Молодой медведь, еще прошлым летом ходивший у матери пестуном младших медвежат, первую зиму спал в берлоге один. Половодье выгнало его из-под корней поваленной сосны, и вот уже несколько дней он бродил по весеннему лесу, наполненному запахами, шорохами, щебетанием птиц, жевал, как подсказывал ему инстинкт, все, что было съедобного, да вот не все мог взять – не хватало умения. Пробавлялся всякими корешками. Отогнал волков от загрызенной ими и наполовину сглоданной оленихи – вдоволь наелся. По глупости залез в муравейник и полдня потом вычихивал едучих муравьев, всю ночь прятал искусанный нос во влажный болотный мох, а на рассвете пошел к реке.
Река уже вернулась в берега, но была еще по-весеннему быстроходна, хотя уже почти по-летнему мелка. Вверх по течению, подпрыгивая над порогами, сверкая серебром чешуи, шла на нерест рыба.
Выбрав песчаную отмель, где река делала поворот и была совсем неглубока, медведь примостился ловить обессиленных борьбой с течением рыбин. Он ополоснул нос в шелковых водяных струях – полегчало. А охотничий азарт заставил позабыть про муравьев. Сел прямо в воду, левой лапой навел на воду тень, чтобы видно было похожее на большое полено рыбье тело, и молниеносным движением цапанул его когтями правой лапы. Толстая рыбина, упруго изогнувшись, взлетела над водой – медведь сноровисто подхватил ее, прокусил голову и сунул под себя, придавив в воде задом. Тем же манером поймал вторую, третью… Но когда пошарил под собой по дну – рыб там не оказалось!
Замотав недоуменно башкой, медведь кинулся искать – рыбы не было! Застонав от огорчения, он поймал еще двух и тем же манером спрятал под себя, но и те пропали! В огорчении мишка заколотил лапами по воде… И решил попробовать в последний раз!.. Но странный звук, не похожий ни на один голос леса, заставил его насторожиться, поднять голову и глянуть на противоположный берег…
Там стоял человек. Он – смеялся.
От растерянности мишка открыл пасть и оторопел. Человек вдруг согнулся и прошелся по берегу, как медведь…
Мишка увидел себя. Человек изображал, как медведь рыбачит. Гибкой рукой показал и взлетевшую над водой рыбу, и как медведь спрятал ее под себя.
Мишка как завороженный смотрел на человека… А тот объяснял, как течение унесло пойманную рыбину, когда медведь потянулся за второй. Человек показал, как взлетела над водой рыбина и как нужно ее вышвырнуть на берег, откуда она не уйдет. Мишка понял. Тут же выхватил из воды очередную добычу и швырнул ее на песчаный берег. Поймал вторую рыбину… Оглянулся. Первая, шлепая тяжелым хвостом, плясала на прежнем месте. В восторге медведь запрыгал по мелководью, поднялся на задние лапы… Глянул через реку, но там никого не было… Не шевелились низко нависшие над водой смородиновые кусты, строго, чуть качая в вышине вершинами, безмолвствовали сосны…
А человек был уже сажен[1] за триста. В глубине оврага, почти не давая дыма, горел маленький костерок. Около огня другой человек ловко и сноровисто чинил лапоть. Пришедший от реки поставил ближе к костру деревянный жбанчик с водой и покидал в него раскаленные в костре камушки. Вода мгновенно закипела. В нее человек положил крупные куски рыбы и две рыбьих головы, туда же бросил две луковицы и, как величайшую драгоценность, – крупную серую соль. Когда глаза в рыбьих головах побелели, человек выхватил из костерка головешку и загасил ее в уха. Его товарищ тем временем закончил ремонт лаптя, убрал снасти – кочедык[2], шило, крюк… Обул лапоток, притопнул ногой. Причесавшись деревянными гребешками, оба мужчины – были они немолоды, седина выбелила головы и бороды – стали на колени лицом к солнцу и начали беззвучно молиться, широко осеняя себя крестом и кладя земные поклоны. Отмолившись, также тихо перекрестили еду и взялись за ложки. Между ними не было сказано ни одного слова, все совершалось в полной тишине. Закончив трапезу, они, так же молча, помолились. Затем тщательно уничтожили все свои следы – кострище закопали и прикрыли дерниной, завалили ветками примятый за ночь телами мох, – покрыв головы монашескими скуфьями, закинули на плечи полупустые котомки и, взяв в руки крепкие, отполированные в странствиях посохи и перекрестясь, зашагали через непролазную чащобу, ступая легко, словно невесомо.
Они шли. сторонясь селений и далеко обходя капища местных племен. Как лист древесный, упав на воду, не оставляет за собою следа, так и они неслышно и незаметно шли лесами, пойменными сырыми лугами и болотами, прорезая своими телами чащобы и заросли, беззвучно и легко, как птицы прорезают воздух, а рыбы – воду.
Несколько раз выходили они к славянским городищам, к острогам мерян и руси, о чем-то беседовали со старейшими и шли спокойно дальше, потому ни для кого не представляли ни угрозы, ни поживы. Годами были преклонны и для полона и продажи в рабство не годились, а при себе не имели ни сколь-нибудь дельных животов, ни злата, ни серебра, ни меди красной, ни одной железной вещи. Иглы да шила у них были костяные. Костяным же был и нож, один на двоих, и даже схороненные далеко под рубахи нательные кресты были резаны из кипариса ерусалимского – деревянные.
Однако, хранимые Господом Иисусом Христом, Богом новой для сих леших мест веры, не были монахи странствующие, калики перехожие, беззащитны. Не единожды лихие люди пытались примучить их забавы ради, да выходило не больно ладно. У лесов муромских, в стороне от всяких городищ, кинулась на них мурома соловая, белоглазая, желтоволосая. Ни о чем не спрашивая, изгоном-излетом выскочили из кустов да с деревьев попрыгали с десяток лихих разбойничков, удалых охотничков… Хотели, видно, монахов христианских православных в жертву своим идолам деревянным принести. Сказывают, у здешних язычников пуще славы не было, как перед богами своими из груди священника либо муллы вырвать сердце и вымазать им, кровоточащим, горячим и трепещущим, губы деревянному истукану с рогами позлащенными.
Потому кинулись лютые муромы, не поздравствовавшись и даже не задираясь, сразу, будто ждали калик перехожих. Были они ребята молодые, крепкие и хоть не высоки ростом, но кряжисты и дородны. Первый, курносый и конопатый, с безволосым лицом, хватанул лапою в рыжей шерсти монаха – того, что с медведем беседовал, – за плечо и хотел, как дерево трухлявое, пред собою повалить, да как-то неведомо повернулся старец и, с места не стронувшись, ударил разбойника посохом: навершием – в лицо, ступицей – в брюхо. Тут же и второй воин муромский пополам согнулся и кровью залился, а как достал его клюкой-посохом старец? Неведомо.
Второй калика и посохом не защищался, а ударил врага нападавшего локтем в переносицу, а как тот назад откачнулся, схватил его той же рукою за загривок да об свое колено и треснул – повалились трое разбойничков, кровью умываючись, в траву придорожную. Тут уж стало остальным видно, что дело-то не шуточное и голыми руками старцев диковинных не возьмешь! Двое на старцев в мечи пошли, а двое воровским манером со спины наскочили.
Схватил белобрысый мурома старца за шею, зажал голову локтем, а старец как-то присел, крякнул и, будто мешок с репою, перекинул супостата через себя прямо на меч сотоварища. Напоролся он на железо каленое, будто воск на шило.
Второй же калика ткнул нападавшего посохом в плечо так, что меч из ладони выскочил, а рука повисла, как веревка, безжизненная. Увернулся от меча другого нападавшего, а когда тот пролетел мимо, промахнувшись, клюкою его за горло перехватил да и дернул маленько, так что у того глаза из орбит чуть не выскочили.
