры, драки, дружеские соперничества, что в других случаях закончились бы лишь выбитыми зубами, – в короне нимрода превращались в разбитые головы, перерезанные горла и утопленников за бортом. Впрочем, Зайдар пользовался прекрасной репутацией.
– Я это заметил, – сказал он, густо присыпав суп приправами. – И все же, боюсь, мне придется его разочаровать.
– Но ведь ты даже не знаешь еще предложения.
– Но ведь предложение это я получу, верно? – Ихмет вопросительно взглянул на разрумянившегося Иеронима.
Господин Бербелек вернул ему взгляд. Глаза перса были голубыми, будто чистая синева весеннего неба, в сети глубоких морщинок сильно загоревшей кожи – морщинок от солнца и ветра; при этом Зайдар не выглядел старше тридцати с небольшим. На самом деле ему давно миновало шестьдесят, а то и все семьдесят, но морфа крепко удерживала Материю. Тело – всего лишь одежда разума, как писали философы. Одежды его тела также вводили в заблуждение, Ихмет одевался по гердонской моде, простой покрой, белое, черное и серое, узкие штанины и рукава, рубаха, зашнурованная под горло. Лишь черную бороду стриг по моде измаилитской.
– Ты уже подписал контракт с кем-то другим?
Перс покачал головой, глотая горячий суп.
Иероним лишь вздохнул, склоняясь над своей тарелкой.
Некоторое время они молчали, прислушиваясь к громкой беседе эстлоса Ньютэ, капитана Прюнца и Трепт. Хайнемерль взволнованно рассказывала о чудесах южно-гердонских портов и о дикарях с экваториальных островов, о звериных наркотиках и экзотических морфозоонах. На перемене блюд риттеру принесли сверенный манифест «Филиппа», и Кристофф заново начал обсчитывать ожидаемые выгоды.
– На севере – тоже, в тех бескрайних пущах, – говорила между тем Хайнемерль, – они тянутся от Океаноса до Океаноса, по крайней мере, до Мегоросов, до шестого листа, а Анаксегирос еще не врос там настолько глубоко, чтобы выдавить кратистосов диких, на крайнем севере или, например, в Гердон-Арагонии, когда мы ожидали товар, я говорила с поселенцами, мифы или правда – сказать трудно, может, они уже плавятся в короне Анаксегироса, те города живого камня, реки света, кристаллические рыбы, тысячелетние змеи, что мудрее людей, и цветы любви и ненависти, деревья, из которых рождаются даймоны леса, – расскажи, Ихмет, ведь ты видел собственными глазами.
– Не сумею рассказать.
– А на корабле, когда погружался в меланхолию, мог сплетать длинные байки…
– Потому что это были чужие рассказы, – усмехнулся Зайдар в усы.
– Не понимаю, – рассердилась Трепт. – Это значит – что? что – ложь? Значит, лгать ты можешь?
– Не в этом дело, – тихо отозвался господин Бербелек, кроша хлеб. – Истории, повторяемые за кем-то, могут оказаться ложными, и это нас освобождает. В то время, как говоря о собственном опыте —
– Что? – перебила она его. – О чем это ты пытаешься здесь сказать? Что искренним можно быть лишь в обмане? Такие зеноновки хороши для детей.
Господин Бербелек пожал плечами.
– А я люблю делиться историями, – пробормотала Хайнемерль. – Какой смысл познавать мир, если никому не можешь рассказать, что видел?
Перед десертом Ньютэ подписал банковские листы с личными премиальными, не зависящими от гарантированных договором четырех процентов прибыли для капитана и двух – для пилота. Трепт многословно поблагодарила, Зайдар даже не взглянул на свой лист.
Иероним дотронулся до его руки.
– Спокойная старость?
Ихмет сделал охранительный жест против Аль-Уззы.
– Надеюсь, что нет. Но да, ты прав, эстлос, – уже начинаю подсчитывать утерянное время. Недели на море… капли крови в клепсидре жизни, чувствую каждую из них, они падают, будто камни, человек же вздрагивает.
– Жалеешь?
Перс задумчиво глянул на Иеронима.
– Пожалуй, что и нет. Нет.
– И что теперь? Семья?
– Они давно обо мне забыли.
– Что тогда?
Зайдар указал глазами на Трепт, что перешучивалась с Кристоффом.
– Пожирать мир, как она. Еще немного, еще чуть-чуть…
Господин Бербелек попробовал тошнотворно сладкий сироп.
– М-м-м… Пока хватает аппетита, верно?
Перс склонился к Иерониму.
– Это заразительно, эстлос.
– Думаю, что —
– Этим можно заразиться, действительно. Заведи молодую любовницу. Роди сына. Переберись под корону другого кратистоса. В южные земли. Больше солнца, больше ясного неба. В морфу молодости.
Господин Бербелек гортанно рассмеялся.
– Я работаю над этим! – Он взял себе ореховой пасты; Зайдар поблагодарил жестом. – Что же до ясного неба… Вилла под Картахеной. Валь дю Плой, прекрасная околица, весьма гладкий керос. Ты заинтересовался бы?
– У меня уже есть немного земли в Лангведокии. Но о чем я, собственно, тебе говорил? Пока что я не намерен греть кости в саду.
– М-м-м… Не работает, не отдыхает. – Иероним задумчиво выпятил губы. – Тогда что, собственно, станет делать?
Ихмет вытер руки о протянутый рабом Скелли платок. Раскрыл банковский лист, глянул на сумму и засопел тихонько.
– Практиковать счастье.
Едва переступив порог дома и узрев заговорщицки усмехающегося Портэ, господин Бербелек утратил остатки надежды на спокойный вечер и на возвращение к сонному покою.
– Что опять? – пробормотал он, нахмурясь.
– Они наверху, я провел их в гостевые комнаты, – поймав брошенное пальто, Портэ указал большим пальцем в потолок.
– О, Шеол, кто?
Старик криво ухмыльнулся, после чего с подчеркнутым поклоном подал господину Бербелеку письмо.
Бресла, 1194—1—12
Мой дорогой Иероним!
Они – и твои дети, хотя, возможно, ты уже и не их отец. Помнишь ли собственное детство? Рассчитываю, что – да.
Они тебя не узнают, будь деликатен. Авель оставил здесь всех друзей, которые у него когда-либо были, и большую часть мечтаний, Алитэ в эту зиму сменила Форму, пройдет несколько лет, пока она достигнет энтелехии, уже не девочка, еще не женщина; будь деликатен.
Должна ли я просить у тебя прощения? Прошу. Не хотела, не хочу возлагать это на тебя, ты был последним в моем списке. В конце концов пришлось выбирать между тобой и дядюшкой Блотом. Неужто я выбрала неверно?
Должна ли я принести тебе клятву чистосердечия? Ты знал меня; теперь держишь в руках лишь бумагу. Прекрасно знаю, какая правда отпечатается в керосе, и все же напишу: обвинения, которые ты услышишь, фальшивы. Я не участвовала в заговоре, не похищала завещания урграфа, не знала о его болезни.
Быть может, Яхве позволит однажды нам встретиться. Быть может, я выживу. Нынче бегу в огонь божьих антосов; быть может, потом ты уже не узнаешь меня, мы не узнаем друг друга. Бывали такие минуты, такие дни, когда я любила тебя так, что и сердце болело, и пресекалось дыхание, и горела кожа. Это значит – знаешь, кого я любила. Знаешь, правда? Рассчитываю, что помнишь.
Ох, уж писать она умела. Он перечел письмо трижды. Верно, работала над ним целый день, всегда была перфекционисткой. По крайней мере все время, пока он ее знал. Двадцать лет? Да, вот уже двадцать лет. Собственно, он мог предполагать, что Мария закончит именно так: сбегая темной ночью от правосудия, жертва собственной интриги, но абсолютно невиновная в своих глазах, с чарующим и чувственным текстом на устах избавляя свою жизнь от лишней тяжести, уверенная, что мир ей поможет. Исходя из всего, что она о нем сейчас знала, Иероним мог оказаться психопатическим какоморфом, разносящим меж людьми грязь Чернокнижника. И все же она отослала к нему детей.
Господин Бербелек взошел на второй этаж. И услышал их голоса уже из коридора. Алитэ смеялась. Он остановился за дверью гостиной. Она смеялась, а Авель на этом фоне говорил что-то, слишком тихо, чтобы разобрать, но, кажется, по-вистульски. На лестнице появилась Тереза; господин Бербелек жестом отослал ее прочь. Та посмотрела на него удивленно. Подслушивал ли он собственных детей? Да, именно это он и делал. Ждал, когда они скажут хоть что-то о нем: отец то, отец се. Но нет, ничего. Немногие слова, которые он разобрал, касались города, как видно, Воденбург не соответствовал их представлениям о столице Неургии. Алитэ уже не смеялась. Иероним оглаживал ребром ладони лакированное дерево двери. Должен ли он постучать? Он прижал палец к артерии на шее. Успокой дыхание, успокой сердце – собственно, отчего ты переживаешь? Раз, два, три, четыре.
Вошел. Они были еще в дорожной одежде, мальчик стоял у окна, глядя на город под темным небом и закатным солнцем, девочка полулежала на постели, листая некую книгу. Оба обернулись к нему, и только в этом одновременном движении он заметил их семейное сходство – одна кровь, одна морфа. Эти глубоко посаженные слишком черные глаза, высокие скулы, твердый подбородок…
Они смотрели почти равнодушно, во взглядах – лишь легкий интерес.
– Иероним Бербелек, – сказал он.
Дети поняли не сразу.
– Так вы… это ты? – Авель подошел к нему. Ему еще не минуло пятнадцати, а он уже был выше Иеронима. – Это вы, – протянул руку. – Я – Авель.
– Да. – Господин Бербелек подобрался, энергично вцепился в поданную руку, но хватка сына все равно оказалась сильнее. – Я знаю.
После чего они оказались под властью Молчания. Сам он хотел открыть рот, но форма была сильнее; видел, что и Авель бессильно дергается. Мальчишка приглаживал волосы, чесал щеки, поправлял манжеты. Господин Бербелек, по крайней мере, контролировал руки. Он оглянулся на Алитэ. Та отложила книгу, но с кровати подниматься не стала. Смотрела на них обоих с серьезным выражением на лице.
Господин Бербелек отодвинул стул от секретера. Усевшись, склонился, уткнув локти в колени и сплетя пальцы. Теперь он находился на одном уровне с Алитэ. Оба поняли, что смотрят друг другу прямо в глаза; стало невозможно отвернуться, опустить взгляд. Она смешалась, румянец выполз на ее щеки, шею, декольте; Алитэ закусила нижнюю губку. Хм, может, именно таков выход?..
Господин Бербелек сильно укусил себя за язык. Боль помогла. Он начал моргать, чтобы отогнать слезы.
По выражению лица дочери он понял, что та приняла это за проявление сильного волнения. Этого уж он не вынес и взорвался громким смехом.
Дети обменялись смущенными взглядами. Авель на всякий случай снова отступил к окну, как можно дальше от отца.
– Да, – просипел Иероним, пробуя совладать с хохотом, – именно так я и представлял себе нашу встречу!
Конечно же, он вообще себе ее не представлял. Не то чтобы он не желал подобной встречи; уже одно это означало бы, что он о ней – о них – хоть сколько-то думал. Просто Авель и Алитэ совершенно не принадлежали его жизни, он утратил детей вместе со старой морфой, Марией и тамошней карьерой, тамошними мечтаниями, тамошним прошлым. Здесь, в Воденбурге, он был бездетным холостяком.
Впрочем, а каковы были его последние о них воспоминания: отъезд из Позена, Мария на санях, распаренные кони, Алитэ и Авель, прячущиеся под шкуру, – только головы торчат наружу, округлые, светлые мордашки немо удивляющихся детей, сколько им было, пять, шесть? Теперь они в любом случае не узнали бы его.
Он выдохнул, выпрямился, совладал с лицом.
– Не стану изображать блудного отца, – сказал он. – Я не знаю вас, вы не знаете меня. Не представляю, что ваша мать натворила в Бресле, чтоб ей так внезапно пришлось отсылать вас через половину Европы к бывшему мужу. Которому, как она говаривала, и пса бы не доверила. Но это неважно. Вы – мои дети. И я стану о вас заботиться настолько хорошо, насколько сумею. Конечно, можете здесь поселиться. Возможно, даже подружимся… Хотя скорее нет, верно, Авель?
Авель уткнулся взглядом в пол.
– Э-э-э…
– Вот именно. – Господин Бербелек теперь повернулся к дочери, которая все еще глядела на него широко открытыми глазами. – Сколько вещей вы с собой привезли?
– Два дорожных кофра, остальное едет морем, – оттараторила она на одном дыхании, словно загипнотизированная.
– Какой корабль?
– «Окуста». Кажется.
– Проверю, когда он прибывает, а тем временем, полагаю, вам что-нибудь нужно будет купить. Насчет денег не волнуйтесь, тут ничего не изменится, я и так вас содержал. Но этого вам мать наверняка не говорила.
– Нет, – тут же рявкнул Авель, – говорила.
Господин Бербелек кивнул.
– Тогда это ей зачтется. Простите мне тот яд, которым я время от времени в нее плюю: просто накопилось. Очевидно, на самом деле это я свинья, а она права. Кажется, она была хорошей матерью, верно?
Алитэ отвернулась, падая на сермовое покрывало. Черные волосы заслонили лицо, но не скрыли звуков внезапного рыдания.
– Сказала, что вернется! Вернется! Она жива!
Авель встал между сестрой и отцом.
– Лучше будет, если вы уйдете.
Господин Бербелек ушел.
Сходя на кухню, он вновь приложил палец к артерии. Дыхание его было еще медленнее, чем мысли, он едва мог набрать воздух в грудь. Не о чем было переживать. А ра-зум всегда должен властвовать над сердцем, морфа – над гиле.
На кухне он велел Терезе и Агне накрыть ужин на троих в большой столовой на первом этаже. Сошел туда, выкупавшись и переодевшись, связав на затылке мокрые еще волосы; надел на палец старый перстень Саранчи. Поглядел в зеркало: господин Бербелек изысканный.
Ни Авель, ни Алитэ к ужину не спустились. Господин Бербелек ел в одиночестве. Пирокийные огни отбрасывали на стены и мебель неподвижные медовые тени. Всякое соприкосновение столовых приборов рождало глухой стук. Он вслушивался, грызя мясо и жуя овощи, в звуки, доносившиеся из собственного рта. Они тоже казались оглушительными, некий влажный рокот пробегал по челюсти до ушей и виска – приходилось чуть ли не прикрывать глаза. Он не был голоден – после обильного-то обеда, сервированного Скелли; но ел, есть надлежало. Пока тело подчинялось ритуалу, мысли плыли свободно. Пора заняться делами. Ихмет все же согласился хотя бы найти для НИБ приличных нимродов на постоянные контракты. Эстлос Ньютэ, понятное дело, хотел отписать Зайдару комиссионные агента, но Иероним отговорил его; Кристофф и вправду не имел чутья ни на грош. Тем не менее, если перс не найдет этих заместителей быстро, в Воденбурге его ничто не удержит. А найти хорошего нимрода возможно только одним способом: перекупить его у конкурентов. А значит, Иерониму не следует спускать с Зайдара глаз – нужно двигаться, брать на себя обязательства, становиться перед необходимостью, делать, что надлежит, деньги, деньги – а потому завтра сразу с утра он отправится в Дом Скелли, где «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» оплачивают Ихмету комнату…
Господин Бербелек прошел в библиотеку. Зажег от свечи махорник, рухнул в угловое кресло. Тереза заглянула в приоткрытые двери, как всегда перед уходом на отдых, спросив, не желает ли чего эстлос, может, черного чи, – но нет, поблагодарил ее господин Бербелек. Дом погрузился в тишину. Порой из-за окон доносился перестук копыт, когда темной улицей проезжали ночные дрожки; порой – человеческий голос.
