Жан-Лоран Солитью Инструкция к машине для пыток

До закрытия бара осталось с минут тридцать. Бармен уже потихоньку стреляет глазами в посетителей – не злобно, но с вопросом: «ещё по одной? Или узнаем, что у вас за душой?». Хороший бармен ретранслирует настроение гостя, проводя через фильтр промилле. Для кого-то бармен психолог, для кого-то друг или Бог, а, может, и вовсе всё вместе. Этот бармен был, что надо: его взгляд не виден обычному гостю – микросекунда от полировки бокала и обратно – натренированные глубокие глаза резче прыжка хищной кошки. Иногда он смотрит через стекло, но в баре уже так темно, что лишь неоновые красные надписи размыто отражаются в блестящем бокале. Они гласят: «Redrum», что, как не сложно догадаться, является анаграммой на славное слово «Murder», обозначающее убийство. К сожалению, в этом заведении угрозы смерти мне принимать не приходилось, но в парке культуры и отдыха, что, конечно, иронично, если память меня не подводит, не меньше пяти раз.

–Стеф, а можно ещё один вопрос?

Мой друг Жан задал мне вопрос. Его глаза немного слипались, но в них то и дело проскакивал энергичный огонёк: день был тяжелый, все устали, но некие остаточные силы поднимались, выбитые пивной газацией. Этой ночью спать мы явно будем крепче некуда, но выспаться не удастся. Общеизвестный факт: от алкоголя, конечно, уснуть легче, но выспаться куда сложнее. Однако, мне вспоминается один парень лет двадцати восьми – он ловко справился с долгосрочными последствиями алкоголизма, хотя пил всегда будто не в себя: хитрец умер от разрыва сердца, не дожив до тридцати.

– Конечно.

– Мне стало интересно, исходя из беседы, какую ты видишь социальную систему во главе всех остальных? Что нужно миру?

– Миру нужна анархия, – с лицом бывалого морского волка я наблюдаю за огоньком чьей-то зажигалки, мерцающей за окном, словно вижу в ней далёкий призрак поросшего мхом маяка.

Я отвечаю, не раздумывая: эта тема для меня давно была решена – консерватором я себя не считал, да и ригидностью не страдал – просто в данный момент такой ответ содержало моё сердце. Громкая музыка в этом баре на улице Некрасова перебивала слегка мои слова. Мой друг, правда, слышал их вполне разборчиво, и назойливая музыка ему в том никак не мешала – не в этом было дело. После полутора стакана стаута мысли стали подобны пугливым маленьким птичками, засевшим подоле кормушки: красивые, манящие и такие юркие! Не дай Бог шевельнёшься – пиши пропало. Я удерживал их в голове из последних сил, тщательно жмурясь и ни в коем случае не шевеля глазами. Вдруг, кто-то или что-то меня отвлечёт? Тогда и беседе конец, а ведь беседа была на интересную тему, что само по себе уже редкость. Хорошие разговоры попали в Красную книгу: если они есть, то без слёз не посмотреть, а, если их нет, то, собственно говоря, их и нет – ни памятника, ни монумента – простая хладная история.

– Хм-м-м. А почему именно анархия? Не тоталитарный строй, не демократический? – задал мне вопрос Жан.

– Нет, – сказал я как отрезал. – Анархия – это не костры и не грабежи, не насилие и власть сильных. Хочешь, дай кому-нибудь, извиняюсь, по роже, хочешь, пиши стихи? Так, что ли? Не-е-е-т, друг мой, это уже беспредел и, в общем-то, свинство редкостное. Анархия настоящая, то есть сама её идея гласит совсем иначе: каждый реализуется так, как ему нравится и никто ему не в праве за это предъявить обвинения какой-либо юридической, моральной, поэтической, метафорической или иной формы. Конечно, с учётом, что кроме чувственного дискомфорта ты ничего более не испытаешь от такого рода чужой реализации. В новом мире человеку необходимо привыкнуть, что он здесь не один, а они – то есть все остальные, ой как отличаются, и ничего с этим не поделать к тривиальным сожалению или счастью. Толерантность – когда-то слово сильное, но ставшее слабым. Терпимость, ах! Что за слово?..

В желудке тёмное нефильтрованное постепенно рассасывалось и впитывалось в кровь. Я выпил немного, но порой организм подставляет вот такую свинью – напиться с полутора-то бокалов! Порой понять жизнь невозможно. Ощущение формируется такое, будто она работает по принципу какой-то подлой машины, что с самого рассвета веков терзает человеческие судьбы не кнутом и мечом, но сюром и абсурдом. С Жаном мы, что говорится, «словили» прекрасный момент дружеской беседы и вот такой нелепый «подарок» преподнесла нам жизнь – охмеление! Мысли постепенно расползаются во все стороны, как подтаявшее на солнце масло, а я лишь подставляю ладони к одному из краёв стола. Ещё пятнадцать минут, но последние гости уже расходятся восвояси. И парочка, сидящая за последним столиком, либидо которых явно подскочило вместе с градусом – руки бродили по телам, словно бы что-то крайне смущенно искали. Хотя по-настоящему искали они лишь одно – кровать в свободной комнате; мысли о всех возможных и невозможных кроватях и их логических побратимах захватили всю их фантазию. Желательно без соседей и больших ушей, так любящих ловить чужие вздохи. И бродяга в капюшоне: тучный парень с большой рыжей бородой – такие обычно удивляют тем, что, либо поднимают семидесятикилограммовую гирю над головой без заминки, либо тем, что не могу поднять даже бокал пива выше собственного рта. Последними прощались крепким рукопожатием, как обычно, то ли студенты, то ли серферы над ветрами судьбы. Одетые чёрт знает во что, разношерстные, как котята странной сводки: на голове все вариации от восковой укладки Лиги Плюща до ирокеза с косой, идущей к тазу. Те ещё молодые доходяги. Терпимость-терпимость… Я неожиданно понял, что прервал свой ответ довольно долгой паузой, весь поглощенный слегка дрожащим и размывающимся окружением. Жан был таким парнем про которых говорят: «манерный эталон, сама учтивость». Он спокойно наблюдал за мной, прекрасно понимая, что за процесс происходит во мне. Понимал он по той причине, что и в нём, как мне абсолютно было понятно, происходит точно такой же чертополох. Извинившись, я продолжил:

– Если уж чья-то деятельность тебе физический вред приносит, то мы бы хотели, чтобы нас защитили, верно? Верно. Тут-то и помогает государство устранять таких вот действительно опасных индивидов. Не надо ничего кулаками решать. Но это всё следствие моего выбора, а не причина. Причина же кроется в другом. Здесь вот над чем задуматься надо: в мире хотят снизить смертность, скажем, от самоубийств, да?

– Безусловно хотят.

– Да. И что для того делают? Рабочие места: допустим, где родился, там отучился, там и пошёл работать? Льготы? Материнский капитал – роди двоих, третий в подарок – ипотека в Сызрани на двадцать лет? Ну, что же, допустим. Финансирование обороны, армии, да разведки. Чтобы что? Чтобы к тебе проводница в вагон зашла и спросила: «Чай, кофе, печеньки? А, может, лучше открытка? Двести рублей – всё в благотворительный фонд идёт на помощь больным детям. Что? Не хотите детям помочь? Ну, смотрите». Улыбается так странно и головой кивает: понимает, что глупо всё это, но и мы – подонки те ещё, как оказывается. Едва ли не враги народа. В общем, ясно всё с нами. Странновато, да? Реализация личности не укладывается в танковый завод, лоснистые щеки и патриотически спокойную совесть. Личность – это искусство. Быть человеком – целая наука. Какой век уже живём, а всё как-то странно, да странно… Не находишь? Оборона и армия. А с кем воевать-то? Понятное дело, что люди собираются убивать людей. Столько лет культурой обмениваемся друг с другом, а тут, вдруг, захотелось устроить геноцид. Не бывает такого у тебя? Вот и у меня не бывает. Разумно было бы тех, кто подобные вещи предлагает, направлять к психотерапевту. Государство и Бог – на счету этой парочки неисчислимое множество смертей, океаны крови и континенты, покрытые костями. Стоило ли оно того? Вопрос риторический. Так это я к чему? Функция государства – я это вижу довольно просто: полиция, поддержка человека и распространение информации. Полиция, чтобы уж больно буйные уникумы не устраивали неправильную анархию.

– Поддержка, я так, понимаю, характер имеет сложный? Экономический, моральный и так далее?

– Всё верно. Вот тебя в школе поддерживали?

– Учили.

– Учили… И меня учили. А поддерживать никто вовсе и не собирался. Экономическая грамотность, сексуальная жизнь, извечная проблема столкновения мужского и женского, прикладные навыки, психологические знания и весь остальной длинный список – разве этому обучали? К глубокому моему сожалению, нет. Теперь имеем то, что имеем. Увы и Ах. Жизнь нам поставила Шах и Мат. Ошибки сделаны, мосты сожжены, а сердца полны сожаления. Родители должны были… А им откуда эти вещи знать, ежели их не учили? Странный Уроборос, ещё не куснувший свой хвост: у него нет начала и нет конца – его просто нет.

– А анархия должна эту проблему решать?

– Если правильно перераспределить средства и уделить внимание наиважнейшему, то есть человеку, то да, безусловно. Представь, что больше нет границ, нет армий, нет войн, нет заговоров и лидеров. Лишь люди, возросшие до того уровня, чтобы осознанно проживать отмеренное им время.

– Звучит утопично и нереалистично. Вряд ли подобный строй достижим в ближайшие два-три века. Научно-фантастический сюжет, исключающий важнейший фактор – человеческий.

– Я живу идеалами… Пока что приходится выбирать тоталитарное – от свободы у людей в голове творится сущий кошмар. Разумный человек во благо большинству вынужден ограничивать свою свободу, оказываясь в одной лодке с глупцами, что сочли себя ясно мыслящими.

– Здесь соглашусь. А информация какое значение имеет в этой картине?

– Ах, информация… Предположим, ты музыкант, художник или писатель, в общем и целом, творец. Или, может быть, ты специалист в своей более прикладной профессии: преподаватель, инженер или врач. В любом случае ты человек, желающий чего-то добиться, как и все мы. Путь к признанию будет тернист и невыносим при любом из возможных раскладов, если только ты не из тех «везунчиков», что держат сворованный туз в рукаве. На каждом шагу обнаруживается новое препятствие и всё лишь для того, что тебе просеял безжалостный фильтр, настроенный на самых проворных, самых хитрых, часто бесчестных и подлых, лишенных таланта и дара, но наделенных усердием не того качества, что необходимо, но того, что помогает им шествовать по головам – одним словом, это хищники. Любой от мал до велика, от какого-нибудь панка с запалом до хладнокровного архитектора вынужден продвигать личный бренд под своим именем. Сохранять честь в бесчестное время – сложный путь. Каждый нынче вынужден наклеивать себе бирку и штрихкод, формировать прайс своих услуг и оценивать, за сколько его можно купить и принудить с улыбкой к действиям противоестественным для его души. Всегда и за всеми стоит Большая Лапа, тянущая из имени человеческого деньги и эту гадкую медийность – величину, измеряющую человеческую ценность, даже если он последний из подонков, обеляющий наркотики, морально-духовную слабость и неконтролируемое сексуальное поведение. Так происходит, потому что столь важный для всякого мыслящего живого существа процесс, как реализация собственного потенциала, доверили коммерческим компаниям, топ-менеджерам и остальной сребролюбивой братии. Они прекрасно знают костяное правило искусства: «Любую идею при правильной подаче можно выдать за шедевр». Нет таких идей, на которых нельзя сделать деньги, но есть удобные люди, удобные мысли и выгода, стоящая за ними. Если бы ты написал неплохую статью, а я бы был её главным редактором, думаешь, была бы сила, способная остановить меня от публикации твоей измышлений на бумаге? Возможно, только совесть, но на неё уже нет никаких надеж.

Ты же знаешь идею про разделение лавр в виде пирога, его кусков и крошек? Я придерживаюсь непопулярного мнения, гласящего, что пирог настолько большой, видом своим похож скорее на закрученный в бесконечную спираль сладкий рулет, что его хватит абсолютно всем. И я также считаю, что нет тех, кто ест весь пирог, включая крошки, но я считаю, что есть те, кто не пускает всех иных к столу, на котором расположился пирог. Жадность – апогей человека. Видишь, что получается, друг мой? Не бескорыстное государство руководит продвижением труда человеческого, а, напротив, полная тому противоположность. Да и бескорыстного государства мы сейчас не имеем… Если оно и помогает, то только лишь, когда ему самому это выгодно.

Мои пальцы скользнули по краям полупустого бокала, обведя его кругом несколько раз – от движения раздался слегка скрежещущий вой, эхом смолкнувший внутри, разбившись о тёмную пивную гладь.

– Что же мне видится в этой ситуации? – продолжил я после краткой паузы. – Государство должно стать лучшем продюсером, если мы можем позволить себе столь фривольный тон. Должно помогать всякому человек добиваться успеха, ежели на то имеются таланты и тому способствует усердие. Души путь лежит к делу, что теплит его, но никак не к лизоблюдству и всякому цирковому паясничеству. А союз государств должен помогать людям со всего мира находить тех, кто им симпатичен, ведь оно логично, что среди ста миллионов сложнее найти «своего» человека, чем, например, в восьми миллиардах. Мы жители одного мира – нет той мысли, что не в состоянии понять человек, родившийся на другом конце света, но есть система, вынуждающая не понимать – патриотизм, национализм, религия. Сами по себе вещи не опасные и даже во многом полезные, но если они утверждают, что человек не есть нечто большее, чем то, что предписано ему землёй и кровью, то каков смысл их, ежели не пленяющий? Неужели не ограничивают они человека, отрезая его от своего «Я»?

– Ты думаешь, что все люди одинаковы? Отчего же тогда один народ ненавидит другой до скрипа в зубах? – мягко задал мне вопрос Жан. – Разве могу я пошутить лингвистически или сугубо на бытовую тему, понятную лишь моему народу, в другой стране и надеяться, что ответом мне будет звонкий смех?

Его вопросы били по моему королевскому флагу, разнося в пух и прах лёгкие и тяжелые фигуры: я «зазевался», и Жан безбожно ел мои фигуры, видя, сколь печально моё положение, но я напрасно не сдавался.

