– Блиин, да как ты не поймешь-то, да вообще ж у человечества это в крови – детей своих убивать, изничтожать, уродовать. Блин, да вся история ведь об этом, хоть Мифы Древней Греции почитай, хоть Ветхий Завет! «Хронос, пожирающий детей своих», Аталия, переворачивающая вверх дном Иудею в поисках последнего внучка, сединой мыслью – как бы его ловчей пришибить… – бывший одноклассник раскачивался и прям-таки подпрыгивал на колченогой, одиноко стоящей посреди комнаты табуретке.
– Ага, для полноты картины ты сюда еще и Брема приплети— про крокодилицу, например, льющую слюну над своими яичками, дескать вот, вот, сейчас деточки-то повылупятся – и то-то я славно подзакушу! А уж что гуппи у меня в аквариуме вытворяют – ну я вообще молчу! Но мне-то что до этого?! По мне, пусть хоть весь мир с ума сойдет, я остаюсь при своем мнении. Меня все это не касается. Я – это я.
– Да как то есть не касается?! «Я человек, и ничто звериное мне не чуждо.»
– А если мне, например, как раз чуждо, тогда что?
– Ой ли? Че-то мне подсказывает, что ежели кому, например, звериное чуждо, от того абортов никто делать не станет. Поскольку он, видимо, и не человек даже, а типа как бы бесплотный ангел.. Не выпендривайся, такой же ты человек, как все.
Костя резко сел на своей раскладушке, – пружины взвизгнули, как обиженный щенок, потянулся всем телом, так что захрустели суставы. Согнул ноги в коленях, уперся в них подбородком..
– Понимаешь, Серый, тогда все вообще не имеет никакого смысла!
– Открытие сделал! Коперник, блин! Между прочим, музон иногда менять надо. Я сам тут у тебя за полчаса чуть не поседел! Это ж и вправду умом рехнуться можно – если гонять взад-вперед по сто часов допотопный «Гр. обешник» с Янкой!!!
На всю мансарду и на десять окрестных крыш проникновенно звенело Янкино «Печаль моя светла»:
– Я- аа повторяю вновь и вновь и снова-а, никто не знает как же мне хуево-о-о! И телевизор с потолка свисает, и как хуево мне никто не зна-ает!
Равнодушно, не отрывая глаз от постера на стене (засиженная мухами голая китаянка, цветастым веером прикрывающая область бикини. На веере ярко-красные маки с угольно-черными сердцевинами, в частую полосочку плиссе, на солнечно-желтом фоне) Костя процедил:
– Ну, выключи ее, что ли.
Во внезапно наступившей тишине стал отчетливо различим звон мух, роящихся под потолком вокруг голой стоваттной лампочки.
– Нет, ну ты попробуй хоть раз на минутку отвлечься от личных амбиций. А что ей по-твоему оставалось делать? Рожать в семнадцать лет, с недооконченной средней школой? Да еще девице из такой семьи, с таким не хило вырисовывающимся будущим. Это ж не то что девки из нашей дворовой девятилетки, которым ничего, кроме ПТУ не светит. Им-то можно за ради разнообразия и родить. Но она-то зачем должна была из-за этого твоего ребенка себе жизнь ломать?
– По-моему, ясно зачем. Онажемать.
– Какая еще мать к ебеням?! Сопливая девчонка, школьница! Да ты и сам, извини меня, не лучше. И вот из-за какого-то, никому из вас в сущности ненужного ребенка все бросать псу под хвост?! Не, ну ты нормальный человек иди где?…
– Серега-солнце, выгляни в оконце – скажи, сидят там старушки на лавочке?
– Ну, сидят. – Сергей недоуменно перегнулся через подоконник. Зажмурился – солнце, хоть и предзакатное уже, шибануло прямо по глазам.
– А как ты думаешь, нужны они кому-нибудь, или нет?
– В смысле?
– В прямом. Вот ты вдумайся: большинство этих околоподъездных бабушек давным-давно никому уже ни зачем не нужны. Ни детям, ни внукам, ни даже самим себе. Все ждут-не дождутся, когда ж они, наконец, помрут, и освободят жилплощадь. Однако тебе, Серж, вряд ли показалось бы моральным и нравственным начать регулярный отстрел таких вот абсолютно лишних старушек. И ведь даже технически это несложно – сажаешь где-нибудь неподалеку на крышу снайпера, и он тебе шлеп-шлеп по старушке в день. Тихо, гуманно и аккуратно
– Ну, ты и загнул!
– А что? Скажешь, плохая аналогия? И ведь согласись, старушки-то эти, прямо скажем, свое уже отжили, а у моего ребенка, никогда ничего не было и никогда уже ничего и не будет. Меня, – тут Костя резко развернулся на кровати к другу лицом, и вперив в него безумный какой-то, горящий фанатическим огнем взгляд, с надрывом, кошачьим мявом каким-то, провыл: – Меня это, если хочешь знать, бесит больше всего – ну, что ничего, никогда… Что я его не знал никогда, а теперь уж и не узнаю! Каким он был, мой ребенок, на кого был похож, какого цвета у него глаза были, ну, или там, волосы. Не узнаю даже мальчик он был, или девочка. И что он был… мог быть… за человек. Вообще ничего про него не узнаю! Ни даже поговорю с ним никогда! Словно началось что-то такое – и сразу вдруг обрыв, тьма, могила. И ничего ж не сделаешь, хоть башкою об стенку бейся… И к тому же я сам вроде как получаюсь во всем виноват. Ну, ясно тебе хоть что-нибудь?! – и, уже сникая, на полтона ниже – Ты прости, оно все как-то у меня… не до конца еще… вербализовалось.
И, уже отворачиваясь к стене, накрываясь с головой клетчатым одеялом, совсем еле слышно:
– Знаешь, у меня, с тех пор как она сказала, все время такое чувство, точно кто-то близкий умер. И ведь с одной стороны посмотреть – это в самом деле так и есть. А с другой стороны – смешно, конечно. И правда ведь, такое чуть ли не каждый день, и чуть не со всеми на свете случается. Но это никак почему-то не утешает.
– Хм. Честно тебе скажу, мне не смешно. Правда. Хотя сам я на такую силу и чистоту чувств явно не способен. Что и говорить глубокий подход! Снимаю шляпу, старик, сто раз снимаю шляпу! Но согласись, что с таким подходом… Ну, чтобы уж быть перед собой до самого конца честным… Надо, как бы тебе сказать либо вообще ни с кем никогда не трахаться, либо самому этих детей потом носить и рожать. А то, знаешь, как-то не совсем комильфо. Потомства жаждешь ты, носить девять месяцев, фигуру гробить и рожать потом в муках почему-то ей. Причем не испытывая ко всему этому никакой даже самомалейшей тяги. Этакое, типа, изнасилование в извращенной форме. А ты станешь рядышком похаживать, со стороны смотреть, сочувствовать да поддерживать. Ну ясно, не самому же тебе рожать? Ты ж все-таки у нас не совсем еще псих?! Хотя науке, отметим в скобках, такое нынче вполне по силам. Че молчишь-то, Костян? Прав я, или нет?
Клетчатое одеяло неожиданно резко сползло с головы. Костя сел, потянулся и сказал, вроде бы не совсем впопад:
– А знаешь, Серый, может быть, ты и прав! В смысле, я, может быть, совсем псих.