– Могу войти?
Господин Бербелек чуть не выронил махорник.
– Прошу.
Авель мягко прикрыл за собой двери библиотеки. Иероним отложил махорник в пепельницу. Глядел на формы, которые принимал в полумраке дым. Авель воспользовался моментом и подошел ближе, остановившись перед полуприкрытой тяжелой занавесью статуей Каллиопы.
– Она хочет ехать в Толосу, к дядьям, – сказал сын.
Господин Бербелек провел рукой по воздуху, дым вился вокруг пальцев.
– Я оплачу вам дорогу.
– Я не уверен, что это лучшее решение.
– Слишком горд для такого, да? Есть у вас сбережения?
– Я о Толосе. Я не уверен. Но вы слишком жаждете от нас избавиться.
– Ты не уверен?
– Несколько поспешное решение, после одного только разговора. Вы так не думаете?
Господин Бербелек взглянул на сына. Авель лишь раз моргнул, но в остальном – удержал форму.
– Это будет уже второй разговор, – сказал эстлос. – Колеблешься?
– Вы хотите от нас избавиться.
Иероним раздавил остатки махорника, после чего указал сыну на стул у стеллажа. Авель уселся, смерил отца взглядом, встал, передвинул стул на пару шагов ближе и уселся снова.
Господин Бербелек постукивал перстнем Саранчи о поручень кресла. Глядел на мальчика из-под приспущенных век.
– Наверное, ты прав, – пробормотал он. – Наверное, я хотел бы так… Вынесешь ли ты частицу искренности не первой свежести?
– Прошу.
– Из меня – никакой отец, Авель. Из меня вообще никакой мужчина, я человек, разрубленный напополам и слепленный из кусков, вот и все что осталось. Сейчас я не жалею себя; говорю как есть. То, что уцелело от Иеронима Бербелека после Коленицы… Ты видишь здесь лишь руины и пепел. И немного гноя Чернокнижника. Так что, верно, в этом есть доля эгоизма. И все же для вашего же блага тоже было бы правильней оторваться от моей морфы, хоть и слабой, но – кровь делает вас податливыми, потому надо бежать как можно скорее, пока глина тверда. Я так думаю. Не был уверен, но когда вас увидел… – Он медленно повел левой рукой, той, с перстнем, будто обводя в полумраке абрис мальчишки. – Сколько тебе лет?
– Шестнадцать. Почти.
– Верно. Алитэ исполнилось четырнадцать.
– В Децембере.
– Это опасный возраст, человек в нем наиболее податлив, нужно быть крайне осторожным, выбирая, под какой морфой жить, чем пропитываться. Не захотелось бы вам через двадцать лет увидеть на себе оттиск, – тут он сжал кулак и опустил на поручень, – оттиск моей руки.
Авель был явно смущен. Он поерзал на стуле, почесал голову; взгляд его каждый миг убегал от отца – к статуе, книгам, цветным пирокийным абажурам.
– Я не знаю, может, вы и правы. Но, – он осекся и начал снова: – но это всегда действует в обе стороны: если вы так изменились, если столь много утратили, то чья морфа вернет и отстроит более настоящего Иеронима Бербелека, как не морфа родных его детей?
Господин Бербелек явственно удивился.
– Не слишком понимаю, что ты себе воображаешь. Извини, но это не сказка: приезжаешь, спасаешь отца, счастливая семья, героические дети.
– Отчего же нет? – Авель даже склонился к Иерониму. – Отчего же нет? Разве псы не становятся подобны своим хозяевам, хозяева – своим псам, супруги – друг другу, а женщины, живущие под одной крышей, не кровят ли в одну Луну? И насколько дитя является эйдолосом родителя, настолько родитель является эйдолосом ребенка.
– Долго над этим думал? – фыркнул эстлос. – Что это ты себе нафантазировал?
Авель выдохнул. Сгорбился, глядя теперь между своими стопами.
– Ничего.
Господин Бербелек также склонился. Сжал плечо сына. Мальчик не поднимал глаз.
– Что? – повторил Иероним куда тише, почти шепотом.
Авель покачал головой.
Господин Бербелек не настаивал. Ждал. Часы в холле медленно отзвонили одиннадцать. Через улицу пьяница распевал непристойную считалку, позже его забрала городская стража, это они тоже услыхали в ночной тишине. Всякую минуту в погруженном во тьму доме что-то потрескивало и скрипело, дыхание старого здания. Господин Бербелек не убирал руки.
– В Бресле, в библиотеке Академии, – начал бормотать Авель, – когда я изучал историю полян… В конце концов, все ведет к новейшей истории, к миру вокруг. Учитель посоветовал мне «Четвертый сон Чернокнижника» Крещова. Ты есть, вы есть в индексе.
– Ах. Ну да.
– «Осада Коленицы, 1183», целая глава. Крещов называет вас «величайшим стратегосом наших времен». Я, конечно, слышал раньше, и от матери —
– О?
Авель зарумянился.
– Подумал: я зачат из его семени, из его Формы, что же может быть естественнее? Это благородная мечта, пойти по стопам своего отца. Стратегос Авель Лятек. Вы станете смеяться.
– Мой отец, твой дед, он был чиновником урграфа.
– Вы станете смеяться.
– Нет. Задатки у тебя есть, это ведь ты подговорил Марию, чтобы она послала вас ко мне, верно? Хотя она и не желала того. Ты, похоже, так ее вылепил, что она сама себя убедила, будто с самого начала это была ее идея.
Авель пожал плечами.
Господин Бербелек отпустил руку сына, выпрямился. В нем что-то бурлило, формировался конвективный поток эмоций, нечто, что он не осмелился бы назвать амбицией, – обещание огромного голода по удовлетворению, жажда гордости. Я мог бы еще сделаться великим! Я мог бы снова вырасти до небес! В теле Авеля. Ибо лишь Форма – бессмертна. Я мог бы! Могу!
– Не слишком понимаю, как ты это себе представляешь, – пробормотал он с равнодушным выражением лица. – Ты же видишь, кто я теперь. Потому скорее это я впаду рядом с тобой в детство, нежели ты – рядом со мной повзрослеешь.
– Не думаю.
– Не думаешь.
– Ты вошел в комнату – секунда, две, и мы не могли уже отвести от тебя взгляд. Так звезды и планеты обращаются вокруг Земли.
– Лучше ступай-ка ты спать, а то начинаешь воспарять в поэзию. Какие у вас планы на завтра?
– Хм, осмотреть город, конечно же.
Княжеский город Воденбург был заложен в 439 году Александрийской Эры как речной форт близ устья Мёза, для охраны безопасности континентального судоходства и сбора налогов для здешнего македонского наместника. Многочисленные набеги уничтожили рыбацкие деревеньки, стоявшие здесь ранее, – нынче ни от этих деревенек, ни от первоначального римского форта не осталось и следа.
В первые века После Упадка Рима, во времена Войн Кратистосов, когда устанавливалось политическое и гилеморфическое равновесие в Европе и в Александрийской Африке, значение Воденбурга выросло в результате яростного морфинга приречья Рейна. Там проходил в то время фронт, место наложения корон кратистосов. Многие годы после ни земля там не подходила для поселения, ни Рейн – для судоходства.
Но до седьмого века ПУР Воденбург оставался всего лишь столицей малой провинции королевства Франков. И только после 653 года, после изгнания кратисты Иллеи, когда давление кратистосов на керос Европы слегка ослабло, Неургия сумела добиться относительной независимости. Столица ее со временем получила известность как один из главнейших купеческих городов Европы. На несколько веков он даже стал резиденцией меньшего кратистоса, который сумел войти здесь в просвет меж антосами соседних Сил. Мощь Формы Григория Мрачного позволила Воденбургу окончательно затмить пограничные города над Рейном и города южные, франконские.
Колонизация Гердона и начало трансокеаносовой торговли открыли, по большому счету, эпоху благосостояния. Создали в Воденбурге академию, запустили одну из первых на севере фактур воздушных свиней, слава и изделия здешних стекольных заводов добирались до отдаленнейших закутков мира. Верфи работали в полную силу, кварталы – персидские, еврейские, готские – непрерывно разрастались. Сюда тянулись со всего мира текнитесы высокого искусства и ремесел, математики и алкимики – это ведь именно в Воденбурге Ирэ Гаук изобрел пневматон. Воденбург был также третьим – после Александрии и Москвы – городом, где установили систему уличного пирокийного освещения…
Нынче князь форсирует проект высокого подушного налога, чтобы оплатить интенсивный морфинг кероса всей Неургии к калокагатической Форме, совершенству тела и духа, коим задаром утешались города-резиденции более альтруистичных кратистосов. Неургии же пришлось бы платить за сие огромную сумму, на годы нанимая для тяжелой работы целые отряды текнитесов. Проект увеличивал популярность князя среди простонародья, а вот аристократия – аристократия и богатые купцы, которые по большей мере управляли Воденбургом, – те и так пользовались услугами текнитесов тела и теперь опасались неминуемого наплыва под благодатную Форму эмигрантов со всей северо-западной Европы. Город, известный в Европе как Столица Бродяг, уже теперь трещал по швам.
Антон рассказывал об этом, ведя брата и сестру омытыми утренним сиянием улицами Воденбурга. Авель и Алитэ собирались пойти одни, однако господин Бербелек настоял; сперва хотел дать им экипаж, но в конце концов – поскольку должен был уже выезжать куда-то по делу – согласился, чтобы их сопровождал сын Портэ. Антон взял с собой длинную палку «извините» и свисток стражи.
Сперва они направились к порту – панорама и уклон земли вели всех нерешительных к морю. Но, поскольку сворачивали всякий раз, когда Авеля или Алитэ что-то заинтересовывало, вскоре они оказались в сердце нового персидского квартала, на широкой, прямой пальмовой аллее, среди вычурной архитектуры арабских домов, расписанных по белой известке цветными узорами; над плоскими крышами возносился закругленный гномон минарета.
Они впервые увидали живые пальмы, до сих пор знали их лишь по книжкам. Алитэ подошла, провела рукою по шершавому стволу.
– Они ведь не растут нигде больше в этом круге Земли, верно? – хмурил брови Авель. – Это какой-то сорт, морфированный для большей стойкости перед морозом?
– Нет, думаю, что нет, – отвечал Антон. – Тут полно измаилитских демиургосов и текнитесов, о, вот, например, дом Хайбы ибн Хассая, княжеского ювелира; они спокойно могут сажать пальмы, зербиго и апельсины.
И точно, самый воздух в этом квартале казался чуть теплее, по крайней мере, уж пах-то он точно по-иному. Авель пытался различить экзотические благовония: ладан? корица? бекшта? Конечно, их окружал еще и обычный запах города – то есть вонь, вонь огромной толпы и стиснутых на малом пространстве человечьих обиталищ. Вдоль аллеи тарахтели телеги, быстрым шагом двигались куда-то десятки, сотни прохожих, большинство в традиционных измаилитских джульбабах, джибах, шальварах и тарбушах; женщины – в одеяниях ослепительно-ярких, украшенных столь же тяжелыми, сколь и дешевыми украшениями. По татуировкам и морфингу кожи узнавались музульмане.
– Вот бы его хоть раз увидеть.
– Что?
– Ту их страну. Пальмы, солнце, львы. Ну, знаешь. Пустыни, пирамиды.
– Скорпионы, мантикоры, ифриты, гиены, стервятники, джинны, вши, заржи, москиты и малярия.
Алитэ показала брату язык.
В последний миг он сумел удержаться, не состроил ответную рожу. Нужно с этим кончать, я уже не ребенок. Разве стратегос дурит на людях, разве препирается с сестрой? Стратегос сохраняет возвышенное молчание.
Конечно, это тоже было несколько инфантильно. Разве дети не играют именно в стратегосов и аресов, кратистосов и королей, разве не притворяются серьезными – и тем смешнее они в этом притворстве? А значит, стыда не избежать: хоть покорится инстинкту, хоть воспротивится ему. Он отвел взгляд, быстро смаргивая.
Тем не менее он помнил, что столь часто повторяла ему мать. Особенно когда он жаловался, что они всюду опаздывают из-за ее бесконечного сидения перед зеркалом – и это был ее любимый ответ, произносимый уже совершенно не задумываясь, но все же не менее истинный в своей банальности.
– Характер рождается из выработанных привычек. Кого бы ты ни изображал, лишь бы достаточно последовательно, тем, в конце концов, и станешь. Это отличает нас от зверей и существ низших, их Форма всегда происходит извне, сами по себе они не умеют изменяться. – Она улыбалась ему в отражении, в серебре, над своим плечом. – Не стони; прояви терпение. Красивую женщину всегда ждут.
Мать выработала в себе привычку к красоте. Не позволяла себе ни мига невнимательности. Даже когда не собиралась никуда с официальным визитом, ни на какой прием или бал, даже когда сама не принимала гостей – ни на волос не отступала от заранее запланированного помышления себя. И ее красота никогда ей не изменяла. Авель так и не переборол в себе оной набожной робости, с каковой входил в детстве в ее комнаты. Спальня, гардеробная, ванная, кабинет – здесь ее антос въедался глубже всего. Воздух всегда пронизывала характерная смесь запахов, дразнящих и тошнотворных, душная поволока ароматов экзотических парфюмов и цветов, наполнявших вазы на подоконниках. Сам свет здесь становился иным – более мягким и затемненным. Звуки сразу же умирали, заглушенные. Тут не существовало ни прямых углов, ни острых граней. Все предметы или оказывались на самом деле деликатными конструкциями из множества отдельных элементов, либо на множество мелких безделушек распадались, по крайней мере, находились посредине этого процесса, растрепанные, расчлененные, потерявшиеся в собственных орнаментах. Мать являлась меж ними в шелесте кружевных платьев, предшествуемая размытым отсветом от их ярких красок и одуряющим запахом своих парфюмов, черноволосая королева, кратиста его сердца. Что же он мог поделать пред лицом такой Формы?
Авель не верил, что ему удалось склонить мать хоть к чему-то. Отец ошибается – она, должно быть, с самого начала носилась с мыслью отослать их в Воденбург. Правда, он с трудом читал ее замыслы, она никогда их с ним не обсуждала (может, делала это с Алитэ?), он привык к неожиданностям. Она распоряжалась их жизнями с бархатным деспотизмом. Точно так было и в последние дни перед отъездом – матери и их. Внезапно в доме начало появляться множество людей, никогда ранее Авелем не виденных, в странное время, в странных одеждах, под странными морфами – страха, гнева, ненависти, отчаяния. Авель видел их сквозь приоткрытые двери, в зеркальных отражениях из-за угла коридора, гости быстро прошмыгивали в комнаты и из комнат его матери, порой даже без сопровождения прислуги. Алитэ полагала, что они были гонцами, что мать поверяла им некие секретные послания. Но иной раз и что-то большее: ему удалось подсмотреть бедно одетую женщину и старого вавилонянина (распознал его происхождение по бороде и шести пальцам на руках), которые выходили из кабинета матери, сжимая тяжелые продолговатые свертки. На следующий день в гимназии до Авеля дошел слух, что на самом деле урграф убит, что все это – интрига иноземных аристократов. Когда он вернулся домой, мать уже укладывала вещи. Алитэ сидела на лестнице и грызла ногти.