Двое, что издали на побоище смотрели, луки тугие изготавливали, пустили в старцев по стреле, но обе стрелы один калика поймал да в руке переломил, а второй метнул в стрелков посохом так, что у одного передние зубы вылетели, а второй с перебитой ключицей бежать в лес кинулся.
Огляделись калики. Стонут воины муромские, кровью умываясь, по траве ползают, на своем языке пощады просят. Вздохнули старички да принялись их врачевать. Одному руку вправили, другому – челюсть, третьему – ногу ломаную в шину положили. С разбитых лиц кровь мокрой тряпицей отерли да каким-то снадобьем, на меду, ссадины смазали.
Сидит мурома, притихла. Больно не воиста сделалась. Толичко поскуливают да на старцев, как мальчишки нашкодившие, поглядывают. Старцы убитого муромчанина положили ровно ногами на восток, меч из него вынули, руки на груди ему сложили. Покачали головами седыми сокрушенно, натянули скуфеечки да и пошли своим путем, будто и боя не было. Только к вечеру, когда на сон грядущий молитвы читали, правили канон покаянный и пост себе заповедали – неделю без пищи и воды идти. Потому – грех содеяли: кровь человеческую пролили.
Вернулся белоглазый мурома с ключицей ломаной из своего городища с подмогою, а за каликами – уж и следу нет!
Кинулись догонять с собаками охотничьими. Скулят собаки, а следа не берут… Да и те, что на бое пораненные, сильно своих соплеменников догонять старцев отговаривали. Мол, не ходите, зла не делайте! Все зло против вас и обернется. Старцы-то, видать, не простые… Догоните – не обрадуетесь: ежели голов не сложите, то всем вам целыми не бывать! Вот мурома разбойная от погони и отступилась.
А старцы как шли своим путем, так и следовали – скоро да споро.
Дней через десять после столкновения с муромой, уже на закате дня, подошли они к затворенным воротам Карачарова городища. С умом было оно строено. Невелико, да прочно. И ров полон водой, и откосы вала круты – не зацепишься. И угловые башни, что высились над частоколом, были удобны для стрельбы и в поле, и вдоль заостренных бревен стены. Особливо же отметили про себя старцы умение, с каким были построены ворота. Вели они в самую большую надвратную башню острога, но не прямо, а сбоку, куда вела довольно крутая дорога. И все, что по ней шло или ехало к башне, становилось к стене правым боком – как раз под стрелы… Сажен с десяток пришлось бы нападавшему правый, щитом не прикрытый бок под стрелы да копья подставлять, пока он до ворот добежал бы. И ворота, видать, были с умом построены. Проломившийся в них оказывался в башне, а там наверняка и вторые ворота, крепче первых, есть.
Набьется ворог в башню, напрут задние, давя передних, ан перед ними – еще ворота. Кинутся назад, да упадет сверху железная решетка – забрало – и перекроет выход. А наверху для попавших в западню уж и копья готовы, и вар на огне клокочет, и смола кипит… Потому как двухэтажная башня, и пол на втором уровне так поделан, что сквозь щели в нем того, кто в башню попал, – видно, а того, кто на втором ярусе стоит, – не достать.
«Ладно строено! – враз подумали старцы. – Видать, живет в Карачаровом городище народ воинский, во многих схватках да затворах накопивший опыт боевой… Он ведь даром не дается, он на крови да бедах людских копится». Но самое главное, что отметили старцы и что жадно искали глазами, пристально изучая городище из лесной чащи, – виднелся за частоколом православный крест на деревянном шатре церковки. Разом перекрестились калики и без опаски пошли по открытому лугу, такому сырому, что и на луг-то он не больно смахивал, а походил на болото, где конному да оружному непременно завязнуть суждено.
И это отметили калики, прыгая, как зайцы, с кочки на кочку: изгоном-набегом городища не взять!
Пока добрались они до затворенных ворот – город приготовился к встрече, и хоть мычали в хлевах коровы, недавно пригнанные с поля, но явно слышали старцы, как торопливо пробежали в башню воины. Это пришлось каликам по сердцу: обутые бежали, не босые, не лапотники, но в сапогах с подковками… Стало быть, народ в городище не бедствует и во всем достаточный, а в воинском деле – не новичок…
– Молитвами святых и всехвальных Мефодия и Кирилла да сохранит вас Господь в городище сем… – дружно пропели калики, постучав в ворота клюками.
– Аминь, – ответили из башни. – Да сохранит вас Пресвятая Богородица под покровом своим.
– Аминь, – ответили, кладя поясные поклоны, старцы.
Створки ворот чуть приоткрылись – ровно настолько, чтобы прошел один человек, и старцы поочередно протиснулись в башню. Ворота за ними сразу же затворились.
В темноватой башне, где они, как и предполагали, оказались перед вторыми, наглухо затворенными воротами, голос сверху спросил:
– Молитвами и предстательством законоотец наших Кирилла и Мефодия, откуда путь держите? Чьи вы люди?..
– Из стольного града Киева. Монаси…
– Ого! – сказал кто-то невидимый, простодушно удивляясь, из какой дали явились эти странники. Давно ли идете?
– Да с полгода будет. На Покров выходили, по зимнему…
Створки вторых ворот также чуть приоткрылись, и монахи вышли на свет уже за стенами карачаровскими. Их ждали несколько крепких смугловатых и черноволосых воинов, совсем не похожих на населявшие эти края людей.
Больше всего они смахивали на печенегов или на родственных печенегам торков, что служили Киеву. Были на них черные высокие шапки-колпаки – черные клобуки… Но говорили они по-славянски чисто, и, самое главное, в расстегнутых воротах рубах виднелись гайтаны крестов.
Калик отвели к церкви, и первым их расспрашивать, кто они да откуда, принялся священник – каппадокийский грек, неведомо как оказавшийся в здешних лесных и дремучих местах.
Удостоверяться, что это монахи, не самозванцы, в те годы было бессмысленно, только истинный православный христианин, положивший для себя превыше всего служение Христу, мог заявить о вере своей. Хотя христиане были на Руси не в редкость, но большая часть племен и родов, населявших Русь, пребывали в язычестве и христиан в лучшем случае избегали, как, впрочем, и мусульман, и иудеев, а чаще – казнили без милости, принося в жертву Перуну или иным своим богам… Зачем пустились смиренные Божьи люди в столь дальнее хождение, грек не спрашивал – не по чину ему было. Раз идут – стало быть, не без причины, а коли есть причина – сами скажут.
Присматривались и монахи к городищу, к священнику, к детишкам, что шныряли повсюду и совали по-летнему облупленные уже носы в раскрытые двери церкви, где в трапезной батюшка потчевал репой и хлебом странников.
Дивились монахи и церкви – деревянной, будто изба, и строенной, словно это баня или амбар. Не видали они таких-то в южных краях. Перво-наперво поднялись они по широким ступеням на крытую галерею, где, будто в княжеском тереме, стояли столы и лавки, – видать, бывало здесь пирование; прямо против крыльца сквозь растворенные двери виднелся собственно храм, освещаемый несколькими лампадами. Виден был и престол, и все его убранство, и несколько икон, висевших за престолом и стоявших на алтарной перегородке. Иконы все были греческие.
Ведя приличную месту и чину беседу монахи странствующие распытали обиняком, что за народ пребывает во граде сем, кто князь и кто набольший.
Народ пришлый! Не от корня здешнего, – ничего не скрывая, ответствовал священник. – Бежали от гор Кавказских, когда хазары православных громили и резали, тому уж лет сорок будет. Тогда Хельги, регина русов, в Константинополь к цесарю Византии помощи противу безбожных хазар просить ездила…
– Помним, помним… – закивали калики. – Она тогда еще в язычестве пребывала.