*
Оставшись один он подошел зачем-то к пыльному, заросшему зеленью, давно нечищеному аквариуму. Десяток гупяшек носились взад-вперед, помахивая разноцветными хвостами. Костя стукнул по стеклу, привлекая рыбье вниманье. Немедленно всей кучею сгрудились под кормушкой. Чтоб не разочаровывать, пришлось им сыпануть сухого корма.
Одна из самок плавала с трудом, тяжело переваливаясь толстым бочкообразным брюхом – вот-вот разродится. Будет тогда по всей поверхности мелюзга носится, а старшие их, так сказать, прореживать, пока не останется штук пять-шесть самых шустрых и крепких из сотни. Естественный отбор. Да остальные-то и не нужны – где бы он стал держать сто лишних гуппи, это ж им какой аквариум пришлось бы купить, да и не один еще, пожалуй. А так все само собой как-то регулируется… Н-да-а. Чистить пора аквариум, вот что.
Умом-то он понимал, что Серега правильно все сказал – выпускной класс, какие, к чертям, детишки?! И он ведь не собирался на ней прямо сейчас, с места в карьер, женится, не закончивши даже средней школы. Да и чтоб с ним было, если бы он и вправду на Инке женился. Об этом даже подумать страшно, особенно теперь, после всего, что произошло, да что он, дурак, что ли, в самом деле…
Выходило, однако, что да, определенно дурак. И жениться готов хоть сейчас, пожалуйста, сколько влезет!
Если б это хоть что-нибудь могло изменить!
Но… «Как в народе говорят – фарш невозможно провернуть назад!»
Кстати о старушках – так плохо на душе у него не было с тех пор, как умерла баба Иза.
Однако впереди внезапно чего-то забрезжило. Неясный какой-то светик наметился вдруг в конце туннеля.
Нет, правда, что может быть лучше и проще, чем родить самому своего ребенка? Чтобы этот ребенок был потом только его, и больше ничей на свете. Чтоб никто уже не смог сказать, что он, Костя, на чужом горбу в рай въехал. Чтоб самому все решать, самому за все отвечать. Чтоб никто никогда не посмел вмешаться!
А что? Ему уж полгода как восемнадцать. Имеет право избирать и быть избранным.
Вот только деньги… Он представлял, сколько это может стоить. Где нормальному пацану взять сразу столько денег? Разве что найти клад…
Костя подошел к распахнутому окну и облокотился на раму. За окном темнел острый скат крыши. Если вылезти, и залезть на конек (как в далеком детстве), то, съехавши по этому скату, можно въехать прямо сюда, обратно в собственное окно. Он так делал миллион раз, еще когда баба Иза была жива, и это была ее комната.
Там за окном, за ближним скатом все тоже крыши, крыши, метров на сто, наверное, сплошных крыш. Между ними случаются, конечно, иногда провалы и промежутки, но отсюда, издалека их не видно.
Покурил. Пригладил пятерней торчащие волосья – ну, типа, как причесался. Надо бы душ принять, что ли. Неохота только спускаться вниз, в «настоящую» то есть квартиру, жильцов этих беспокоить.
Предки перед выездом за бугор настоящую-то квартиру сдали. Косте оставили бывший бабушкин мезонин.
В мезонин поднимались по обычной, подъездной лестнице – мимо последнего этажа, как на чердак. Никаких «удобств», окромя микроскопического сортира с ржавой мойкой, в мезонине не было, «удобства» были в квартире., от которой, у Кости, само собой был свой ключ. Правда пользоваться им было стремно – жильцы их были молодожены, и у них в обычае было где и когда попало заниматься любовью.
Костина семья жила в этом доме почти двести лет. Собственно, его и построили Костин прапрадед со своим с младшим братом. «Доходный дом братьев Быковских, сдача в наем квартир и складских помещений». Вся Костина жизнь здесь прошла. Сюда его привезли из роддома, в одном из бывших складских помещений располагался его детский сад, в бывшей конюшне – школа-девятилетка, после которой он с блеском поступил в знаменитый на всю Москву физико-математический лицей. Здесь пережил первую любовь, здесь же, прямо в родном мезонине потерял, как говорится, невинность (родители на весь день тогда умотали на дачу, впрочем их и вообще не часто бывало дома, так что возможностей всегда было хоть отбавляй).
И здесь он теперь переживал смерть своего первого ребенка.
Впрочем, можно ли это назвать ребенком? И что есть смерть, если ей не предшествовало какой ни наесть жизни?
По инкиным словам выходило, что все это чушь, не стоящие внимания пустяки. И она, наверное, была права.
Инка вообще всегда бывала права.
В любом споре на любую животрепещущую тему – типа как ему одеться, или как им вдвоем лучше провести время – Инка всегда брала верх, и ни разу Костя не раскаивался потом, что послушался. Вообще ведь умная девка, даром что ни в математике, ни в физике ни в зуб ногой – как батя ее в лицей пропихнул, так все пять лет она у Кости сдувала на всех контрольных.
Он, собственно, и не возражал никогда, ему даже лестно было, все-таки почти самая красивая девчонка класса, и так на него запала.
Даже инициатором их первого раза была Инка. Дескать, мы с тобой уже не маленькие, сколько можно за ручки держаться, да и не могу я тебя больше мучить, я ж вижу, что тебе хочется, просто ты из порядочности молчишь… Мы ж с тобой не святоши какие-нибудь, и вместе мы уже так давно, что столько не живут.
Выходило вполне логично.
И конечно, ни слова о любви. К чему все эти пошлые банальности?
Он так и не узнал, был ли он у нее первым. Она говорила – да, и почему он должен был ей не верить? Да и не все ли равно?
А может, все дело именно в том, что он всегда был излишне покладистым? Но Косте и в самом деле казалось глупым спорить по пустякам – какая, в конце концов, разница, кто во что одет, и как именно развлекаться? И насчет секса – разве не правда, что он хотел? И, конечно, сам бы он еще сто лет с духом бы собирался (он, честно говоря, вовсе не считал что они «давным-давно должны были это сделать», он думал, что сделали они это как раз вовремя)
Но ведь им и в самом деле было хорошо вместе! Никакой ложной скромности или стыдливости ни он, ни она не испытывали с самого начала – да и откуда? Столько лет рядом, столько совместных поездок на пляж, в летние лагеря, друг к другу на дачу. Он знал ее наизусть, с закрытыми глазами мог сказать, где какая родинка, ямка, еле заметный шрамик от острого сучка, средний палец на ноге чуть длиннее большого…
Конечно, первые месяцы близости принесли немало открытий, но, пожалуй, открытия эти касались не столько Инки, сколько его самого. Он, Костя, столько нового открыл в себе, что, если честно, едва замечал ее рядом с собой. Этакий, немного извращенный, вариант онанизма.
Тогда, после первого, немного неловкого раза под Инкиным чутким руководством, в Косте неожиданно обнаружился прямо-таки талант к постельным делам, и он сам порой диву давался, где ж столько лет дремала в нем эта сила, да так крепко, что он и сам не подозревал о ее существовании. А какая в нем открылась страсть ко всяческому постельному экспериментаторству! И как Инка всегда его понимала, какой всегда была удивительно Его девушкой!