– Говорит, что ее арестуют. Говорит, что должна бежать. Мы тоже. Но не вместе с ней. Она отошлет нас.
– Куда?
– Далеко отсюда.
И тогда Авель подумал об Иерониме Бербелеке в неургийском Воденбурге, это было точно откровение: случай! отец-стратегос! я ведь сын легенды! Мать выслушала его аргументы, стоны и крики, не переставая паковать вещи, корябая что-то там на секретере и подгоняя слуг. Потом пообещала, что они поговорят об этом завтра. Поцеловала его в лоб и выставила за двери. Утром же оказалось, что мать выехала ночью, взяв с собой всего две сумки, даже не экипажем, а верхом, с подменной лошадью. Багаж Авеля и Алитэ уже погрузили на речную барку. Детей ждало короткое письмо. Поедете в Воденбург, отец вами займется. Дом был уже продан, деньги – распределены. И они поехали.
На самом ли деле он подсказал матери мысль, к которой та иначе не пришла бы? Склонил ли он ее вообще хоть к чему-то своими многочасовыми ламентациями? Так или иначе, не было в этом никакой тонкости, которую Иероним приписывал поступкам Авеля. Лишь детское упрямство. Мальчик помнил, как сильно он старался не выдать своих истинных мотивов – и так был смешон в собственных глазах. В столкновении с ее Формой, в антосе матери он навсегда останется ребенком, больше никем. Как отец мог этого не знать?
Позволю ему думать, что сумел склонить мать к своей воле, – но это ложь, ложь.
– В восемьдесят седьмом здесь вспыхнул большой пожар, – продолжал Антон, – целый район сгорел дотла, строили тогда еще в основном из дерева. В Старом Городе уже ничего не изменить, но в новых кварталах князь ввел большие расстояния между домами, минимальную ширину улиц, запретил открытый огонь в домах бедноты, хотя, конечно, за этим-то никто не следит. Тогда случились волнения у заводов, пошел слух, будто это у кого-то из демиургосов Огня была здесь измаилитская женщина, и, понимаете, в ту ночь он слишком распалился, хе-хе-хе. Опять же, в восемьдесят девятом… Ну нет, очень прошу не давать им никаких денег, а не то беда!
За ними как раз увязался какоморфный нищий – третье ухо на лбу, кости, проткнувшие кожу, длинный хвост, истекающие слизью жабры – и, постанывая, начал молить Алитэ о грошике, полугрошике, милости ради. Антон отогнал его, ударяя палкой по лодыжкам.
Ничего странного в том, что тот обратился именно к Алитэ: даже в дорожном платье (поскольку «Окуста» с остальным их гардеробом еще не прибыла), именно она притягивала взгляды, сосредотачивала на себе внимание прохожих, достойная дочь Марии Лятек. Разве не такое бессмертие обещано людям? От отца к сыну, от матери к дочери – то, что не умирает, манера говорить, манера думать, манера двигаться, манера выказывать чувства и манера их скрывать, манера жизни, жизнь, человек. Морфа настолько же неповторима, как почерк, оттискивается, будто печать в воске – как мужчинами, так и женщинами. Провего верно поправлял Аристотеля: Форма превыше плоти, от Формы зависит сила семени, а не наоборот. Достаточно взглянуть нынче на Алитэ: волосы умело сплетены в восемь косичек, темно-гранатовые кружева вокруг шеи, из тех же кружев сделаны напальники, полурасшнурованная кафторская митани, эгипетский лен стекает по плечам волнами, те смешиваются друг с другом, белым по голубому и белому, широкие, черные шальвары высоко на талии перехватывает многократно обернутый пояс, каблуки кожаных сапожек высотой в четыре пальца. Авель готов поспорить, что духи, которыми она нынче пользовалась, еще недавно принадлежали матери, он узнает этот запах; и уж точно узнает этот взгляд, которым Алитэ отгоняет нищего, этот вздернутый подбородок при прямой спине и чуть отведенных назад плечах, эти нахмуренные брови – теперь она никому не покажет язык, теперь она некто другая.
Разве мать ее всему этому научила? Нет, точно нет; такому не учат. Хватило и того, что Алитэ рядом с ней пребывала, что жила в ее ауре.
Ведь и я не желаю от отца ничего, кроме этого.
– Вы здесь всегда бьете нищих? – холодно спросила она Антона.
Слуга осклабился.
– На самом деле, эстле, куда чаще нищие бьют прохожих.
На минутку они присели за оградой амидской таверны. Антон заказал кападокский грелак из дикого меда. Указал на покрывающие стену таверны рисунки и краски на вывеске у входа.
– «Под Четвертым Мечом». Такая страна, как Неургия, балансирующая на грани антосов Сил, не подавленная никакой морфой, притягивает изгнанников различнейших изводов, тех, кто лишен наследства, земли и государя, представителей несуществующих народов, потерянных диаспор, – слуга млел от собственного рассказа. Наверняка повторял слова кого-то из эстлосов, его выдавала чуждая манера повествования. – После бегства Григория такие хлынули на нас волной. Кажется, как раз в то время пал Пергам…
– Тысяча сто тридцать девятый, – вмешался Авель, отставив стакан. Это еще история или уже политика? Верно, именно здесь проходит водораздел меж ними. Вообще, как говаривал прецептор Янош, история – это политика, рассказанная в прошедшем времени. Авель был внимательным учеником. Раздел королевства Третьего Пергама довершил союз Нового Вавилона и Урала. И короны Семипалого и Чернокнижника, словно шестеренки железной макины, сцепились на землях Селевкидитов. В оное время в Амиде предводительствовала кратиста Иезавель Милосердная, храня древнюю Форму королевства Пергама; она сбежала первой. Королевство разодрали напополам, амидская провинция досталась Чернокнижнику, провинция пергамская – Семипалому. Селевкидитов вырезали под корень. Но среди пергамской диаспоры кружили легенды об уцелевшем потомке королевской крови, который когда-нибудь – как во всех подобных легендах – вновь воссядет на трон Амиды; ведь однажды Селевкидиты уже возвратились, положив конец владычеству Атталидов! Тем временем изгнанники пробовали удержать и передать своим детям морфу несуществующего народа – что нынче было возможно лишь вдали от родины, которую медленно, поколение за поколением, переваривали ауры захватчиков. Но даже здесь, даже в многокультурном Воденбурге беглецы не оставались в безопасности. Язык, одежда, кухня, святые цвета – только этим спасались. Но в конце и они утратят свою морфу, когда очередное поколение, рожденное на чужбине, окажется, скорее, амидскими неургийцами, чем неургийскими амидцами. Так умирают народы.
Из пальмовой аллеи они сошли в лежащие ниже предместья. Здесь на тенистых улочках непрестанно длился один большой сук. Казалось, каждый житель этого района чем-то торгует, что-то продает – или, по крайней мере, готов продать, стоит выразить хотя бы минимальный интерес к его одежде, дому, имуществу, детям. Товары выкладывались на ступенях, в окнах, на балконах, прямо на земле или на импровизированных прилавках. Антон быстро объяснил, что здесь воистину верят в «прилавки дураков» – что только глупец подойдет и начнет торговаться. Достаточно начать с продавцом простую беседу, ему хватит лишь дотронуться до тебя, взять тебя за руку – не заметишь, как пройдет час, а ты окажешься с кучей ненужных тебе вещей, отдав все деньги, до последнего гроша. Как гласит неургийская народная мудрость, всякий второй измаилит – демиургос желания. А здесь, в Воденбурге, можно повстречать персов, индусов, арабов, негров и эгиптян, прибывших прямиком из-под Навуходоносорова солнца. Неургийцы все еще видят в них экзотических магои, которые легко сгибают простых, «глиняных» людей под свою морфу. Не было понятно, разделяет ли Антон подобную веру, раз уж так подробно рассказывает о воденбургских обычаях и объясняет здешние ритуалы. Покупать следует через посредника или, по крайней мере, сохраняя определенную дистанцию, не вступая в разговоры, показывая на конкретный товар длинной тростью. Авель и Алитэ свои заказы передавали Антону шепотом. Он же всякий раз начинал с того, что показывал на совершенно другой предмет. Сутолока, впрочем, в эти часы оставалась столь велика, что брат и сестра не единожды изменяли свои приказы, неуверенные в собственных желаниях под набухшим керосом.
И так с улочки на улочку, с площади на площадь, а за углом всегда что-то еще более захватывающее – все шло к тому, что они никогда отсюда не выйдут. Никто не может быть абсолютно устойчив к морфе сука, даже бедняк порой оказывается пойманым в паутину бессильных желаний; особенно бедняк. Антон, среди прочего, купил изящный готский канджар из черной пуринической стали, с рукоятью, выкованной в виде башки священной кобры (для Авеля) и деревянную пифагорейскую кость и комплект ножных браслетов, происходящих якобы из времен первого нашествия Народов Моря (для Алитэ).
И они наверняка блуждали бы так до самого заката, когда б не внезапное движение толпы, увлекшее их за собой, – человеческая река, выплескивающаяся между домами прямо к северному выгону. Не успев разобрать, о чем именно говорят окружающие, что восторженно выкрикивают дети, обгоняющие их целыми стайками, – они оказались в первых шеренгах зрителей, объятые общей морфой бескорыстного интереса, вглядываясь в медленное движение повозок и зверей.
В первом ряду с достоинством вышагивали элефантийные морфозооны: индийские берберы и вавилонские бегемоты, покрытые мехом с карминовыми полосами, свитыми в спиральные узоры. С гигантских бивней берберов свисали, едва не метя землю, желтые знамена со стилизованными надписями на пракрите. На спинах элефантов, на их затылках и за лопатками, сидели полуголые наездники, худощавые мужчины и женщины азиатской морфы, в которых Авель угадал укротителей, звериных демиургосов. Были они смуглы, с длинными черными волосами, подвязанными в большие узлы; ползали по ним десятки, сотни мух и прочих насекомых, тучи тех кружили над их головами, а то снова рассыпались вокруг тел зверей. На грубые головы вечно горбящихся бегемотов надета сложная упряжь, заслонявшая им глаза, проходившая рядами крючьев и цепей сквозь сморщенную шкуру и твердую кость внутрь пасти и в угловатые черепа. Бегемотов сперва выморфовали для войны, и в дальнейшем, во всех своих видах, они отличались склонностью к внезапным, неожиданным приступам ярости, в коих бросались вперед, разрушая, топча и круша все на своем пути; а поскольку морфировались они таким образом, чтобы убить их оказалось максимально трудно, лишь мгновенное уничтожение мозга твари давало какую-то гарантию сдержать нападение. Теоретически, укротители должны контролировать бегемотов, но большинство цивилизованных стран не допускали тех в свои пределы без надетой «упряжи смерти». Теперь, с каждым шагом пары тварей – трумпл, трумпл, тряслась под ними земля, – из зрителей вырывались тревожные вскрики, а линия толпы колыхалась, полшага вперед, полшага назад, Авель и Алитэ вместе со всеми; Авель сжал сестру за плечо, оба следили за зверьми одинаковыми взглядами. Следом, за морфозоонами, ехали высокие фургоны, влекомые многочисленными упряжками ховолов. На их открытых платформах выставляли напоказ свои умения акробаты, жонглеры, демиургосы огня, воды, воздуха и металла, иллюзионисты и магои. Вдоль каравана, от самого его конца, теряющегося в клубах пыли над уходящей к северному взгорью дороге и до сворачивающей на выгон головы колонны, скакали на стройноногих зебрах всадники, кричащие на нескольких языках ломаные фразы и размахивающие чжунгосскими факелами, из которых выстреливали фонтаны разноцветных искр.
Авель не мог распознать выкрикиваемых слов, но ему этого и не нужно было. Он тихо засмеялся, склоняя голову к Алитэ, морфа детского упоения притянула их друг к другу.
– Цирк приехал!
Циркус Аберрато К’Ире, гордящийся традицией, что восходила еще к римским пандаймониям, и называемый величайшим передвижным зрелищем Европы, в ту весну начал свой вокругконтинентальный вояж, двигаясь по северному побережью Франконии, и Воденбург стоял на его пути пятым городом.
Цирк был воистину велик: две сотни человек, полтысячи зверей, несколько десятков массивных фургонов. Он раскинулся на воденбургских выгонах концентрическим созвездием пестрых шатров, оставив в центре пустой круг арены. Ночью там вкопали в землю три высоких столпа для акробатов. Клетки и ограды для животных сладили в закрытый зверинец в северной части лагеря; с ротозеев, желавших взглянуть на экзотическую фауну вблизи, брали полгроша платы. Аберрато зарабатывал и Аберрато тратил: платил немалые суммы воденбургскому текнитесу погоды, старому Ремигию из Плачущей Башни, чтобы тот хотя бы попытался обеспечить несколько сухих дней. В портовых городах такое никогда нельзя гарантировать, особенно в портах со столь серьезным движением, с кораблями, что непрестанно вплывали и выплывали из залива. И все же в первый день выступлений небо оставалось безоблачным, теплый ветер веял с востока, и господин Бербелек позволил вытянуть себя из дому даже особо не сопротивляясь; а может, и вправду хотел сделать приятное сыну и дочери? Благодаря его, Алитэ неуверенно улыбнулась – долгий взгляд из-под темных ресниц, ямочки на щеках, смущенная, бессознательно накручивающая локоны на палец – и холодный коготь разодрал сердце Иеронима.
Традиционно западную четверть зрительских рядов предназначали для богатых горожан, то есть для тех, кто в состоянии оплатить сидячее место. Здесь стояло несколько рядов стульев и кресел, довольно, впрочем, поистрепанных, а за ними еще и с дюжину лавок; остальным зрителям приходилось толпиться у высоких барьеров вокруг арены. Бо́льшая часть зрелища должна была происходить выше поверхности земли – или на столпах и натянутых меж ними канатах, или на наспех сооруженной цирковыми ремесленниками сцене высотой в пять-шесть пусов, где перед началом выступления Аберрато ставили свои вульгарные пантомимы местные актеры. Однако номера со зверями и некоторые выступления демиургосов стихий не могут пройти нигде, кроме как внизу, на земле арены, и те, что стояли подальше, их увидеть не могли. Господин Бербелек заплатил несколько дополнительных грошей и занял четыре места в первом ряду. Четыре – поскольку намеревался совместить приятное с полезным и пригласил Ихмета Зайдара. На подобные представления в Воденбурге обычно приходили чуть загодя, некоторым образом полагая их дружескими встречами. Иероним надеялся использовать это время, чтобы оговорить с нимродом дела союза, тем более что Авель и Алитэ сразу же куда-то умчались.
Но едва мужчины устроились, зажгли махорники и обменялись парой-другой слов, в спины им ударил трубный глас риттера Кристоффа Ньютэ.