– А уж я-то, – рассказывал грек, – с нею приехал, когда она крестилась и привезла в Киев стольный, вместе с именем своим Божиим – Елена, и первые книги, и нас – попей смиренных, кои согласились в языческий край ехать.
– А сюда-то как попал?..
– Так ведь при регине богобоязненной, православной, кою славяне Ольгой по темноте своей зовут, а по закону она есть Хельги – Елена, жилось в Киеве православном сносно. И крестились многие, и паства была, и Хельги-регина нас всем одаривала и кормила. Но Господь взял ее в чертоги свои, и княжить стал ее закосневший в язычестве сын Святослав. Сей был дик и свиреп! И, кроме войны, ничего знать не хотел. Да и воевал-то все не путем… Все в местах отдаленных, а вотчины своей не берег! Так и сгинул на перекатах днепровских. Сказывают, печенег Куря из его головы чару сделал да вино пьет.
– Тьфу! – дружно плюнули оба монаха. – Погоди, будет этому Куре за деяния да волхвования колдовские…
– А по мне, так и поделом Святославу. При нем такие гонения на христиан в Киеве пошли, что почище хазарских погромов будут. Славяне да варяги в истуканов своих веруют почти что одинаково. Вот они без Хельги-то регины меж собой живо сладились да и почали христиан имать да в жертву приносить, а живых хазарам торговать, а то и сами за море везли…Вот и побежала братия киевская куда глаза глядят – в леса да пустыни… Тако и я здесь оказался.
– Однако же он сокрушил Хазарию – котел зла бесовского и разврата сатанинского, – возразил один из монахов.
И грек догадался, что монах в мирской своей жизни был воином и, должно быть, ходил со Святославом громить и жечь столицу Хазарии Итиль-град.
– Да где же сокрушил? – возмутился грек. – Только стены градские разрушил да дворцы их пожег. А Хазария как стояла, так и стоит. Как творила зло во славу сатаны, как торговала зельями, да шелками, да рабами, отовсюду ведомыми, так и торгует.
– Однако от Святослава-князя, – не унялся калика, – киевский каган кагану Хазарии дани не платит.
– Сегодня не платит, а завтра придут вой хазарские, пожгут стольный Киев-град и станут дань взимать как прежде, как триста лет взимали!
– Да не платил Киев дани триста лет! – вяло возразил монах.
– Триста не триста, а платил! А что Святослав Итиль пожег… – продолжал грек. – Был я в том Итиле. Сие есть град и на городище не похожий! Стены хоть и высоки и толсты, да глинобитные, а строения все деревянные, а крыши – войлочные! Такой-то хоть сто раз жги – он, глазом не моргнешь, опять отстроится.
– Не стенами крепок град, но воинством! Спарта эллинская и вовсе стен не имела, но войско стеною было ей несокрушимою, – сказал скрытую похвалу греку, за тридевять земель от Эллады ушедшему нести слово Христово, второй монах. – Еще Хельги-старый, воевода Рюрика, конунга русов, Итиль разорил да всех иудеев в Киев на телегах привез.
– На горе себе! – завопил грек. – И тогда Итиль отстроился, и Хазария, как феникс-птица, из пепла восстала, и зло от нее не преуменьшилось. Идут караваны рабов из Итиля и в Мадрид, и в страны далекие, восточные, где их на шелк меняют да на блудниц искусных азиатских, на танцовщиц. А Киев-град весь в долгах у общины иудейской – хазарской – да на виду у Хазарин, как на ладони. В Итиле про каждый чох княжеский на другой день знают. Потому и пришлось Ольге за море в Царьград за помощью бежать, что на своих киевских воев надежа мала.
– Не скажи! – закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. – Не скажи…
Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведет:
– А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?
– Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, – прихлебывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.
– Как так?
– Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемерли… А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятии княжеской! Никто супротив другого не возвышается.
– Тело венчает глава, а страну – князь! Разве можно без главы?
– И мы не без главы. У нас глава – старейшина. Да совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.
– А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!
– Крутом опасно живем! – вздохнул грек. – И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продает…
– А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдет?
– Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него – варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него – никакой! Только на себя и надеемся.
– А среди воев кто набольший?
– Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно…
– Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? – встрепенулись монахи. – А ноне он где? – Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.
– Да не мертв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает… Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.
Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарем.
– «Вот оно, видение игумена нашего», – только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.
Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:
– Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?
– Родители-то в лесу, на расчистках – лес под пашню выжигают. Во граде – только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! – торопливо толковал грек, едва поспевая за каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.
Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.
Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:
– Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..
– Во веки веков, – тяжко и низко простонал голос за неохватными бревнами банного сруба. – Кто здесь?
– Калики перехожие, монаси с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька…
Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог – точно столбняк на него нашел. Торчал посреди огорода будто пугало.
– Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.
– А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? – спросил один из монахов.
– Чем гордиться-то? – удивленно спросил-пророкотал голос за стеной. – Я не князь, не кесарь… Я – сын христианский, и все люди – дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди, коли немощи моей не гнушаетесь.
Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.
– И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? – спросили монахи.
– Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, – всхлипнул Илья, – хуже дитенка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.
– А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?
– Нет, – твердо сказал Илья. – Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.
– За что ж расслабление тебе?
– По воле Господней, – твердо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.
– И не ропщешь проливу Господа, и сомнения тебя не берут? – опять спросили монахи.
– Нет, – так же твердо ответил Илья. – Господу виднее! Я из воли его не вышел.
– Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?
– Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? – пророкотал Илья. – Зачем терзать меня пришел? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но все, что творит Он, Отец мой Небесный, – ко благу моему А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой – попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идет, мне это неловко.
– Сие не дух, а запах! – сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. – А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.
– Да полно вам! – гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. – Да почто же вы плачете?
– От радости, Илюшенька, от радости.
– Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!
– Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:
«Ко Господу воззвал я в скорби моей —
и Он услышал меня.
Из чрева преисподней я возопил —
и Ты услышал голос мой.
Ты вверг меня в глубину; в сердце моря,
и потоки окружили меня,
все воды Твои и волны Твои проходили надомною.
И сказал я: отринут я от очей Твоих,
однако я опять у вижу святой храм Твой.
Объяли меня воды до души моей,
бездна заключила меня;
травою морскою обвита была голова моя.
До основания гор я снисшел,
земля своими запорами на век заградила меня.
Но Ты, Господи Боже мой,
изведешь душу мою из ада.
Когда изнемогла во мне душа моя,
я вспомнил о Господе,
и молитва моя дошла до Тебя,
до храма святого Твоего.
Чтущие суетных богов
оставили Милосердного Своего,
а я гласом хвалы принесу Тебе жертву:
что обещал – исполню,
у Господа спасение»…[3]
– пропели монахи.
И больной Илья, словно в полубреду, повторил:
– …Что обещал – исполню. У Господа спасение…
– А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извел тебя Господь из немощи твоей?
– Какое Господь заповедовал бы послушание, тем бы и служил.
– А мечом служил бы Господу нашему?
– Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.
– Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? – спросили старцы.
– Обетоваюсь!
– Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?
– Обетоваюсь!
– Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету, и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?
– Обетоваюсь! Господь – моя сила, и в Нем – спасение мира и народа моего, – ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. – Да не отступлю и не постыжусь!
– Аминь! – выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. – А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно три глотка.
Они плеснули из корчажки в ковшик. Поднесли к губам больного.
– Раз, два, три, а более не надо. Запевай за нами «Верую».
– Верую! – пророкотал Илья. – Во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… – Голос его стал стихать, и на словах: – Исповедую едино крещение во оставление грехов[4], – он откинул голову и уснул.
Монахи, надсаживаясь, вынесли его в огород и положили на траву.