Он никогда не спрашивал, но внутри себя был совершенно уверен, что она все чувствует так же как он, что ей нравится тоже, что и ему.
Собственно, у него никогда не было повода в этом усомниться.
Нет, даже сейчас он не мог себя заставит жалеть о том, что у них было! Это было так потрясающе.
Ему так всего этого сейчас не хватало!
Нет, все-таки по-дурацки устроен человек. Мало ему неприятностей?
Что ж, за все хорошее надо платить.
И все-таки, вне математики и постели, он слишком часто с ней во всем соглашался.
А она из этого сделала вывод, что просто он несамостоятельный пацан, с которым можно ни в чем не считаться.
Вот как бы узнать – кто хоть у них был, девочка или мальчик? Инка и сама, похоже, не знает. Казалось бы, должно быть без разницы, но тайна эта, самой невозможностью своей быть разгаданной, манила его, звала за собой, точно дудочка крысолова, уговаривая заглянуть за край пропасти.
*
Постепенно главный вопрос решился для него сам собой. Он хотел ребенка, и, стало быть, рано или поздно, ребенок у него будет. Свой, только свой, собственный, и ничей больше. Это возможно, он узнавал. Денег и правда стоит целую кучу, но тут уж ничего не поделаешь. За все хорошее в жизни приходится платить. И хорошо, если только деньгами.
Короче, основное он для себя решил. А деньги – это мелочь, это уже детали.
Вот если бы найти клад! Где-то ведь он должен быть. Лежит, сволочь, дожидается, посверкивая в темноте золотом и брильянтами, ухмыляется, небось, про себя.
Прапрадед Кости – Константин Львович Быковский – был мужик неглупый, и еще в конце Первой Мировой, в первый же год унесший жизнь его брата, сообразив, что почем, наскоро распродал все, кроме этого, принадлежавшие им с братом дома, а выручку немедленно обратил в драгкамни и драгметаллы. Сложил все это в мешок и спрятал где-то здесь, в собственной квартире, в надежном месте.
Прапрадед погиб в тридцать седьмом, никому, конечно, не успев рассказать где.
Три поколения Быковских на протяжении долгих лет искали клад. Перекопали подвал, простучали стены, несколько раз сменили паркет. Это сделалось главной семейной легендой, сказкой, бережно рассказываемой и пересказываемой на ночь внукам и правнукам.
Костя тоже когда-то бегал, стучал по стенам молоточком.
– Зря стараешься, Костенька, – Посмеивалась над ним баба Иза. – Не суетись. Время придет – сам найдется.
– И когда, по-твоему, это будет?
– Откуда я знаю? Одному Б-гу известно. Увидишь. А не ты сам, так внуки твои. Пойдем лучше ко мне наверх, чай пить. С вареньем.
Баба Иза даже в старости превыше всего ценила свободу и независимость. Поэтому жила отдельно от всех, в этом вот мезонине. Раньше, до революции, тут была комната для прислуги, а по современным документам этой комнаты вообще как бы не было. Совсем.
*
Он спал. Ему снился сон. Они с ребенком, (во сне это был сын, с такими же, как у Инки темными и большими, всепонимающими глазами) сидели на берегу моря. Начинался прилив, и волны захлестывали берег, высокие, серо-зеленые, со спутанными гривами грязно-белой пены. Он объяснял сыну —ему было лет пять-шесть – теорию вероятности: «Вот видишь ли, сын, если эта волна серо-зеленая, и другая серо-зеленая, и третья серо-зеленая, и пятая, и десятая, то, стало быть, и все волны в море…»
Его разбудил телефон. Сергея шумно и возбужденно дышал в трубку, подвывал от еле сдерживаемого смеха:
_ Слышь, Костян, ко мне тут Оленьева заходила, Маринка. У меня вишь предки в уик-енд на дачу свинтили, ну я ее и припахал, типа до утра поджениться…
– Ну, – он еще не до конца проснулся и плоховато соображал. Оленьева? Ну да, толстуха такая, с задней парты, с тяжелой такой косой и румянцем во всю щеку, вроде русской матрешки..
– Ну, и в самый интересный момент она вдруг, представь себе, Костя, рыдать начала. Я говорит, Сереженька, такая плохая, кошмарная, отвратительная, не трогай меня, я сделала такое, ты просто не знаешь, я такая ужасная, я, я, я..» Ну я вижу, что конца этому не будет, и, главное, прикинь, слышится мне во всем этом реве что-то такое смутно знакомое. Короче, беру я значит с тумбочки недопитую банку пива, выплескиваю ей в морду, и, пока она там отфыркивалась, доканчиваю за нее: «Аборт, что ль, сделала?» Она: «Как ты догадался, как ты догадался?» Так удивилась, что даже рыдать перестала, лежит, икает, пиво по морде напополам с тушью течет – в общем, картина маслом, – Сергей залился смехом, который Костя зачем-то долго, вежливо пережидал. – Так что видишь, все леди делают это. А то развели тут, понимаешь, пургу. Аборт, чтоб ты знал, это ж легализованное детоубийство. Так что не упусти свой шанс!
– Серый, ты там пьян, что ли?
В трубке явственно прозвучал тяжкий вздох:
– Да не, я так только, слегонца. Я, слышь, знаешь чего звоню? Я вот думаю, как бы это мне тебя встряхнуть, дурака! Пивом что ли облить, тоже? Или покрепче чем, чтоб глаза наконец протер, и видеть что-нибудь вокруг себя начал! Не ну с чего ты убиваешься-то? Не учишься, не работаешь, грязью зарос по уши! Бери пример с Оленьевой, она хоть в школу иногда ходит и косу по утрам заплетает. Ну да, не срабатывают иногда импланты, такова селява. Как и любое средство – надежность девяносто восемь процентов. И чего теперь – всем рожать, кому не повезло? Нищих, несчастных, уродов, дебилов? Проще надо быть, понимаешь, проще. И жестче. Жизнь —она, знаешь, мягкотелых не любит..Она их на фарш прокручивает. Хотел бы я, чтоб ты как-то ну.. взглянул на это дело с другой стороны, что ли..
– Да? И чего я там, на другой стороне, не видел?
– Да ты ничего там не видел! Почему ты понять ничего не хочешь! Ни ты, ни Оленьева твоя!
– С чего это она вдруг моя?
– Да вы оба квадратноголовые какие-то! Видите все в одном черно-белом свете! Ты слыхал когда, что бывает, когда аборты эти запрещают совсем делать на фиг?
– Ну?
– Веревки гну! Они, ну бабы то есть начинают курочить друг друга чуть ли не вязальными спицами, и гибнут от этого пачками почем зря, поскольку это ж все-таки операция, и значит, только врач может так, ну, чтобы совсем безопасно.
– И чего?
– Чего—чего! Я тебе говорю – куча бабья перемерла когда-то ни за грош, из-за того, что аборты запрещали.
– А тебе не кажется, что это только справедливо? Они хотели убить – вот сами и гробанулись. Поднявший меч от меча и погибнет.
В трубке ошеломленное помолчали.
– Чего?! Какой еще меч? Нет, Кость, не обижайся, но тебе определенно лечиться надо. Хотя, знаешь, по-моему, ты это не всерьез. Всяко ж ты мне не хочешь сейчас сказать, что желал бы Инкиной смерти?