– Нет, навряд ли, но в этом и есть свой шарм. Наличие родины не вынуждает тебя ненавидеть кого-либо – оно лишь делает тебя человеком, имеющим духовный дом. Вот скажи мне, сколько ты знаешь немцев?

– Пару, но не очень хорошо.

– А тайцев?

– Ни одного.

– Китайцев, может быть?

– Хм… Как знаю тебя – никого. К чему ты ведешь?

– Учитывая этот факт, что ты можешь сказать о тайцах, китайцах и немцах?

– То, что слышал.

– От кого?

– От СМИ, из новостей, из телевидения, от короткого общения с ними.

– Кто выражает мнение из источников информации? Некая «истинная истина» или сама Природа-Мать?

– Нет. Выражает человек или собрание людей.

– Которые безусловно заинтересованы давать ту информацию, которую сами считают правдивой или находят необходимой для принятия под величиной правды в массах?

– Они дают удобную информацию, я думаю.

– Сегодня нам говорят, что китаец друг. Завтра могут сказать, что китаец враг. От слов этих не меняет факт того, что ты не знаком ни с одним представителем хотя бы одной социальной группы из множества проживающих на территории Китая. Это не меняет того факта, что и китайцы не знают тебя. Так откуда мне знать, что, если я приеду к ним в страну, меня не примут как гостя, либо же не убьют на месте? Я могу знать это только из СМИ. Люди остаются везде людьми. Много ли ты знаешь людей, желающих убивать тех, кто на них не похож? А по собственной неискаженной воле? Откуда они вообще знают, что люди не похожи на них? Ты можешь знать пятнадцать китайцев из, округляя, полутора миллиарда. Позволит ли это знание заявить тебе, что все китайцы обладают такими-то, либо же иными качествами? Выходит, что ни я, ни кто-либо иной, занимающийся вопросами распространения информации, производных творчества и интеллектуальной собственности не может никак знать, что именно нужно людям, как бы мы ни пытались создать бесчеловечные, соответствующие духу времени и цивилизационному «прогрессу» категории потребителей, уничижающие личностное достоинство каждого человека – это такой ненаправленный ни в кого плевок, попадающий во всех, универсальное оскорбление каждого разумного индивида. Наше апостеори в этом вопросе ничтожно и не имеет никакого доверия, а априори, как известно, во многом неудобно. Категоричность оказывается надуманной и искусственно сфабрикованной во благо упрощение взаимодействия со «стадом», в которое всех нас записали. Это не первый в истории пример того, как людей в их неисчислимом большинстве убеждают в существовании каких-либо «безоговорочно существующих» категорий, в которые теперь, узнав об оных, каждый хочет вступить. Они говорят друг другу: «А ты из какой категории? Из зеленой или из синей? А ты кто по полит-координатам? Какой религии?» и так далее. Это стало удобно, ведь тогда люди начинают кучковаться в общины единомышленников из каких-либо категорий. Теперь это не дикие, необузданные создания, а загнанный в загон домашний скот, который можно использовать на своё усмотрение и который можно уничтожить в любой момент. Таким образом в почти каждом аспекте нашего общества прослеживается заговорщичество во имя упрощения.

Я хочу этим сказать, что нам необходимо не воспринимать реальность категориями и принимать факт трансцендентности мира: мы не в состоянии знать что-либо наверняка, ведь устойчивые факты порой меняются. Я думаю, что нам следует наблюдать за миром в его движении, используя свою душу, как аппарат наблюдения и фиксации информации. Тогда, быть может, мы могли бы бороться сообща с единственной силой, что когда-нибудь уничтожит всех нас. С той силой, что мощнее зла и ненависти, сильнее добра и любви… С той, что изъедает наш мир с первого его дня. С той, что работает, как бриллиантовый механизм.

– Какую силу ты имеешь в виду?

– Абсурд.

Мне казалось, что в этот вечер нелепость пожалела нас, но считал я так лишь в момент опьянения, что кисло-горькой тошнотой подобрался к моему горлу. Удар с дальней стороны доски, нож, сверкнувший в тёмном переулке: абсурд пришёл на саму действительность: пьяный разговор о идеалах, политике, душе, романтизированная сцена забытого всеми бара, где двое бродяг изливают, как в дырявые корыта, свои души. Бессмысленный процесс, не имеющий ни потенциала, не предпосылок – никакого развития – сплошное «А я был сделал так, а я бы сделал то!». От осознания неимоверной глупости меня накрыло жгучее, как полуденное Солнце, чувство стыда – от него никуда не скрыться. Финка ударила в душу – настроение исчезло в миг, покрыв спину потом. Мои усредненные тридцать проходят в цикле глупейших и тривиальнейших социальных клише. Кого не спроси: «Бывало ли у вас так, что вечером в пустом баре вы обсуждали, как глуп мир и как легко его сделать «умным»? Нужно лишь вас назначить президентом мира, о, мировой авторитет!». Любой ответит согласием. Галстук начал резко меня душить – пришлось развязать его и повесить как петлю на шею. Белая рубашка пропитывалась потом, а костюм начал обтягивать всё тело, вызывая приступ клаустрофобии.

Мне захотелось стереть этот диалог из памяти мира, зарыться в какой-нибудь пыльный чердак и не выползать из него до скончания времён. Жана я уважал в этой ситуации куда больше: он, промолвив пару слов, сохранив самоуважение, хладнокровие и золотое молчание, проявив себя прекрасным слушателем, что слушает, но не слушается. Я же был шутом и пустомелей.

Благо, что бармен выручил нас – его репутация говорила сама за себя: он, закончив полировать совершенно чистые бокалы, незаметно бросив взгляд на часы, учтивым шагом направился к нам, чтобы сказать: «Джентльмены, вынужден вас оповестить: наш бар закрывается через пять минут. Повторить?». Идеально! Ни одного лишнего слова, хорошее начало и прекрасный открытый конец, развивающий диалог единственным словом.

– Нет, спасибо. Мы уже достаточно выпили, да и невежливо сидеть до последних секунд, – ответил ему Жан. – Можно чек, пожалуйста?

С кроткой улыбкой бармен кивнул и удалился за терминалом. Я скрылся за кепкой, проиграв эту партию. Перед выходом я успел положить в маленькую корзинку пятьсот рублей чаевых, заметив через отражение в зеркале маленькую благодарную улыбку – единственную стоящую вещь за весь вечер.

– Пойдем прогуляемся, – настоял Жан и задал мне вопрос уже на улице. – Ты в порядке? Выглядишь траурно.

– Это было глупо.

– Что именно?

– Всё.

Медленно мы начали свой путь, не подмечая, куда именно мы движемся. Метро уже было закрыто и развозило последних везунчиков по дальним станциями. Была вероятность поймать некий муниципальный транспорт, но погода была неплоха – прохладный свежий ветер сбил нас с толку, отправив бродяжничать в обход здравого смысла. Барная улица была заполнена группами молодых людей, стягивающихся всё ближе и ближе к друг к другу, но лишь потому, что в месте стечения потоков приходились двери заведений, работающих до самого утра. Многие уже едва ходили на ногах, но оттого громкость и частота смеха была прямо пропорциональна возможности контролировать свои движения. В тёмных уголках слышен был интервальный кашель между рвотными всплесками, либо журчание, вытекающее в протяженные тёмные полосы, сползающие на главную улицу. Такси патрулировали улицу, вырывая из туманного облака сигаретного дыма парочки, решившие для себя вопрос этой ночи.

– Ты слишком серьёзно относишься к некоторым вещам. Не нахожу ничего глупого в нашем вечере, – старался оспорить Жан. – Да, твои взгляды утопичны, но лучше иметь свои фантазии, чем чужие фабулы. Они понравились мне, даже учитывая тот факт, что я склоняюсь к более действенным и реалистичным направлениям.

– Поэтому мне тебя не победить.

– В поддержку тебя отвечу твоими же словами: «Ты победишь перед дверям в Вечность».

– Если они вовсе есть.

– Думаю, важна лишь твоя вера в них. С миром ничего не сделать, но с душой… С душой вполне возможно. Каменные джунгли никуда не исчезнут и пищевая цепочка, поверь мне, тоже. Время, когда человеку было легко жить, склоняется не к историческому периоду, а к месяцам в утробе матери.


Мы погуляли ещё немного, а затем разошлись в разных направлениях, когда вышли на проспект, разводящий нас в стороны нужных нам адресов. Попрощавшись, мы отправились по домам. Я снимал комнату в коммуналке на Петроградке, прибыв в Петербург несколькими годами ранее в надежде, что здесь я смогу обрести необходимую мне мудрость и просветление. За это время я успел сменить множество комнат: со временем каждая из них слишком явно указывала на моё существование —существование, осознание которого отбивало желание жить дальше. Так и выходило, что стоило мне только обжиться, как некое омерзительное чувство, мазня из негативных эмоций, вынуждала меня бежать. Возможно, я не учёл, что себя я всё равно взял с собой. Уж не знаю, повезло мне или нет, но снимал комнату я в той квартире, где проживали и хозяева – милые люди, наверняка столкнувшиеся с кризисом и оттого вынужденные пустить в свою святая святых некоего доходягу с улицы. Им было около пятидесяти, но в глазах не было ни пятнышка маразма или предрассудков – слегка мещанские светлые души – их компания заставляла меня стыдиться себя самого. Иных соседей у меня не было: большинство комнат они оборудовали под свои нужды, а ещё две комнаты они оставили для детей, иногда навешавших их с периодичностью раз в два месяца.

Отец семейства был человеком советской закалки на периферии с возобновлением русских христианских традиций – профессор радиотехнического факультета, не отрицающий существования Бога. Такие иногда доказывают, что смогли уловить волну, на которой вещает свои истины Господь – частота сто восемь – точка – двадцать восемь – радио Истина. У него было острые черты лица, широкая челюсть и надбровная дуга, глаза глубоко уходили в лоб, отчего в обычном состоянии его лицо казалось немного мрачным и недоброжелательным, что не являлось правдой, хоть человеком он был крайне осознанным и серьёзным. Голову покрывала редеющая седина, а на перегородке уместились широкие очки.

Его жена была домохозяйкой, уставшей от работы в банковском деле, предпочтя холодным вычетам тёплую домашнюю атмосферу. Тому, конечно, поспособствовала беременность, перетекшая к окончанию декрета в ещё одну беременность. Возможно, она ожидала, что цикл будет повторяться до самой пенсии и потому решила вовсе бросить работу, хотя подобный расклад всех более чем устроил. Энергичная, немного полноватая женщина, пребывающая всегда в одном и том же позитивном расположении духа. Довольно быстро мне удалось понять, что необходимость в сдаче комнаты является не столько экономическая, сколько человеческая: ей требовалось ухаживать за какой-нибудь живой тварью, на роль которой удачно попал я, будучи, действительно, тварью. Их рыжий кот по имени Васька, хоть и был довольно жирной гадиной, чей аппетит сравним был лишь с чудовищным библейским Бегемотом, но хозяйка справлялась с ним легко. Муж был совершенно нетребовательным и неприхотливым человеком, скромным и тихим – в общем, жену не гонял. Тогда вот им и пришлось подобрать меня, хотя и не сказать, что мне хватало бы наглости просить готовить мне пищу или стирать мою одежду. Ел я обычно в городе, а одежду старался сдавать в прачечные по двум причинам: во-первых, я не хотел быть обузой, но после первых попыток воспользоваться стиральной машиной, я столкнулся с настойчивым желанием просушить, разгладить и сложить мои вещи по цвету, предназначению и ткани; во-вторых, я не очень любил, когда белые рубашки окрашиваются в цвет чёрных носков с проплешинами от мозолей и узких полуботинок. Иногда я подкидывал ей пустяковую работёнку, видя, как её ломает от моей самодостаточности: просил купить пару книг или найти где-нибудь определенную бутылку вина, иногда озвучивал так невзначай: «эх, давно не ел я запеченной индейки!» или говорил, что у меня нет свитера на зиму, приговаривая, что надо бы его купить, а хозяйка с азартом брала с меня мерки и спрашивала пожелания цвета, фактуры, орнамента и «теплоты» будущего свитера. Узнав все детали, она незамедлительно приступала к вязке, что, впрочем, получалось у неё довольно добротно. Я даже предлагал ей сделать бизнес «handmade»1 продукции, ставшей так популярной в последнее время. Это были странные, даже немного нелепые взаимоотношения. Меня устраивало, что никто не тревожил мой покой в отдаленной протяженным коридором комнате, расположенной ближе всего ко входу в квартиру, так что я мог не переживать, что мой ночной приход кого-то побеспокоит. Нравилось мне и сохранение изначального дизайна этой чудной квартиры с проведенной реставрацией: деревянные лакированные полы, лепнина, высокие потолки и стены кремового цвета пергамента, неактивный камин в гостевой и много старой мебели, от которой не пахнет старьём, но винтажем. В моей комнате было всё необходимое: большое светлое окно с занавесками, односпальная кровать с металлическим каркасом и мягким матрасом. Письменный столик прямо напротив окна, вместительный шкаф, комод и тумбочка. Помещался здесь и коврик для йоги, на котором я делал зарядку или медитировал: не очень успешно, но старательно пытаясь достигнуть просветления.

Основным моим заработком были скудные роялти от произведений, репетиторство и редкие статьи в журналах, которых становилось всё меньше в силу озвучиваемых мною мнений, которые не устраивали ни прогосударственные редакции, ни левосторонние. Думаю, их обижало, что в обоих случаях деятельность этих сторон получала от меня оценку «не стоящей внимания возни». Одни говорили, что я нелицеприятный прекариат, агент стран-противников, гнойный фурункул на теле духовности, безобразный антипатриотический деятель, заслуживающий тюремного заключения за свои изречения лишь потому, что высказался однажды о том, что, ежели при белых красные считались предателями, а при красных белые считали изменниками родины, то не разумно ли послать куда подальше представителей, как белых, так и красных обществ, безбожно линчевавших гражданские лица в любой период этой тёмной истории? Очевидно, что те амфиболичные софисты, что высказывали мне свои претензии, при любом удобном случае были бы рады сменить цвет своих мантий на тот, что займёт престол, но, конечно, до последнего будут этот отрицать. А за что наказать своих же граждан, государство всегда найдёт, восполняя статистику и отечественный долг. Барин, король, император, князь, кайзер, президент – от самого ничтожного феодала, питающегося крошками власти, до величайших властителей – каждый найдёт, за что высечь крестьянина.