– Отец наш! – кликнули они стоявшему посреди огорода греку, тот словно очнулся от обморока. – Пособи баньку вытопить.
Пока деловито и быстро топили баню и ждали, когда выйдет из нее, черной, угар и наполнится вся внутренность ровным жаром от раскаленной каменки, монахи стянули с могучего Ильи рубаху и внимательно прощупали-осмотрели его всего.
Грек видел, как цепкими пальцами старцы перебрали каждый сустав, каждую мышцу огромного, литого тела Ильи.
– Осклиз, – наконец произнес приговор свой один из старцев, и второй согласился.
– Осклиз – вот здесь и здесь, – показывая на позвоночник, сказал он. – Тута жилу пережимает, а тута вовсе в бок пошел.
Не смея подойти и дивясь, как это в тесном городище никто не подходит к старцам и не собирается толпою, будто здесь и людей не стало – ни жен, ни стариков, ни мальчишек, – греческий священник наблюдал, как старцы что-то мазали у Ильи на спине, словно письмена какие-то на позвонках его выводили. А потом, обхватив громадное и мягкое, как тесто, Ильино тело, волоком потащили его назад, в баньку.
– А ты-то, отец мой, что раскрылился? Пособляй! – просипели они, сизые от натуги, греку.
И тот поспешно схватил огромную руку Ильи, перекинул через плечо и потащил грузное тело в раскаленную баню.
Старцы растянули спящего на полу, и один из них, разувшись, стал босыми ногами ему на спину.
– Владычица Богородица, помоги нам, грешным! – Старец переступал по широкой спине лежащего ничком Ильи. И вдруг подпрыгнул, мягко и упруго надавив на позвоночник.
Второй в этот момент изо всех сил потянул Илью за ноги. Раздался щелчок, словно переломили сухую палку, и старцы опять кинулись выщупывать чуткими своими пальцами бамбук позвоночного столба.
– Стали! Стали! Мосолки на место стали! Ну, слава Господу! Поправится. Недаром нам игумен говорил: «Во граде незнаемом сыщите расслабленного, в память Ильи Пророка нареченного, излечите его, и слава его будет славою Самсона Ветхозаветного». Так и есть, по-реченному. И нас, грешных, Господь сподобил послужить! Теперь он спать трое суток будет. А ты, батюшка, иди и не сомневайся, да никому про нас не сказывай…
И грек пошел, пребывая в полном недоумении.
– Как не сказывать? Будто старцы на крыльях прилетели? Будто их никто не видел? А стража? А жители городища?.. А жена да домочадцы Ильины? Жена-то ведь каждый день с расчисток бегает: обмывать да кормить его.
Но три дня мелькнули, как сон утренний, – никто про старцев и не вспомнил, да и грек стал сомневаться, а были старцы-то, либо во сне привиделось? Порывался несколько раз к Ильиной баньке сходить, но ноги, словно заговоренные, в другую сторону несли, и мигом дело всякое неотложное находилось.
Так и не выбрался.
А старцы, сменяя друг друга, трое суток молились подле спящего.
На рассвете четвертых суток стал Илья во сне постанывать да раскидываться. Раскрывал глаза, но глядел бессмысленно, не по-здешнему.
Старцы подняли его и усадили на лавку под образом Богородицы, который выносили, когда Илью голого на полке да на полу правили да парили, чтобы икона сраму не видела. Надели на Илью рубаху белую, заботливо выстиранную, дали в руку ковшец, из коего он сонное снадобье пил.
Тут Илья и очнулся. Крякнул и, еще не вполне проснувшись, утер усы и бороду рукавом.
– Илюша! – позвали его калики. – Так принеси водицы нам.
Илья поднялся и, только треснувшись головой о низкий потолок, понял, что ходит. Он ощупывал себя, топал ногами. А удостоверившись, что двигается, владеет всем телом своим, которое было безжизненно прежде, закричал от радости и пал перед старцами на колени.
– Не нас! Господа благодари, – ответствовали старцы. – Чуешь ли силу в себе?
– Чую силу великую! – плача и смеясь одновременно, отвечал Илья. Он схватил со стола корчажку малую и раздавил ее в ладони в порошок.
– Э, брат… – протянули старцы. – Это в тебе еще зелье гуляет. Так ты у нас как берсерк варяжский сделаешься – те мухоморов сушеных нажрутся и чувствуют в себе силу великую. А как действо зелья пройдет, так и бери их голыми руками. Нам ты такой не надобен!
– Да как же, отцы мои, благодетели, – дрожа мелкой дрожью, стуча зубами и плача, говорил Илья. – Я силою своею послужу! Ох, как послужу!
– Сила есть – ума не надо! А тебе ума много потребуется! – осадили его старцы. – Ну-ко!
Они достали другую заветную корчажку с иным зельем:
– Вот, испей – охолонешь.
Стуча зубами о край глиняной плошки, Илья выпил.
Его прошибла испарина. Словно вынырнув с большой глубины, он тяжело дышал и обмяк, привалившись к стене.
– Ну вот… – говорили старцы, отирая его рушниками. – Вот и ладно будет. Теперь-то небось силы не чуешь?
– Вовсе ослаб. Но шевелю руками, ногами-то!
– Знамо, шевелишь. И еще как шевелить станешь. Только в силу тебе входить надо теперь медленно: шутка ли, сколь ты времени сиднем сидел. Теперь тебе заново ходить учиться нужно.
– Да нет! Ходить-то могу, – сказал Илья, поднимаясь и сутулясь под низким для него потолком баньки. Однако ноги, будто кто стукнул под коленями, согнулись, и он едва не упал…
– То-то! – засмеялся монах. – Давай-ка, как с дитем малым, тихохонько пойдем. Одной ноженькой, другой. Одной, другой…
Илья, обвисая всем своим мощным, непослушным телом на плечах монахов, выполз на волю… Вдохнул полной грудью:
– Господи Боже ты мой! Хорошо как…
Хрустальный рассвет стоял над городищем. Чуть дрожал воздух над избами, согреваемыми человеческим теплом, а дальше, за частоколом стен, зелеными валами лежал бесконечный лес, синеющий вдали и своей бескрайностью слитый с голубыми небесами.
– Да, не насытится око зрением, – согласились с Ильею монахи. – А ухо – слушанием.
И верно: разноголосым щебетанием был полон лес, в городище орали петухи. Зазывая на утреннюю дойку хозяек, мычали в хлевах коровы. Весело и гулко трещал по сосне клювом дятел. Сороки, вереща, перепархивали с крыши на крышу.
– Во как! – засмеялся Илья, следя глазами за стрекотухами.
Нечесаный беспорточный мальчишка выполз из избы, пустил с крыльца струю и получил шлепок от древней старушки, что вслед за ним вышла на воздух.
– Знай место, срамник! Лень ему по росе до овражка добежать.
– Так ить студено!
– А вота таперя заднице твоей горячо!
– Во как! – смеялся Илья, не в силах выразить словами счастье выздоровления.
Он перевел взгляд поближе – среди капустных гряд, укутанная по глаза платком, вся в утренней лесной росе, стояла Марьюшка, глядя неверящими, распахнутыми глазами на Илью.
– Марьюшка! – позвал Илья. – Не бойся! Я это! Здоровый.
Будто птица белокрылая, кинулась к нему жена и обвисла; совсем без стыда при чужих людях, при монахах, забилась в счастливых слезах на широченной груди мужа.
– Ну вот… ну вот… – гудел Илья. – Я здоров, а ты теперя плачешь. А не ты ль говорила: «Молись, Илюшенька! Господь все ко благу управит!»
Монахи отошли, сели на солнышке, а Илья так и стоял, уперев руки в дверные косяки, а Марьюшка только вздрагивала от рыданий, прижимаясь к нему.