– А-а! А-а-а! Значит, вы тоже пришли! А я как раз подумывал, как бы тебя вытянуть! И где твои дети? Погоди, мы пересядем. Эстеру, Павла и Луизу ты ведь знаешь. Но! Дорогие мои, познакомьтесь с нашим нимродом, Ихметом Зайдаром, Ихмет Зайдар, кто-нибудь, передвиньте же тот столик, ну, садитесь, садитесь, уф, ужасно душно, потеешь, будто в бане, с этим склеротичным Ремигием всегда так, помнишь, как мы заказали утишить те вихри в девяносто первом, готов поклясться, что сукин сын тогда сам их вызвал…
Кристофф пришел с женой Эстерой и с дочерью и зятем. Как и ожидалось – и что господин Бербелек хорошо помнил по своим визитам в дом Ньютэ – в его присутствии семья молчала, слово брал только риттер. Несколько бОльшие шансы на то, чтобы переломить Форму, имел Павел, как не кровный родственник Кристоффа и меньше остальных находящийся под его влиянием. И правда, время от времени ему удавалось вставить фразу-другую.
Господин Бербелек позволил Кристоффу болтать – а кто в своем уме попытается сдержать водопад? – но при этом перестал следить за словами и не вникал в их смысл. Кристофф, впрочем, обращался к Зайдару, а перс вежливо улыбался в ответ и кивал. Иероним же блуждал взглядом по выгону, по фургонам, шатрам, над головами толпы и по толпе. Зрители стекались неторопливо, а вместе с ними – продавцы цветов, зонтиков, вееров, сладостей, вина, грубых табуретов, карманники, попрошайки и подозрительные с виду демиургосы тела, все – громко нахваливая свой товар и услуги. Шум человеческих голосов накрывал выгон толстым одеялом. Чем сильнее становилась толчея, чем больше собиралось людей, тем явственней господин Бербелек ощущал нетерпение и возбуждение от близящегося зрелища. Понимал, что изрядная часть удовольствия, черпаемого из таких представлений, коренится не в самих чудесах и волшебстве, но в том, что глядишь на них вместе с другими, с десятками и сотнями прочих людей. Неудивительно, что актеры, выходя на сцену перед неприязненно настроенными зрителями, делаются немы и парализованы. Они должны быть высокими аристократами, чтобы переломить ситуацию, вывернуть форму, перетянуть публику на свою сторону…
Господин Бербелек вздрогнул, задержавши взгляд на линии боковых барьеров, рука с махорником замерла у самых губ. Се эстле Шулима Амитаче – заплатив стражнику и отослав своего невольника, как раз входит в огороженную четверть зрительских рядов. Перехватила взгляд Иеронима и ответила движением веера, легкой улыбкой. Господин Бербелек поднялся и поклонился ей над рядами пустых еще кресел и лавок. Ничего не могла поделать, пришлось ей к нему подойти. Ньютэ проследил за взглядом Иеронима и прервал свою речь; теперь уже все в молчании глядели на приближающуюся женщину. Но та и бровью не повела, ни на йоту не изменилась таинственная полуулыбка, не убыстрился шаг, движения не сделались резче, их взгляды никоим образом не могли ее изменить.
Господин Бербелек уронил и затоптал махорник; стоял, руки сцеплены за спиной, чуть наклонясь. Не отрывая взгляда от эстле, он считал удары своего сердца. Она красива, красива, красива. Вожделею, вожделею. Эти зеленые глаза, смотрящие только на меня, эти длинные пальцы, вцепляющиеся в мои плечи, эти светло-золотые волосы под моей ладонью, эту высокую грудь под моими губами, эти уста улыбающиеся – не улыбающиеся, выкрикивающие непристойности под морфой моего вожделения. Иди ко мне, сюда!
– Эстле.
– Эстлос.
Она подала ему руку. Он поцеловал внутреннюю сторону ее запястья, слегка склонившись (она была выше его). Горячая кожа обожгла ему губы, изумрудные зеницы змеи-браслета заглянули прямо в глаза. Он узнал и те духи из-за Нила, горячий, звериный аромат, приятный и дразнящий одновременно.
– Позволь, эстле, я представлю свою жену… – начал Кристофф, откашлявшись.
Сели. Меж рядами шел продавец сладких тюльпанов, и господин Бербелек с мыслью об Авеле и Алитэ купил с полдюжины. Шулима чуть выпятила губку. Он подал ей один из жареных цветков. Она откусила, быстро облизнувшись; одинокий засахаренный лепесток упал ей на грудь. Господин Бербелек протянул левую руку, неторопливо взял лепесток большим и указательным пальцем, поднял руку, положил лепесток себе на язык, раскусил, сладость пролилась в горло, и он ее проглотил. Эстле Амитаче все это время пребывала в неподвижности, внимательно за ним следя, – и только грудь слегка поднималась в спокойном дыхании, над темным соском остался влажный след от снятого лепестка.
– Я и не знал, что ты кристианка, – отозвался Ньютэ, чтобы разбить форму внезапной интимности эстлоса Бербелека и эстле Амитаче; остальных оная погружала в неловкое молчание. Риттер указал на ожерелье Шулимы с серебряным крестом.
– Ах, нет. – Та приподняла кулон, будто увидав его впервые. – Это ломаный крест. Уже за тысячи лет до Александра его использовали в магии и обрядах.
Как всегда, слыша ее голос, господин Бербелек пытался разобрать акцент Шулимы. Ее окский был мягок, с растянутыми гласными и появляющимся время от времени придыханием – точно она говорила сама с собой, и говорила скрытно, понизив голос, чтобы не услышали остальные. Человеку приходилось поневоле нагибаться к ней, клонить голову.
– Интересуешься, эстле, древними культами? – вмешался господин Бербелек, чтобы поддержать разговор.
Шулима глянула на него по-над веером.
– Это все еще опасное дело, – сказала она.
– Опасное?
– Старые боги так просто не уходят, – заметил Ихмет Зайдар. – Поэтому кажется, что они были более… истинными.
– Кровь козла и вой на Луну, – проворчал с презрением Кристофф.
Эстле Амитаче громко вздохнула.
– Нам и вправду нужно говорить об этом сейчас? Мы ведь пришли развлекаться, а не вести религиозные диспуты.
– Красота всегда притягивает взор, – усмехнулся господин Бербелек, кивнув на серебряный гаммадион в ложбинке меж грудей эстле.
– Жаль, – просопел эстлос Ньютэ. – Я на миг понадеялся, что встретил сестру по вере. Но ведь должна быть некая причина, отчего ты выбрала такой крест, эстле, раз уж знаешь о его происхождении.
– А разве вкус – причина для выбора религии? Без обид, но я не смогла бы так носиться с изображением орудия пытки, в этом скрыто некое извращение.
– Хо-хо-хо, я этого так не оставлю! – замахал руками риттер иерусалимский. – Такие суждения оглашают те, кто о самой религии знает мало и лишь повторяет, что услышал, се возникает, как возникают сплетни, из ничего, из совпадений случайных слов, неглубоких отсылок, из мутной формы. Что ты вообще знаешь о Кристосе, эстле?
– М-м-м… еврейский кратистос четвертого века александрийской, еще из диких кратистосов, одержимый местным еврейским культом, приговорен к распятию по политическому делу, сумел втянуть под свою Форму множество евреев. Будто бы не умер на кресте, удержал тело. Что еще? Кажется, приписывал себе какое-то родство с Богом.
– Сыном был и есть, Его сыном.
– Никогда не одаряла большим уважением тех богов, – произнесла с легкой иронической улыбкой Шулима, – у которых и тело, и амбиции, вожделение и комплексы, враги, друзья и любовницы, дюжины детей, всё человеческое. Стократ человеческое не равняется божественному.
– Это ведь, собственно, Аллах, Бог музульман, – вмешался господин Бербелек. – Верно?
Кристофф схватился за голову.
– Кристе! Что вы рассказываете! Мухаммад ведь Его у нас украл, сбрендил под антосом Аль-Кабы, и так-то оно и получилось для измаилитов, все перекрученное.
– А-а, значит, это все же Бог Аристотеля? – допытывалась Шулима. – Ну, тогда я уже ничего не понимаю. Как Он мог бы иметь сына? Зачем? Каков смысл? Тут ничего не складывается. – Надувши губки, она схрупала остатки тюльпана.
Кристофф громко фыркнул. Сейчас примется рвать эти рыжие патлы у себя на голове, подумалось Иерониму.
– Мне всегда казалось, – вмешался Ихмет, щуря глаза и глядя в задумчивости над головами Бербелека и Амитаче на клонящееся к западу солнце, – с самого детства, собственно… это как с шарообразностью Земли или с приливами крови в теле, всякий человек раньше или позже додумывается до этого просто глядя на мир и делая выводы. Так и люди до Аристотеля. Вопросы – всегда одни и те же. Отчего мир таков, каков есть? Зачем он вообще – есть? Что было до того, откуда он взялся, каковы Причины? Мог ли мир оказаться иным, и если да – то каким именно, а если нет – то почему нет? Мы видим, как из форм простых возникают формы сложные, как из пустоты рождается мысль, под рукой искусного демиургоса из безо$бразного сырья возникает сложный артефакт. Значит, и для мира должна существовать Цель, совершенная Форма, окончательная причина, которая сама не имеет причины, поскольку тогда нам пришлось бы отступать в бесконечность. И если, следовательно, вселенная, бытие, время вообще имеют начало, это именно такое начало: беспричинное, совершенное, замкнутое в себе самом, абсолютное. Из него происходят все Формы, оно притягивает начальную безо́бразную Материю к образам все более и более ему близким: планеты, звезды, луны – откуда бы иначе им взяться в своей идеальной шарообразности, на идеально круговых орбитах, если не от наложенной морфы такого кратистоса кратистосов? – море и суша, грязь и камень, растения и звери, и люди, и люди мыслящие, а среди них – демиургосы, текнитесы, кратистосы, все более близкие Ему. Все мы живем в Его антосе, вся вселенная пребывает внутри Его ауры, и с каждым мигом она становится все ближе к Форме окончательной, становится все более конкретной, сообразной, совершенной, божественной. В конце концов, будет существовать лишь одна-единственная субстанция: Он.
Перс говорил тихо, делая паузы в поисках подходящего слова, а когда закончил – усмехнулся извиняющейся улыбкой.
– О-о, а я и не знал, что вы такой софистес! – покачал головой Кристофф.
– Недели, месяцы посреди океаноса… – пожал плечами нимрод. – И что остается? Таращиться на горизонт? Человек либо сойдет с ума, либо достигнет определенной эвдемонии, спокойствия духа, хм, мудрости.
– Ну, ладно, – вздохнула Шулима, ломая застывающую морфу мгновения, – но что там с Богом кристиан? Совершенство не вмешивается в дела смертных, ему достаточно и того, что оно существует.
– Ага! – воздел выпрямленный палец Ньютэ. – А может ли совершенство обладать чувствами? Например, сочувствием? Состраданием, милосердием, любовью?
Эстле Амитаче с сомнением скривилась.
– Ну вот, мы снова начинаем добавлять к абстракции человеческие свойства. Закончим Зевсом или Герой.
– Потому что ты, эстле, говоришь о Боге, который был бы сообразен логике, а я говорю о Боге, в которого верят.
Шулима неопределенно взмахнула веером.
– Но ведь это одно и то же. Кто поверит в квадратный круг? Впрочем, а о каком Боге только что говорил господин Зайдар?
– Признаюсь, что как дитю зороастризма, – сказал нимрод, – мне ближе Бог Мухаммада, нежели Кристоса. Вся эта история с посланием на Землю Его ребенка, притом – на смерть или, по крайней мере, на страдание, в опасность —
– Ох, но ведь именно в этом я и вижу жестокую правду! – издевательски засмеялась Шулима, скрыв лицо за синим веером. – Проблема в другом. Ведь сперва приходится принять Бога вочеловеченного, не абсолютную Форму Аристотеля, которая представляет собой наиболее очевидную идею – но что-то в духе тех древних сказок, Сурового Старца, Матерь Любви и Плодородия, Кровавого Воителя. И один человек обладает разумом более склонным к геометрическому совершенству, другой – к красивым рассказам, от которых по телу идет дрожь. Но ни один Бог не может быть тем и другим одновременно.
– И откуда же нам, смертным, знать, каким Бог может быть, а каким нет, а? – возмутился риттер.
– Мы вообще знаем немного, – призналась Шулима. – Но движемся от невежества к совершенству через принятие гипотез не иррациональных – но тех, которые в нашем незнании кажутся нам среди прочих простейшими и разумнейшими.
– Но я не принимал никаких гипотез, эстле, – сказал Кристофф: он уже отказался от тона легкого упрямства и дистанцирования, в коем до сего момента велся спор. – Я уверовал.
– Ты имел на это право, он сильно впечатался и многих забрал с собой, никто же не возражает, что был это сильный кратистос. Даже если на самом деле он и умер на том кресте. Но разве это причина, чтобы делать из оного креста символ религии? А приговори его к четвертованию – и умри он так? А? Топорами, пилами, ножами?
– Не понимаешь! – Ньютэ, раздраженный, поднялся и сел снова, дернул себя за бороду, за усы, снова поднялся, снова сел. – Это было искупление! Он умер за наши грехи!
– Ну, это-то уж совершеннейшая чушь! – Амитаче также утратила спокойствие, в голосе ее звучало резкое негодование. – Представь себе подобного короля, владыку абсолютного: вассалы нарушают его законы, вассалы доставляют ему неприятности, но вместо них – он карает собственное дитя. Стоит ли кто-то над ним, навязывает ли законы, устанавливает ли квоту необходимого страдания? Нет, слово короля – всегда приговор окончательный. Тогда какова единственная причина страданий сына? Потому что король этого хотел. Как видно, сие было ему приятно.
Лицо Кристоффа, и так обильно окропленное потом, еще сильнее покраснело, когда он распахнул рот в медвежьем рыке:
– Что за дурное идиотство ты мне —
– Хватит! – прошипела Шулима, с треском сложив веер; рука описала горизонтальную дугу, жест распрямления кероса.
И – чудо – риттер иерусалимский смолк. Выпустил воздух, откинулся в кресле, моментально расслабленный, поводя рассеянным взглядом по противоположной части цирка. Семья Ньютэ глядела на это в молчании, смущенная.
Кристофф через миг вынул из рукава платок, отер лоб.
Когда он снова поднял взгляд на Шулиму, по его лицу уже ничего не удалось бы прочесть.
– Эстле, – склонил он голову.
Та ответила вежливым поворотом веера.
Что это было? – думал тем временем господин Бербелек. Он обменялся с Ихметом удивленными взглядами. Нимрода, ко всему, произошедшее, казалось, еще и позабавило. Может, текнитеса такие вещи и смешат – а может, эта веселость тоже лишь маска – господин Бербелек слишком хорошо помнил ломающий кости и разбивающий мысли мороз Чернокнижника. Кто она, проклятие, такая? С такой морфой она воистину может сгибать под свою волю министров и аристократов. Правда ли Брюге ее дядя, или она просто убедила его с этим соглашаться? И я сам – на самом ли деле тогда захотел пригласить ее на иберийскую виллу? И теперь – вожделею, вожделею, она прекрасна – отважился бы я теперь выступить против нее, сломать форму, задать, например, некий вопрос – крайне неуместный, крайне непосредственный, крайне невежливый – сумел бы или нет?