Родина – это люди, совокупность всех представителей нашего общества, а государство – это ограниченная группа людей, воздействующих на другие подчиненные сообщества людей, что в комплексе формирует систему, не стоя́щую в количестве даже близко к общему числу представителей Родины, но качественно возвысившее себя несоизмеримо выше этого «плебса», должного слушать и исполнять. Правда – раздражитель, от которого хочется избавиться самым жестоким, уничижительным образом. Так, чтобы не осталось даже пепла, памяти и имени на могильном камне.

Другая категория приписывает мне качества мизогинии, человеконенавистничества, сексизма, угнетения меньшинств, патриархальной промывки мозгов, необразованности и прочих факторов отсутствия общей человечности. Произошло это всё также из-за той фразы про «возню» в контексте борьбы социально нейтральных граждан за права каких-либо угнетенных категорий. Главным аргументом было то, что, учитывая факт того, что представителей этих организаций не лишают голоса, было бы странно, если бы я или кто-либо ещё отдавал им свой голос лишь потому, что они выражают ту или иную необычную идею, связанную с интерпретацией гендеров, сексуального взаимодействия, самоопределения и прочих направлений социального контакта, которые мне не неприятны, но в которые я не имею никакого желания углубляться в силу банальной незаинтересованности. Я не знаю лично представителей, поэтому не хотел бы поддерживать того, в ком не уверен, тем более прекрасно зная, что поддерживать кого-либо кроме себя они не собираются. Проблема любого другого человека волнует их чуть-чуть меньше, чем менее значительная проблема человека из их сообщества. Подметив такой факт заметного лицемерия, я стал врагом этого правового направления.

Оставшиеся категории делятся на тех, кто выражает несогласие с моими депрессивными и резкими взглядами, и на тех, кто молча поддерживает. Как бы то не было забавно, но последняя категория считается самой несчастной и наименее состоятельной – ждать от них серьёзной поддержки было бы глупо, что подтверждает мою правоту относительно необходимости этих людей в обществе: как известно, силы мира сего не желают допускать благополучия здравомыслящих; великая машина мироздания заинтересована наносить им самые глубокие раны. Таким образом, мой доход с этого направления не воодушевляет, поэтому основными средствами, которыми я располагаю, является давно проданное имущество, а точнее оставшаяся сумма в триста тысяч рублей. Из родного города я сбежал. Сбежал, потому что постоянно проигрывал: неудача за неудачей, в карьере, в работе, в браке. Кирпичик за кирпичиком разбиралась стена моей психики, пока не рухнула вовсе, обратившись в облако пыли. Другого выхода у меня не было… хотя это, конечно, жгучая ложь. Выход есть всегда – нужно лишь попытаться его найти, но сил на это, бывает, уже нет. Чьи-нибудь слова, чья-нибудь забота или хотя бы пара чутко слушающих ушей могли бы исправить это несчастное положение, но увы. Как часто мы слушаем тех, кто молвит? Как часто пропускаем мимо тихие слова, кричащие в просьбе о помощи? Сколько многим судьбам треснуть помогли, лишь не стараясь слушать? Жизнь – есть бесконечный круговорот страданий и безразличия, есть вечная смена трагедий и комедий, при коих действующие лица всё те же, ибо комедия – это трагедия, случившаяся не с нами. Когда всё позади и от жизни остаётся лишь выжженая земля, остаётся лишь просить, чтобы люди тебя не осудили. Выносящие приговор никогда не протягивают руку. Осуждающие никогда не пытались помочь.

В общем, думаю, меня можно счесть прожигателем жизни. Свобода и деньги показывают из чего состоит человек. Свобода точно такое же рабство, как, впрочем, и деньги… ни каждый может справиться с этим бременем. Себя я считаю всего лишь Ненайденным Человеком в мире Абсурда, ведь всё, что я рассказал – есть не что иное, как вопиющая нелепость. Что тут сказать? C'est la vie. Chaque personne a sa propre voie.2

Безусловно, подобное осознанное самоотравление моей жизни категорически сузило круг общения до единиц, исключив из них даже родителей и остальных многочисленных родственников, наверное, считающих, что я уже умер, либо же был вынужден иммигрировать в чуть более либеральную страну, чего, как бы то не было забавно, мне не желается, да и к тому же, чего я добиться основательно не смогу. Даже… скорее в первую очередь: мало кто из россиян не знает, какие чудовищные ужасы порождает постсоветское воспитание, помноженное на депрессивную действительность перестройки, маргинальных девяностых и нулевых, когда выйти здоровым из собственной «семьи» – задача не из лёгких, а порой и вовсе невыполнимая. Я был тем самым яблочком, что упало недалеко от яблони. Моё предназначение – сгнить под её кроной. Не человек, а сухая статистика; рожден лишь для того, чтобы доказать и без того очевидную торжествующую действительность мрака.

В сухом остатке моя жизнь свелась к довольствованию выгуливания костюмов, распитию вина, чтению книг и журналов, тщетным попыткам медитации, эпизодическим страданиям, отсутствию «Я» у самого себя, затворничеству и ненависти к самому себе за всё вышеперечисленное, и общению с двумя людьми: мои другом гроссмейстером Жаном и моей возлюбленной Мирой. Главное задачей и, соответственно, моим Magnus Opus является изучение и опись Инструкции машины для пыток, по которой работает весь мир, Вселенная и сама суть мироздания. Открывая инструкцию, вы увидите первый многозначительный абзац:


«Машина для пыток – ты в ней ещё один винтик.»


Ничтожная гайка, винтик, саморез или подшипник – ты ничтожество, работающее в соответствии с правилами машины, которую запрограммировал Великий Архитектор, не соответствующий, конечно, в данной интерпретации тому, что называл таким же именем поэт и художник Ульям Блейк. Добросердечный Демиург? Абраксас? Справедливый Отец? Или Бессердечный Инженер, проектирующий свой механизм? Большая часть существующего искусства, понимая того или нет, была направленна на выделение и глубокое рассмотрение тех или иных функций этой Машины. Условных «скриптов», по которым она работает, несоизмеримой множество, стремящееся к бесконечности. Один из интереснейших принципов работы заключается в том, что любой «абсолютно счастливый» человек, отрицающий факт существования мира в парадигме несчастья, будучи биографически на девяносто девять целых и девять, девять, девять, девять… И так далее каких-либо N-ых удачливыми, счастливым и успешным, содержит в этом ничтожном проценте или одной N-ой этого процента такую информацию, которая может обесценить все остальные проценты его жизни – один миллилитр яда может убить пятисоткилограммовое животное.

Я хочу сказать этим, наверное, самому себе, что я не в депрессии, не во фрустрации и тем более не в прострации. Я замотивирован в изучении жизни через её наиболее вопиющее выражение – через болезненный абсурд.


Мира ожидала меня дома ещё с обеда этого дня. Хозяйка квартиры давно привыкла к ней, направляя свою благожелательную энергию на мою возлюбленную, против чего та, конечно, не выступала против, скромно принимая это отягощающее внимание. Мира была лишь чуть младше меня, но визуально она была из тех девушек, что всегда спрашивают о паспорте при покупке алкоголя: невысокая, немного болезненно худощавая, миловидной комплекции и со слегка детским лицом. Какую бы форму ни приняла её мимика, когда она смеялась или плакала, когда скорбела или сияла от радости – всегда она выглядела слишком мило для того, чтобы быть существующим человеком. Порой мне казалось, что она лишь плод моего воображения. Иногда я думал, что жизнь не может быть так добра ко мне. Обычно Мира старалась выглядеть загадочно-мрачной персоной: на таких обычно смотришь и думаешь «Что же у них в голове? Отчего они такие мрачные?». Не знаю, получалось ли у неё провернуть свой план, но на меня это не работало: если я смотрел на неё, то улыбался, чтобы она улыбнулась мне в ответ. Жан, когда первый раз увидел её, сказал мне: «Какая-то зажатая и необщительная, похожа на ребёнка. Как ты вообще с ней сошёлся?». Всё просто: я видел намного больше, чем видел он, но смотрели мы на одного и того же человека. В её серо-зеленых глазах была тоска и волшебная глубина сказочного леса, её взгляд был добрый и любящий – такой мужчины ищут всю жизнь и так не находят. Её улыбка была живой и искренней, она была прямолинейно чистой. Весь её внешний вид, начиная от столь чудного личика, пухлых губок и причёски в виде двух косичек цвета дубовой коры и заканчивая удивительно подходящими ей милыми нарядами, словно бы списанных с жителей Хоббитона, превращал её в наиболее симпатичное создание во всём этом гадком мире. Страшно получить в дар от жизни такую женщину. Страшно, потому что невыносимо её потерять. Об этом я думал каждый день и каждый день был пропитан страхом, который заставлял моё сердце пылко любить и заставлял его сжиматься до боли.


Правило №Х…

«Чем сильнее ты любишь, тем сильнее твой страх потерять объект любви».


Я знал правило, гласящее, что в этой жизни у тебя нет ничего твоего. Нет такой вещи, которую нельзя было бы у тебя забрать. Говоря, что что-либо принадлежит тебе, ты тщетно пытаешься пискнуть в лицо вечности, что ни человек, ни катаклизм, ни нелепость, ни смерть, ни какое-либо иное явление не способно забрать у тебя то, что тебе дорого.


Правило №Х…

«Ты обладаешь ничем. Всё, что есть, можно забрать в мгновение ока.»


Мира была творцом предметов искусства: она создавала свои ювелирные изделия, мягкие игрушки, картины или посуду, соответствующие её видению некой загадочной волшебной сказки, в которой обитало её сознание. Мне этот образ был недостижим. Сколько бы я ни пытался воссоздать его в своей голове, реальный мир этой пыточной машины слишком сильно оттягивал меня назад – он отрезвлял меня, и я не мог полностью понять Миру. Она помогала мне не падать в эту экзистенциональную зловонную яму, но я всегда спотыкался… Спотыкался и спотыкался… А она ловила меня, обнимала и целовала своими мягкими, как две свежие-свежие зефирки, губами. Её пальцы зарывались в мои волосы и мягко гладили меня по голове – стресс отступал, и я погружался в чёрную теплую воду, где всегда стоял штиль. Я не знаю, что такое любовь, но я бы хотел, чтобы любовь была тем, что было между нами.

Я пришёл примерно в половине второго ночи. В доме уже была темень, хозяева спали и лишь из щели под дверью в мою комнату пробивался слабый теплый свет. Разувшись, я поставил свои чёрные полуботинки на обувную стойку, повесил плащ на крючок рядом с остальной верхней одеждой жильцов, подтянул спустившиеся носки и тихонько, стараясь не скрипеть досками, пошёл по коридору. Зайдя внутрь, я сразу нашёл Миру – она сидели на моей кровати и была, как всегда, изумительно мила. Она оторвала свои большие глаза от планшета, где рисовала свою очередную фантазию, и пронзительно посмотрела на меня. Тошнота и липкое мерзкое ощущение сразу отошло куда-то в сторону, скрывшись за волной тепла, нахлынувшей вместе с её взглядом.

– Здравствуй, милая, – сказал мягко я.

– Привет, Пус, – полушепотом ответила мне Мира.

Пус… Когда она называет меня так, её губы собираются в виде поцелуя и целуют они моё сердце.

– Прости, я задержался. Порой меня не оторвать от бесед с Жаном… В особенности, когда мы пьём.

Она слегка улыбнулась и со смешком выдохнула воздух через нос.

– Я так и думала. Не переживай, мне не было скучно. Всё в порядке? Выглядишь очень уставшим, да и каким-то мрачным… Что случилось?

– Ничего.

– Ну, Пус, что такое? Просила же не делать так. Иди ко мне.

Я повиновался. Подойдя к кровати, я сначала сел на неё, а затем повалился головой на колени Миры, всматриваясь в её лицо снизу-вверх, разглядывая каждый его миллиметр, словно пытаясь фундаментально запомнить этот кадр, чувствуя, что больше его не увижу. Гадкое чувство – я не знал, откуда оно взялось в этот миг. Моя ладонь плавно скользнула на её щеку. Всё её лицо помешалось в мою ладонь – она была моей драгоценностью – крошечной и хрупкой. Рядом с ней я чувствовал себя самым сильным человеком на Земле не потому, что я таковым являлся – это было, конечно, не правдой – но потому, что у меня не было иного выбора, кроме как быть самым сильным человеком, чтобы защитит её любой ценой. Защитить от чего?.. Я знал много женщин в своей жизни, чем, на самом деле, не могу гордиться, как не может гордиться и женщина, знавшая много мужчин. Порой мне кажется, что бесконечные пробы и поиски – это символ того, что человек лишен своего сюжета, лишен своей арки, своих персонажей, своих линий – он не главный герой своей жизни, но второстепенный или вовсе родом из массовки в чьей-то истории. Бесконечные попытки можно оправдывать множеством отговорок, такими как получение новых ощущений, интересного опыта, свободой и «здоровым» эгоизмом, не обращая внимания на тот факт, что ты инцел, идиот или шлюха – несостоятельный, не уважающий себя кусок дерьма, слабый и ничтожный рыб плоти. Что определяет сильного человека на фоне слабого? Когда Машина для пыток посылает нам испытание духа в виде сладкого желания похоти, слабый человек следует на поводу у инстинктов, становится не избирателен в «пищи», поглощая всё, что попадет ему под руку: он трахается со всеми, находясь под состояние аффекта половой тяги, скачка либидо и страстного огня, разошедшегося по телу пожаром. Человек бегает от влагалища до влагалища, не видя за ним личность; человек скачет на члене, думая о том, что завтра попробует другой; ведёт список тех, кто лучше трахается, лучше выглядит, лучше скачет или лучше сосёт, у кого больше член или задница – в этом списке нет характеристики, изучающей глубину души, чистоту сердца и самый важный фактор, определяющий насколько достоин был человек получить меня и насколько я был достоин получить этого человека. В самых ужасных и нелепых ситуациях, способных размазать череп всем, кто услышит от тебя твой рассказ, а в особенности отцам и матерям, человек выбирает похоть, полученную без морали, без того, что делает человека человеком, без того, что мы называем влюбленностью, химией, чувствами. Любая фантазия, которую ему предлагают, дурманящей слизью расходится по его телу, впитываясь в кровь и кишки. Человек пробует всё, что ему предлагают: вдвоём, втроём, оргию, спонтанный анал с дерьмом, использование машин, техник, одежды, созданной для удовлетворения похоти, секс в публичном месте. Эти создания пользуются друг другом, причиняют боль, очерняют душу, наносят глубокие рваные, никогда до конца не заживающие раны, они блюют друг другу в рот желчью, привкус которой не уходит до самой смерти. Измазываются в смазке, слюнях и сперме, называя это лучшими годами молодости. Когда приходит время, их ждёт лишь виселица, пуля, сталь или долгое падение; их ждёт депрессия, апатия, ангедония и асексуальность, неизменно ведущая к одиночеству, моральному и физическому уродству, отражающимся рубцом на теле души. Такой тварью был и я.