Сила возвращалась быстро, но Илья торопил ее. Напрасно монахи запрещали ему тяжелую работу, объясняя, что достаточно одного непомерного, резкого усилия, и опять сорвет он позвоночник, и опять обезножеет.
Илья понимал, соглашался, каялся, зарекался не подымать до времени тяжести, не таскать бревна на вал для починки частокола, не катать камни на стену, чтобы потом, при осаде, обрушить их на головы врага… Вечерами стонал от боли в мышцах, отвыкших от работы. Но просило выздоравливавшее тело тяжести для полного усилия. Потому не стерпел Илья и уже через неделю пошел на расчистки.
Селище, в котором нашли приют старшие родичи Ильи, бежавшие от резни христиан в Хазарин, прежде принадлежало славянам-вятичам. Они бросили его, откочевав в леса, но постепенно вернулись и перемешались с христианами. Так что и мать, и жена Ильи были славянками. А поскольку славян было больше, чем беглецов, то говорили в городище на их языке, и хотя Илья понимал тюркское наречие, а на нем уже не говорил. Почему же вятичи вернулись? Почему две общины слились в одну и стали единой православной семьей?
Причин было несколько. Во-первых, и вятичи были в здешних местах сравнительно недавними поселенцами. Их небольшие поля окружали бескрайние ловы и охотничьи угодья финских племен, граничивших на востоке с камскими болгарами. Пришедшие же с юга христиане были родственны болгарам: и те и другие – тюрки. И это давало возможность мира и союзничества с мощным и многочисленным соседом.
Но самое главное – южане были искуснейшие земледельцы. Не тащили они в переметных сумах ни арабского серебра, ни византийского золота, но превыше всех богатств сберегали семенные зерна пшеницы-полбы, которой в здешних местах до них не сеяли. Быстро переняв у вятичей умение выжигать лес под пашни, они стали получать такие урожаи, что община забыла про голод. Еще принесли они невиданные в здешних местах доспехи и воинское мастерство, лесным славянам неведомое. Не умели так сражаться храбрые и сильные, но не бывавшие ни на военной выучке, ни в походах дальних, ни в сражениях кровопролитных вятичи.
А беглецы были все воинами, поколениями не выходившими из боев, потому что родина их, страна Каса, лежала на перекрестках древнейших военных дорог, помнивших и воинов Македонского, и тяжелую поступь римских легионов, и совсем недавнее, многими волнами накатывающее нашествие арабов-мусульман, с которыми, напрягая все силы, сражалась держава Хазария, бросая против исламских войск всех, кого могла поставить в строй: черных болгар, алан, буртасов, барсилов, савиров, славян, плативших дань Хазарии, – всех, кого можно было нанять, заставить или уговорить.
Но если арабы, воодушевленные пророком Мохаммедом, были единоверцами, то в хазарском войске, поначалу совершенно веротерпимом, бок о бок сражались и язычники-тенгрианцы, и христиане, и иудеи, и те же мусульмане. Злейшим врагом Хазарии была Византия, с которой хазарские каганы дрались за господство в Крыму.
Византия была государством православным. Поэтому после принятия иудаизма власти Хазарии начали уничтожение христиан. В резне 943 года погибла большая часть тюрок-христиан, крестившихся чуть ли не с четвертого века и до 861 года. Остатки уцелевших после резни бежали в донские степи и еще дальше, чуть не до Оки и Камы, спасаясь от свирепых хазарских иудеев. Беглецы несли в новые места веками накопленные знания: мастерство земледелия, воинское мастерство и даже грамотность. Которая, впрочем, за ненадобностью была вскоре забыта. Новое поколение, рожденное от славянок (среди пришельцев не было женщин!), уже не помнило тюркского письма, а еврейская грамота для рядовых хазар, даже принявших обрезание, была под запретом. Ею владели только посвященные, в чьих жилах текла кровь потомков сынов Израиля. Таких в Хазарин было очень немного.
Они – управляли. А ловили рыбу, пахали землю, трудились на виноградниках, воевали многие народы, в том числе и хазары-тюрки, в основном православные или тенгрианцы. Земледелие, рыболовство, садоводство и война – вот были основные их занятия. Они превосходно разбирались в агрономии, полеводстве, в плодородии почв и умении обрабатывать ее. Потому и заполыхали в муромских лесах, окопанные глубокими канавами, лесные участки, превращаясь на несколько лет в сказочно плодородные поля.
Однако плодородие лесных почв истощалось быстро. И каждый год пахари выжигали новые и новые участки, уходя все дальше от городища. Когда новые пашни отдалялись на несколько десятков верст и как грибы после дождя поднимались близь них беззащитные деревни-селища – переносилось на новое место или строилось новое городище, куда в случае нападения врагов мог укрыться земледелец, чтобы переждать наезд лихих людей, перетерпеть осаду и снова приняться за самое тяжкое свое занятие – за хлеборобство, самой тяжелой частью которого была расчистка.
В феврале, многозначительно называемом славянами «сечень», шли по насту, под лихими ветрами и секущей лица поземкой, сечь лес – валить секирами все стволы подряд. Волокушами выволакивались к городищам и селищам, к рекам и протокам гожие для строительства стволы. Все же остальное высыхало, превращаясь весенними и летними месяцами в многокилометровые кострища, пылавшие неделями. На будущие поля свозили все, что могло гореть, окапывали глубокой межой, чтобы, упаси Господь, огонь не перекинулся на соседний лес, и терпеливо ждали, когда же прогорит все…
Тяжело и редкостно было искусство огнищника, который выбирал место для расчистки, чтобы не дай бог не запалить торфяники, но выжечь лес до корней. А далее, по еще дымящемуся пожарищу, начиналась самая страшная работа – корчевка пней и уборка каменных россыпей.
Чем севернее, тем выше были каменные валы вдоль полей, но каждую весну на бороздах появлялись, выдавленные морозом на поверхность, новые и новые булыжники, точно их сеял кто. И опять приходилось собирать их, откатывать к меже. Но это была постоянная, привычная работа, а вот корчевка!..
Черные от гари, с воспаленными глазами и поуродованными руками, с гноящимися занозами, которые недосуг было врачевать, словно обезумевшие, люди выдирали из земли горелые пни и остатки корней. Работа была тяжела еще и тем, что не давала человеку отдыха. Остановишься, заболеешь, выбьешься из сил, дашь себе роздых, хоть ненадолго, и оживут горелые корни. Пустят молодые побеги, поднимется на поле свежая поросль, и уж никаким пожаром ее не выжечь – пропали многолетние труды.
Здесь, на этой работе, формировался характер будущих русских людей, здесь накапливали они страшную силу, делавшую их непобедимыми в тесном рукопашном бою, но здесь и калечились они во множестве – срывая позвоночники и животы, умирая от всевозможных грыж и увечий… Нынешние врачи только догадываются, что такое все эти многочисленные осклизы, срывы, килы и поломки мосолковые….
А ведь нужно было еще и за меч держаться. Это зверь лесной уходил от огня и дыма, а зверь людской на дым да на свет расчисток шел. Налетал на работников нежданно и гнал в полон… Или выслеживал ночевки да налетал на беззащитные деревни из полуземлянок, где отлеживались пахари, чтобы вязать их врасплох скопом, чтобы никто не мог убежать в чащобу и скрыться.
Еще не гожий ни к полному труду ни к рати, Илья пошел работать встречь зажигальщикам – по старым полям собирать камни.
Неотступно шли за ним калики перехожие. Не давая катать валуны и подымать сверх меры, напоминая, что так-то он себе спину и сорвал.
Но ежедневные тысячи поклонов за камушками, метание их в крайнюю борозду наливали тело прежней силой. Однако болели мышцы, и, если бы не мази-снадобья, коими натирали Илью старцы, не смог бы он спать как убитый и вставать поутру как заново родившийся.