Не дано было ему узнать. Ибо появились Авель и Алитэ, вернулись, посетив зверинец Аберрато К’Ире, и господин Бербелек начал ритуал знакомства их с семьей Ньютэ, Зайдаром и Амитаче – крайне спокойно, крайне вежливо: эстле Алитэ Лятек фигатера Бербелека, эстос Авель Лятек иос Бербелека.
Они уселись с противоположных сторон, Авель между Луизой и Павлом, Алитэ между Шулимой и Ихметом.
Алитэ в компании оказалась персоной удивительно разговорчивой, описания созданий красивых, странных и уродливых сразу же полились из нее щебечущим словотоком, странным образом она одновременно оставалась и забавной, и изысканной, ребенком и взрослой не по годам.
Господин Бербелек мгновение глядел на нее, смешавшись. Никогда ее не узнаю. Это ли истинная морфа Алитэ-средь-людей? Они – мои дети, но я им – не отец.
Он склонился к Кристоффу.
– В будущем лучше воздержись от таких заскоков, – прошептал он. – Усложняешь мне работу. Брюге ведь может еще и изменить решение. А пока она живет при дворе нашего любимого министра… Думай немного, прежде чем раскрывать пасть, ладно?
– Она сама начала, поинтересовалась. Я только отвечал.
– Кристофф!
– Ну да, я знаю, что я хам и кретин. Но ты ведь тоже должен был меня остановить. Думаешь, она обиделась?
– Узнаем через неделю, когда Брюге огласит окончательные тарифы.
Схрупав второй тюльпан, Алитэ начала описывать очередные диковины циркового зверинца, крылатых змей и ледяных лягух. Луиза громко сказала, что и сама должна нанести туда визит, пойдут все, но после представления. Алитэ макинально угостила ее цветком, одним жестом втянув чужую женщину в форму доверительности.
– …или еще огненные карпы, – продолжала она на одном дыхании, – или то не пойми что, выраставшее из камня, растение или зверь, откуда они вообще их берут, сами морфируют? Откуда берут таких безумных животноводов? Это же нездорово для всех!
– Если б ты знала, эстле, – пробормотал Ихмет, – что мы порой вылавливаем из моря. В последнее время уже и сказать непросто, из-под какой формы оно взялось, может, с Южного Гердона? Океаносовые течения несут их за десятки тысяч стадиев, обычно – трупы, реже – живых. Раньше мы знали все виды, места и времена их появления, у меня есть атлас прошлого века с ручными пометками, в котором поименованы даже отдельные виды кракенов и морских змеев: «Щербатый Буба, в двадцать втором раздавил „Суккуб VI“, обломок мачты воткнулся под левый плавник, не бросать в воду окурки», и всякое такое, просто волшебный. А теперь? Ни в чем нельзя быть уверенным, все изменяется.
Господин Бербелек сдержал улыбку, увидев, как неприкрыто зачарованно Алитэ и Авель слушают меланхоличные байки нимрода. Бресла все же не более чем затхлая провинция Европы, приезжал ли туда хоть раз циркус, подобный Аберрато К’Ире? Верно, они сильно переживали, когда Мария их покинула, потом внезапный отъезд – но теперь, несомненно, участвуют в самом увлекательном приключении своей жизни.
Эту зачарованность легко использовать, но она остается и мощной силой сама по себе. Благословенная наивность, лучистый интерес – может, Авель все же был прав? может, я уже пропитываюсь потихоньку их Формой?..
Улыбка вторично появилась на его лице, и на этот раз господин Бербелек не стал ее сдерживать.
– И не только на морях, – сказала эстле Амитаче, не прекращая ритмично обмахиваться веером, яркая синева трепетала перед ее грудью крылом райской птицы. – Только что я получила письмо от приятельницы из Александрии. Люди, возвращающиеся из второго круга, из-за Золотых Королевств, вот уже какое-то время привозят странные вести – о целых джунглях, до неузнаваемости деморфированных, о погубленных стадах элефантов, газелей, тапалоп – звери тысячами гибнут где-то, во время своих путешествий по саванне. Порой караван привозит трупы – но живые образцы привезти в Александрию невозможно, держатся вдали от короны Навуходоносора. Но вот на юге, за границей его Формы, меж слабыми антосами диких кратистосов – оттуда приходят. И из сердца джунглей. Гипатия посылает разведчиков, целые экспедиции с королевскими софистесами. Аристократы даже устроили для себя охоту, новую моду вот уже несколько сезонов… И я прочла, что в этом году к ним присоединяются даже купцы, финансируют собственные экспедиции. Я, наверное, задержусь там на пару месяцев, а после посещу Иберию, – здесь она взглянула на Бербелека. – Так или иначе, а нужно покидать Воденбург, прежде чем придет лето, и город сделается воистину невозможным для жизни.
– Ты охотишься, эстле? – спросил нимрод.
– Начала за компанию, теперь – для удовольствия, – засмеялась она. – И только на благородного зверя. Но в итоге – не сам ли ловчий придает любому зверю благородства, даря его почетом в ритуале схватки и погони?
– Лигайон, «Первая Река», – опознал цитату Авель и похвастался своими знаниями.
– Я давно уже хотел посетить Александрию… – неуверенно начал Павел. – Вот же, сколько поэтов славило калокагатию Навуходоносора? «Святые сады Паретены, кто ночью узрит их, под ярящимся глазом Циклопа с Фароса…»
– О, приглашаю, приглашаю, – поспешно затрепетала веером Шулима.
– Ты понадобишься мне здесь, – отрезал Кристофф Ньютэ. – Может, на будущий год.
– Может, – пожал плечами зять риттера.
– Нет, правда, – приподнялась эстле Амитаче. – Я буду безмерно рада! Или, если бы вы захотели… – Она кивнула на Алитэ. – Должна признаться, что большинство персон, с кем я здесь познакомилась, я не хотела бы увидеть своими попутчиками; их общества на первом и втором официальных банкетах мне совершенно хватило. В этом городе есть что-то такое… А вот под солнцем Александрии! Чем дольше об этом думаю, тем сильнее моя решимость.
Алитэ и Авель обменялись взглядами, а затем одновременно взглянули на Иеронима.
Господин Бербелек уже не усмехался. Нельзя поддаваться Форме безрассудно, ведь не в том же дело, чтобы вернуться в собственное детство.
Однако прежде, чем он отворил уста —
– Начинается! – указала на арену Луиза.
Актеры вот уже миг как сошли со сцены. Раздалась дробь невидимых барабанов, и в ритме этой дроби на доски вступил сам К’Ире, сопровождаемый с обеих сторон двумя красноглазыми сфинксами. Сфинксы рыкнули, барабаны умолкли, К’Ире воздел руку с золотым скипетром – и всё: не пришлось повышать голос, не было нужды даже что-то говорить, хватило одного его присутствия, позы, жеста. Моментально стихли разговоры, публика замерла, с ожиданием всматриваясь в высокого гота. Тот без единого слова захватил их внимание; но они хотели быть захвачены, за это и платили.
– Не мог бы я попросить тебя на пару слов? – прошептал перс, склонясь к Иерониму.
– Сейчас? А что случилось?
– Мне кажется, здесь один из нимродов Второй Гренадской. Я знаю его, по-моему, он без постоянного контракта и поддался бы искушению.
– Хм, ну ладно.
Извиняясь перед сидящими, они поспешно прошли к боковому барьеру.
– Который? – спросил господин Бербелек, осматривая ряды глядящих на сцену зрителей. К’Ире объявлял первый номер, представление началось.
– Я соврал, – сказал Ихмет. – Я никого не видел. Как давно ты знаешь эту женщину?
– Что? Кого?
– Эстле Амитаче, да? Ее.
– А в чем дело?
– Сначала ответь. Как давно?
– Этой зимой она приехала в Воденбург из Византиона. К дяде. Племянница министра, которую никто раньше не видел. Нас представили на одном из ужинов у князя, в Децембрисе или Новембрисе.
Перс скривился, дернул себя за ус. Полез в карман, вынул янтарную махронку, угостил Бербелека. Иероним, подчиняясь форме Зайдара, в молчании вытащил махорник. Закурили.
Нимрод оперся плечом о деревянный барьер. Взглянул, не поворачивая тела, над плечом – на первый ряд, господин Бербелек проследил за его глазами. Они видели только верх спины Шулимы и ее затылок, светлую корону волос, как предвестие невидимой короны, ажурного антоса. Женщина глядела на представление какоморфных демиургосов вместе с остальными; поглощенная происходящим на арене, она не ощутила взглядов мужчин.
– В тысяча сто шестьдесят шестом, – неторопливо начал Зайдар, прерываясь всякий раз, когда толпа издавала крики удивления или громкие вздохи, – я перестал работать в охране караванов ладанного пути и принял первый контракт на средиземноморских трассах. Плавал, главным образом, на кафторских галерах: Эгипет, Рим, Кноссос, Гренада, Черное море. Король Бурь снова двигался в небе, это был конец спокойного мореходства по Средиземному. Именно тогда, как ты наверняка помнишь, Чернокнижник в третий раз покинул уральские твердыни и двинулся на юг, хану пришлось бежать через Босфор. Византион готовился к войне, сзывал стратегосов, аресов, даже нимродов, султан нанял Хоррор. Я плавал туда и в Крым. Летом в Крым прибыл Чернокнижник. Князья Херсонеса принесли ему клятву. Это происходило публично, над портом, на террасах цитадели; срубили все деревья и разрушили стену – чтобы не закрывали вид. Ты, скорее всего, видел картины и гравюры. Я там был. Толпа – сколько глаз видит. В конце концов, разве часто смертным дано узреть лицо кратистоса?
Господин Бербелек оставил это без комментария.
Ихмет Зайдар прервался, чтобы выпустить круглое облачко дыма.
– Все стояли на коленях. И даже если удавалось подняться, спины было не разогнуть, в тот день мы все до единого были невольниками. Жара. Сколько-то там женщин родили до срока, ты наверняка слыхал о тех «детях Чернокнижника». Все длилось от рассвета до сумерек. Картины показывают лишь сам момент принесения клятвы Гесарой; это произошло утром. Но и после продолжались бесконечные процессии, славословия, благословения, казни. Чернокнижник сидел на огромном троне из челюсти морского змея, это вполне совпадает с тем, что рисовали позже. У него также была своя свита: сенешали, гвардия аресов, двое наместников Юга и, конечно, Иван Карлик. А справа, в тени балдахина, сидела женщина в роскошном кафторском платье. Он несколько раз наклонялся к ней, они разговаривали, смеялись, я видел. Золотые волосы, александрийская грудь, брови как ласточкины крылья, спина прямая. Женщина исчезла пополудни. Я лишь знал, что она не из херсонесской аристократии.
Господин Бербелек оторвал взгляд от полускрытой ближайшими зрителями фигуры Амитаче.
– Насколько далеко ты стоял? Сто, двести пусов?
– Я – нимрод, эстлос. Вижу, запоминаю, узнаю. В лесу, на море, в толпе – миг, лицо, зверь в пуще. Никогда не забываю.
– И что же ты хочешь мне сказать?
– Это же очевидно, – перс уронил и растоптал махорник. – Крыса Чернокнижника.
Крысы, мухи, псы – называли их по-разному, тех ближайших сподвижников кратистосов, их конфидентов и приверженцев, живущих в самом огне кратистосовой короны, дни, месяцы, годы, керос не в силах выдержать напора столь сильной Формы, он поддается, быстрее или медленнее, сразу либо поэтапно – но поддается: сперва, конечно, поведение, язык, но вскоре также и самые глубинные чувства, а позже и тело, до самых костей – морфируясь к идеалу кратистоса, меняясь по образу и подобию, эйдолос Силы. Если только сам кратистос сознательно не сдержит процесс, очень скоро все слуги и чиновники дворца – обретают его лицо.
Крысы – едящие с его стола, спящие под его крышей, делящие его радости и печали – выказывают подобие, заходящее куда дальше. Ему даже не нужно ничего им приказывать, давать поручения или запреты; они знают и так, мысли в их головах движутся параллельными путями, морфа – симметрична, будто крылья бабочки, отражение в зеркале, возвращающееся эхо, гордыня и покорность.
Тем не менее ничего не стоят эмиссары, шпионы и агенты, которых всяк может опознать с первого взгляда. Оттого кратистосы нанимают текнитесов тела – или сами придают им необходимую морфу, если она не противоречит их антосу, – и дают своим крысам безопасный, неповторимый вид.
Долговечность – это всего лишь побочный эффект. Ибо если в тысяча сто шестьдесят шестом Зайдар видел ее зрелой женщиной, значит, теперь Шулиме за пятьдесят. А выглядит на двадцать. И как долго она «эстле Шулима Амитаче»? Год? Полгода?
И, конечно, говорит ли Ихмет правду, ошибается ли, врет или всего лишь чуть-чуть меняет то, что случилось на самом деле, – этого никак не проверить.
– То могла быть ее мать, – пробормотал господин Бербелек. – Или вообще кто-то другой: может, она попросту переняла красивую Форму от чужой аристократки.
– Если переняла настолько совершенно… значит, ею она и стала, верно?
На арене нагой мужчина хлопнул в ладони, и сей же миг его охватил огонь, публика вскрикнула единоголосо.
Господин Бербелек в молчании докурил махорник.
– Не чувствую в ней Чернокнижника.
– Хорошая крыса, умелая крыса.
– Я пригласил ее к себе на лето.
– Он всегда добивает побежденных врагов.
– Но она говорит, что сперва отправится в Александрию, под морфу Навуходоносора, а он – ненавидит Чернокнижника…
– Значит, там ее и убьешь, – твердо сказал ему нимрод, текнитес дикой охоты, и господин Бербелек ему не возразил.
Мария им запретила, но они все равно писали друзьям в Бреслу.
Алитэ:
Наверное, он нас боится. И что ж это вообще за город! Комната у меня маленькая, солнце туда не заглядывает. Здесь холодно. Но если б ты знала, что тут творится на улицах! Сама не знаю, что это за люди, откуда они сюда приезжают. Приплывают. Порт – большой. И это море! Вчера я пошла на стены, час там стояла и смотрела. Волны! Есть ли собственная морфа у моря? Думала, что усну. Мы были в цирке!!! Ты в жизни не слышала о таких созданиях. И что они делали! Папа знает всяких важных людей, князя, министров и такую эстле-чужеземку тоже, какая она красивая! Может, он снова хочет жениться. Но не стану спрашивать. Иногда он так смотрит на меня, что прямо ух! Наверное, я его боюсь.
Авель:
Он богат, я и не знал, что настолько. Немного рассказывал мне о фирме. Уже знаю, что ты думаешь, но не представляю, каковы его планы, к тому же у него есть и другие родственники, да и здоровье у него чудесное, а о завещании он ничего не упоминал. Он не слишком откровенный человек. Потому и не надейся, что сумеешь прямо сейчас вытянуть из меня какие-то новые ссуды (знаю я тебя!).
О первой жене, конечно, ни слова. Не представляю, какое из тех ужасных семейных преданий – правда. Он не выглядит таким уж извергом (когда ты наконец выберешься в Острог, расскажешь мне все). По крайней мере здесь он никаких собак в доме не держит.