На сей раз помолчать пришлось ему. Мысленно Костя прокручивал это не приходившее ему до сей минуты в голову, однако, надо признать, действительно явное следствие, логически вытекающее из его предыдущего рассуждения.
– Нет, – смягчился он наконец. – Нет, пускай уж лучше живет.
– И на том спасибо, – Сергей рассмеялся. —И ты не думай, дуру эту, Оленьеву мне тоже, конечно, жалко. Но ты знаешь, я так старательно ее утешал, что, кажется, заделал ей нового.
– Ну, ты все-таки редкостная скотина!
– А что? Все может быть. С двухпроцентною вероятностью!
Из трубки неслось жизнерадостное ржанье. Костя немного послушал, потом нажал кнопку и отключился.
Разговор этот точно открыл в нем форточку. Жуткая, мертвящая тяжесть разом куда-то вдруг улетучилась. На душе сделалось легко и пусто.
«А ведь я, похоже, все это переживу, – сказал он сам себе, с чувством легкого удивления. – Переживу, и буду жить дальше, просто и спокойно. Как все.»
Тут он спохватился. Вздрогнул, встряхнулся по-собачьи всем телом, и мысленно дал себе очередной зарок: – «Ну, уж нет! Как все я никогда, ни за что не буду! Я ведь уже решил. Я накоплю денег, и тогда…
Решительно встал, достал из сортира пластиковое ведро, наполнил брызжущей во все стороны водой из-под крана, сыпанул стирального порошка. Из-за шкафа извлек покрывшуюся уже паутиной швабру. Как следует, как матрос палубу, отдраил полы. Вытер везде пыль, разогнал из-под потолка пауков. Взобравшись на стул, протер лампочку и она, освободившись от пыли, неожиданно, засверкала – как звездочка, как крохотное солнце.
Костя огляделся. Что-то будто мешало ему сполна насладится наведенным порядком. Что-то здесь было лишнее. Что-то маленькое, цепляющееся, как заноза.
Ах да, постер! Засиженная мухами китаянка. Что она вообще здесь делает? Старый, лохматого какого-то года календарь – ну да, 1978, повешенный на стену еще бабой Изой. Она любила на него смотреть, особенно перед смертью, когда уже не могла даже говорить, но если ее усаживали в подушки, как ребятенка, немедленно находила глазами календарь, и принималась ему подмигивать, гримасничать, точно делая японке какие-то знаки.
– Совсем, бедная, из ума выжила, – вздыхала, глядя на это, мама, и Костя не выдерживал, уходил, не в силах смотреть на то, что осталось от мудрого, прекрасного, самого главного в его жизни человека.
Пора, пора избавляться от этих воспоминаний.
Костя решительно дернул за край намертво сросшейся со стеной картинки. Она отошла вместе со штукатуркой. Обнажилась кладка, причем несколько кирпичей тотчас же вывалилось на пол. Открылась полость – ну да, конечно, здесь раньше проходил дымоход, от заложенного за ненадобностью камина. Между прочим, камин бы стоило попытаться восстановить – несмотря на центральное зимой здесь бывает изрядно холодно, что вовсе не подходит для ребенка. Надо бы посоветоваться с Серегой, он в таких вещах сечет, и руки у него откуда надо растут.
Костя машинально сунул ладонь в образовавшийся проем, пошарил, пытаясь сообразить, что там, как, куда и откуда идет, и в выемке между кирпичами нащупал жесткую, заскорузлую, рогожу мешка.
*
Наш Институт всем хорош, вот только находится он у черта на рогах. До ближайшего метро или там станции монорельса еще двадцать пять минут на автобусе.
Поэтому вставать в дни дежурства приходится ни свет, ни заря в полной, то есть, кромешной тьме. Будильника у меня нет – он мне собственно, и не нужен, я принадлежу к везучим людям, всегда точно знающим который час (+ – 10 минут).
Хотя никакое это не везение, скорее уж наказание или проклятье.
Вот представьте себе. Гуляешь ты вечером с мальчиком, вроде все путем и все на свете позабывала, и вдруг в голове сам собой возникает мамин голос: «Настя! Чтоб в десять часов как штык!». И обреченно осознаешь, что да, уже без четверти десять.
Или вот в дни дежурств, из глубин сладчайшего сна, в котором мы Костей, взявшись за руки, в ясный солнечный день шагаем по бескрайнему лугу в сторону горизонта, вдруг, как холодной водой в лицо: «Настя! Без четверти шесть, пора на работу!»
Кофе, уныло плещется о стенки желудка, норовя на крутых виражах, подъемах и спусках выплеснутся обратно. Через всю Москву и часть Подмосковья я трясусь то над землею, то под – до самой конечной. «Граждане пассажиры, станция Третье кольцо, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны!» Втискиваюсь в переполненный автобус. Выдираюсь из него на нужной мне остановке. Перебегаю, с риском для жизни, шоссе, вечно перед самым носом у длинной вереницы голубоватых фургонов с надписью «Хлеб», в которых возят – и все это знают! – на работу таджиков, узбеков и прочих лиц кавказской национальности из расположенного неподалеку лагеря для перемещенных лиц, так называемого сектора Д. Что ж поделать, если мы с ними вечно совпадаем во времени.
Наш Институт – двадцатиэтажная громада из стекла и бетона, высящаяся на холме в чистом поле. До ближайших жилых домов отсюда в любую сторону километра три. Институт окружен чугунной оградой и небольшим парком, состоящим в основном из недовырубленных в период стройки деревьев, густых зарослей кустов вкруг ограды, и широкой подъездной аллеи, засаженной тополями и липами. Чуть в стороне от подъездной аллеи, ближе к ограде темнеет пруд, неслабый такой, и с утками. Насколько я знаю, его не выкапывали специально, пруд был тут всегда, но при строительстве Института его изрядно облагородили и запустили уток.
Первые два этажа облицованы серым ноздреватым камнем. По фасаду, над рядом вертящихся стеклянных дверей, змеится золотыми буквами гордая надпись: «Институт Репродукции Человека».
Войдя под нее, и миновав сидящих при входе секьюрити, вы оказываетесь в огромном зеркальном вестибюле. Своими уходящими на два этажа ввысь потолками, свисающими с высот подстаринными люстрами, и тянущимися вдоль стен гардеробами с добрыми, улыбающимися гардеробщицами, он напоминает фойе консерватории или оперного театра. Большинство людей, сдав улыбающимся гардеробщицам пальто, проходят к лифтам, откуда, смеясь и переговариваясь, уносятся ввысь – в клиники, род. блок, отделенья, лаборатории.
Я же, не раздеваясь, топаю дальше, мимо гардероба, мимо лифтов, к едва заметной, почти сливающейся по цвету с окружающими стенами, двери с лаконичной надписью: «Обсервация.»
Обсервация есть в каждом роддоме. А наш Институт, как ни крути, все-таки тоже роддом, пусть хоть и навороченный.
Обсервация – это такое место, куда направляются пациентки со всевозможными отклонениями от нормы.
Например, те, кто не успел перед родами сдать последние анализы на наличие-отсутствие инфекционных заболеваний или вообще, отправляясь рожать, забыл в суматохе дома обменную карту, куда все эти анализы были в свое время вписаны.