Поили они его отварами, кормили какими-то своими кашами, растирали каждую мышцу на широченной спине, на груди, на руках и ногах.
– Подымайся, свет Илюшенька! Вороти силушку! Тебя Господь призывает!
Илья свои зароки помнил. Но ни о чем старцев не расспрашивал, а только слушал и постепенно понимал, зачем отыскали, немощного, калики, на какой труд воинский обетовался он и что угодно от него Господу.
Не нужно особой фантазии, чтобы представить, что почувствовали родители Ильи, когда пришел он сквозь чащобу лесную на расчистку, живой и здоровый. Хотя, пожалуй, не всякая фантазия может нарисовать, что происходило на выгоревшем участке леса, среди обглоданных огнем корней и пней, тысячу лет назад. Люди всегда остаются людьми, и мать, наверное, вскинулась и чувств лишилась, и отец слезу радости уронил: люди ведь и тогда чувствовали и переживали, как мы. Собственно, ведь это и есть мы – только тысячу лет назад!
Но во многом наши предки от нас отличались. И это обязательно нужно помнить, чтобы понять их поступки и чувства. Так, мир, окружавший их, сильно разнился от нашего. Мало того, что леса и степи были плотно населены животными, примерно как ныне – редкие, уцелевшие кусочки заповедников, он был населен еще и страхами, и верованиями тогдашних людей. И населен очень густо. Не было уголка в лесу, на озере, на реке, в поле, в огороде, в жилищах и хозяйственных постройках, где бы не таились десятки духов – капризных, несговорчивых, глуповатых и очень жестоких.
Человек шагу ступить не мог, не столкнувшись с ними, хотя жили они только в его представлении. Могли Илью родичи принять за оборотня, могли за лешего, потому что он уже так вымазался и так оборвался, работая на уборке камней, что на чистого, благообразного человека – того, что сидел в избе, вросшей в землю, под образами, – и не походил.
Но был крест православный на груди, была улыбка белозубая и счастливая, был голос, слезами наполненный, когда, захлебываясь от счастья выздоровления, крикнул он:
– Отец! Матушка! Вот он я!..
А потом сидели в землянке, ели толоконную кашу, репу, в молоке паренную.
Хлеба, правда, уже не было. К апрелю кончился – так только, на пасхальный кулич мука оставалась. Ну да ничего – скоро новины будут. Новый хлебушко народится!
Об этом толковали долго. Прикидывали, как можно расширить запашку. Да мало ли о чем могли говорить люди, главным занятием которых была пашня? Иван, отец Ильи, посматривал из-под нависших, уже по-стариковски кудрявых бровей на сына, на двух старцев, что подняли его от одра болезни, и понимал, что пришли они и свершили это неспроста.
Разглядывали Ивана и калики перехожие – украдом, вскользь. Был Иван так же велик и крепок, как сын, может, чуть ростом поменее – перевалило за пятьдесят, – сутулиться да в росте уменьшаться начал, а сын был в полной поре, в полной силе. Вот силушкой Иван, пожалуй, сыну еще не уступал. Но не это интересовало монахов – сильно не походили отец и сын на здешний люд. Вот мать, хлопотавшая у глиняной печи и тревожно взглядывающая на гостей, – славянка. А эти – нет. Черные кудри: у сына – гроздьями виноградными, у отца – с проседью; густые черные бороды: у Ивана – уже изморозью седины припорошенная; и темно-синие глаза… Не похожи они ни на вятичей, ни на кривичей, ни на мерю и мурому белоглазую. Несть в них и крови варяжской – уж больно кудрявы да темноволосы…
– Что же ты меня так рассматриваешь? – улыбнулся Иван, поймав на себе взгляд монаха. – Али диковину какую увидеть хочешь?
– И то, – ответил старец, – диковинно мне, что вы на тутошних людей не похожи.
– Так мы им не родня. Жена вот моя да сноха – от рода вятичей, а я – издалёка… Из проклятой Хазарин совсем мальчонкой сюды прибежал.
– Так ты – хазарин?
– В Хазарин, Богом проклятой, многие народы томятся. Рабов от всех язычников – тысячи. Да и сами хазары – разные, не одного племени и рода люди. Она ведь, Хазария, от моря Чермного до Гургана – моря великого. От лесов полунощных – до Железных ворот Дербент-кала. На восходе – Яик-река, на закате – Данапр. А с полуночи течет Итиль-река великая, и на ней – народов множество… Сейчас-то Хазария помене стала – обкорнали ее мечи славянские да булат басурманский, а прежде велика была – киевские каганы ей дань платили да аж из-за Яика-реки рабов вели. Рабов-то ей много надобно. Сие – главный промысел.
– Это нам знаемо! – перебил один из монахов. – Так было от веку!
– Ан вот нет, брат, не от веку! – закрутил кудрявой головой Иван. – Мне дед мой иначе сказывал. Ране хазары коренные жили на Тереке, на Сулаке-реке да на Итиле. Которые уже и крестились от армян и сирийцев. Иные же во тьме языческой пребывали, но зла никому не делали, потому – земля вокруг богата была и всего хватало. И принимали хазары всех, кто к ним приходил. Приняли общины еврейские, что из Ирана бежали от гонений. И тут мирно жили. Хазары рыбачили, виноградники растили, евреи скот пасли, как при пророках древних. Пришли с востока тюрки – люди бога Тенгри. И этих хазары приняли и жили мирно. И долго так было. Но на Дербент пошли басурмане из Аравии, и хазары, совокупно с евреями и тюрками, дали им отпор. И отбились, а как силы были невелики – стали искать союзников. И в черный час позвали иудеев с пути Шелкового! Рахдонитов-купцов. Те пришли и веру свою принесли, и закон свой установили. И стала власть над всеми в Хазарском каганате! И стала Хазария врагом рода людского, потому что одним делом занялась: разбоем – ловлей рабов.
– И это нам ведомо! – как эхо, повторил монах. – Емлют хазары рабов от Перми Великой до ятвягов. А где своих воев послать не могут – скупают рабов у варягов да у печенегов.
– Да как же они веру переменили, как ты говоришь, так быстро? – спросил другой калика. – Я ведь ветхую веру иудейскую ведаю. Тамо только сыны двенадцати колен Израилевых могут ее наследовать. Потому Христос с фарисеями и спорил…
– Дак никто и не переменял! – сказал Иван. – Всяк при своей вере и остался. Только каган да все знатные обрезание сделали, да и то не сразу. Владел каганатом род Ашина – тюрки. А рахдониты привели им жен с Шелкового пути – евреек прекрасных, искусных в пении, танцах и всяком деле женском, коего хазарянки не ведают. И стали они рождать детей каганам, а по закону их от еврейки рождается еврей, ибо плоть мужская берется в плен. И стали новые каганы считаться хазарами, а веру исповедати иудейскую. А другие как веровали своим богам, так и веруют… Только вера там одна – мамона! Корысть денежная! Вот вся и вера. Вся жизнь в каганате Хазарском на деньгах стоит. Все продается, все покупается! День и ночь торг шумит! Чего только не привозят в Итиль-город и в Тьмутаракань: и ткани, и благовония заморские, и злато-серебро, но пуще всего – рабов, потому что нет этого товара дороже.
– Тьфу! – не выдержал почтительно слушавший родителя Илья. – Греха не боятся.
– Вот и нас, – продолжал Иван, – вывели из земли Каса, весь род наш. И сделали лучниками-черкасами. В войске хазарском. Но как нам не доверяли, то держали так, чтобы мы не могли ни в бою, ни в сражении изменить. Лучники всегда меж двух огней стоят: спереди враг, а сзади – свои: тяжелая пехота да конница. Не побежишь.