Живем, впрочем, на удивление скромно. Однако это может быстро измениться. Завершится сезон, на весну-лето аристократы покидают Воденбург. Мы собираемся переехать в Иберию. А может, он позволит себя убедить, и мы поедем в Александрию, на охоту вглубь Африки. Не бойся, привезу тебе подарок (только не откуси себе язык от зависти).
Что там ни говори, но Воденбург – большой купеческий город, пол-Европы сквозь него проезжает, здесь можно встретить кого угодно. В первую же неделю я узнал больше аристократов, чем за всю свою жизнь в Бресле. Видел людей из-под самых разных морф. (Кстати, я проверил: дикие гердонцы НА САМОМ ДЕЛЕ с хвостами – сколько там ты уже мне должен?)
В паре десятков стадий к северу от города стоит лагерем Хоррор, три сотни. Попытаюсь пробраться туда на более длительную поездку, прежде чем мы покинем Воденбург.
Господин Бербелек прочел письма, осторожно отклеив над свечой шлаковые печати. Антон собирался отослать письма Авеля и Алитэ утром, вместе с почтой Иеронима. Господин Бербелек заметил их, лежащие на подносе во фронтоновой библиотеке. Остановился, поднял, повертел в пальцах. Открыть, не открыть? Как обычно, он не мог уснуть, потому шел среди ночи поработать над просроченной корреспонденцией. Идя в кабинет, зацепился взглядом за орнаментную каллиграфию, украшавшую верхнее письмо, это Алитэ выписала так зелеными чернилами. Открыть, не открывать? Знал, что откроет.
Зажег в кабинете пирокийные лампы и задернул плотнее тяжелые шторы – первый этаж был невысок, окна, выходившие на улицу, были под потолок, но при этом невысокими, на ночь их закрывали изнутри железными ставнями, однако те никогда не смыкались до конца. Он затворил еще и дверь, зажег острое благовоние и сел за секретер.
Писем было семь: пять Алитэ, два – Авеля. Он прочел все. Поймал себя на том, что при чтении усмехается и хихикает. Его так удивило собственное поведение, что он принялся комментировать его вслух:
– Ну-ну, забавный ты субъект, Иероним Бербелек. – И это опять показалось ему тревожным признаком психического расстройства.
Он вновь разогрел шлак и запечатал письма.
Господин Бербелек и сам поддерживал переписку с родственниками и знакомыми в Вистулии; правда, предпочел бы не получать некоторые письма, совершенно позабыть о некоторых людях. Орланда писала ежемесячно, длинные бессвязные эпистолы, знаки ее нарастающего безумия. Получил он нынче и другое – короткое, как водится, но содержательное письмо от своей подчиненной времен больших войн и больших триумфов, Яны-из-Гнезна, гегемона вистульской армии. Ее желчные остроты всегда поднимали ему настроение.
Ну хоть не нассали на твою могилу. Еще бы знать, заключили мы хотя бы хреновый мир, или это просто замороженный фронт. Так ведь нет, Казимир и Токач, тот новый фельдмаршал, повторяют лишь: «держать позиции» и «не провоцировать дальнейших инцидентов». А в результате четырнадцатый год стоим на линии Вистулы, глядя, как Москва колонизирует восточные княжества, а Чернокнижник пускает корни в той земле и в тех людях. Вчера дошел слух о дезертирах из гарнизона крепости Лужица. Через Лужицу нынче проходит большая часть торговли дунайским зерном. И если уж такой тупой сапог, как я, в силах учуять это дрожание антосов, то для Святовида такое должно быть поразительно очевидным. Пять – десять лет – как думаешь? К счастью, наверняка не доживу.
Но как ты? Заполучил какую-нибудь франконскую княжну? Я рассказывала людям, что ты живешь там как король. Спасибо за шубу. Насвистываю им, что это от некоего нордлинского любовника, но, думаю, дураков верить мне нет. В последний раз смотрелась в зеркало, когда выковыривала себе глаз после Легницкой Резни. И не думаю, что седые волосы изрядно добавили мне очарования.
В левом ящичке секретера он держал связку документов, присланных Ньютэ, а верхним там лежало длинное письмо, начертанное на рисовой бумаге их человеком на другом конце света, Йидзё Икитой, с подколотой к четвертой странице пометкой Кристоффа: Едешь в ту проклятущую Александрию!
Письмо от князя дзайбацу было полуторамесячной давности, в том смысле, что тогда добралось в Воденбург, написали же его еще парой недель раньше. Кристофф решил показать его Иерониму именно сейчас, как очередной аргумент в длящейся вот уже несколько дней – со встречи на выгонах – кампании по уговорам Бербелека. Риттер склонял его к путешествию в Александрию – от чего господин Бербелек отделывался поверхностными, необязательными отговорками.
– А у тебя есть что-то более важное? – долбил Кристофф. – И что же? Какие-то планы, о которых я ничего не знаю, новая карьера, новый образ жизни, хоть что-то?
Не было у него ничего.
Кристофф загорелся идеей, как загорался любой из них, и все же необходимость поездки в Александрию возникала в их разговорах уже не раз. Иероним напомнил, как сильно желал отправиться туда Павел, – но оба знали, что молодой зять риттера в расчет не берется, Ньютэ отметал эту идею быстрым взмахом руки. И снова принимался убеждать:
– Во-первых, раньше или позже, нам придется договариваться с Африканской, подписывать условия. – (Представительство Африканской Компании находилось как раз в Александрии.) – Во-вторых, если бы нам удалось избавиться от посредников в доставке южных пряностей, мы начали бы всерьез зарабатывать на обратном карго. В-третьих, заказы Гипатии. В-четвертых, я ведь не говорю, чтобы ты сразу на ней женился, но, сам понимаешь, горячие ночи в Золотой Ауре рядом с племянницей министра торговли… это ведь большой капитал. В-пятых, сам почитай, что пишет Йидзё. Нам нужно держать руку на пульсе. В конце концов, что оно такое – три-четыре месяца? Кристе, да я все оплачу из собственного кармана.
Икита-сан писал на классическом греческом, который отнюдь не грешил под его пером излишним чувством и напыщенностью. Сам господин Бербелек никогда его не видел лично. Зато Кристофф и Йидзё встречались за Западным Океаносом лет двадцать назад.
Тогда из иппонских колоний в западном Гердоне отправилась – частично оплаченная самим императором Айко – экспедиция для исследования географии и керографии Горла Евзумена, того самого узкого перешейка между Северным и Южным Гердоном. Именно тогда возник план выморфировать там межокеаносовый канал по примеру Канала Александра, соединяющего Средиземное и Эритрейское моря; господин Бербелек помнил, что писали о том «перерезании Горла» все европейские газеты. В экспедиции, от одного из заинтересованных в инвестициях дзайбацу, как раз и участвовал молодой Йидзё Икита.
Начинание оказалось неудачным, экспедиция вошла прямо в обезумевшую Форму одного из туземных кратистосов, бегущих на юг под натиском распускающегося, точно холодный железный цветок, антоса Анаксегироса. Пришлось как можно быстрее возвращаться на землю ровного кероса, пока они сами себя не позабыли. Ближе всего члены экспедиции оказались от Гердон-Арагонии. Самых больных забрал на борт корабль, ведомый отцом Кристоффа Ньютэ. Кристофф был на нем вторым офицером. Выхаживал Йидзё, тот страдал от заражения крови и деформаций костей. Тогда они и подружились, смешали свои морфы. Когда через несколько лет Кристофф создавал Купеческий Дом Ньютэ, Икита финансировал его начинание не колеблясь; и не потерял на этом. Как активный дольщик, он до сих пор делился с Кристоффом важной информацией, добываемой неисчислимыми шпионами дзайбацу Икита, восьмой силы Божественной Империи.
«Течет там река, человек, перейдя ее, перестает быть человеком» – так говорят, такие рассказы нам повторяют. Сплетни о появлении новых кратистосов кружат каждую весну, будто проклевываясь из завихрений кероса вместе с ежегодным пробуждением природы. Мы проигнорировали их, как и сотни подобных ранее. И все-таки позже начали доходить сведения о растущей заинтересованности теми землями со стороны разнообразных европейских и азиатских Сил, направлялись туда с неясными целями посланники королей и кратистосов, возвращались, не возвращались, шли следующие. Нынче даже неважно, что воистину является источником и причиной тех сплетен; теперь уже сам интерес относительно конкуренции достоин исследования. Именно так из случайного совпадения желаний рождается жизнь, нечто возникает из ничего.
Случайное совпадение желаний. Господин Бербелек размышлял над дорогами судьбы. Сложив письмо Икиты, он зажег махорник, дым поможет. Дорога первая: поеду в Александрию. И впрямь ли Шулима – крыса Чернокнижника? Там, в антосе Навуходоносора, у него, по крайней мере, будет больше шансов. А если не крыса? Тем лучше. Дорога вторая: не поеду в Александрию. И впрямь ли Шулима – крыса Чернокнижника? Окажется подальше от меня, не буду мозолить ей глаза, счастливой дороги; сам тоже покину Воденбург, не поеду в Иберию, спрячусь где-нибудь еще. А если не крыса? К чему ведет меня мое вожделение?
Нужно взглянуть на себя глазами Авеля: что сделал бы на моем месте Иероним Бербелек? Сбежал бы? Скрылся бы и молил, дрожа, чтобы опасность миновала? Или же истинный Иероним Бербелек встал бы на ее пути с поднятой головой?
Лучшее время начать изображать именно такого Иеронима.
Он придвинул пепельницу. Прижатое ею, на углу стола лежало приглашение на ужин к князю, начертанное на официальном дворцовом пергаменте. Эстле Амитаче наверняка там будет. Проверил дату – сегодня. Господин Бербелек пойдет.
Влюбившись, Авель Лятек в тот же самый миг всей душой возненавидел объект своего чувства.
Звали ее Румия, была она внучкой князя Неургии. Юноша увидел ее и залился румянцем. Увидел ее и понял, что недостоин поднимать на нее глаз. Рожден и умрет ее рабом. Преклоняет колени, поскольку не может не преклонять.
Ужин подали в Зале Предков. Здесь, в воденбургском дворце, где Григорий Мрачный жил столетиями, его Форма отпечаталась глубже всего, и труднее всего было ей сопротивляться. Никто не улыбался. Разговоры стихали уже во внешнем холле. Алитэ неуверенно пробормотала еще что-то раз-другой, но после и она лишь поводила по сторонам подавленным взглядом. Пирокийная инсталляция пронизывала дворец густой сетью металлических жил, со всех сторон гостей окружали созвездия ярких светил – и все же царило ощущение тьмы, волглого мрака, осклизлой черноты, стекающей вниз по ступеням, стенам, панелям, древним камням, по коврам, драпировкам, гобеленам, серебру и золоту. Огни дрожали не от жара, дрожали от холода; по коже гостей ползли мурашки. В Зале Протокола в высоком камине ревел сильный огонь, однако отсветы его не простирались и на несколько шагов от очага – по крайней мере так казалось Авелю. Отец предупредил их, оделись тепло. Обязывала их сдержанная элегантность, гердонская простота. Ужин давали в честь вновь назначенного посла Колонии. Господин Бербелек регулярно получал приглашения на подобные приемы, поскольку был единственным жителем Воденбурга – кроме его владык и нескольких мастеров из местной академии, – о ком княжеские гости могли слышать ранее; кроме того, принадлежал к аристократии и не доставлял хлопот, редко высказывая собственные суждения, обычно же поддакивая более благородным собеседникам. Был замечательно предсказуем, мечта любого мастера протокола: человек, совершенно определяемый чужими Формами. Моментально ощущал любое изменение дворцового этикета. Двери только начинали отворяться – а он уже поворачивался к ним, колени сгибались, склонялась голова. Дело даже не в том, что он преклонял колени первым, – он преклонял их именно тогда, когда преклонять надлежало. Авель припоздал и продолжал стоять, когда они входили: князь, княжна, две дочки, внук и внучка. На миг перехватил ее взгляд. Румия, знал, что ее зовут Румия. Она усмехнулась ему уголками губ, не то вопросительно, не то поощряющее. Он пал на колени. Стиснутые кулаки ткнулись в холодный пол, кровь ревела в ушах. Что за унижение!
Ужин подали в Зале Предков, под внимательными взглядами пращуров князя, что следили за едящими из-под потолка, из галереи портретов, созданных величайшими демиургосами кисти и полотна. Авель поглядывал на картины с подозрением. Эти богато одетые мужчины и женщины с прекрасными, суровыми лицами, казалось, выглядывали из рам, поворачивались именно к нему. Он сосчитал портреты: семьдесят два. Как глубоко в прошлое погружена история рода Неурга? Сколько поколений аристократов стоит в тени позади белокожей Румии?
Приходилось слушать посла Колонии, эстлоса Каролю Ройку, который витийствовал над индюком в грибном соусе:
– До того они одичали, что, хм, утратили всякое чувство иерархии, не существует общественных структур, лишь, мхм, одна огромная орда, в которой голос каждого одинаково значим, и всё решают сообща, один, один и один, аморфная масса. Ни королей, ни невольников, нет ни верха, ни низа; хмм, забыли всё.
– Забыли? – отозвался Авель с другого конца стола и сразу же пожалел, что открыл рот, поскольку, хотя Румия из-за этого и глядела теперь на него, глядели на него и все остальные, и внезапно пришлось сражаться изо всех сил, чтобы, под тяжестью их холодных воденбургских взглядов, произнести еще хотя бы слово. – Забыли или та Форма никогда и не была им дана? Может, Анаксегирос там и вправду первый?
– А ты, мхм, юноша, никогда не слышал о «диких кратистосах» не только в Гердоне, но и в Африке, в Земле Гаудата на Антиподах? Порядок заложен в природе мира. Эти, хм, хаос и смешение в одинаковую, однородную массу ему противны и суть нечто воистину больное. Только в глубочайшей дичи, за Мегоросами, в лесах ночи, под адскими деревьями, под, хмх, замечательно, замечательно, только там человек может настолько выродиться.
– А если он столь окончательно забывает свою Форму, – отозвалась княжна, – то и, тем самым, перестает быть человеком, верно, Иакса?
Иакса, придворная софистес, прежде чем ответить, вытерла платком узкие губы и положила столовые приборы симметрично по обе стороны тарелки.
– Сей порядок повсеместен, – сказала она, глядя на Авеля, – и одинаково касается как людей, так и зверей и растений; всего, что живет и что жить желает. Возьмем, к примеру, любых двух псов. При каких бы обстоятельствах ни встретились, они примутся облаивать и рвать друг друга, пока один не уступит другому, не признает его верховенства и своей подчиненности. А разве люди развились из зверей сразу как короли и кратистосы, слуги и рабы? Нет. Но всякий раз, когда встречаются двое незнакомцев, случается столкновение их воль, попытки подчинить другого в более или менее мягкой форме. Теперь, когда мы живем в цивилизации, это не всегда заметно на первый взгляд. Но ранее, в дикости, борьба была жесткой, ничем не ограниченной. Покорись или умри! Чем ты готов рискнуть ради своей свободы, независимости Формы? Ибо всегда в конце концов приходится играть по ставке наивысшей. Выберешь смерть или жизнь под чужой волей? И одни сгибались, более ценя спокойную, безопасную жизнь, и от них произошли рабы, холопы, люди послушные; но другие, каких меньше, не могут вынести и малейшего унижения, скорее сломаются, чем согнутся, их Форма слишком тверда – из них и произошли аристократы.