Ну и, разумеется, тем, у кого результаты вовремя сделанных и вписанных в соответствующие графы анализов оказались далеки от идеала, прямая дорога в обсервационном отделении.
Роженицы, с температурой, явлениями простуды и гриппа, родившие дома или по дороге в роддом (на пороге роддома включительно), слишком сильно в родах порвавшиеся, родившие мертвого ребенка, или отказавшиеся от живого, а также желающие, чтобы ребенок в силу различных жизненных обстоятельств родился преждевременно и неживым, и еще многие-многие другие, всех и не перечислишь – все, все попадают к нам, в наш маленький роддом в роддоме.
За дверью находится крохотный предбанник, куда во время смены все то и дело выбегают покурить. Тут же в углу автоматы с кофе, газировкой и формой. Я запихиваю магнитную карточку со своим именем в прорезь последнего, и он выплевывает мне в руки запечатанный пакетик с лазоревым балахончиком моего размера, и такими же брюками.
В предбаннике тесновато. Несколько рядов шкафчиков для личных вещей, образуют проходы и закоулки. В закоулках в случайном порядке расставлены стулья, на некоторые можно присесть в случае чего, другие слишком шатучие, и на них можно лишь бросить вещи. Весьма важно научиться отличать одни от других.
Сегодня, как, собственно, и чаще всего, я пришла первая. Хотя иногда я опаздываю, и когда я вхожу, здесь уже дым коромыслом: шум, разговоры, смех, и над всем этим густой сизый табачный дым.
А сейчас полная тишина, и лишь в дальнем углу, в полумраке одиноко мерцает красный огонек сигареты.
– Здравствуй, Настя!
– Привет, Игорь!
*
Он сидит в дальнем углу за шкафчиками, и я почти не вижу его лица, но как же хорошо себе представляю! Серо-голубые глаза с набрякшими от вечного недосыпа веками, с красными прожилками на белках. Светло-русые волосы до плеч, чуть вьющиеся на концах. Аккуратно подстриженная бородка. Сегодняшний Игорь похож на сельского доктора из позапрошлого века – спокойный, неторопливый, улыбчивый. Успокаивающий тон его голоса сразу усыпляет любую боль и всевозможное недоверие. Кажется, за плечами у него вечность опыта.
А, между тем, Игорь всего лишь ординатор и до настоящего врача ему еще пахать и пахать. Вот почему мы с ним все еще на» ты» и по имени. Впрочем, не только поэтому.
Г-поди, полтора года, как все закончилось, так какого рожна при встрече с ним у меня по-прежнему екает сердце?
Помню, как он впервые появился на моем дежурстве – высокий, широкоплечий, с забранным в хвост хайером. Тогда он был на порядок худее. Ночные дежурства, чтоб вы знали, очень даже вредят фигуре. Игорь, впрочем, раздобрел в основном после женитьбы. Тоже не сильно полезная вещь – молодые жены вечно стараются раскормить мужей поскорее – во-первых, всем известно, через что пролегает путь к сердцу мужчины, во-вторых, лишняя гарантия, что не уведут.
Игорь появился, когда я уже проработала здесь полгода, и чувствовала себя страшно бывалой и опытной.
Его послали в мой бокс обследовать роженицу
.Игорь вошел уверенным, пружинистым шагом, в мятом зеленом халате, желтой, как цыпленок хирургической бандане, и красным рюкзаком с книжками за плечами, доброжелательно лыбясь от уха до уха. Такая улыбка надежно прилипает к лицу минимум на полгода после экзаменационных симуляций. Там приходится улыбаться всему и всем – от безголового и безрукого резинового торса с разверстой пиздой (простите, влагалищем), до усталых пожилых актрис, с потеками грима на морщинистых лицах, неправдоподобно громкими стонами изображающих родовые муки. В его левой брови сверкала горным хрусталиком маленькая серебряная сережка (сейчас-то от нее поди и дырочка уже заросла).
В боксе сразу повеяло свежим ветром, шумными перекрестками дорог и песнями у костра.
– Здравствуйте! – жизнерадостно потирая руки, обратился Игорь к моей подопечной. – На что жалуемся? Схваточки? Давно? Как часто? Воды не отходили? На низ не тянет? – и, не оборачиваясь, через плечо – Солнышко, перчаточки, пожалуйста.
Я сунула ему в протянутую руку длинный рулон одноразовых и стала наблюдать, как он отрывает одну, дует на горловину, вставляет и расправляет в ней пальцы, тщательно смазывает их антисептическим кремом, кладет одну руку женщине на живот, пальцы другой сует сами знаете куда и замирает. Замирает надолго. С тем бестолково-сосредоточенным выражением на лице, по которому сразу видно, что человек ни фига не может там разобрать, уж не говоря прощупать и отдиагностировать.
Женщина выдерживает недолго, и, как водится, начинает кричать, стонать и всячески изгибаться, пытаясь обеими руками вытолкнуть из себя его руку. Игорь, мужской железной хваткой свободной руки удерживая ее обе, бормоча: «Потерпите пожалуйста, еще чуть-чуть, ну должен же я разобраться..» Со стороны (моей) сцена явно начинает напоминать изнасилование. Я отчетливо сознаю, что нужно что-то немедленно предпринять, не то конца этому истязанию не будет. Но что? Если б моя рука вместе с его была сейчас там, я бы в два счета помогла бы ему найти шейку. Сейчас, в начале первого периода, она должна быть кзади, ему просто надо чуть завести пальцы назад, черт, как же ему подсказать, и бабу ж эту несчастную жалко, черт, черт, черт… И тут меня осеняет! Г-споди, только б он не оказался клиническим идиотом! Со стороны вроде непохоже..
– Антеверзио! – громко и отчетливо шепчу я.
– Чего? – - он взглядывает на меня ошеломленно, и слегка морщится, силясь понять.
– Утерус, – отчаянно шепчу я.– Утерус антеверзио и антефлексио. – Ну что-то же он делал на уроках анатомии и латыни, за что-то же ему ставили проходной балл!
– А-а, – выдыхает Игорь. До него дошло – понял, представил себе, и, судя по выражению глаз, нашел. По лицу его разливается бесконечное облегчение. Он, впрочем, немедленно берет себя в руки и уверенно произносит – Солнышко, занеси в компьютер: два сантиметра раскрытия, шейка полностью сглажена.
Меня дико злит, что я по-прежнему солнышко, но в то же время я так рада и горда, что у него наконец, получилось и женщина моя спасена. Рада, почти как за себя, почти что до слез.
– Всего два! – громко возмущается пациентка. – За столько времени – и всего только два! Доктор, сделайте же что-нибудь! Когда уже эпидураль ставить можно будет?
– Что ж я, солнышко, могу сделать? – ласково откликается Игорь, извлекая, наконец, руку. Сбрасывает в урну перчатку, и неловко гладит роженицу по щеке. – Сам вместо тебя родить, что ли?
Я тихо фыркаю, и вижу, что женщина моя тоже улыбается – видно, схватка прошла, и вообще им от шуток всегда легчает – проверено сотни раз. А что, может он и неплохой парень, глядишь, поднатаскается и цены ему не будет, и вообще… похоже, все мы у него солнышки.
А уж красивый!