Скрипт №Х…

«Осознание всегда приходит. И всегда приходит после.»


Проще принять человека, который пытался любить десять раз, чем принять человека, который осознанно шёл на ошибки десять раз. Первого человека жаль и можно понять, второго при желании можно понять, но пожалеть?..

Что делает сильный человек? Сильный человек сдерживает себя: он перекрывает воздух огню и, если нужно будет, он перекроет воздух себе, чтобы сдержать позыв плоти. Сильный человек любой формой дисциплины, самоуничижения, бичевания останавливает себя, зная, что боль тела не значит ничего в сравнении с болью души – физические раны имеют свойство заживать, кости срастаются, кровь запекается – душа не заживает, она лишь умерщвляется, впадет в кому, но всякую старую рану можно вскрыть. Сильный человек готов ограничить себя ото всего, готов погрузится в гадкую рутину воздержания или мастурбации в периоды особо тяжелый возбуждений. Это тот «бэкграунд», который стоит в развитии персонажа, считающего себя главным героем и идущего к этому званию; это то, что вкладывает главный герой в своего главного спутника: уважение, ожидание, терпение.


Правило №Х…

«Мораль существует там же, где обитает животный дух. Твоя жизнь – борьба с самим собой.»


Я говорю это к тому, что в момент, когда я держал так ладонь на её щеке, в которую та вмещается как райская птичка колибри, я думал, что этот и есть тот самый важный сюжетный выбор, на котором необходимо остановиться. Тот момент, ради которого было бы не стыдно отказаться от своего прошлого. Такое чувство я испытывал лишь однажды… Очень давно.

– Я люблю тебя, – сказал я Мире.

– И я тебя люблю, – закрытой улыбкой и добрым взглядом она встретила мои слова.

– Не хочешь выпить? Слишком много мыслей сегодня у меня в голове. Хочу забыться в твоих объятиях.

– Давай, но только, если мы посмотрим что-нибудь доброе.

– Я только за. Есть идеи?

– Навсикая из Долины ветров.

– Гибли?

– Угу. Ты не смотрел, я знаю, а я последний раз видела фильм лет шесть назад.

– Я открою бутылку красного, – сказал тогда я и серьёзно задумался над выбором. – Пускай это будет… Хм. Франция? Нет, слишком серьёзное. Пускай лучше будет Испания, Наварра – что-нибудь немного повеселее. Ты не против?

– Ты же знаешь, что я полностью полагаюсь на тебя в этом вопросе.

Её пальцы несколько раз помассировали мою голову, поглаживая так, как поглаживают за макушку котёнка. Не отпуская её щечку, второй своей рукой я прошёлся по гладкой бледной коже её голени, выглядывающей из-под коротких хлопковых штанов цвета прелой листвы. Забавно и мило на стопу сполз зеленый носочек. В комнате пахло свечами, что Мира носила с собой ко мне домой – запах хвои и дождя. Тусклый свет лампы, повёрнутой в сторону стены создавал дивный уют – сердце моё лепетало, сердце моё, несмотря ни на что, говорило мне: «Запомни, ты дома».

Откупорив нарзанником бутылку, я разлил примерно одну пятую общего их объёма по бокалам, стоящим на письменном столе посреди книг и моих записей: труды Бертранда Рассела («Проблемы философии» 1912 г., «Принципы Математики» 1910 г. и «Почему я не христианин?» 1927 г.), несколько малоизвестных эссе от «неизвестных» авторов, о которых говорят «Забытые в веках», значимые произведения Ницше и жизнеописание его вечного противника Сократа. Среди моих записей были бесконечные исследования Инструкции, представленные в виде скомканной паутины взаимодействий, изначально не имеющих даже намёка на наличие причинно-следственных связей. Несколько страниц эссеистики на тошнотворные злободневные темы – вещи, в общем счёте никому не нужные, так как приоритетные для оглашения мнения относительно подобных тем принадлежат либо удобным «сообщникам», либо удобной «оппозиции», либо могущественным неудобным, которых всевозможными путями стараются сделать забытыми никем – то есть мной.

Мира в это время уже нашла на ноутбуке в одном из онлайн-кинотеатров анимационный фильм. Сняв пиджак и галстук, я закатал рукава и, удерживая в руках бокалы и бутылку, уселся рядом с Мирой на кровати, поставив напитки на прикроватную тумбочку. Мы взбили и подложили поудобнее подушки, вытянули ноги, расположил посреди них ноутбук и включили фильм, прижавшись друг к другу. Через несколько минут вино ввело нас в гармоничное состояния безмыслия и покоя – мы просто лежали, смотрели фильм и ничего более того не делали. Не отрывая взгляд от экрана, Мира пальцами поглаживала мой подбородок, покрывшийся мелкой щетиной, а я гладил её мягкое бедро. Тело любимой женщины всегда ощущается, как нечто совершенное, лишенное изъянов: оно идеальной упругости, оно превосходной текстуры и формы. Чем дальше продвигалась Навсикая, тем сильнее мы пьянели – моя кисть заходила во внутреннюю часть бедра, поднимаясь всё выше и становясь всё мягче, нежнее. Её пальцы сильнее сжимали мою челюсть и скулы, пока не начали впиваться короткими, но острыми ногтями в лицо. Мы никогда не обсуждали нашу сексуальную жизнь, никогда не придавали ей какого-либо значения свыше того, которое оно имеет. Это высший обоюдный символ любви – сама её квинтэссенция – мы оба это понимали и оба уважали это великое мгновение. Без каких-либо разговоров о сексе факт его присутствия в нашей жизни был неоспоримый. И он был хороший: регулярный, порой даже по несколько раз на дню, страстный, но нежный, выдерживающий тонкую грань между зверем и человеком – стремящийся к совершенству акт любви. Наши губы слились в одно целое, глаза закрылись, направляя кисти на ощупь, ведь мы знали каждый уголок наших тел. Осторожно расстегивались пуговицы рубашек и брюк, медленно сползала одежда и ниспадала на пол, сваливаясь с края кровати. Следом за ними упали и бардовые «французские» трусики с аккуратным, совсем не вычурным лифчиком. Навсикая отправилась на прикроватную тумбу, а наши губы уже плавно скользили по коже, а кисти сжимали лица друг друга, словно мы встретились после тысячи лет разлуки. Щёлкнул выключатель лампы, позвавший в комнату сладкую темень. Мы нежно любили, жадно хватая каждый миг. Не было жестокости, даже если мы любили друг друга страстно. Не было похоти, даже если мы старались принести удовольствие.

К чему я говорил об этих, пробегающих в моём сознании «тараканах тёмных мыслей», упоминая слабость и силу, тесно связанную с прошлым? Я знал много женщин. И многие были лучше в постели, чем Мира. Раньше я смотрел порнографию, я предавался юношеским фантазиями, что давно канули, но чьи силуэты зависли в сознании. Как бы я ни старался, уколы видений и давних шалостей то и дело наносили удар по моему хрупкому идеалу. Я не хотел, чтобы именно она была часть этой грязной фантазии, но на самом своём глубинном уровне сознания я хотел одной лишь этой грязи – не имело значения, кто мне её принесёт. Мира была моим лучиком света, покоем и лесной тишью, свежим запахом земли после дождя. Ей не к лицу разврат, как Богу ни к лицу сожаление. Вся проблема была лишь во мне, и я не знал, какой огонь способен выжечь из меня эту дрянь. Тихое ноющее недовольство в бездне человеческого сердца. Почему нельзя избавиться от собственного я?..


Правило №Х…

«Твоя душа тянется ко тьме, купаясь во свете. Твоя душа тянется ко свету, обитая во тьме. Вечный цикл непринятия. Вечная тяга к противоположному. Стальное правило подлости.»


Она была не очень хороша в постели, иногда не брилась, и порой ей не хватало страсти и инициативы, так что и я не мог делать всё, чего желал. В общем, она совершенно показывала, каков человек от природы своей: совершенно не совершенный и оттого прекрасен. Иногда она не была гибкой, иногда не была инициативной. Меня разрывало идиотское нелепое, полное неблагодарности чувство обиды на Миру, что она не соответствует моим скользким фантазиям. Это всегда происходило в моменте секса. После же я ненавидел себя с такой страшной силой, что молил Вселенную превратить меня в кусок фарша, размазанный по асфальту, вскрыть всю мою подноготную, выпотрошить кишки моей личности, вывалив из желудка кислую гниющую суть моего естества, дабы мир увидел эту грязь и отвратился от самой идеи моего существования. Я не мог контролировать эти мысли, заползающие в мозг как юркие паразиты. Я ждал кары, но как известно:


Правило №Х…

«Того, чего ждёшь, не видать. Что просил и о чём сожалеешь – получишь.»


Мы лежали в кровати раздетые, прижавшись друг к другу, сплетясь в виде лозы, пока наши тела остывали, покрывшись тонкой плёночкой пота. Мира тяжело дышала, прогревая своим дыханием мою шею – она медленно, но, верно засыпала, сжавшись, словно крошечный котёнок под моим боком. Я смотрел в потолок, наблюдая за бликами, пробивающимися с улицы от несущихся по ночным проспектам машин. Я глубоко вздохнул и думаю, что звук этот не затерялся в глубине её снов. Вслушивался в пение ночи, чувствуя, как томно бьётся моё сердце. Через приоткрытую форточку слабый ветерок пробегал по коже, вызывая мурашки. Я сразу укрыл Миру одеялом, поближе прижимая к себе, боясь, что ветер унесёт её в свою недосягаемую Долину. Она забавно посапывала мне на ухо, но я не смотрел в её сторону, не отрываясь ни на миг от чёрного полотна потолка. Сон приближался ко мне неохотно, словно бы по службе долгу. Почему? Почему я такой?.. В конце концов мои веки сомкнулись, погрузив меня в тёмные воды.

Мне твоё существование

Дороже солнечных лучей.

Дороже всех людей в едино

Обобщенных.

Увы…

Твоя пребледная рука

Ласкает мою тень.

И сердце тихо увядает,

Сгорев дотла

Во тьме.


Утром следующего дня мы проснулись уже ближе к обеду. Проснулись одновременно, нежась в постели как два ленивых кота: переворачивались с бока на бок, прижимались сильнее, чтобы чувствовать тепло родного человека. Я не знаю, всякое ли тепло так полезно для человеческой души, но одно я знаю точно: тепло возлюбленной согревает сильнее Солнца, сильнее камина холодной зимой, оно иное, оно словно исходит из странной реальности, проникающей в наш мир в таком необычном виде; оно лечит депрессию, лечит тяжелые раны, дарит надежды и покой – оно не даёт встать с постели.

Пробыв в таком неясном положении ещё с полчаса, физиологическая нужда всё же заставила нас подняться с постели. Мы приняли по очереди душ, привели себя в порядок и убрали за собой лёгкий беспорядок, оставленный нами вчера. Как я уже говорил, мы не комментировали то, что происходило в постели, поэтому Мира посмотрела на меня своими большими милыми глазками, улыбнулась и сказала:

– Жалко, что фильм не досмотрели… Он хороший.

– Можно попробовать ещё разочек.

– Только в следующий раз, пожалуй, без вина, – пошутила она так, что я рассмеялся.

– Да, никакого вина. Ты голодная?

– Хм-м-м, – призадумалась он, смешно поджав губы к левой щеке, а глазами в то время полируя стены. – Пожалуй, что да. Только…

– Не говори хозяйке. Да-да, я и не собирался. Сходим куда-нибудь здесь.

– Она очень добрая, но неудобно мне совсем. Даже ночевать здесь порой как-то не… Не знаю, не так. Просто поспать ещё может быть.

– Можешь не объяснять, я понимаю. Пока только так, к сожалению. Не уверен, что в ближайшее время я смогу позволить себе апартаменты.

– Совсем туго стало? – мягко поинтересовалась она.

– Нет. Ещё нет. Заранее готовлюсь к тяжелым временам. Порой они наступают слишком быстро.

– Ничего. Всё когда-нибудь наладится.

Всё когда-нибудь наладится… тихо вторил. Я совершенно не верил в эти слова. Она подошла ко мне близко, так что взгляд мой упирался ей чуть выше пупка. Я обвил рукам её бедра и прижался щекой к животу, поглядывая за окно, где уже высоко светило ясное Солнце. Как обычно Мира нежно гладила меня по голове. Мне не было грустно, не было тоскливо – я лишь думал о многом и этого многого не понимал.

– Солнце сегодня светит. Странно, да? Значит, надо гулять, – сделал я заключение. – Правда, все тоже повылазят из своих нор.

– Не пропускать же из-за всех такой чудесный день.

– Ты абсолютно правда.

Мы оделись в наши лёгкие костюмы. На мне сероватая двойка, белая сорочка и зеленый галстук. На ней коричневатый, большой не по размеру, пиджак и такого же цвета брюки, бежевая рубашка, не застёгнутая на верхнюю пуговицу и бардовый галстук, специально не затянутый до конца – забавно, но он подходил цвет в цвет к её трусикам. Озвучивать наблюдение я почему-то не стал. Мне нравилось, что мы смотрелись с ней чудно и органично, хотя договорённости в этом вопросе не было.

