Катерина Дворецкая, 9 октября 200… года, Париж

Вообще-то любила и понимала меня одна только тетя Эля. И одобряла – во всем. Мало того! Может быть, она меня даже поощряла, как бы подталкивала – исподволь, абсолютно для меня незаметно! – к совершению тех поступков, которые я потом воспринимала как свои, только свои собственные заморочки. Так сказать, авторские. Однако точно знаю, что о сестре я впервые узнала от тети Эли. Матушка, конечно, считала меня недостойной посвящения в эту великую семейную тайну. С другой стороны, она была совершенно права: меньше знаешь – крепче спишь. Насколько иначе сложилась бы моя жизнь, если бы я по-прежнему даже не подозревала о сестре! Да уж, да уж, точно: это была бы другая жизнь другого человека. В ней не нашлось бы места подавленным страстям и откровенному горю, зависти и ненависти, интригам, от которых даже у меня, завязавшей их, порою вскипали мозги, тайнам и недомолвкам, угрызениям совести и раскаянию, бессонным ночам – и страху, ужасному страху, который иногда настигал и все еще настигает меня…

С другой стороны, в ней не было бы места и счастью, счастью, счастью! Если бы не сестра, разве я встретила бы Кирилла? Разве узнала бы, что такое настоящая любовь? Та самая, которая сильна как смерть? «Сильна, как смерть, любовь, жестока, точно ад, ревность, стрелы ее – стрелы огненные…» Я не знала бы ревности, от которой порою едва не умираю, хотя ревновать к сестре-близнецу – это смешно, дико смешно! Все равно что к себе самой. А я ревновала: ведь сестрица стала для нас и сводней, и разлучницей. И мне не у кого было спросить совета, как поступить в ситуации, которую я сама, сама создала от начала до конца! Где искать виноватых, если во всем виновата я сама и прекрасно это знаю?

Так-то оно так, однако именно тетя Эля бросила меня в эту историю, как не умеющее плавать дитятко бросают в воду. Дескать, оно побарахтается, наглотается воды – но авось не утонет. Может быть, даже научится бить ручками-ножками по воде и поплывет. Ну так вот – я по-прежнему барахтаюсь. Пока еще не тону, но и не плыву. Дергаюсь, не зная, как выплыть, в судорогах безумного отчаяния, – но не могу, тысячу раз не могу позвать на помощь. Во-первых, любой и каждый, услышав эту историю, отвернется от меня не просто с ужасом, но и с отвращением. Во-вторых – и в-главных, между прочим! – гордыня у меня бесовская. Ни за что не покажу, как мне плохо. Не выношу, когда меня жалеют. Тем паче – жалеют с насмешкой. И разве кому-то объяснишь, что происходит? Да на меня станут смотреть, как на сумасшедшую!

Одну только тетю Элю я могла бы позвать на помощь. Но ее уже давно нет. А ведь с самого детства она была столь близка со мной, имела на меня столь огромное влияние, что я больше ощущала себя ее дочерью, чем собственной матушки, которой, если честно, было глубоко плевать, что написано на этом белом листе, называемом душою дочери. А тетя Эля знала, что там написано. Ведь это именно она писала на нем все, что хотела! И долгое время после ее исчезновения я ощущала себя чем-то вроде незаконченного рассказа. Вернее, романа, потому что накручено во мне было столько всякого-превсякого…

Автор выдумал героев этого романа, придумал им приключения, чувства, саму жизнь – и вдруг бросил свою писанину, даже не докончив предложения. А они замерли на полудвижении, на получувстве и полуслове. Можно сказать, на полужизни и полусмерти. Если она смотрит сейчас на меня «из неизвестной глубины» – то-то небось забавляется! А может, жалеет меня, горюет обо мне? Нет, вряд ли. Она презирала жалость, как и я. Наверняка пытается достучаться до меня мыслью сквозь все эти толщи атмосферы, стратосферы и какой-то там еще сферы, отделяющие наш мир от того света, пытается внушить мне: «Не сдавайся! Живи! Играй! Не плачь, моя радость, моя ненаглядная девочка! Ты самая лучшая, ты все сможешь – только ничего не бойся, потому что трусость и осторожность – худшие, опаснейшие из зол». Она мне это часто говорила, моя тетя Эля.