*
Я только-только научилась твердо, но в то же время почтительно и дружелюбно говорить «нет» дяде Леве, и чувствовала себя свободной во всех отношениях женщиной. Захочу – скажу да, захочу пошлю куда подальше – что может быть лучше? И я только-только подсела на адреналин, полной мерой льющийся в кровь всех вольных и невольных соучастников всякой кровавой, прекрасной и неповторимой мистерии человеческих родов.
У каждой девчонки когда-нибудь начинается взрослая, женская жизнь. Она встречается с парнем, выходит за него замуж, беременеет, рожает ребенка.
А моя началась вот так – пришла в роддом, потеряла девственность с гинекологом, обследовала сотню-другую беременных, приняла с полсотни родов, и встретилась с парнем.
*
Он выходил из зеркальных дверей, одновременно выходя и отражаясь, так что какое-то мгновенье можно было наблюдать трех Игорей сразу, как бы в разных ракурсах и по частям.. Причем оба отраженных Игоря казались ярче и красочней настоящего, они прямо-таки сверкали – уборщица только что начисто отскребла стекла.
Игори – особенно отраженные – были свежи и румянны, прям как не после дежурства, только кожа под их невинными голубыми глазами слегка набрякла, да на белках самих глаз чуть виднелись, если приглядеться, красные прожилки.
Стоя чуть в стороне, за липой, я, как часто уже в эти дни, украдкой разглядывала его, посасывая незажженную еще сигарету. На душе было тошно и гадко – родов на то дежурство не пришлось, а зато была «заливка», прерывание на позднем сроке. Вынося из бокса завернутую с головой в пеленку мертвую девочку, я поймала себя на том, что тихонько покачиваю ее на руках, в то время как Нормальные люди несут Это небрежно, едва удерживая пальцами одной руки, брезгливо, как какой-нибудь сверток.
Неожиданно Игорь остановился, поднял голову и поймал мой взгляд. Я не успела отвернуться, и несколько секунд мы с ним поиграли в гляделки. Потом я отвела глаза, бросила так и неиспользованную сигарету, повернулась и пошла к воротам.
И тут он меня окликнул.
– Настя, постой! Ты чем-то расстроена?
– С чего Вы взяли? Вымоталась просто.
– А ведешь себя на тебя не похоже. Обычно ты, как бы не устала, не ходишь – летаешь. Прям каблучками из асфальта искорки высекаешь. Я знаешь, всегда на тебя любуюсь. А ты все проносишься мимо, как ветер. Я уж и не чаял догнать.
– А сейчас, выходит, догнали?
– Выходит, догнал. А чего ты все на «Вы» да на «Вы»? Вроде уже не на работе. Вряд ли я намного старше тебя. Так что у тебя стряслось-то?
Он так запросто спросил, а я, действительно, была в тот день сама не своя. Даже не заметила, как все ему выложила. Причем начала вроде как спокойно, отстраненно, выдержанно – типа, как большая. А потом сбилась, зазапиналась, завсхлипывала. Под конец и вовсе разревелась у него на плече самым позорным образом.
Слава Б-гу, к этому времени мы уже не торчали перед входом в Институт, на виду у всего многосотенного коллектива, а сидели себе в уголке в Стеклянном бистро, расположенном на последнем этаже высотки в Битцевском парке, куда Игорь затащил меня попить кофейку. Сюда многие ходят – здесь красиво и недорого. Интерьера почти никакого – столы, стулья, посередине барная стойка и окна со всех сторон.
– Понимаешь, у меня такое ощущение, что есть как бы две морали. Одна нормальная, общечеловеческая, где все понятно, что хорошо, а что плохо, и как поступать, чтоб самому себе в глаза смотреть не стыдно потом. И вторая, профессиональная, ну вот как у воров в законе – что типа, можно, конечно красть, но только чтоб по понятиям. Или вот у врачей – вообще-то, конечно, не убий, не навреди, но если по-другому не выходит, то что ж тогда, тогда вроде можно. Аборты, например, эти – скажи, ты ведь делал аборты?
Игорь кивнул, не перебивая.
– Ну, и вот как ты это себе объясняешь?
– Что помогаю людям справиться с нелегкой жизненной ситуацией.
Мы пили кофе с коньяком, ели взбитые сливки и разглядывали в окна копошащихся где-то далеко внизу маленьких людишек.
– Слушай, Настя, – произнес он. – Я одного не могу понять – тебе зачем все это надо?
Я недобро прищурилась.
– В смысле?
– В смысле – зачем ты подалась в акушерки? Тебе что, делать, больше в жизни нечего? Острых ощущений захотелось? Оказаться в средоточии жизни?
Опять – двадцать пять! Кто б знал, как я ненавижу такие разговоры.
Ладно, попробуем сыграть дурочку.
– Игорь, я что, в самом деле такая плохая? Что, не так инструменты тебе подаю? Свет не так ставлю?
– Да инструменты ты замечательно подаешь! Про свет уж и не говорю – с тобой вообще никакого света не надо, ты сама как изнутри светишься. Просто…, – он растеряно повертел в руках сигарету, глядя на нее с таким видом, точно и не знал, зачем вынул ее из пачки. – да пойми ты – ну не княжеское это дело – жопы от говна оттирать! (я поперхнулась недопитым кофеем, и Игорь слегка запнулся) – Ну, всякому ж видно, что ты интеллигентная, образованная девушка, из хорошей семьи (о! если б он только знал!), явно получившая хорошее воспитание (аналогично). Почему ты не пошла в мединститут? Баллов по ЕГЭ не хватало? Извини, не верю.
Да, дурочка из меня средненько получается. Прямо скажем, на троечку. Станиславский бы, небось, тоже сказал: «Не верю!»
А если я не хочу быть врачом, тогда что?
Если я вообще не люблю врачей?
Нет, этого я ему, пожалуй, говорить не буду.
– Я кажусь тебе неудачницей?
– Ты кажешься мне не на своем месте.
– Я как-то всегда думала, что не место красит человека…
– Ой, да включи мозги – во что его там можно окрасить, твое второе акушерское? Да его хоть розовой краской облей! С какой стороны не смотри – обсервация мерзкое место, даже в таком крутом Институте как наш. И работать там должна не рафинированная интеллигенточка в розовых очечках, а нормальная разбитная деваха, вроде вашей Лизки, или там Марь Федоровны, которым все всегда по барабану.
– Игорь, кончай мучить сигарету, дай ее лучше мне.
– Ты куришь?!
– Почему вдруг такое изумление?
– Да как-то у меня это с тобой не вязалось.
– По-моему, у тебя сложился какой-то не вполне соответствующий действительности образ меня. Игорь, ну правда, ну дай сигарету, а то я прямо здесь начну засыпать, а мне ведь еще домой ехать.
– А где ты живешь?
– В Яхромке.
– Где-где?! Это где такое?
– Поселок такой дачный, за Химками.
– Да это ж край света! И как ты оттуда сюда таскаешься?!
– Да ничего особенного, монорельс-метро-автобус. По московским меркам…
– Да, я все никак не привыкну, что это теперь тоже как бы Москва. Я еще помню, как мама где-то в тех местах дачу снимала, еще перед первым классом было, я там все лето прожил. Головастиков с пацанами в прудах ловили…
– You are welcome. Пруды на месте, головастики тоже. По крайней мере, по словам моих братиков и сестричек…
– А что, у тебя их много?