Нам удалось незаметно прорваться чрез строгий контроль сытости со стороны хозяйки и выбраться на улицу. Вход в парадную находился внутри маленького закрытого дворика, где всегда стояла тишина, а выход пролегал через туннель метров в семь длинной. На главной улице Солнце тут же напало на наши бледные, совсем уже от него отвыкшие лица. Живя здесь, всегда говоришь: «Как хорошо, что нет этого треклятого Солнца!», но стоит ему вот так неожиданно явить себя, как тут же приходит понимание, сколь сильно его не хватало. Крепко держась за руки, мы пошли в небольшой ресторанчик на углу улицы «Большой Проспект». Он был один из немногих, куда я мог сходить с Мирой – убежденной вегетарианкой. В залитом свете помещении, украшенном диванами с ярко-зеленой обвивкой и стенами, разукрашенными изображением ниспадающей завесы листвы, мы нашли себе укромное место в уголке рядом с книжными полками, выполненные в стиле живой древесины. Создавалось впечатление, чтобы мы находились внутри одного большого ствола дерева в царстве каких-то волшебных жителей леса. Мы заказали себе по омлету с томатами черри, шпинатом и оливковым маслом, травяной чай и одну рисовую кашу с орехами и фруктами для меня, так как наесться здесь у меня выходило всё же редко. Я провел несколько дней с Мирой и уже чувствовал, как меня начинает тошнить от всей этой зеленой кухни. Неимоверно во мне вспыхнуло недовольство, необъяснимая злоба. Истина, что вкусная еда по душе – лучшее лекарство от печали и, наоборот, еда, к которой не чувствуешь любви, лишь отравляет душу. Я не мог сдержать необходимость хотя бы произнести название тех блюд, что так желал не только мой желудок, но и моё сердце: жаренная курочка по-итальянски, маринованное в соевом соусе филе, стейк-рибай, филе-миньон, запеченные куриные голени, печень, шашлык на углях со свежим лучком и долькой серого хлеба…

– Сейчас бы стейк слабой прожарки… Или мяса на углях, чтобы аж скворчало, – сказал я, едва ли не пуская слюни.

Её лицо мгновенно преобразилось, сменившись с умиротворенного блаженного лика на разрушающуюся стеклянную маску, из-под которой вот-вот польются слёзы. Это была чертовски нелепая реакция с её стороны и чертовски нелепая идея с моей. Она принимала вещи слишком близко к сердцу – в её голове уже кружились всевозможные мысли, а глаза постепенно увлажнялись: «Ему со мной тяжело? Я его обременяю? Почему он так жесток?». Что за глупости? Масла в огонь подливал весомый факт того, что Мира не принимала этого культа умерщвления живых существ для того, чтобы содрать с них кожу, выпустить кишки, разделать на составные части, насадить на шампур и прожарить до хрустящей корочки. Она ненавидела человечество за многовековую историю брутального, кровожадного геноцида животных; презирала за сам факт того, что люди уже истребили несколько десятков видов лишь потому, что те были вкусные или красиво смотрелись в виде полушубка. Виды скотобоен, птицефабрик и прочих казематов ужаса вызывали у неё стойкое ощущение тошноты. Её поражало, что святое для индусов животное, имеющее повадки дружелюбного щенка, в большинстве стран используется для бесконечного воспроизведения потомства, которое у него заберут в первые же минуты, нескончаемой дойки и, в конце концов, смерти. Ввергала в ужас действительность использования собак и лошадей, то есть людских товарищей, в пищу. Сам факт того, что я с таким удовольствием представил себе, насколько бы радостен я был, съев кусочек этого священного животного, уже убивал во мне человека. А факт того, что я озвучил эту мысль, передвигал меня в категорию байроновского демонизированного зла.

– Зачем ты это сказал? – её голос подрагивал, а краешки губ опустились, сдерживая, казалось, целое озеро скорби.

– Не знаю. Захотелось есть.

– Ты не наелся?.. – вторил всё тот же голос.

– Мне хочется чего-то посытнее.

– Ты же знаешь, что мне неприятно. Ну зачем ты так?..

Голос её исказился, став самым несчастным, самым ничтожным и забитым, словно бы я был мужланом, что вновь ударил свою, непонимающую проступка, жену. Он выражал искреннюю боль, непринятие, обиду. Этой маленькой нелепой фразой я предал её. Что может быть глупее сего?

– Прости меня, милая. Я не хотел тебя этим обидеть. Просто с языка сорвалось.

– Неужели так сложно потерпеть хотя бы при мне? Это действительно так невыносимо тяжело?

– Я же просто сказал, что хочу поесть.

– Ты прекрасно понимаешь, что ты сказал. Я какая-то не такая? Со мной что-то не так? Почему ты решил сделать мне больно? Ты ведь знаешь, что это очень острая тема, которой я озабочена. Мне грустно, мне жалко животных, и я не хочу, чтобы с ними так поступали. Меня волнует жестокость, глобальное потепление и другие проблемы Земли, понимаешь? Я не инфантильная идиотка. Ты думаешь, что я дура, да? Зачем вообще со мной связался? Больше не будешь со мной разговаривать? Видеть, наверное, не захочешь.

– Хэй, хэй, постой, милая! Куда тебя понесло? Я не считаю тебя ни глупой, ни инфантильной. Зачем мне вообще так думать? С чего бы?

– Тогда зачем тебе заставлять меня вести себя как какую-то идиотку, если только ты не хочешь от меня избавиться?

– Да послушай же ты меня. Всё в порядке. Я хочу извиниться за свои слова, хорошо? У меня не было никакого желания причинять тебе боль. Просто… Не знаю, что на меня нашло. Сам не свой в последнее время.

Она посмотрела мне пристально в глаза с мгновение, а затем схватила меня за руку и тихо заплакала мне в плечо.

Что за чертовщина с ней происходит? Ладно я сказал ерунду – настроение у меня не самое замечательное было в этот момент, но Мира… Мира отреагировала ярко, со вспышкой, словно взорвавшаяся в руках бутылка шампанского. Я знал её относительно не так давно – почти три года, быть может. Не скажу, что в этот момент я не задумался над тем, что она действительно немного сошла с ума. Может, период? Может, что-нибудь случилось? Я чего-то не знаю? Мне оставалось лишь поглаживать её по голове в попытках успокоить, вытирать сопли и слёзы салфетками, и ловить на себе странные взгляды официантов, то ли недопонимающих, то ли осуждающих. Я тупо уставился перед собой, не ощущая в данный момент к ней особой эмпатии, но чувствуя лишь вину. Нелепость сбивала во мне все естественные механизмы человеческого, что называется, сочувствия. Да и сам по себе я никогда не умел выражать эмпатию. Я плохо понимаю, что такое любовь. Плохо умею сочувствовать. Я вырос удобным всем человеком – человеком, которого позднее возненавидел. Я ничего и никогда не чувствую, а точнее просто не понимаю, что именно из себя представляют чувства. Я смеюсь, я плачу, я пытаюсь вести себя правильно, но я никогда не получаю верный отклик из глубин души. Я всегда думаю, думаю, думаю, думаю… и чувствую то, чего не должен чувствовать. «Мама – твой самый важный человек в жизни, понял? Мама тебя любит, и ты должен маму любить всегда! Мама тебя никогда не предаст.», «Веди себя подобающе! Твоё поведение всех раздражает! Не надо показывать свой характер! Не говори ерунду! Не делай этого!.. Ой, не правда! Что ты сочиняешь вот это «хочу убить себя, мне плохо»? А кому легко? Раньше вон жили и никто не хотел умереть, а ты вон какой особенный, ишь ты!.. Что за бред ты говоришь?.. Поступай, как хочешь, ведь в конце концов это твоя жизнь. Ты меня разочаровал. Я тебя люблю. Ты – вся моя жизнь. Я ненавижу тебя, за то, что ты меня позоришь. Ты не сделал, как я хотела. Я горжусь тобой. Ты идиот?! Исчезни с глаз моих, не хочу тебя видеть. Как ты поживаешь, сынок? Я люблю тебя.» – так мне говорила «главная» женщина в жизни, «ни разу меня не предавшая».

Я не знаю, что написано на человеческих лицах и, думаю, всегда всем мешаюсь. Мне кажется, что мало кто меня любит или что меня любят все. Мне кажется, что я особенный, но при этом я полная посредственность. Мне кажется, что любовь – это когда ты делаешь больно. Мне кажется, что ненависть – это когда говоришь: «Я люблю тебя». Мне кажется, что отцовство пахнет водкой. Я думаю, что от проблем нужно убегать. Я думаю, что влюбленность – это когда человек в ежовых рукавицах. Мне кажется, что дружба – это передоз и неделя в интоксикационном отделении. Что друг – это тот, кто решает за тебя, кем тебе быть и чем заниматься. Мне кажется, что забота – это придушить нежно. Мне кажется, что эмпатия – это когда ты врёшь, чтобы другим было легче. Мне кажется, что улыбка создана, чтобы никто не видел твоих чувств. Мне кажется, что свобода – это плохо. Мне кажется, что чувства – это неправильно. Мне кажется, что травмы – это есть Я: в этом теле и сознании давно нет души, задушенного ребёнка, что заикался до дрожи в коленях, когда читал стихи. «У Лу-у-у…у…у…хк-кх-кх..омол-л-лья… д-д-д…туп…». «Ещё раз говорю тебе! Сколько получится?! Читай!»… «Т-т-т-т…»… «Ты что придуриваешься?!». «Т-р-р-и на т-т-т-…Т…». Мне кажется, я исцелился, убив себя; я вылечил болезнь, заболев сильнее. Чтобы не чувствовать порез я сломал себе ногу.

Минут через пять Мира постепенно пришла в себя, отодвинулась и пронзительно посмотрела мне в глаза. История Медузы Горгоны заиграла новыми красками – стала предельно ясна новая форма аллюзии взгляда, что умерщвляет тело и душу. Смытая оболочка иллюзий и кротости – глаза после слёз сияют душой; сияют так ярко, что выжигают всякую чёрствую жизнь, обращая её в запеченный сухарь, в камень или пыль – выводит на поверхность её естество. Этот взгляд водрузил меня на Голгофу. Истина же, что нет для нас боли сильнее, чем причиняемой нами другим.

– Я сказал какую-то невероятную глупость… – не находил я слов, онемевший от собственной глупости.

– Ничего. Это я виновата, правда. Скоро месячные… И… И как-то в последнее время не очень мне легко, – сказала Мира, добавив к словам нервный смешок. – Реагирую на всё так резко, словно каждым словом меня пытаются убить. Может, это весна? В голове бардак – всё не на своих полочках, словно в кладовую ворвался домовой и устроил там балаган: что-то съел, что-то выбросил, где-то просто испортил.

– И тут ещё я тебя мучаю. Как было ничтожно глупо с моей стороны так грубо поранить твоё сердце. Что на меня нашло? Я не знаю. Стыд-то какой…

Мира мягко взяла меня за руку, сжав в крошечной своей кисти мои пальцы и абсолютно серьёзно сказала полушепотом, широко раскрыв подобревшие глаза.

– Сегодня здесь бегают нарглы. Это их проделки.

– Кто? Нарглы?

– Да!

– Тогда это всё объясняет.

– Именно. Пойдём, пока они нас не поругали совсем? Ох уж эти нарглы…

Да, ох уж эти нарглы. Ей двадцать восемь, мне тридцать пять. Я уже и забыл, что познакомились мы в зимнем саду Воронцовского двора: она с блокнотом в руках и карандашом внимательно рассматривала высокую пальму, засевшую посреди целых зарослей из фикусов, бегоний и камелий. Мира срисовывала этот пейзаж, добавляя свои маленькие детали в экспозицию – каких-то крошечных существ необъяснимой физиологии, странных птичек с несколькими парами крыльев и больших рогатых жучков. Как можно было не обратить внимание на столь прекрасное создание, что посреди толпы зевак, чьи глаза заменили камеры их телефонов, видела в чём-то красивом даже больше, чем на то был способен этот дивный неприметный уголок. Тогда я подумал, что будет глупостью, ни с чем не сравнимой, желание всего лишь пройти мимо неё, не сказав, сколь она невероятна на фоне вездесущей посредственности. Моё дыхание спёрло, а сердце забилось в груди до головной боли, ревущей барабанами в висках, но всё же я сказал ей несколько слов, заложивших первооснову нашей любви. Мира испугалась меня, бросив последний взгляд на ускользающий в реальность волшебный мир. Думаю, тогда там тоже бегали нарглы в компании каких-нибудь ещё более странных созданий. Мы прогулялись вместе по остальной территории зимнего сада в поисках других представителей загадочной, неизведанной флоры и фауны, имен которых я не помню, хотя стоило бы. Что я вообще о ней знал? Что я вообще о ней помнил? На предвзятости сказывался возраст: восхищаться силы остались, но веры в чудеса уже нет. Я мог тянуться к её миру, как утопающий стремится добраться до спасательного круга или шлюпки, но понять его или стать его частью?.. Этого я сделать не мог – во мне свербел человеческий корень, когда в ней развевались на ветру зеленые кроны.


Правило №Х…

«В момент твоего счастья ошибка придёт из тебя.»


Закончив с завтраком, походившим больше на пытку, мы с чувством всепоглощающего дискомфорта решили продолжить наш путь. Эта ссора, если так её можно назвать, не была чем-то удивительным или неестественным – подобное происходило регулярно с миллионами людей, но стойкое ощущение, что внутри нас обоих что-то треснуло в этот момент, не покидало меня. Я называл это чувство «эффектом треснувшего стекла». Представив, что ты, человек и личность, не что иное, как зеркало, каждый удар жизни видится мне в виде цикла затягивающихся и вновь появляющихся трещин. Ты просыпаешься целым пластом – в нём отражается твоё сознание. И каждую секунду с момента твоего пробуждения, жизнь метает в стеклянную гладь всевозможные «удары» – от ничтожных водных брызг и горстей песка до булыжников, способных раскроить череп. С каждым «ударом» твоя личность трескается и дрожит, покрывается шрамами и искривляет реальность. Страшен тот час, когда стекло разобьётся на миллионы осколков. И сейчас я стойко ощущал, что в моё стекло метко попал увесистый камень – во все стороны от него пошли глубокие трещины, из которых сочится тёмно-багровая кровь.

Мы шли вдоль Большой Невки, крепко держась за руки, но мысли наши пребывали далеко отсюда. Простое ощущение – касание – мы касались нашей кожи, но не души. Прогулявшись так пару часов, я проводил её до дома, где она снимала комнату в творческом, как модно говорить, коворке. Огромная коммуналка, где семь или восемь людей живут и вместе занимаются творчеством, покуда за ними из реальности социальных сетей наблюдают сотни людей. Мне было непонятно это увлечение, но объективных аргументов против у меня не находилось, поэтому в спор на эту тему я никогда не вступал.