Однако это какое-то карамельное, сладко-розовое имя! Тя, ля… Это не для нее. По-настоящему ее звали Элеонора. Вот это имя ей шло! А еще больше – Элинор. Синее, даже чуточку лиловое слово, словно бы сотканное из тяжелого душистого шелка. Она, конечно, хотела, чтобы ее называли именно так, на французский и староанглийский лад. Как в той чудесной балладе:

Королева Британии тяжко больна,

Дни и ночи ее сочтены.

И позвать исповедников просит она

Из родной, из Французской страны.

Какая потрясающая история, между прочим! Я была совсем еще малявкой, когда услышала эту бесподобную балладу о том, как король, опасаясь, что жена умрет без покаяния, решил сам надеть плащ монаха-францисканца и притвориться исповедником. А также вовлек в эту аферу лорда-маршала. Но в ходе исповеди выяснилось, что королева безумно любила не короля, а этого лорда: «Десять лет я любила и нынче люблю лорда-маршала больше, чем всех!» Причем ее старший сын, наследник престола, красавец и молодец, рожден от него, а вот второй сын – уродливый, противный – в точности венценосный папенька…

Вот тебе и королева Элинор!

Потрясающая история! Благодаря ей я еще малявкой постигла смысл безумного, жуткого, обворожительного выражения: «У каждого в шкафу свой скелет». Я поняла, что каждая семья вольно или невольно скрывает совершенно невероятные тайны. И была почти не удивлена, когда тетушка открыла мне тайну моей семьи. Я бы гораздо больше удивилась, если бы никакой тайны не оказалось!

Думаю, что моя дорогая Элинор обожала эту староанглийскую байку равным образом и за ее название, и за эту всепоглощающую таинственность. Ох, как же она любила балладу о королеве Британии! Как чудесно, страстно, завораживающе читала – нет, выражаясь по-старинному, декламировала ее! Я просто млела от восторга, слушая, и королеву Элинор воображала не какой-нибудь там унылой английской блондинкой, но в то же время и не роковой пугающей брюнеткой, а именно такой, как моя тетя: с затейливо подстриженными и завитыми рыжими волосами, образующими на голове этакий продуманный беспорядок, с переменчивыми зеленовато-желтовато-серо-голубыми глазами (нет, правда, совершенно невозможно было определить их цвет, однажды я сама видела, как они стали фиолетовыми от злости!) и чуть подрагивающими от смеха губами… Вот губы были, пожалуй, тонковаты, они единственные портили почти совершенную красоту моей тетушки Элинор, особенно когда были не накрашены. А уж если она глубоко задумывалась и поджимала их, то в лице ее появлялось что-то сварливо-ведьмовское. Да, она была, конечно, типичная ведьма! Заварила в котле своей хорошенькой рыжеволосой головки тако-ое варево… Заварила – и исчезла бесследно, словно на помеле унеслась невесть куда, а свою любимую ученицу оставила расхлебывать эту кашу.

Что я и делаю по сию пору.

Тетушку Элинор я вспоминаю очень часто. Практически каждый день. И совсем не для того, чтобы упрекнуть. Просто думаю о ней. Скучаю по-прежнему. Воображаю, что она все еще со мной. Что она где-то есть, и я могу встретиться с ней в любую минуту, стоит только захотеть. Если бы она была жива, ей исполнилось бы двадцать пять – но умноженное на два. Однако не сомневаюсь, что она выглядела бы так же ошеломляюще, как прежде. Никакой седины в свои рыжие волосы она не допустила бы, и если бы под ее удивительными глазами все же пролегли морщинки, то они бы лишь подчеркивали их кокетливый блеск и загадочность. Ну а морщинки у рта… как говорил Марк Твен, морщины должны изобличать лишь те места, где раньше были улыбки. Тогда вокруг ее рта было бы много морщинок!

Как очаровательно улыбалась Элинор, как любила смеяться! Какой это был заразительный, откровенный, обезоруживающий смех! А уж как она подшучивала над собой! Помню, как-то раз, глядя в зеркало на свое лицо, стянутое яичной маской, пробормотала: «Я семимильными шагами приближаюсь к тому возрасту, когда забота о своей внешности начинает носить маниакальный характер». И захохотала над своим глянцево-блестящим, словно глазированным отражением, – вернее, захихикала, даже засюсюкала, ведь маска не давала никакой возможности толком открыть рот, и смех приходилось выталкивать маленькими, скупыми, аккуратненькими порциями: «Хе-хе-хе!»