– И что, не бунтовал народ? Вон не бунтовали?
– Я же сказал – там все на деньгах да на наживе держалось. К примеру, ведут в поход, а семьи-то в залоге остаются. Ежели победят хазары – десятая часть добычи воинам идет. А ежели не победят – всех, кроме воевод иудейских, казнят без милости, а семьи в рабство продадут.
– Вона… – протянул один из монахов, – а я с хазарами по молодым годам рубился и диву давался – нет их в бою храбрее, люты в сече. А как в полон возьмешь его – так он и меча держать не хочет…
– Ну вот и мы так-то… Я еще маленький был, – продолжал Иван. – Отец меня с собою в поход брал, чтобы, не ровен час, в Хазарин проклятой меня от матери в рабство за море не продали. Частенько там детей у таких, как мы, христиан отымали да за море везли. Ребенок родины не помнит и оборониться не может. Кирилл равноапостольный был в Хазарин и, сказывают, встретил по пути полон не то алан, не то хазар – тюрок дальних, из Поля, с верховьев Танаиса. В рабство их гнали. Он и спроси: как, мол, в полон попали? Те ответствуют: шли к морю креститися в городе Азове, да наскочили хазары конные, побрали нас сонных. Теперь гонят на продажу в страны басурманские, где несть света веры Христовой. Кирилл равноапостольный, что грамоту народу славянскому дал, и спрашивает: «Откуда про веру Христову знаете?» – «От славян, от болгар дунайских, греков и алан степных… ибо среди них уже есть христиане, и нет нам той веры желаннее». – «Чем же вам вера та мила?» – «Веруем Господу и Спасу нашему Иисусу Христу, ибо он заповедовал мир и любовь и всех объявил равными, по подобию Божию сотворенными. И праведным обетовал Царствие Небесное, и сам путь указал к воскресению из мертвых!» Кирилл говорит: «И днесь вера ваша спасла вас!» Весь полон на свои деньги выкупил и крестил в Азове, где еще от Андрея Первозванного церковь стоит, – сказал Иван, крестясь.
Илья и монахи тоже перекрестились.
– Но после сего диавол разжег души нечестивые, и стали они по всей Хазарин казнить христиан люто! И бежали иные в горы, иные, как мы, – через Поле, в места лешие-незнакомые, да стали, как звери, здесь много лет и скрываться…
Свет от глиняной печи плясал на стенах, в открытую по-летнему дверь землянки было видно звездное небо над частоколом лесных вершин.
– Однако вас и в пустыне Господь сберег, – начал один из калик.
– Здесь не пустыня, – сказал Илья. – Здесь люди спокон веку живут; кабы разбоя не было, так рай бы земной тута был. – Скрыться на земле нельзя, – сказал калика. – Надо супротив сатаны стоять.
– Постоишь тут, – прокряхтел Иван. – Тамо держава целая… Тамо войско к войску… А нас – три десятка с мечами. И хоть каждый с десятком биться может, а все ж нас – горсть песка супротив горы.
– Мы, калики, давно ходим, и куда ни придем, везде так-то многоразличные бродники скрываются; кабы собрать их вместе…
– Михаил Архангел всех перед концом мира соберет, – вздохнул Иван, поднимаясь и тем самым давая понять, что разговор окончен.
Но монахи продолжали, последовав за Иваном на полянку, где уселись на бревне поваленном.
– А вот скажи ты мне, – начал издалека один из монахов, – почему никто супротив хазар стоять не может?
– Что ты меня, как вот внучонка моего, распытываешь? Это он глупой еще, а я то разумею, что всех хазары бьют потому, что держава у них, а крутом только племена да орды… – засмеялся Иван, поднимая на руки внука – сына Ильи, которого по-домашнему звали Подсокольничек, чтобы нечистая сила имени его Божия не услышала да каверзы какой не совершила… – Супротив Хазарин может только держава устоять. Вот, скажем, Царьград – царство греческой веры православной…
– Ну а Святослав-то хазар разбил!
– И у Святослава держава была и войско, да только он много как Царьграда слабее…
– А через чего?
– Так он же язычник! – удивился непонятливости монаха Иван. – А язычник ежели и победит, то ненадолго. И ежели сгонит народы в державу, то они меж собою враждовать будут и развалятся…
– Однако ж, – подначивали монахи, – Хазарский каганат стоит, не шелохнется.
Подсокольничек тискался к деду, цеплялся ручонками за бороду, смотрел черными глазами на монахов недоверчиво.
– Спи, дитятко мой! – качал его на руках дед. – Спи. Вон уж месяц поднялся… А Хазария нынче не та, что прежде! – сказал он монахам. – Она, помяни мое слово, падет скоро и сгинет, как обры сгинули, и следа от зла ее не останется.
– Само ничего не происходит, – сказал монах.
– Все по воле Божией, – встрял в разговор Илья.
– Бог-то Бог, да и сам не будь плох, – сказал другой монах. – Воля Божия через людей творится.
– Это верно, – согласился Иван, передавая уснувшего внука на руки матери.
Женщины понесли ребенка в землянку, где на нарах уже спала, разметавшись во сне, старшая дочка Ильи. Дверь в землянку притворили. Мужчины остались одни.
– Ну что, Божьи люди, – сказал Иван-старый. – Спасибо вам, что сына моего с одра болезни подняли.
– Так Христос расположил. Все по воле Божией, – прошелестели монахи.
Иван откашлялся и, переходя к самому трудному разговору, спросил напрямки:
– Сказывайте, люди добрые, с чем пришли? Какое у вас к нам дело? Ведь, я чаю, неспроста вы из пещер киевских полгода сюды пробирались?
– Это разговор долгий, – не сразу ответили монахи.
Ночная птица пронеслась над их головами, враждебный темный лес, казалось, приблизился к людям. Этот мир был им хотя и страшен, но привычен; тот, из которого пришли странники, был Илье неведом, а отцу его памятен и, кроме неприязни и тоски, никаких чувств не вызывал. Иван смутно помнил широкие выжженные степи и стоящие за огромными пустыми пространствами их, будто застывшие облака, горы. Остро он помнил только боль. Даже отца не помнил, словно видел его во сне, а вот боль – неожиданную, жгучую – помнил. Помнил, что, когда пришла весть о казнях христиан в Хазарин, отец его – дед Ильи, внешне очень схожий с нынешним Ильей, – сказал: «Нам возвращаться, братья, некуда! Нет более наших семей, и на рынках невольничьих нам их не отыскать! Надо уходить за Поле великое, в леса, где нас не отыщут хазары и не приневолят. Там своего часа ждать будем». Они шли долго, ведя в поводу коней или садясь в седла, скрытно обходя хазарские и аланские посты-сторожи. Однажды на рассвете, когда маленький Иван заснул совершенно обессиленный, отец разбудил его, повернул лицом в ту сторону, где у самого края неба виднелись снежные шапки гор, и приказал молиться. Иван долго читал молитвы, путая славянские, греческие и тюркские слова. «Смотри! – приказал отец, беря Ивана за плечи и заставляя глядеть на горы. – Это наша земля! Там кости наших предков, и мы вернемся! Запомни, что ты видел! Там – наша родина!» Иван смотрел изо всех сил, и вдруг испепеляющая боль согнула его: отец приложил к его груди раскаленный в костре медный крест. «Зачем ты это сделал?» – спросил его много лет спустя Иван. И, совсем уже ветхий, прозрачный от седой старости, отец ответил: «Ты ведь забыл все! Ты забыл лица матери и сестер, ты забыл всех, кто обижал тебя, ты забыл и бои, и победы, а то утро – помнишь… И все, что ты видел, – помнишь. Я память твою болью запечатал. И на груди у тебя крест особый! Аджи! Этот крест ты можешь снять только с кожей своей. И помни: здесь мы только живем, а земля наша там, у высоких гор, в стране Каса…»
Когда Илье исполнилось семь лет, Иван выжег у него на груди крест аджи – крест равносторонний, древний… И навек запечатал в его памяти, что он – христианин из земли дальней Каса, которую никогда наяву не видел, а во сне она являлась такой прекрасной, что слезы текли из-под опущенных век… «И так будет всегда, – думал Иван, – так будет до тех пор, пока не падет проклятая Хазария и мы не вернемся! Но, наверное, и тогда останется память о той боли, которую мы принимаем вместе с крестом и причислением к роду христианскому…»
– Будет разговор долгий… – прервал мысли Ивана безымянный монах. – Долгий, а начинать его надобно.