Настроение было гадкое, перспективы размытые, в жизни сплошная неопределенность и чувство отреченности. И так ведь было всегда? Сказка об утопическом мире, где каждый человек в социуме необходим, всегда была ложью в высшей инстанции. Быть может, там, где все живут впроголодь, сражаясь за искру жизни, уводящей их с каждым днём всё дальше в тёмный лес депривации, и существует необходимость в каждом отдельном человеке, как в физической силе, руках и ногах, репродуктивной функции – всему, что принижено к звериной стези. Или, быть может, где-либо в африканских племенах, оторванных от мира, где социальная структура сформирована вокруг необходимости выжить. Высокие, красивые и жизнерадостные представители маленькой смуглой диаспоры – они встают с рассветом Солнца и засыпают, видя самое чистое звёздное небо над головой. Теплый климат и никакой суеты: их проблемы сводятся к необходимости убить животное, чтобы найти пропитание, но после восполнения этой необходимости наступает праздник. Часто ли мы сейчас празднуем свой ужин? Празднуем так, что радуются женщины, а мужчины довольны собой; так, что после ужина появляются новые семьи, а старики видят, что ход вещей благоволит их жизни. Способен ли ужин дать нам ощущение веры в завтрашний день? Босая прогулка по прогретой земле порой помогает лучше всякой социально-поведенческой практики. Беззаботность, к которой стремится человечество, видя это единственным сущим смыслом жизни, доступна животным во всей своей красе; доступна она и тем людям, что ближе к животному миру. Насколько иронично, что человек, вроде как властвующий этим миром, завидует своему коту, потягивающемуся в мягкой постели? Человек, как величина личности – несчастное эмоциональное пятно на стенах вечности. Самая большая ложь, с которой приходится мириться день изо дня, гласит: «Человек нужен миру».


Правило №Х…

«Всё, что сказано – ложно.»


Чертовы мысли заслонили рассудок. Дальше так встречать этот день было нельзя. Я позвонил Жану, предложил увидеться где-нибудь – выпить кофе, поиграть в шахматы. Хотелось коснуться чего-то стабильного, фундаментального и беспристрастного. Любое занятие было лучше, чем продолжать раскручивать этот клубок, ведущий на тропу, поросшую колючим барбарисом и малиной, в плодах которой притаились клопы. Благо, что мой друг был свободен и не обделил меня своим обществом. Хотя, зная его, могу предположить, что свои дела он просто перенёс ради моей эгоистичной персоны.

Через минут тридцать мы разложили шахматную доску на одном из широких подоконников микрокофейни, обосновавшейся на территории парадной трёхэтажного здания на Литейном проспекте. Я не мог сказать, что концепция этого заведения была мне предельно ясна, но проходимости особой я не заметил, так что подоконник стал тихой медитативной лоджией. Мы уселись полубоком, поставив по одной стопе на батарею. В таком положении нам пришлось распустить свои галстуки и расстегнуть пиджаки – разложились мы фривольно, но только так можно было добиться концентрации на игре. Я играл чёрными. У окна остывали чашки с горячим кофе. Отраженные от крыши соседнего здания лучики солнца падали тонкой линей на чёрно-белую доску, освещая собой сероватый пар, закружившийся в спирали от сквозняка, гуляющего по этажам.

– Блиц или классика? – учтиво спросил меня Жан, поправляя круглые очки на носу.

Лицо Жана выступало в моих глазах эталоном смиренности – оно отображало невозмутимость Вселенной: всегда спокойное, скромное и на удивление симметричное, глаза, одушевленные разумом, расслабленная мимика отражает полную готовность к стремительным умозаключениям. Каждая складочка и морщинка на коже выдавала в нём опыт тысячи часов раздумий над партией. Я знал, что во многом его лицо было маской, под которой скрывалась социальная контрзависимость, вызванная множественными разочарованиями, порой эмоциональной неуклюжестью или страхом оказаться разоблаченным – страхом признать в себе человека, чьи эмоции написаны на лице. Монумент недоверия – что было сейчас в его голове?

– Классика, пожалуйста. Я бы хотел отдохнуть за игрой, – вежливо дал я свой ответ.

– Хорошо. Пешка Е4. Как твой день, Стефан? Вновь тревога мучает?

– Что-то в этом роде. Плоды моей вчерашней недальновидности. Пешка С5.

– Я пытался разобраться, что за, как ты говоришь, «нелепость» причинила тебе такой дискомфорт. К сожалению, досконально понять у меня не вышло. Смутно, конечно, я догадываюсь о причинах, но логики в переживании твоём не нахожу. Конь F3.

Синхронно мы отпили по глотку чуть остывшего кофе, разошедшегося теплом по телу. Я поставил пешку на D6, а Жан на D4. Моя С5 забирает его D4. Жан забрал Конём с F3 мою пешку на D4.

– В том и причина. Иррациональное необъяснимое никоими силами или логическими связями чувство неправильности произошедшего. Ты смутно осознаешь, что из великого множество всевозможных вообразимых сюжетов развития событий, то есть нашего диалога, сформировался один из самых нелепых, неясных и по-юношески драматизированных. Тебя закручивает в этот водоворот нелепости, ты пытаешься выбраться из него, но все твои движения не соответствуют тому, что необходимо сделать, ты тонешь сильнее от трепыханий в густом потоке абсурдности, но стоит тебе остановиться, затаить дыхание, как поток вдруг начинает и в таком положении топить тебя с ещё большей силой. У тебя больше нет выхода. Реальность исключает свои же правила. Ты осознаешь, что натуральный ход действительности нарушился. Конь F6.

Жан на мгновение задумался походил Конём на C3, а я поставил пешку на А6.

– Ты слишком большое значение уделяешь этим мелочам. Ни я, ни кто-либо другой не обратил внимание на твой «водоворот нелепости». Ты называешь отсутствие правил правилами, имея в виду какие-то свои надуманные концепции. Если посмотреть на жизнь логически и в правильном ключе, то есть пытаясь её проанализировать, а не заключить в эмоциональную парадигму, то мы поймём, что жизнь – это самый мощный синтезатор абсурда. За нелепость ты принимаешь совокупность случайностей, которые с нами происходят. Ты видишь их с точки зрения неудачи, не принимая как сухой факт произошедшего. Ладья G1.

– Но как человеку принимать сухой факт произошедшего, если произошедшее совершенно нелепо, глупо и бездарно? Я мог бы создать ситуацию совершеннее. Пешка B5.

– Быть может и да, но, быть может, и нет. Ты попросил меня сыграть с тобой партию по очень простой причине – ты хочешь почувствовать ответственность за момент, отвлечься от своей жизни. Ты хочешь попробовать создать идеальную ситуацию, но ты допускаешь логическую ошибку. В шахматах нет ни одного внешнего фактора, определяющего ход игры – только неизменные правила. В жизни – миллион. Ты пытаешься подчинить жизнь математическому просчёту, на который не способен ни один гроссмейстер – хочешь поставить мат в восемьсот ходов. Пешка G4.

От меня Слон B7. Затем партия развивалась подобным образом:

Конь G5, Пешка Е4.

Конь Е4, Слон Е4.

Пешка А4, Пешка Е5.

Пешка В5, Слон Е7.

Ладья G4, Пешка B5.

Слон B5, Слон B7.

Конь F5, Рокировка по королевскому флангу.

– Я не пытаюсь поставить жизни мат. Я знаю, что проиграю, но моя цель – не страдать от мелочей, не зевать. Я сражаюсь в партию с Богом – его рейтинг выходит за число бесконечности. Всё, на что я могу надеяться, так это на жалкую долгую партию, в которой Он не стал бы наносить мне страшнейшие удары. Пускай ставит мне мат, когда доска опустеет, а на устах моих улыбающихся застынут слова: «Спасибо. Хорошая партия».

Ладья А8, Слон А8.

Ладья Н4, Пешка G6.

Ферзь G4, Конь С5.

Ферзь H3, Пешка Н5.

Ладья H5, Пешка Н5.

Ферзь Н5, Конь Е6.

Пешка G6, Пешка G6.

Ферзь G6 Шах, Король Н8.

Ферзь H6 Шах, Король G8.

Ферзь Е6 Шах, Король H8.

Ферзь Н6, Король G8.

Ферзь G7.

Мои глаза забегали по полю, словно бы следовали за крысой, так тщетно ищущей выход, но в глубине души я уже знал, что спасения ей не найти. Это была блестящая атака с матом в несколько ходов. Что бы я ни сделал, за моим следующим ходом последует неминуемое поражение. Искра позорной обиды вспыхнула в сознании, как спичка, зажженная в темной комнате. Я проигрывал Жану довольно часто. Этот ныне высушенный как марафонец азиат, которого я знавал ещё в те времена, когда его задница весила под сто килограмм, был чертовски умным парнем: стоит произойти какой-либо неловкой ситуации, он знал решение; стоило произойти замешке физического характера, как этот богоподобный Прометей с широкой лобной долей говорил что-то вроде: «Это же очевиднейшая презентация действительности закона Фарадея!» и решал всё так, словно бы готовился к этому всю свою жизнь. Не было ничего удивительного в моём поражении, но сегодня я расстроился. Расстроился, потому что поражение настигло меня на двух полях сразу: шахматном и мировоззренческом, где, как я думал, у меня было больше шансов. Я сам не заметил, как на моём лбу под заметно поредевшими волосами выступил пот.

– Когда ты отвлекаешься на мелочи, жизнь ставит тебе мат. Не распыляйся – ты думал о вещах вне доски. И в обобщенной жизни, к сожалению, ты делаешь то же самое.

– Мелочи или, что будет правильнее, детали формируют каркас совершенного.

– Только, если строитель смотрит на чертеж.

– Вот именно! Разве ты его видишь – этот чертеж? Я пытаюсь его воссоздать, понимаешь? Последние годы я только и занят тем, что трепетно собираю по кусочкам, по эфемерным нитям полотно чертежа или, если угодно, инструкции к жизни.

– И в последние годы оттого ты стал значительно более нервным и рассеянным.

– Ты режешь меня без ножа.

– Для чего же ещё нужны друзья? Нет ли желания прогуляться до Финского залива?

– Диктуй условия пораженным – я весь покорён.

– Проигрывает лишь тот, кто сдаётся. Ты хорошо держался все эти годы, и я не думаю, что пришло время забвения. За каждым закатом неустанно следует рассвет.

– Когда ты стал так поэтичен? – искренне удивился я.

– Я читал твои статьи, – со скромной улыбкой ответил мне Жан. – Приятный ответ, не правда ли? Это твой неожиданный мат в этой партии. Теперь пойдём – наши чашки пусты.

Его ответ вновь влил в моё сердце призрачную любовь к жизни. С другой же стороны, совсем нескромная обида на него обжигала меня жгучим укором. Что ж, после слабого хода следует совершить сильный, либо же наскоро совершать ошибки до самого поражения. Сегодня время для сдачи не пришло, мой цейтнот ещё не оглашен.

Стрелка часов заходила за второй час дня, а Солнце безжалостно возвышалось в ясном голубом небе, похожим на бездонный, не знающий ни начала, ни конца океан. Близко приблизившись к Земле, оно нещадно прожаривало, лишенные теней, улицы. Сразу с выхода сильный ветер ударил в лицо, развевая подолы пиджаков, как флаги – по шее и лицу пробежала крошка песка, царапающая кожу. Ощущение сразу стало грязное и липкое, отчего хотелось умыться прохладной водой. Жан хлопнул меня по плечу озадаченно наблюдая своим суровым лицом за гримасой моего неприятия всего сущего. Натянуто улыбнувшись, я мотнул головой из стороны в сторону, словно бы всё было в полном порядке. Поправив галстук и нечто ничтожное, редко покрывающее мою голову, называемое прической, я сделал приглашающий в путь жест, прося моего друга указать мне дорогу. Не более десяти минут заняло ожидание троллейбуса, ведущего до Васильевского острова. Собственной машины у меня не было, а Жан предпочитал не использовать личный транспорт в городе, поскольку общая обстановка на дорогах заставляла его нервничать, как он сам понимал, по пустякам. Надо было купить авто, когда была такая возможность… много что ещё надо было, но время уже прошло.

Мы оплатили проезд и сели за свободные места у окна, став яичным белком на сковороде – пару мгновений, и мы шкворчим. Капли пота быстро стекали вдоль позвоночника – я понял, что вся спина моя уже взмокла. Пришлось выбирать между ощущением ручейка, стекающего по хребту при положении ровной спины или омерзительным холодно-мокрым, липким чувством, прильнув всем телом к сиденью. В конце концов я выбрал второй вариант. Все мои желания свелись к одному мощнейшему импульсу, исходящему из невыносимого физического страдания – я просил, чтобы Солнце скрылось за крышами домов, расположенных вдоль узкой улицы, к которой мы приближались. С блаженством я рассасывал своё ожидание, с каждым метром ощущая, сколь легче станет моя жизнь в момент касания с долиной сладкой прохлады. И мы действительно въехали в тень, но пощады ждать, конечно, было с моей стороны крайне наивно: Солнце уместилось в крошечную щель между кровлей домов и крышей нашей духовой печи. Именно в моё лицо бил сконцентрированный поток света, столь подло протиснувшийся в этот проклятый клочок неба. Казалось, что он стал ещё злее, ещё чуть жарче – кожа моей головы блестела, покрытая микрокристаллами вышедшей влаги, а во рту пересохло так, что не было даже слюны. Спасение пришло лишь минутами позднее, но каждый миг под солнцем был подобен целой вечности: места на противоположной стороне транспорта освободились от пассажиров и не было на них иных претендентов, кроме меня и Жана. Он тоже взмок, но держался, скажу честно, молодцом. Мы пересели с пыточных кресел, чувствуя, что в глазах немного рябит и картинка кажется слегка размазанной – так сильно нас напекло под стеклом.