Тетушка Элинор покинула меня дважды. Первый раз – когда вышла замуж за этого американоса, бывшего чуть ли не вдвое моложе ее, но потерявшего от нее голову так, как он никогда бы не потерял ни от какой молоденькой девчонки. А она?.. Любила ли она его? Или просто хваталась за возможность удержать уходящую, убегающую, улетающую молодость?

Так или иначе, она вышла за этого ошалелого от любви мальчишку (который очень кстати оказался довольно богат – не миллионер, к сожалению, но вполне состоятельный человек, к счастью) и уехала с ним в Америку. Писала она редко, а потом письма вообще перестали приходить. Не скоро – только после извещения из Инюрколлегии! – мы узнали, что Элинор и ее муж погибли. Причем одновременно: приняли приглашение друзей покататься на их яхте, а та возьми и взорвись. Какие-то там случились неполадки с газовым баллоном… А может, и нет, может, все было иначе, но такую версию довели до нашего сведения юристы.

Они жили недолго и умерли в один день. Что может быть лучше?!

Впрочем, я была потрясена ее смертью – потрясена тем, что Элинор вообще способна умереть! Маришка знала ее мало и не так переживала, как я. Матушка в основном мучилась не от горя, а от условий завещания Элинор. Только после их смерти выяснилось, что при бракосочетании ее муж, этот самый америкэн-бой, открыл на имя Элинор счет и положил туда сто тысяч долларов. Не бог весть какая сумма, но для ощущения финансовой независимости вполне довольно. И тетя, проникнувшись американской предусмотрительностью, успела написать завещание и распорядилась этими деньгами так: шестьдесят тысяч получаю я, двадцать пять – Маришка, а пятнадцать – матушка. Моей близняшке не перепало ничего. Ну, оно и понятно, для Элинор она была фигурой абстрактной и далекой, не то что для меня!

Маманя изо всех сил пыталась внушить нам, что мы должны отдать свои деньги ей. Но мы с Маришкой держались, как защитники Брестской крепости! Думаю, что распорядились этими деньгами именно так, как хотела бы Элинор. Умница Маришка мигом умотала в Париж, поступила учиться в Сорбонну, встретила там своего ненаглядного Мориса и выскочила за него замуж. Он и сам человек совсем не бедный, но благодаря тетушке Маришка не чувствовала себя бесприданницей. Что касается меня… Элинор и раньше подкидывала мне деньжат, еще до своего отъезда: именно благодаря ее щедрости я и смогла познакомиться с сестрицей и вообще иногда общаться с ней. То есть стартовала удачно. Наследство же вывело меня на финишную прямую. Благодаря ему я почти вылечилась от своей дурацкой болячки. Благодаря ему я делала в принципе все, что хотела. И особую остроту ощущениям придавало то, что никто не знал…

Ладно. Еще не время открывать секреты, срывать, так сказать, все и всяческие маски. Тетушка этого тоже не одобрила бы. Она была убеждена, что всегда случается то, что должно случиться, – причем всему свое время. Жизнь и смерть, любовь и разлука – все случается вовремя. Я привыкла верить ей – пытаюсь верить и теперь. Но иной раз бывает так тяжело, что только мысли о ней, о моей дорогой тетушке – я могла бы назвать ее матерью моей души, моего сердца! – поддерживают меня.

Я думаю об Элинор часто, очень часто. Я тоскую по ней больше, чем по родной матери, которая, кстати сказать, жива и здорова, но с которой мы практически не видимся и не испытываем к этому никаких позывов. Я информирована – это самое точное слово! – о том, как протекает ее жизнь; она в свою очередь некоторым образом осведомлена о моей жизни. И довольно с нас этого. Мы не любим друг друга. Однако не странно ли, что о тетушке Элинор, которую я любила больше всех на свете и которую люблю до сих пор, я практически ничего не знала? В смысле, как складывалась ее судьба в ее молодые годы, до замужества. Ближе ее у меня не было человека, а ведь у нее в то время существовала какая-то своя жизнь, вдали от нашей семьи. У нее были какие-то истории, она, наверное, кого-то любила, кроме меня, – мужчину какого-нибудь. Обычно дети с трудом представляют себе своих близких, особенно старших, в интимной ситуации. Странно – я очень хорошо представляю, какой страстной могла быть Элинор, как легко могла терять голову от любви.

«Тетушка! Этот безумный огонь в сердце моем – не от вас ли?» – спросила бы я, перефразируя Цветаеву.

Точно, от нее! И что прикажете мне с ним, с этим огнем, делать?

Загрузка...