– Да хватает… Ну то есть не столько конечно, сколько в пруду головастиков.
– Ну а все-таки? Сколько братьев и сколько сестер?
И как это у меня вырвалось? Не иначе как с недосыпу.
– Ой, ну какая тебе разница? Ну, скажем, по паре и тех и этих. Хватит с тебя?
– Что, правда? Пятеро детей! Настя, ты врешь! В наши дни такого не бывает.
– Как врач, ты должен знать, что в наши дни бывает и не такое.
– Ну да конечно, только это либо у мамаши алкоголички, которая имплант по пьяни менять забывает, либо у каких-нибудь богатеньких буратин, которые таким странным образом развлекаются. А у нормальных людей, вроде нас с тобой…
Вот это-то меня к нему и влекло. Он был поразительно, восхитительно, непоколебимо нормален.
*
Ни в какую Яхромку я в тот день не поехала.
Он жил один – к окончанию мединститута родаки купили ему квартиру. Это он так говорил – родаки. Квартира была в Ясенево, на верхнем этаже, в высотке нового типа, с посадочной площадкой для ЛЛС (личных лет. средств) на крыше
– Я, – говорил Игорь, – типа, как Карлсон – живу в маленьком домике на крыше.
И действительно, именно так оно все и было – маленький домик с собственной остроконечной крышей. Крылечко, на котором можно сидеть и курить, посверкивая во тьме красными огоньками. Выцветший зеленый ковер с ворсом под траву, изображающий палисадник (по краям его стояли кадки с давно засохшими цветами – Игорь их вечно забывал поливать). Мы часто валялись на этом ковре длинными летними ночами, глядя на звезды и занимаясь любовью. От любопытных глаз нас защищал белый пластиковый штакетник. Было тепло, в воздухе чувствовался запах гари – на окраинах горели торфяники. Жильцы в квартирах на нижних этажах, у которых не хватало денег на кондиционер, задыхались от жары, причем некоторые в буквальном смысле. В Битцевском парке вовсю заливались соловьи. Я была влюблена, и мне казалось, что конца этому не будет. Бывает же любовь с первого взгляда. Бывает же любовь навсегда.
*
– Игорь, а у тебя дети есть?
– Хм, насколько я знаю, нет. А к чему вдруг такой вопрос? А у тебя есть?
– А я даже и не знаю.
– В смысле?!
– Ну, в смысле, когда мы только еще пришли из училища, дядь Лева нас всех так агитировал сдавать яйцеклетки, а я тогда так к нему относилась, так что, ну понимаешь…
– Понимаю – просто ни в чем не могла ему отказать!
Заморачиваться на эту тему я начала с тех пор, как однажды, заскочив в дядь Левин кабинет и никого там не застав, невзначай наступила на раскиданную вкруг стола американскую газету Reproduction News. На центральном развороте запечатлен был поросший зеленою травкой двор, уютный такой, с бассейном. Вокруг бассейна на травке в живописных позах располагалась группа молодых людей лет 25 +, активно занятых трепом и барбекью, которое тут же, в уголке, жарил для них невысокий пузатый дядечка в джинсах. Все дружно лыбились в объектив традиционной американской улыбкой.
В тексте под картинкой повествовалось о некоем докторе Q, каковой в молодости, будучи студентом медицинской школы, сдавал неоднократно сперму, с целью пополнения скудного студенческого бюджета. Сегодня многие из его детей выросли и, воспользовавшись принятом в их штате правом на получение информации о своих биологических родителях, отыскали своего отца. Фотография была сделана на ихней семейной встрече, где собралось 27 человек детей, всего же доктор Q. стал, по имеющимся у него данным отцом 69 отпрысков обоего пола.
«Г-ди!» – ужаснулась я. – «Да это ж прям анекдот какой-то! 69 детей! И вдруг все они – ну пусть не все, пусть как в этом случае чуть менее половины – начинают звонить, представляться, рассказывать о себе, просить помощи, поддержки, денег, любви, заботы…»
В тот злополучный день, 5-го октября 202..года из меня, по словам лаборантки Леночки, было извлечено шесть полноценных, пригодных для оплодотворения яйцеклеток – так что ж, на мне теперь в какой-то степени лежит ответственность за жизнь и благополучие шестерых детей?!
Но я как-то совсем не чувствовала себя матерью. Вот ни в малейшей степени! Может, я монстр какой-нибудь?
Тем не менее, недели три после прочтенья статьи я чувствовала себя как-то неуютно.
Не то чтоб меня пугало, что когда-нибудь, лет через 25, кто-нибудь позвонит, представиться сыном-дочкой и попросит помощи, материальной или еще там какой. Нет, меня страшила мысль, о том, что может быть кому-то из них плохо уже сейчас, сегодня, и ему действительно нужна помощь – сию секунду, немедленно – но он ведь не может мне позвонить. Потому, что не умеет еще звонить. Не умеет пока говорить. Не знает номера моего телефона. Не знает, да скорее всего и не узнает никогда, что именно я – его мама.
Ту ведь не Калифорния. У нас-то ведь другие законы.
Постепенно, как это всегда бывает с печатными материалами, острота ощущения от прочитанного сошла на нет, и я перестала слишком уж заморачиваться по этому поводу. Но нет-нет, вот как сейчас, например, оно вдруг всплывало.
– Ну, ты у меня просто сверхчувствительная барышня! Яйцеклетки она, видишь ли, сдавала! Дети у нее где-то там есть, мамку зовут, титьку просят! Ночами она из-за них не спит! Слушай, с такими тонкими чувствами не то что в роддоме акушеркой, на свете жить противопоказано! Он же все-тки, у нас, как ни крути, не белый, а так себе, разно-серенький, с отдельными радужными вкраплениями. Слышь, ты, кончай уже париться! Какие еще дети – простой биоматериал! Их, может, еще лет десять не разморозит никто! Не, это в тебе гормон бушует. Замуж тебе надо, за крепкого мужика, и детей чтобы нарожать. Залетишь, вот дурь-то и успокоится.
– Игорь, это что такое сейчас было? Предложение?
– Да ни Б-же мой! Я ж сказал – за крепкого мужика! Не, меня тут не стояло. Мне еще интернатуру добивать, в аспирантуру проталкиваться, диссер защищать…
– А я тебе что, помешаю?
– А ты мне спать не будешь давать! И дети твои – реальные и гипотетические.
*
Когда женская жизнь начинается сумбурно, как, например, моя, становится трудно определить, кто именно был твоим Первым Мужчиной. То есть фигура этого мифического Первого как бы разкадривается на отдельные эпизоды: в кого впервые влюбилась, с кем произошла дефлорация, с кем впервые испытала блаженство быть настоящей женщиной (и вовсе я не про оргазм, хотя и про него, тоже, конечно. То, что я имею в виду гораздо неосязаемей и огромней), и дальше, дальше, в перспективе – кто стал партнером по совместной жизни, отцом первого ребенка…
Лица вдруг начинают мельтешить и расплываться перед глазами, сливаясь в одно, идеальное и недостижимо- прекрасное, в коем есть что-то от всех, и что-то еще свое, загадочно-незнакомое. Черты людей, случайно встреченных в метро или где-нибудь на вокзале, своевольно дополняют образ, делая его пугающе-совершенным. Невозможно встретить в жизни кого-то, в ком есть абсолютно все, чего б ты хотела – невозможно, но очень хочется. И начинаешь вглядываться в прохожих, спрашивая себя: Он? Не Он?