Чем ближе мы приближались к точке назначения, тем свежее и чище становился воздух. Пот впитывался в одежду, под которой бродил пробирающий до будоражащих мурашек ветер. В левом кармане брюк коротко завибрировал телефон – пришло сообщение. Я догадывался, что прислать его могла, по общему счёту, только Мира. В сообщении мессенджера была картина с маленьким бело-рыжим котёнком. Он был круглым как картофелина, лапки свои он широко расставил в стороны, усевшись на крошечную жопку, а его глаза бусинки на сметенной мордочке выдавали полное недоумение. Над ним был написан текст: «Я что-то хотел сделот я зобыл… что жи я хотев… я шота хотев зделот…», повторяющийся до самого низа. Мира отправила мне эту картинку со словами: «Енто ты!». Я невольно улыбнулся, представляя, как она говорит мне эти слова, уводя в сторону собранные трубочкой губы, и смотря куда-то в сторону своими большими ясными глазами. После нескольких часов тошнотворного отвращения ко всему мирозданию лишь эта картинка смогла внушить мне, подобно вколотой ампуле лидокаина, что боли больше нет. Мира нашла в себе силы проявить ко мне милость после моих гадостей и нелепых обид, обоснованных лишь жалким физическим дискомфортом – тягой к красному мясу и скользкими фантазиями. Что сытый желудок пред счастливым сердцем? Человек должен быть выше этого. Я должен быть сильнее. Секс и чревоугодие – сильнейшие враги нашего счастья. Не помню, куда пропали эти мгновения: раньше мы только и делали, что бросались друг в друга милыми фотографиями животных, говоря: «Енто ты, енто ты!». Я задумался. Мы даже не знаем, когда наступает последний миг обыденных нам вещей: когда последний раз мы видим человека, когда последний раз держим его за руку, когда последний раз целуем. Пшык – и мы входим в новую реальность, где нет того, что было раньше. Никто не замечает пропажи, покуда эхо прошлого не отзвучит от стен души. В сознании закружилась спираль воспоминаний из всех жизней в этой печальной мультивселенной: безликие силуэты фантомами витали в темноте – от них лишь лёгкий шлейф истощенных мгновений, что я когда-либо зрел, и тихий шепот давно забытых слов – все они в большой братской могиле без надгробия – похоронены заживо под фундаментом сознания.


Мы оба расставили широко руки, прося ветерок обдуть нам вымокшие подмышки и спины. Солнце не собиралось скрываться за тучками, хоть и обещан был дождь. Наверное, как и всегда, то, что обещано – оно для других. Неторопливым шагом мы фланировали по улице 29-ой линии Васильевского острова, планируя зайти за чашечкой кофе и посетить уборную. Вначале путь показался мне незнаком, но через пару мгновений, бросив свой взгляд на уже зеленые кроны деревьев я вспомнил мгновение:

– Мы были здесь последний раз ещё при снеге. Задул ветер и под самыми ветвями нас накрыло лавиной из влажного пышного снега.

Жан внимательно всмотрелся в узкую аллею, вспоминая, когда же было то явление.

– Это был февраль. Я помню тот вечер.

Время продолжает свой ход, сменились одежды сезона, дерево осталось собой, аллея не изменила своей сути.

В кофейне пахло розмарином, кофейными зернами и сладкой выпечкой. У розеток обыденно, как звери у водопоя, расселись фрилансеры, погруженные двадцать четыре на семь в цифровой мир. На мягком сидение симпатичная девушка лет двадцати экспрессивно делилась своими необходимыми миру впечатлениями об этом дне, о кофе и о жизни в целом, вещая в прямом эфире своего канала с тридцатью подписчиками – вся погруженная в иллюзию своей уникальности, живущая в парадигме прекрасного наивного чувства мировой потребности в её существовании. На расписном красном ковре довольно развалилась серая собака породы питбуль, охраняющая ребёнка лет трёх, пока отец – взрослый мужчина-магометанин с густой чёрной бородой – о чём-то беседовал по телефону на своём языке. Она порой вставала и бродила по кофейне, радостно виляя коротким хвостом, принюхиваясь к столам посетителей. Кто-то гладил её, кто-то мягко шлепал по мускулистой спине, а кто-то игнорировал, то ли из страха, то ли из нелюбви к животным. Лишь одна женщина подняла истерику и страшный вой. Её лицо было худым, а под глазами засели синие мешки одинокой матери; взгляд широко раскрытых глаз искрил шизофреническими оттенками, а гримаса лица исказилась в уродливую маску ярости, злобы и праведного гнева. Она кричит: «Чья это псина?! Уберите её немедленно! Уберите, я сказала! Почему она шляется здесь?! Куда все смотрят?! Я буду жаловаться!!!». У всех посетителей, конечно, тут же испортилось настроение: слушать чьи-то истерики всегда мучительно – они портят ещё сильнее даже несовершенный момент. Кофе закономерно оказался безвкусным, похожим на картон варевом. Отпив по два глотка, мы учтиво соврали, что достаточно выпили, отдали кружки и двинулись своей дорогой к Опочининскому саду, намереваясь оттуда пройти к Севкабель Порту. Нас радовала возможность идти дорогой, сокрытой от Солнца. В таких дворах, до которых подолгу не добираются лучи светила, время и пространство моложе – в них до сих пор царила пасмурная ранняя весна, встречающая гостей выцветшим пейзажем голых деревьев и серых стен. За углом здания слышался детский плач, причиной которого оказался малец лет четырёх, уронивший свой желтый грузовичок – его кузов расклеился в крошки. В метрах двух от него молча стоял отец и наблюдал. Картина образовалась до нелепости комичная: отец всё стоял, а ребёнок всё плакал. Даже спустя метров пятьдесят мы отчётливо слышали этот неугомонный крик. Почему он стоит? Почему он плачет? Нам оставалось лишь переглянуться, да пожать плечами, встречая облако пыли, метящее в наши глаза.

В метрах двадцати от порта ветер стал холодным и свежим – мы передёрнулись, ощутив, что немного, но всё же замерзаем. Вокруг нас жили свою жизнь парочки, разодетые не по погоде то слишком легко, то слишком жарко. Туристы, неотъемлемым атрибутом которых выступали камеры, запечатляющие кадры, обреченные на вечное, лишенное внимания, пленение на картах памяти. Незаметно курили и пили пиво компании по четыре-пять человек: офисные планктоны, одетые все как один в омерзительного тёмно-синего оттенка брюки и ветровки-бомберы, плотные рубашки поло в горошек и полуботинки, промятые в тысячи и одном месте. Стрижки не длиннее трёх сантиметров, по бокам под тройку, а на лице растительность не отличающаяся хоть чем-либо. Казалось бы, образ был собирательный, он был клише, в существование которых я не хотел верить, дабы не обобщать. Стоило мне прислушаться и разобрать в их речи фразы «Нормальный мужик без вот этого вот всего… Футбол могу смотреть теперь… Офис, начальник, жена…» – моя вера в уникальность иссякла – на лице была написана тоска. Словно вырванный из мира грёз монолит, оказавшийся в мире ненужных вещей, духовная материя в царстве физики, среди множества одинок, среди одиночества не нахожу себя в тьме своих «Я». Вид на мост северной скоростной магистрали – где-то за ним на горизонте берега Финляндии. Где-то там на причале Хельсинки или Котка стоят такие же люди, выпившие часом ранее невкусный кофе, одевшиеся не по погоде, в душе несущие скорбь; днём они вспотели, а сейчас мёрзнут; минутами ранее и на их улицах плакал младенец-фин. И в их кармане вибрирует телефон, получив сообщение «Se olet sinä!»3 с картинкой смешного кота – возможно того же самого – рыжего, похожего на картофелину. Такие же люди – не знают, куда себя деть: «На небе мириады звёзд! Прямо как в мире людей, понимаешь? Кто назовёт меня своей любимой звездой? Кто найдёт меня за тучами неба?». Такие же одинокие души – подобны неоткрытому острову посреди океана: «Кто найдёт меня? И зачем?». Горизонт сливает небо и водную гладь – сплошной серый мазок – сверху без конца пустота, снизу тёмная бездна. «Выберите меня! Я снежинка – Рождество, снегопад. Я песчинка на пляже. Я это Я. Нелепость в мире абсурда.»

В плечо уткнулась рука – кисть, держащая сигарету. От неё пахнет малиной и мятой.

– Ты же бросил, – говорю я.

– Никогда не знаешь, когда будет подходящий момент. Сейчас на мой взгляд, очень кстати.

Подходящий момент, подходящий момент… Момент… Я не спорил, взял огня и поджег коричневый кончик. Где-то в Хельсинки загорелась звезда. Ветер сам не даёт мне потухнуть, жизнь сама подкурила с огня – перерыв на мгновение, обед на линии фронта. Океанский воздух пахнет иначе, в нём витает своя странная жизнь. Мы смотрим на чёрную воду, в ней ни сантиметра не видно до дна – что угодно таится под толщей бьющихся волн. Океан делает вдох, океан делает выдох. Я затаил дыхание, вобрав побольше воздуха в лёгкие, но я дышу – не физически, ясное дело – дышит душа.

– Натяжение сильное у воды, видишь? – говорит Жан. – Плотная очень. «Пи-Пи-Эм»4 высокий явно, где-то ближе к шестистам.

– Да, по ней, кажется, можно пройтись. Только святости нам в любом случае не хватит.

– Мы и без святости дорогу эту не осилим. Так всегда: сначала надумаем, а потом тонем.

Я не стал ничего отвечать. Что тут скажешь? Чистая правда, но сейчас мне хотелось коснуться хотя бы кончиком пальца чуда. Я поглубже вдохнул солоноватый воздух – вместе с ним пришло странное чувство, словно приоткрылся старый запыленный комод, оставленный на чердаке. Такое чувство, будто первый раз за многие годы я выбрался наружу из тёмной норы, первый раз увидел солнечный свет, первый раз ощутил дуновение ветра. Было нечто волшебное в этом «будто», ведь я явно когда-то дышал, видел свет и чутко внимал шепоту мира. Это ностальгическое нечто возвращала меня на несколько десятилетий назад – в моё детство. Славная пора, когда каждый лучик Солнца любим, каждый запах манящий, когда каждая ночь полна тайн, а сердце жаждет открытый. Та пора, когда мы с друзьями, такими же бестолковыми детьми, собирались кучей и бегали купаться на богом забытые озерки – там, где годами позднее обнаружат утопленные трупы целой семьи. То дикое время, когда лесополоса с обитающими там бездомными, наркоманами и прочими маргиналами, усеянная разрисованными пошлыми граффити гаражами, казалась нам мистической землей, где скрываются волшебные создания. Не было тогда краше панельных дворов пейзажей, не было лучшего запаха или любимой погоды – всё являлось нам дивным – в глазах наших смотрящих была красота. Я понимал, что старый комод это я. В нём бесчисленное множество полок, куча старых вещей мне уже незнакомых. Столько чувств, столько сокрытых тайн собственного сердца. Для каждого из рода людского собственное сердце – самая большая загадка. Слой за слоем раздевал я черствую луковицу, всё ближе приближаясь к себе. С каждым шажочком глаза раскрывались сильнее; с каждым движением тугие тиски отпускали сжатые рёбра, словно яд своё тело я покидал. И чем дальше уходил я сознанием в тёмную воду, тем сильнее намокали глаза. Я не плакал, казалось, лет десять. На людях того и вовсе никогда. Зачем мне это? Какая в слезах нужда? Я пытался остановить эту плёнку – ясно догадывался, куда приведёт меня эта тропа. Вжал тормозную педаль, до сломанных ногтей впивался я в стены, ногами упирался в фантомные преграды. Нет! Нет! Нет!!! Я знал, куда следует сердце! Я знал, куда уносит меня меланхолия, в какие сантиментальные глубины нырнул мой дух. Там Она и Она. Там была сама их идея, там мечта о Той Самой Любви. О той, что встречаешь раз в жизни, рядом с которой мечтают быть первым, рядом с которой хотят идти до конца. Там все мои тайны закрытых архивов. Клубок раскатился, нырнула тонкая нить в скважину замка, открывая мне душу, мои грёзы, тоску и печаль; пробуждая давние образы, что казалось покинули линию жизни. Я пытался понять, что же было прекрасного в жизни? Что запомнилось больше всего? За что благодарен я был? За что в этом мире холодном я бы жизнь свою дальше продлил? Человек и жирная точка. Только он, а точнее Она. Больше не видел я смысла. Всё казалось нелепым, пустым, с мерзким привкусом стали. Всё хранило в себе изъян, всякая суть трещала по швам. Шелестели страницы мгновений – все один за другим, за секунду – тома, фолианты, альбомы. Лишь один вопрос возникал: «Где ты, любовь моя?».

Тридцать лет ожиданий, сотни забытых людей, двенадцать тысяч бессонных ночей, а точнее семьсот семьдесят пять плюсом. Сто две тысячи двести часов в холодной постели, где рядом не ощущается твоего тепла. Двести четыре тысячи и четыреста часов без сплетения пальцев. Сколько не сказанных слов? Сколько не выпитых вместе чашек кофе? Сколько раз я крутил бокал, смотря на тебя? Недостаточно много. Сколько лиг не летали наши птицы Бииняо? Без тебя сорок тюбиков пасты, без тебя столько прожитых зим. Миллиарда три прописанных знаков, пятьсот тысяч страниц. Сто пробок от винных бутылок, декады в кружке пакетиков чайных. Десять тысяч в сутках шагов – без тебя всё топтание в зыбучих песках. Сколько раз зажигал я свечу? Сколько раз в ожидании гасла? Пару тысяч щелчков зажигалки, пару сотен скребков коробка.

Меня захлестнули сомнения: была ли Мира Той Самой? Если да, то неужели я сам делаю всё, чтобы её потерять? Какая она – это любовь? Наверное, она близка к совершенству. Наверное, в ней нет привкуса тупости, не укрыта вуалью абсурда. При этой любви не бывает рождения болезненных дум? Там покой, безмятежность, довольство? Если не Мира, то кто? Может, Ту Самую я уже упустил? Или, быть может, ещё не встречал? Я ведь должен был что-то почувствовать: как выстрел в брюшину, как финка под сердце, молнии с неба удар – какое-то резкое чувство – помутится рассудок, закроюсь в подвале и буду писать, молясь об о одной? Мгновение-мгновение… Оно должно быть совершенное.

– Ты в порядке? – эхом раздался голос Жана, толкнувшего легонько меня в плечо. – Выглядишь неважно.

– Нет-нет… Я в полном порядке. Всё хорошо, друг мой.

– Ладно, но почему?..

– Воздух солёный – глаза слезятся.

Не знаю, что чувствовал он. Может, также потрошило сознание нечто. Может, просто точила скалу волна за волной. Хорошо бы спросить, да не лезет вопрос. Хорошая дружба – ничего не сказать. Когда надо молчать, говорим. Когда надо кричать, мы молчим. Забытый язык Вавилона. Скала кровоточила, среди серой пены бурлила кипящая соль, вымывающая из ран густую багровую плоть. Не нашёл в себе сил спросить, разузнать – в тот момент моя боль мне казалась больше всех болей этого мира. Эгоистично и неучтиво, но что я могу с собой поделать?