– Знаю, но… – заикнулся Авель.
– Но, – причмокнула эстле Амитаче. – Но мы, высокой крови, можем, в кругу своих, признаться в наших истинных страхах. Эстлос Лятек прав, оспаривая тезис эстлоса Ройка. Ибо ежели эти древние гердонцы некогда жили в здоровом обществе, ежели были цивилизованы, а теперь – даже вождя орды не в силах указать… то не определено и наше будущее. Ни одна Форма не дается навечно. Тем, кто уже рожден наверху и не должен сражаться за свое место, – им труднее прочих рискнуть всем, когда возникнет некто, не желающий склонять выю, и бросит им вызов; ему терять будет нечего, им же – все богатства мира. Легче, безопасней, проще отдать ему часть тех богатств. И еще одну. И еще одну. Вспомните, какова судьба рода Александра.
– Каковая – предупреждение всем нам, – проворчал князь, бросив на Румию острый взгляд; Авель заметил его и с трудом сдержал усмешку, склонясь над тарелкой.
– Ммм, ведь, собственно, хмм, это их и постигло, мхмм, одичание, одичание.
– Ах, мой дорогой посол, – эстле Амитаче потянулась к нему над столом, прикоснулась пальцами к предплечью, – мы знаем, что это правда. Но тем более следует публично опровергать ее. Зачем давать повод амбициозным мечтателям? Как говорил эстлос Лятек: «та Форма никогда не была им дана».
– Воистину, Одиссеев ум, – подвел итог князь, поднимая бокал в тосте к Шулиме.
После ужина, когда все разошлись по углам большого зала, чтобы вести в тени негромкие беседы (князь и посол попрощались первыми), Алитэ быстро исчезла куда-то с Иаксой, а отец удалился чуть позже, под ручку с эстле Амитаче, – и Авель остался один. Он не знал, как собой распорядиться. Лакеи и стража в черно-красных одеждах стояли, как статуи, под стенами и подле дверей, будто бы никого не замечая, но он ощущал на себе их взгляды, такие же неприязненные, как и у предков Румии на портретах. Отодвигаясь от них как можно дальше, он оказался в конце концов возле окна, что выходило на главную площадь дворца. Тьма окутала город, тьма, густо инкрустированная огнями тысяч окон и фонарей. Некогда дворец стоял далеко за границами предместий Воденбурга, но за столетия город наполз на Гору Неурга, окружив со всех сторон княжескую парцеллу: сам дворец, лабиринт хозяйственных строений, конюшен и каретных сараев, его знаменитые Сады. Он не видел их отсюда и не видел, когда въезжали в главные ворота. На самом ли деле тяжелый, словно надгробный камень, антос Григория Мрачного сморфировал там землю, сталь, растения и животных в одно огромное, полуживое, полумертвое, архитектоническое чудовище? Авель прижал щеку к стеклу, но вид закрывало западное крыло дворца.
Только почувствовав ее запах и дыхание, он заметил ее присутствие. Отскочил. Княжна смотрела на него, чуть наклонив голову к плечу, с руками, скрещенными под грудью, закрытой шнурованным корсажем темно-гранатового платья. Волосы, знак Неурга, столь же огненно-красные, как и у брата, матери, тетки, бабушки и деда, окружали лицо пламенной аурой, он почти видел расходящиеся от нее волны деформации кероса. Это избалованная девчонка, подумал Авель, она не может быть намного старше меня, Юпитер, я ведь тоже благородной крови, отчего ж должен… нет, не поклонюсь, не склоню головы, не буду выглядеть глупцом. Улыбка, двузначные слова, ясный взгляд – вот мой путь.
Она медленно вытянула к нему руку.
Юноша пал на колени. Не глядя, протянул трясущуюся ладонь, с закрытыми глазами поцеловал ухоженные пальцы. Сердце стучало слишком быстро, чтобы считать удары, не сумел бы сосчитать и до трех, красный, потный, хватающий воздух ртом.
Румия подступила на полшага. Вдавливала его в пол. Запах цветочных духов лез ему в ноздри. Еще миг – и он потеряет сознание. Авель чуть не всхлипнул в отчаянии. Он жаждал свернуть ей шею, жаждал высосать дыхание меж ее губ, сияние из глаз, ах, заглянуть бы в них еще раз, в вечность в тех глазах.
Говорила ли она что-то? Он не слышал за хрипом собственного дыхания.
Задрожал, когда княжна возложила руку ему на голову. Погладила по волосам. Склонилась к нему, он чувствовал это, хотя и не смотрел.
– Встань.
Он должен встать, встанет, не будет смешон перед ней, она хочет, чтобы он встал.
Встал.
– Понимаешь ли теперь, каков порядок мира?
Кивнул.
Она неожиданно захихикала, хлопнула его ладошкой по плечу, он почти физически почувствовал изменение Формы – выдохнул, отступил на шаг, поднял веки.
Она усмехалась шаловливо, избалованная девчонка, не старше его самого.
– Хочешь увидеть Сады?
В ответ он лишь проказливо ощерился.
Господин Бербелек заметил их, выходящих в боковую дверь, его сын и внучка князя, и указал взглядом Шулиме. Та кивнула.
– Как мотылек к огню.
Они как раз говорили о политике, он старался перевести разговор на союз Иоанна Чернобородого с Семипалым, Чернокнижник обязательно возник бы в нем, раньше или позже. Когда так и случилось, она на миг удивила его нескрываемым ядом в словах; впрочем, он тотчас разъяснил это впечатление холодной мыслью: именно так она и должна маскироваться.
– Сын козла, – бранилась она. – Помет Шеола! Подумай, как выглядела бы Европа, если бы не это вонючее отродье. Не могу понять, отчего против него не объединятся, почему его наконец-то не изгонят! Но нет, всегда только ссоры, однодневные перемирия, бумаги, бумаги и бумаги, конечно, никто не встречается друг с другом лицом к лицу, не пожимает рук, не испробует искренности другого. Кратистосы – это понятно, не могут встретиться никогда; но короли, высокая аристократия, владыки Материи? У них есть сила, они могли бы это сделать. Но нет, подражают, идиоты, кратистосам, все по-старому: через посредников и посредников посредников – и потом все удивляются, отчего Чернокнижник снова победил, почему поймал в свою сеть еще одного.
Царь-кратистос Семипалый, владыка Вавилона и близлежащих стран, оставался едва ли не единственным воистину искренним союзником Чернокнижника – в отличие от неисчислимых орд тех, кто приносил Чернокнижнику клятвы, поскольку не мог их не принести. Семипалый стоял с ним плечом к плечу еще со времен Войн Кратистосов, соединил свою Форму с его при изгнании кратисты Иллеи. Союз Семипалого с Иоанном Чернобородым означал усиление политической связи между Малой Азией и Македонией. Почти полностью отрезал от непосредственной помощи с Востока независимые государства Западной Европы.
– Лицом к лицу… – пробормотал Бербелек. – Тогда бы покорялись ему еще быстрее.
– Ох, прости, что я разбередила эту рану, эстлос, – сказала Шулима, сжав его плечо, и, когда б не это пожатие, он был бы уверен, что она насмехается над ним; так же лишь нахмурил брови, смешавшись. Она опустила бокал на подставленный лакеем поднос и снова взяла Иеронима под руку. – Прошу простить, если… Я, конечно, прекрасно знала, кто ты, еще только увидев тебя впервые – тогда, на приеме у Лёка; ты меня не заметил, эстлос. Весь вечер ты напивался в углу, хотя и это – без убеждения, ушел трезвым. Печальный конец героев, подумалось мне. О ком читаешь в исторических трудах – того лучше не встречать воочию, всегда лишь разочарование. Но теперь я понимаю больше. Ты не сломлен, эстлос, тебя нельзя сломать. Ты лишь отступил внутрь крепости, сдал внешние шанцы. – Она сжала ему руку снова. – И я хотела бы увидеть, как ты снова поднимаешь знамя.
Они уже вышли на западную террасу. Хмурые стражники стояли здесь вдоль каменной балюстрады, в поднятых руках держали белые лампионы.
Господин Бербелек старался искоса следить за Шулимой – не поворачиваясь к ней; тени от лампионов обманывали – что означает эта легкая улыбка? иронию, милосердие, презрение? Во время оно по такой ломаной лирике из уст женщины господин Бербелек решил бы: она хочет оказаться покоренной, молит об этом. Теперь же только вспоминал свои давнишние впечатления.
Но, как видно, такова была ее Форма: вечерний придворный флирт. А может, и вправду, мысль о возрождении бывшего героя сыграла на амбициях эстле Амитаче, ибо есть ли большее удовлетворение для женщины, чем разбудить мужчину в мужчине, может, она и вправду…
Он встряхнулся.
– У меня есть знакомые в Византионе, – сказал господин Бербелек сухо. – И мы обменялись письмами насчет тебя, эстле.
Она не разжала хватку. Отвернулась слегка, глядя на ночную панораму Воденбурга и моря. Он не отводил взгляда от лица Шулимы. Усмешка ее исчезла, но и только; не выдала себя. Может, он сделал ошибку, блефуя? Момент был подходящим.
Ждал, когда она скажет хоть что-то, бросит контробвинение, рассмеется, заплачет, станет нагло отрицать, хоть что-нибудь. Но нет, ничего. Он медленно высвободил руку, отступил. Вынул махорник. Лакей подал огонь. Господин Бербелек затянулся дымом. Шулима так и стояла, вглядываясь в Воденбург, постукивая ногтями в белых напальниках по шершавому камню балюстрады.
Когда она наконец двинулась, то поймала его врасплох. Прежде чем Бербелек успел сосредоточиться, женщина стояла перед ним, глаза в глаза, дыхание в дыхание – склонилась сквозь дым к Иерониму.
– Полетишь со мной в Александрию? – спросила тихо.
Он не отвел взгляда; может, это было ошибкой. («Значит, там ее и убьешь».)
– Да, – ответил он.
Она быстро поцеловала его в щеку.
– Спасибо.
И отошла, энергично стуча каблуками.
Он медленно докурил махорник.
Алитэ уснула уже в экипаже. Портэ отнес ее в кровать. В Авеле же слишком многое еще бурлило. Даже когда господин Бербелек заставил его усесться в одно из кресел библиотеки, юноша все продолжал потягиваться, хрустел пальцами, закидывал ногу за ногу, меняя их раз за разом, а то и забрасывал их на подлокотник, насвистывал под нос, а в перерывах бил себя ладонью по бедру – сам не отдавая себе в том отчета. Некоторое время Иеронима это забавляло, пока он не задумался над источником своей веселости и не вспомнил о вскрытых втайне письмах. Отведя взгляд, он сглотнул горькую слюну.
Тереза принесла черный чи, он поблагодарил и подал сыну горячую чашку.
– Ты ведь понимаешь, что у них таких игрушек – сотни? – проворчал господин Бербелек, не глядя на Авеля.
– У кого?
– У них. Придворных сирен.
– Как эстле Амитаче? – парировал Авель.
– Да, – спокойно ответил господин Бербелек, садясь в кресло наискосок.
Они однажды уже разговаривали здесь. Из-за повторения места, времени и жестов они вернулись в ту же самую Форму, ночь соединялась с ночью, сказанное с несказанным. Изменилось ли что-то между ними? Что ж, Авель уже не обращался к нему на «вы».
– Да, эстле Амитаче, эстле Неург, они, – сказал господин Бербелек, пригубив соленый напиток. – Почему аристократия заключает браки лишь в своем кругу? Ибо невозможно равенство чувств между псом и его хозяином: псом овладели, хозяин – владеет. Конечно, зверя можно выдрессировать так, чтобы тот искренне его полюбил.
Авель покраснел. Долго вертел чашку, не поднимая взгляд.
– Знаю, – пробормотал он наконец. – Но я ведь тоже благородной крови.
– Потому она вообще захотела с тобой развлечься. Ибо раб не удовлетворил бы ее. Допускаю, что ты поддался слишком легко, и во второй раз она тобой уже не заинтересуется. В Бресле ты никогда не сталкивался с высокой аристократией?
– Нет. – Он отставил чашку, взглянул на отца. – Но ведь у тебя большой опыт, ты жил меж ними, был одним из них, верно?
Господин Бербелек покивал, игнорируя задиристый тон Авеля.
– Через некоторое время перестаешь верить в истинность других людей. Если в твоем присутствии они ведут себя как безвольные предметы – предметы они и есть. С предметами не разговариваешь, предметы не одаряешь чувствами, самое большее – коллекционируешь их. Ищешь общества других подобных тебе; с радостью приветствуешь всякого, кто хоть немного тебе противится. В эти короткие моменты ты не одинок. Румия – у нее еще есть надежда, прости ее.
– Он поэтому тебя пощадил? Потому что ты сопротивлялся?
– Кто? Ах, он.
– Поэтому?
Господин Бербелек глянул на часы. Скоро два. Тереза, выходя, прикрыла дверь библиотеки, заперла ночь снаружи. Все спят, мрак окутывает столицу, нас отделяет от него только мерцающее пламя пирокийных огней под матовыми абажурами, это подходящий момент. Господин Бербелек – чашка с недопитым чи в левой руке, правая на сердце – наклоняется к сыну и начинает говорить.
Огнива перестали высекать искры, спички перестали гореть, из кераунетов и пиросидер не удавалось выстрелить – по этому мы узнали, что прибыл Чернокнижник.
Первые самоубийства среди солдат случились уже на следующий вечер. Шел второй месяц осады, под моей властью оставалось человек семьсот, не считая шести тысяч жителей Коленицы, оставшихся в своих домах. Никто не вел счет самоубийствам горожан.
В то время я ходил в морфе великого стратегоса, войска присягали на верность, едва лишь меня увидев, битвы выигрывались, стоило мне лишь взглянуть на поле, приказы исполнялись еще до того, как я договаривал последние слова, я чувствовал, как керос прогибается под моими стопами, я был выше семи пусов ростом, в Коленице не нашлось настолько большого ложа, было мне двадцать четыре года, и никогда ранее я не проигрывал битвы, армии, замки, города, страны – все лежало предо мной, не осталось мечты достаточно великой. А затем прибыл Чернокнижник.
Тебе б нужно знать, отчего я вообще уперся в Коленицу. Главнокомандующий армии Вистулии, фельдмаршал Славский, по поручению Казимира ІІІ, планировал контрнаступление вдоль Карпатского хребта, готы же должны были нажать с севера и оттеснить силы Чернокнижника назад на линию Москвы. На картах это выглядело классической подковой: противник либо отступает, либо сражается на два фронта, где поражение на любом из них одинаково трагично, или же рискует атаковать мнимо неприкрытую середину, будучи уверен в ловушке, которая тотчас захлопнется в смертельный котел. Однако, чтобы провести это юго-восточное контрнаступление, Славскому нужны были сильные войска – состоящие из ветеранов, и он собрал их, двух— и трехкратно ослабляя отряды, находящиеся внутри «подковы». В Мартиусе у меня было три тысячи человек, в Априлисе – осталась неполная тысяча. Славский планировал грамотно: даже при таком ослаблении обороны стратегосы Чернокнижника оказались бы совершенно безумны, чтобы ударить в центральную твердыню Вистулии. Мы надеялись, что они отступят. Как знаешь, не отступили.