В конце же концов, глаза устают, начинают слезиться, взгляд разфокусируется, и Он с готовностью начинает видеться в любом первом встречном.
*
Только тот, кто по-настоящему когда-нибудь уставал, знает какой это кайф, сказав:
– Принеси мне стакан воды! – быть уверенным, что тебе принесут, и не придется передвигать гудящие от усталости ноги, перемещаясь к раковине и обратно.
И тапочки к дверям. И кофе в постель на рассвете перед дежурством – хоть все равно не поможет, ночью ведь ни фига не спали!
И пиджак на плечи в холодный день. И встретить вечером у метро, потому, что не идти же тебе одной в темноте, поздно ведь, и мало ли что.
Только когда интимные отношения уже сложились, и сложились весьма удачно, рискуешь услышать в темноте, одновременно со звуком чужих шагов с той стороны забора по крыше, выдохнутое в ухо нежное: «Ты только не кричи!». Нет ведь, и не может быть никаких сомнений, в том, что через мгновенье у тебя возникнет непреодолимое желанье стонать и кричать. Вместо этого приходится вцеплятся ему зубами в плечо. Изо всей силы! Пусть знает!
Только, когда все уже налажено и отлажено, до запятой и курсива ясно в расписании друг друга, можно начинать смело спрашивать: «А ты сейчас куда? А потом ты что будешь делать?»
И – высший пилотаж! – «А какие у НАС планы на выходные?»
Конечно, отмечаешь иной раз с недоумением ответы вроде: «Есть кой-какие дела…», но все немедленно сглаживается умиротворяющим: «Но к пол-седьмого я уже точно освобожусь, так что ты подгребай, замутим чего-нибудь вместе!»
Конечно, западло, что так и не объяснился в любви, но кто, с другой стороны, кому сейчас объясняется? В кино если только.
Конечно, странно, что не знакомит с родителями, но с другой стороны, мне и самой не особо улыбается тащить его в Яхромку, и знакомить с мамой, детьми, и всеми случайно оказавшимися на тот момент в доме папами. В конце концов, какое мне дело до его родителей? Живут себе где-то там, и пускай живут. Придет время – все поперезнакомятся. Сказал же, что не женится, пока дисер не защитит (ну, или что-то в этом роде сказал, не будем придираться к словам), так чего париться раньше времени!
И время пришло. И показало.
*
Примерно раз в квартал мама устраивает в доме страшный переполох. Она влетает как метеор, и с порога кричит, чтобы все срочно умывались-одевались-причесывались, словом, приводили себя в порядок и готовились к большому официальному выходу в свет.
Объявляется пятнадцатиминутная готовность. Кто не успел, того мама выволочет как есть!
У дверей ванной сразу образуется давка, у раковины в кухне смертоубийство. Кто-то рвется помыться, кто-то, наоборот, отбивается и его приходится тащить силой. Срываются с вешалок парадные наряды – они у нас вечные, в отличии от повседневных, и, раз появившись, передаются потом из рук в руки годами. Платье, золотое с воланами, которое мне купил десять лет назад в Аргентине папа, носила я, потом Марфа, теперь его носит Варька, и дай Б-г, в свое время поносит Танька. Костюм с блестками, купленный Гришке его отцом когда-то в Италии, на международном математическом симпозиуме, год назад стал, наконец, впору Ваське. К счастью, детская мода меняется медленнее, чем взрослая.
Умытые, причесанные, одетые, сами на себя не похожие, мы выходим на улицу. Старшие держат младших, мама дирижирует всеми – только она одна знает, куда мы идем.
Это может быть Большой Театр, может быть Цирк на Вернадского, может быть рок-концерт, или, наоборот, концерт классической музыки в Консерватории, или выставка в Пушкинском Музее, или премьерный показ нашумевшего фильма. Но всегда это что-то страшно крутое, куда все рвутся, и трудно попасть, и приличные, хорошо одетые люди будут попадаться на каждом шагу, и глазеть на нас, как на клоунов (так, по крайней мере, мне всегда кажется).
Но когда начнется то, ради чего мы пришли – мы увидим картины, зазвучит музыка, возникнет действо на сцене – мы немедленно позабудем о существовании людей вокруг, вообще обо всем забудем, и не вспомним. Разве что во время антракта, или после, в фойе, когда будем уже совсем уходить, с задумчиво-погруженными в себя, все еще впечатленными лицами.
Где мама раздобывает контрамарки-билеты-пропуска для меня загадка. Но, в конце концов, человек она в своем роде общественный. Так сказать, широко известный в узком кругу.
Я повязывала Варьке шарфик. Только что закончился премьерный показ новой, авангардной постановки Лебединого Озера, и мы, как всегда шумной гурьбой готовились вывалиться из стеклянного вестибюля Дворца Съездов, и мама еще обещала потаскать малышей по Красной Площади, и навестить с ними Царь-Колокол, и Царь-Пушку. У нее неожиданно выдался абсолютно свободный день.
– Настя, а правда эта девушка как будто лебедь? – спросила Варька, непосредственно тыча пальцем в объект вопроса.
Я хлопнула ее по руке, но все же обернулась.
У соседней колонны очень прямо стояла очень стройная, чрезвычайно изящная девушка в маленьком черном платье с красивым тонким лицом и собранными в узел темными волосами. Она и впрямь напоминала балерину. Девушка нетерпеливо переминалась с ноги ногу и всматривалась куда-то вглубь кишащего в вестибюле человеческого месива – казалось, вся двадцатимиллионная Москва со всеми гостями явилась сегодня смотреть балет.
Неожиданно из толпы вынырнул Игорь – в длинном кожаном пальто, с норковой шубкой в руках. Он подскочил к девушке, и ловким движеньем набросил шубку на привычно подставленные плечи. У них так ловко это получилось, что сразу стало ясно – эти двое вместе давно и успели изучить малейшие движенья друг друга. Это и впрямь было похоже на танец. Я бросила Варькин шарф и уставилась на них, как завороженная.
Словно почувствовав на себе мой взгляд, Игорь обернулся, и вечная самодовольная усмешка на миг сбежала с его лица.
Но тут же вернулась.
– А, привет! – как ни в чем ни бывало, воскликнул он. – И ты тут! Знакомьтесь! Это Оля, моя невеста, – представил он. – А это Настя, мы с ней работаем.
– Очень приятно, – чуть низковатым голосом произнесла девушка, и протянула мне руку с длинными, тонкими пальцами с черными острыми ногтями.
Тут Варька очень кстати дернула меня за рукав: « Настя, шарф упал!» и я только беспомощно улыбнулась: «Очень приятно, но, дескать, сами видите», и нагнулась за шарфом, а когда выпрямилась, они уже исчезли в толпе.
– Настя, – щебетала Варька, – а правда ведь он ну совсем как принц, а она ну вот прямо как настоящий лебедь, ну правда ведь, да?
– Правда, Варь, – ответила я, сквозь стиснутые зубы – Только ты, пожалуйста, не вертись, а то я шарф твой так и не завяжу, и он упадет, и на фиг совсем потеряется.