– А… А ты как? – слабо выдавливаю я из себя.

– Нормально, – поджав губы отвечает скала. Что ещё ожидать от этого стоика? – Пойдём вдоль прогуляемся, уже ноги начинают затекать.

– Пойдём.

На мгновение мне показалось, что руки мои с громким треском застывшего клея оторвались от ограды залива. Я покидал место силы, испив сполна чёрной воды. Солнце, словно ждав этого мига, вернулось из-за маленького белого облака, освещая причал, вдоль которого мягко фланировали наши фигуры.

– Мне кажется, что я понял одну интересную вещь, – сказал я, хорошенько обдумав. – Конечно, это только моё видение, сильно притянутое и обобщенное. Скажем так, мысль в зародыше.

– Хм. И какая же?

– Сейчас мне показалось, что люди во всём своём многообразии делятся на две простые категории: исследователей и созерцателей. Порой они меняются ролями, порой соблюдают баланс, но в основе всего эти две функции.

– Очень, к слову, похожие. В чём отличие?

– Исследователь интересуется чем-либо, выражает желание наблюдать за каким-либо объектом или процессом. Созерцатель – он же зритель, обладает всё же любопытством, но, скажем, более боязлив. Он следует пройденной тропой, спокойно наслаждаясь видом. Он наблюдает за действительностью с безопасного расстояния. Это тот человек, что смотрит видео о дикой девственной природе в высоком разрешении, сидя перед монитором, укутавшись в одеяло. Это тот, кто слушает музыку, надев поплотнее наушники. Тот, кто ходит в музеи, галереи и посещает выставки. Исследователь делает в ровном счёте то же самое, но он более бесстрашен, более азартен. Он снимает на камеру ту самую дикую природу, либо же он просто-напросто пребывает в её обители, как малая часть одного целого. Он слушает музыку жизни, либо же, чтобы услышать её, он создаёт мелодию и играет. Если хочет порадовать сердце прекрасным, он создаёт нечто удивительное. Исследователь не держит ни на кого ориентиров, не ровняется и пребывает в полной самодостаточности.

– Теория имеет место быть, но природа людей значительно глубже этого двоичного разделения. Почему ты сейчас об этом задумался?

– Рядом с нами сейчас было много людей – каждый сам себе на уме. Что за душой происходит, узнать нам не дано. Кто-то думает, открыв широко глаза, кто-то, наоборот, погрузившись в темноту своих век. Кто-то внимает ветру, кто-то звукам своего дыхания. Интимный момент для любого живого, если так посудить. Но были среди этого множества те, кто, взяв в руки смартфоны, пребывая в месте, где люди погружаются в странные глубины себя, занимаются чем-то, как мне кажется, противоестественным. Они снимают всю округу и что-то говорят без умолку. Быть может, они какие-либо эмоции и чувствуют, не спорю. Не могу заявить, что для них недоступно мгновение вечности. Вопрос лишь к тем, кто это смотрит? К этим созерцателям чужого мгновения, явно чуждого им. Что они ищут? Чему пытаются научиться? Почему не прийти и не увидеть своими глазами? Почему не жить свою жизнь, но быть симулякром?

– Всегда есть те, кто живут и те, кто существуют. Множество создаёт право исключительности. Наравне с безусловно растущей конкурентностью и информационным шумом. Твоя задача – не обращать внимание, а выбиться в дивизион, стоящий выше. Моя задача гроссмейстера заключается в том, чтобы играть на своём рейтинге, начиная с, думаю… Точно не меньше первого разряда. Если твоё эмпирическое восприятие мира находится выше средней величины, если мы можем это как-либо обозначить, то тебе соответственно следует пребывать в том обществе и тех локация, которые содержат в себе людей твоего уровня восприятия – они будут создавать, столь тобою желанное, совершенство окружения.

– Звучит, конечно, хорошо, но это не турнир, где игроков подают соответствующих. Также это не онлайн-шахматы, где из множества шахматистов ты получишь в соперники лишь тех, кто близок по рейтингу. Это жизнь: рядом с тобой куча новичков, перворазрядников, мировых мастеров и так далее. Я не могу заставить именно этот причал перенестись в место «лучшего общества», понимаешь? Большую часть времени я «исследую», но стоит мне проявить «созерцание», как сердце моё обливается кровью. Я не понимаю людей, мне не ясна их нелепая концепция жизни, умещающаяся в создание пережеванного дрянного фастфуда, либо же в поглощение оной отвратительной зловонной массы.

– Не все люди такие, как я уже сказал. Тебе необходимо научиться не замечать их, не обращать какого-либо внимания на сей удручающий факт, что большинство людей живут в иллюзиях, в слепом ощущении познания мира через идиократию, в которую уместилось их эго. Придёт время, и они изменятся, либо мир их накажет.

– Если только они не изменят мир.

Послевкусие ветра, на зубах оставшийся, как после вина, оттенок причала. Ноги лёгкие, в теле нет груза души – она витает в облаках забытых фантазий: в детских сказках и волшебных мирах, что рождались тёмной ночью под толстым одеялом в лучах фонаря – время, когда я едва научился читать. В небе Забытых Королевств, Фэаруна и Нирна, когда моё лицо было усыпано прыщами, а голос то и дело ломался: мы, с уже забытыми мною друзьями, собирались в тесной комнатушке или подвале, расстилали полотно снежных пиков и бездонных морей на горизонте которых мерцали высокие башни полных таинств королевств. И позднее, когда уже более зрелый, изучал язык квенья и синдарин, погруженный в болото стеснений, делая это как тихую пакость, как сомнительного рода извращение, чтобы позднее, подчинившись пространству и времени, духу общества и мечте об успехе, забыть всё то, что собрало фундамент раннего Эго. От знакомства с собою спирало дыханье. Дофамино-серотониново-эндорфиновые качели – кружатся туда-сюда – от них тошнит, от них ломает с треском душу. Вверх подскочила сидушка качели – к трансцендентному каббалистическому мифу подтянулась душа; вниз скакнула – и снова сырая земля человеческой бытности. Лишь одна зарождалась в сознании мысль, лишь одна, распознавшая яд, текущий по венам.

– Это детство, – теряя дыхание, я прошептал.

– О чём ты?

– Основа всего, самая счастливая пора. То время, куда хочется вернуться – всё исходит из детства, всякая живая мечта. Знаешь, почему все люди несчастны?

– Таково устройство машины. Это ты хочешь мне сказать?

– Это безусловно так, но речь не об этом. Сейчас все держатся цели, бегут за своей именитой звездой, видят начало пути и его сладкий финал. Страдают, не делая шага, живут, лишь бежав пару суток без сна. И детство… Счастливая пора лишь из-за прогулок в никуда. Неизвестность пугает состарившихся – от поворотов пахнет страхом и по́том, от широкого поля поднимается в воздух тошнотворный привкус тухлого мяса. Дети же рады встречать неизвестность, идти в никуда. Дети познают путь самурая быстрее, чем то делает иссохший мумифицированный в костюме-тройке труп. Вспомни, бывало ли такое с тобой? Ты бредёшь с самого раннего утра так далеко, насколько возможно зайти до захода Солнца. Тебя не пугает ни глухая чаща, ни высокие холмы, ни холодной горной речки поток. Ты боишься лишь родительской ругани – в большинстве случаев матери, что боится за тебя и оттого хватает ремень, покуда отец не угасит столь яростный любящий пыл – он сердито пошамкает тебя ради вида, а потом шепнёт: «Молодец!». Ты бродил до дрожи в ногах, свалившись в кровать с широкой улыбкой, весь чумазый и потный – сон приходит мгновенно, он сладкий и долгий. То время, когда большей радостью в жизни была причудливая палка или здоровенный кривой камень. Не было большего счастья, чем запеченные в духовке куриные голени с шампиньонами и картошкой, поданные к столу с домашней сметаной и горячим чаем. Чтобы вернуться в это состояние люди ходят к психотерапевтам, психологам, изучают всевозможные практики, отдают деньги инфоцыганам, покупая звезды в небе, до которых им никогда не дотянуться. Мы чувствовали себя частью этого мира, но теперь мы арендуем своё право на жизнь.

Пока из меня изливался поток чутких фраз, мы добрели до конца пристани, упершись в переулок, похожий на Бирмингем девятнадцатого века: кирпичные мануфактурные здания, рабочие телеги и работяги, измазанные в мазуте и копоти, битые стёкла и архаичная теснота «бандитского» переулка. Мы нырнули в него не задумываясь, следуя за своими мыслями – дорога была лишь дорогой – не имела ни формы, ни оттенка эмоций.

– Я забыл, что вырос в деревне, – спустя долгую паузу дал своё слово Жан. – Как странно… Действительно запамятовал, что лет шесть своей жизни я провёл в диком поле у леса. Я забыл, что хлопал корову по толстым бокам, забыл, что катался на лошади и гулял допоздна, часто засиживаясь на сеновале. Забавно… Как мы способны это забыть?


Правило №Х…∞

«Всё, что дорого, будет забыто. Ты не вспомнишь даже мгновения, запах ускользнёт от тебя. Даже эхо будет безмолвно.»


Мы погрузились каждый в своё тёмное море, молча брели по вечернему острову, чей небосвод затянуло серыми тучами. Ветер стал холоднее – до скрипа в зубах под одеждой дрожали все кости. Разношенные туфли по какой-то причине натёрли мне стопы в трёх местах – идти было больно и пришлось захромать. Усталость нависла гудящей мигренью, веки налились тяжестью, в костях то и дело от сырости что-то пощелкивало, да скрипело. Хотелось домой, в тепло, в сонную лощину вне времени, вне мира, закрыть за собой дверь и исчезнуть в груде одеял. На макушку резко рухнула одинокая капля дождя.


Мы разошлись с Жаном через минут сорок пять, пройдя долгий, промёрзлый путь до остановки. На улице слонялись пьяные люди и громко кричащие гости из Малой Азии, несколько молодых ребят, бегущих до метро – все одетые не по погоде, застигнувшей род людской врасплох. Красивый вид над уровнем глаз: разноцветный закат и верхушки старинных зданий, с открытых балконов которых стекал водопад. Из окон, то желтых, то фиолетовых отдавало домашним уютом, теплом. Всё, что ниже лишь груда мусора и переполненные урны, расстрелянные всё ещё тлеющими бычками сигарет и мятыми пивными банками. Забитые сливы и размытая грязь. Легко в этом сборище смердящих запахов найти и спирт, и взмокший табак, и чей-то пахучий лекарственный аромат марихуаны. Фары рассеивали свет сквозь плетенные занавески ливня, ставшие похожи на переливающиеся бриллианты, падающие с неба. Выставляешь к ним раскрытую ладонь, надеясь поймать маленький приз, но в руках лишь прохладная капля воды. Я сел в залитый троллейбус, словно бы только что вышедший из Невы, внутри которого царствовал затхлый запах сырости. Казалось, что где-то внутри проросли заросли водорослей, а на стенах красовались узорные яркие кораллы. Ещё чуть-чуть и в воздухе залетают красные и желтые рыбки. Все бежали от непогоды – внутри салона была теснота – теперь ясно, что рыба – это люди, а троллейбус консерва. Вымокшие куртки, пальто и пиджаки прижимались друг к другу – пассажиры превратились в один слипшийся комок грязных тряпок, выдающий недовольные охи и ахи. От кого-то разило алкоголем – как аммиак бил в нос этот жгучий запах. За спиной от девицы несло сильно парфюмом – пшыков пятнадцать – не меньше. Дурманящий запах фиалки. И сыро, и жарко, рубашка плотно прилипает к телу, а пот смешивается с дождевой водой – влажные тропики Папуа-Новой Гвинеи. В углу на местах для матерей с детьми, стариков и людей с инвалидностью развалилась с храпом парочка: обрюзгшая, с тремя подбородками и пятью складками на животе чернявенькая женщина, похожая на смуглую грязноватую цыганку – на кончиках её губ свисали длинные черные усики, а рядом с ней сидел высокий светлый мужчина с короткой стрижкой и густой щетиной, доходящей до скуловых костей. Крепко сложенный пьяница, походящий на Брэд Питта. Замыленный поблескивающий взгляд порой вырывался из-под закрытых глаз, чтобы убедиться в наличии пассии рядом. Как возможна подобная связь знать мне уже не хотелось. Помотав бессознательно в стороны, я закрыл глаза.


Скрипел вентиль горячей воды, журчали мощные резкие струи, разбиваясь о спину ручьём: я смывал с себя день, как смывают греховность. Как налипшую грязь я вехоткой сдирал этот век. В полотенце укутавшись, словно с позором скрываясь от невидимых глаз, я закрылся на ключ в своей скромной обители и принялся предаваться мышлениям, рассасывать кость последних событий, как бегущая крыса вынюхивать выход из клетки, возникшей в сознании. Днями ранее я был другим: не таким слабым, не таким чутким и ранимым. Накопившаяся усталость, всюду видимая нелепость – мания абсурда, я был ей поглощен, как отравленной пулей. Нужно был срочно поспать – я чувствовал, что болен и больше всего я желал быть обнятым, быть понятым и любимым. Долгие годы маскулинной нарочитой бесчувственности изъели меня, как моль изъедает старую шубу. Я где-то ошибся, упустил в чём-то суть. Я взялся за дело, не бывшее мне по плечу и теперь нёс горькие плоды собственной слепой недальновидности. Почему я вообще здесь? Что это за место? Что… что я такое и кем я создан? Порой осознанность приходит в тело, существовавшее неделями, месяцами и даже годами на автопилоте: она приходит, и ты моргаешь несколько раз в незнакомой комнате, окруженный незнакомыми людьми и с разумом, наполненным неизвестными непонятными планетарными мыслями, кружащимися вокруг солнечного вопроса «Что я натворил?». Ты просыпаешься с кровью на руках, а на лице высохли солёные слёзы. Кто-то говорит, что сочувствие самому себе это алогическое понятие, поскольку человек сам чувствует свои эмоции и может лишь сочувствовать чужим эмоциями. Однако, как не сочувствовать самому себе, если ты не всегда ты и, если я не всегда обозначает сиюминутное я? Словно спускаясь всё ниже и ниже в тёмные копии, дабы добраться до воспоминаний, я пробуждал в этих глубинах ужасные тени прошлого, казавшиеся мне дурным сном. Если бы…

Загрузка...