Апрелиус мы продержались без особых проблем. Я ежедневно поднимался на вершину коленицкого минарета, с него открывался прекрасный вид на пригороды и поля, до самой пущи. Несколько недель я высылал еще и регулярную конную разведку, в ближних селениях в бассейне Вистулы на линии в тридцать стадиев стояли наши посты, поддерживалась и постоянная связь с Краковией. По сути, я отвечал за тысячестадиевую линию фронта, от Бротты до Церебужа, мне подчинялась и большая часть гарнизонов Мазовии. В теории, то есть согласно стратегии Славского, я должен был получать от них и из штаба ежедневные рапорты о продвижении войск Москвы и при первых же признаках отступления двинуть вслед за ними весь центральный фронт; получается, я был главнокомандующим Армии Запад, и именно так мое поражение и описано в книгах. Но рапорты изначально доходили редко и с опозданием, если вообще доходили, а свои посты и дозоры мне пришлось отозвать, когда враг подтянул крупные силы, однажды ночью сжег три села, это была граница разумного риска. Разъезды тоже возвращались потрепанными. Из допросов захваченных «языков» я знал, что на нас идет Трепей Солнышко, внук Ивана Карлика, с десятитысячной уральской ордой. Конечно, я сразу послал нарочного в Краковию, поскольку это была информация, позволявшая говорить, что они решились на фронтальный удар; я надеялся, что тотчас подойдут подкрепления. Подкрепления не подошли, мы остались отрезанными, Трепей вошел глубоко, захватил все мосты и броды перед нами и позади нас. Пришлось полагаться на голубей. Но это уже была лотерея. Москвияне привезли с собой искусно подморфированных ястребов, девять из десяти посылаемых птиц те перехватывали еще в небе над Коленицей, мы видели, как рвут их в пух и перья. Так или иначе, но Славский приказывал «удерживать город любой ценой», Коленица оставалась ключевым пунктом, наступающий не мог оставить ее в тылу, не мог и обойти – и именно поэтому ее поручили Иерониму Бербелеку.
Мы прекрасно подготовились к осаде. Я еще накануне стянул демиургосов ге для ремонта крепостных стен, устроил припасы, углубил колодцы. Также в Коленице издавна обитал полудикий текнитес сомы, до Мартиуса никто даже не заболел. Потом начались перестрелки, пиросидеры гремели днем и ночью, жертв было не избежать. Но я верил, что Трепей терял намного больше народу, со мной были хорошие солдаты, хорошие аресы, умелые пушкари, мы всегда доставали дальше, стреляли точнее, разбивали пиросидеры и пороховые склады москвиян. Те однажды попытались пойти на приступ, мы отбились практически без потерь. Боевой дух оставался на высоте, в моем войске боевой дух всегда оставался на высоте. Я провел две ночные вылазки, сжег им часть лагеря. Было лишь вопросом времени, когда к нам подтянется Славский – с подкреплениями, либо сомкнув окружение с юга. Правда, с противником пришел демиургос метео, с неделю не падало ни капли дождя, все высохло до звона. Они рассчитывали на пожары – но я замечательно вышколил горожан, разрушения оказались минимальны. Мы держались.
С началом Маюса подкрепления и вправду начали подходить – подкрепления к Трепею. Я смотрел с минарета, как разбивают лагерь на окружающей Коленицу равнине, ряды одинаковых одноцветных шатров на самом горизонте. Ничего хорошего не выходило из их подсчета, а сильнее того ужасали шеренги невидимые, скрытые за горизонтом. Эти новые привели с собой бегемотов и разнообразных уральских какоморфов, черное семя ферм Чернокнижника – явственный знак, что близится и сам Иван Карлик с основными силами. Гули, выроды, множоры, выморфированные из зверей в людей или – еще страшнее: из людей в зверей. Спускали их с цепей на закате, те подходили к стенам, подбирались к самым башням, некоторые умели говорить, шептали на темных языках из безлунной тьмы, солдаты нервничали, стреляли вслепую, пустая трата пироса. Выродов стали перебрасывать к нам за стену – катапультами, мертвых. Трепей хотел ударить по городу болезнями, которые те переносили в своих брюшных мешках, натянутых как кожа на барабанах. А мы, раз уж те спустили на нас какоморфов, поняли, что это будет долгая осада. Может, были среди них и безумные текнитесы, которые преднамеренно распространяли на Коленицу больные антосы, короны распада Формы; но сомневаюсь, для войска тянуть с собой кого-то такого всегда серьезный риск, безумцев невозможно контролировать по определению, первой рушится дисциплина. А может, наш текнитес тела жестко держал нас в своей ауре. В любом случае, эпидемия не началась.
У меня с самого начала был продуманный план бегства. Ударить в неожиданный момент, быстрый прорыв – и рысью на запад. Главной проблемой, конечно, оставались гражданские, их я бы так спасти не сумел. Мои сотники, впрочем, предоставляли аргументы чисто военные: здесь, сидя в окружении, я просто зря растрачиваю свою армию, в то время как одни боги знают, что происходит в большом мире, не пала ли Вистула под кнутом Карлика, Святовид под сном Чернокнижника, кто знает, могли бы перевесить нашу чашу весов, я бы мог.
В четвертую неделю Маюса прошел слух о поражении главных сил Славского, о том, что король Казимир сбежал из Краковии, а Святовид скрывается в западных пущах. Этого невозможно было бы еще почувствовать, но люди так сильно поверили в слух, что получалось – все едино, правда или нет, боевой дух начал падать. Я произнес несколько речей; помогало лишь на время.
С началом Юниуса уже и сам я чувствовал, что близятся перемены. Это стало невозможно скрыть от людей, хватало бросить на землю горсть палочек, и половина всегда падала в каком-то геометрическом узоре, квадрат, октагон, пентаграмма, звезда, знаешь – печати Чернокнижника. Горсть палочек, песка, замутить воду, пустить дым… Он близился, к чему отрицать, должно быть, вышел с Урала в начале весны, наверняка миновал уже Москву, шел на запад, прямо к нам.
По крайней мере в его короне мне не грозили бунты и паника среди напуганных людей, с каждым днем росли дисциплина и послушание, вскоре коленичане падали предо мной ниц, чуть ли не сапоги лизали. Сперва я возмущался, но позже антос Чернокнижника вцепился и в меня, через неделю я приказал выпороть какого-то несчастного купца, когда тот не стал бить передо мной челом. Небо было ясным, горячая синева вистульского лета, но все знали, что это лишь подлая ложь Материи.
Лагерь Ивана Карлика разбухал вокруг города, точно язва вокруг открытой раны. Ночью – огни, музыка; праздновали. Они перестали нас обстреливать, и это беспокоило сильнее всего. Я подумывал об очередной вылазке, добыть языка, узнать, какие у них планы, что происходит. Последний голубь добрался до нас шесть недель назад, мы были отрезаны, мир вне окоема, открывающегося с башни, не существовал.
Потом огнива перестали высекать искры, спички перестали гореть, пирос не взрывался. Стражники на ночных дежурствах принялись спрыгивать со стен, прямо в лапы хихикающим гулям и выродам. Солнышко, то есть Карлик, отвел свои войска к самой границе пущи, теперь осада превратилась во что-то совершенно иное. В сумерках перед воротами встал герольд. «Сложите оружие и откройте ворота – и он дарует вам жизнь. Так или иначе, но вы падете к его стопам, живыми или мертвыми. Он прибыл. Он ждет. Отворите ворота. Один лишь порядок в мире, один владыка. Се – его тень. Отворите ворота. В Коленицу прибыл кратистос Максим Рог!» Я приказал арбалетчику застрелить герольда и расстреливать всех следующих, под какими бы цветами они ни пришли.
Максим Рог, Чернокнижник, Уральский Великан, Вечный Вдовец, кратистос-сюзерен Москвы, черная легенда Европы, герой сотен романтических драм, червь истории, тысячеименный непобедимый ужас – впервые я увидел его утром четвертого Квинтилиса. С минарета, сквозь подзорную трубу. Он одиноко ехал посредине ничейной земли между окопами Ивана Карлика и стенами Коленицы, объезжал город. Сидел верхом на каком-то рогатом зооморфе с черной как уголь шерстью и с высоким, выгнутым хребтом, тот происходил от верблюдов либо хумиев, и лишь через какое-то время до меня дошли истинные пропорции увиденного: чтобы сидеть на столь огромном звере, человек, которого я видел, и сам должен быть не меньше восьми пусов ростом. А к тому же он казался скорее крепким широкоплечим силачом, нежели костистым худышкой. Было жарко, одет он оставался лишь в белую рубаху и штаны. Я не видел лица, только гриву темных волос, черные заросли. Единожды он повернул ко мне голову, я уверен, что увидел меня, это невозможно, но я был уверен, чуть не выпустил подзорную трубу. Ты должен понимать: ему уже тогда хватило бы лишь взглянуть на меня. Сходя с башни, я считал ступени как минуты, оставшиеся до казни. Я знал – он выиграет. Знал, что у меня нет шансов. Следовало открыть ворота. Это был Чернокнижник.
Солдаты тоже его видели; ему это и нужно, осада превратилась в схватку по навязыванию воли, Форма против Формы. Я огласил очередную речь: «Не позволю распространяться страху, попытки бегства будут караться смертью. Они не войдут сюда, если только мы не впустим их сами. Ждать! Помощь в пути!»
Чернокнижник кружил вокруг города, как волк вокруг костра, день за днем, ночь за ночью, одинокая фигура на пустом поле, постоянный, будто черная звезда, солнечные часы поражения. С каждым часом мы все сильнее впадали в его антос. Не знаю, такова ли его корона или он просто выбрал для нас именно такую морфу, но то, к чему шел керос Коленицы, окончательная его Форма… Нас притягивала пустота, ничто, недвижность, омертвение, тишина и совершенный порядок смерти. Бывало ли у тебя такое чувство – вдруг понимаешь, сколь противоестественно, странно и пугающе то, что ты вообще живешь, что дышишь, движешься, говоришь, ешь, испражняешься, что за абсурд, что за извращение, мерзость теплого тела, слюны, крови, желчи, это кружит внутри, обращается в мягких органах, но не имеет права, не должно, приложи руку к груди, что там, что бьется, боги, этого же нельзя выдержать, трепет и отвращение, вырви, уничтожь, сдержи, верни земле.
Он пережевывал нас.
Я выходил на пустые улицы, уже как бы не у меня одного хватало сил, чтобы взбираться на башню, осматривать стены, проверять посты, сказать по правде, нечего было проверять, те, кто на них еще оставался, оставались не по обязанности или от страха передо мной, но поскольку это не требовало никаких усилий, решений, импульса воли; они уже почти не жили. Часто я не мог отличить мертвых от спящих, не ели, не пили, засыпали в моче и говне. Когда однажды вечером я вернулся в казармы, то застал моего заместителя и трех сотников спящими за штабным столом; затем понюхал их кубки: они не спали, выпили растворенный в вине миндальный яд.
Квинтилис перешел в Секстилис, я уже не мог ни во что одеться, всё оказывалось слишком большим, закатывал штанины, затягивал пояс, подрезал рукава, с какого-то трупа снял сапоги. С другими происходило то же самое, люди жаловались на это и раньше; и все же большинство вообще не обращало на такое внимания – ходили нагими, давно перестали надевать доспехи. Я пробовал сохранять дисциплину хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы не действовали. Я взял за обычай ночные прогулки, не мог уснуть в той огромной кровати, ходил, подсматривая, подслушивая, что за настроения, о чем говорят – солдаты и коленичане. Но к тому времени уже нечего было подслушивать, свободная беседа стала настолько же редкой, как и смех, Формой Коленицы сделалось Молчание.
Я не мог понять, отчего они не атакуют, захватили бы стены первым же штурмом, никто бы не встал на защиту. Разве не знали, разве не знал Чернокнижник? Вместо штурма – дни, недели, месяцы в его короне, город и люди, убивал ли он нас, нет, убивали ли мы себя сами, нет, просто подобие смерти победило подобие жизни. Так же и с деревьями, травами, зверьем – скорчившимися, бледными, сухими, если и живыми, то – умирающими. Только кратистос сумел бы в такой ауре удерживать свою Форму.
Сказать правду, я даже не слишком-то помню то время, память будто выжгли. Конечно, и речи не было, чтобы не уступить, не верь книгам. Тогда уже не было речи ни о чем. Вероятно, если бы их кто-то поднял, приказал отворить ворота… Но уже ни у кого не осталось сил. Я считал удары своего сердца, чтобы убедиться: все еще существует какое-то «я» и какой-то Иероним Бербелек, хоть какой-то. После уже узнал, что в последние дни я оставался единственным живым человеком в Коленице, по крайней мере – единственным в сознании: представляешь, насколько я был в себе, если не помню о тех днях ничего. Единственное: призрачно огромное Солнце в ясной синеве небес.
Ну и, конечно, последние воспоминания, когда он уже вошел в город. Теперь я думаю, что он искал меня. Знал обо мне – ему сказали, кто здесь командует. Поскольку это – пойми – это единственная победа для кратистосов: не через уничтожение, измождение, бегство врага, но только через его добровольную клятву. Насколько вообще наши поступки в этом мире можно называть добровольными. Таков их триумф.
Он вошел один, это совпадает с легендой, он всегда входит первым, принимает под свою руку. Я не уверен, учуял ли я и выступил ли ему навстречу, или же это он нашел меня там, на улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидел его, выходящего из-за поворота, он был пешим, в левой руке нагайка, похлопывал ей ритмично по ноге. Шаг за шагом, медленно, это была прогулка виктора, и каждое место, которым он прошел, каждый дом, который миновал, каждая вещь, на которую взглянул – мне и вправду мнилось, что я вижу эту бегущую сквозь керос волну морфы, – каждая вещь отныне была более Чернокнижником. Он застал меня сидящим на земле, и, пока он ко мне приближался, я пытался подняться на ноги. Я давно уже ничего не ел, о еде было и не помыслить, скорее всего, так и остался бы на четвереньках, знал, что должен остаться на четвереньках, на коленях, головой в пыли, целовать ему ноги, когда приблизится, так следовало поступить, все к тому шло – попытайся понять, хотя это лишь слова, – когда я поднял голову, он возвышался на половину неба, се великан, он перерос род людской, мы не доставали ему и до плеча, до груди, он – над, мы – под, земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях – попытайся понять – ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайка о ногу, тук-тук, я что-то бормотал, возможно, стонал мольбы, слюна на подбородке, голова свешивается, но продолжал вставать, нога, рука, опираясь и трясясь, он стоит, ждет, я чувствовал его запах, как миндаль на устах самоубийц, может, запах его короны – попытайся понять, сам я не понимаю, – я встал, поднял взгляд, полуослепший, взглянул ему в глаза – небесный цвет, смуглая кожа, он усмехнулся из-под усов, что должна была означать та усмешка, снится мне до сих пор, усмешка кратистоса-триумфатора. Понимаешь ли ты это? Он сказал бы слово, и я вырвал бы себе сердце, чтобы его удовлетворить.
Я плюнул ему в лицо.