В землянке хныкал проснувшийся Подсокольничек. В других землянках затворяли двери, закладывали на ночь от лихого человека, от работорговца-разбойника, от татя, имение-животы крадущего. Крестились на ночь все запоры от врага невидимого, от бесов языческих, местным народом почитаемых, от козней лукавых, диаволом против христиан творимых. Потаенно отходила во все стороны от работ, от расчисток сторожа[5] неслышная, таилась на всех тропах, откуда мог прийти к родичам лютый враг или зверь-оборотень. Возжигались глиняные лампады пред ликами икон святых – редких, византийского письма, через многие страны и языки сюда принесенных. Взирали из передних углов строгие глаза заступников Божиих, и в неизреченном милосердии Своем хранила народ Христов Богородица.
Мужчины рода Ильина сидели в лунном сияющем свете, среди еще кое-где дымящихся пней, в дрожащем от тепла воздухе, над будущим кормильцем – полем и слушали все, что говорили им монахи, ради служения Господу Христу и народу православному отрекшиеся от всей красоты земной, по воле Господней – от всего своего: от сродников, чад и домочадцев, от близких и кровных своих, от всего имения и живота своего, и даже от имен своих, ушедшие в пещеры киевские, а нынче явившиеся на новый подвиг… А слушать было что. Подробно и неторопливо поведали монахи о мире земном, о странах и языках, его населяющих, о прошлом от Адама до сего дня. И слушали их, затаив дыхание, бродники-беглецы из рабства хазарского в лесах дремучих, за тысячи верст от страны Каса – призрачной и манящей, как Царствие Небесное…
Рассказали монахи о мире поднебесном. О великой степи, что протянулась от Золотых гор до Карпат, о народах, в ней кочующих и проходящих этой дорогой от веку. О скифах древних, о сменивших их сарматах, о гуннах, катившихся медленно и неотвратимо из-за Каменного Пояса и сметавших на пути своем страны и народы. О хазарах горных и о хазарах-тюрках, о державе их, покорившей полсвета, и о скором закате ее…
– Однако, – говорил монах, когда небо на востоке уже начало светлеть, а луна погасла, – веруем, что Хазария, гнездо сатанинское, падет, но сила ее велика, а народы округ каганата, как стрелы в колчане, бесполезны. Надобен лук, чтобы стали они оружием и крепостью. Луком таким несокрушимым должна стать вера Христова. Она породит народ новый, добрый и праведный, и сокрушит тот новый народ рабство. И будет на земле жить правда Христова, ибо только она истинна, только она свет… Народ нынче во тьме ходит. И князи, и воеводы тоже. Истуканам поклоняются, не ведая, что сие – бесы, ибо их множество и они-то лика сатанинского. И пока единой веры не будет на всей земле, где живут племена славян, финнов, тюрок и сотен иных людей, защиты против Хазарин не будет, и станут казнити хазары всех розно, как они делают до сих пор. И выведут всех людей, и будет здесь пустыня дикая.
Внимательно, ловя каждое слово, слушали потомки беглецов хазарских слова старцев. Огромный мир открылся им, и шумели в том мире события, которые смутным эхом докатывались и сюда, в леса дремучие.
– Да! – сказал Иван. – За тяжкое дело вы принялись и великую думу удумали.
– Не мы! – ответили в один голос монахи. – Не мы, но многие до нас. Мы же благословение приняли от матери народа будущего, княгини Елены. Она, сама крестившись и нас приобщив к вере Христовой, заповедала нести свет истины и подымать в духе державу новую…
– Мы про такую-то и не слыхали… Елена?.. – сказал Иван.
– В миру ее звали киевская княгиня Ольга, или Хельги – регина русов.
Монахи помнили ее уже старухой – высокой, стройной и величавой.
Всегда в корзне[6], из-под которого иногда вспыхивало темным огнем тяжелое багряное платье, всегда в княжеской шапке поверх туго повязанного вдовьего платка. При ее появлении смолкали дружинники. Она никогда никого не укоряла и не бранила, но при ней не смели появляться в затрапезе или с похмельным запахом.
Нынешних монахов – тогдашних воинов, славянина да варяга, – как опытных кулачных и рукопашных бойцов, приставили охранять княгиню. Воевода Свенельд приказал всегда быть при княгине, служить и помалкивать. Может быть, тогда они и научились молчать. Днем и ночью, позабыв игры и битвы, как тени следовали они за княгиней. И многое открывалось им, что иным людям было невдомек. Спервоначалу поняли они, почему именно их, славянина и варяга, высмотрела себе в телохранители старая княгиня. Держава ее была такова – славянская да варяжская. Сама княгиня, шли разговоры, была из русов, что жили рядом со словенами ильменскими. Если так, то понятно, почему не было в охране воя от русов. Да если честно сказать, их и в дружине уже видно не было: повсюду русами звались и варяги, и славяне, а самих старых русов – днем с огнем поискать. Сказывали, еще лет с тридцать назад Новгород русами полнился, а сегодня внуки их и не помнят, что они иного, чем славяне, корня. Все по-славянски разговаривают. Да и варяги тоже… Хотя эти кучкой держатся и, чуть что, в иные страны служить, не то воевать подаются. И, приглядевшись, поняли два нарочитых дружинника, что и варяги не одинакие. Те, что нанимались в дружину, приходя из северных краев, языка славянского не знали, были ненадежны, хотя и свирепы, сильны и на расправу быстры. Веровали они одноглазому богу Одину, ему молились, ему жертвы приносили. Варяги же киевские говорили по-славянски, веровали Перуну, но не так яростно, как варяги северные, хотя и этот бог требовал человеческих жертвоприношений. Потому для угождения ему, на будущую удачу, приносили в жертву пленников – юношей, девиц, младенцев и черных петухов. Варяги стояли за спиною князей, они были шеей, которая поворачивала князя-голову, и он делал многое, что требовали от него дружинники.
Дружинники-варяги покорили Киев. Дружинники Рюрика Дир и Аскольд покорили окрестных славян, били алан, хазар, ходили на Царьград, их же побил и смерти предал не князь Рюрик, а дружинник – старый Хельги за то, что много воли себе взяли и так в Киеве правили, будто Рюрика и на свете нет… И на престол посадили малолетнего сына Рюрика Янгвара, предпочитая оставаться за его спиной, в тени. Князь был как знамя, как факел пред дружиною в ночи, а вершила все дела дружина, да бояре – дружинники нарочитые, да воеводы – дружинники знатные.
Старый Хельги, или, как стали звать его на славянский манер – Олег, многое предвидел, далеко вперед смотрел – потому, когда осиротел Игорь, он ему как отец сделался. Он его в походах прикрывал, он ему и жену высмотрел. И не ошибся – он никогда не ошибался, точно заранее знал, что будет, потому и прозвище получил – Вещий… Привели жену Янгвару или, по-киевски, Игорю, от русов, из града их в земле северной, Новгородской, и стала она – Хельги.
При князе Янгваре не видна была – как и положено жене честной. Родила ему сына – княжича Святослава. Его князь в гридницу внес дружине показать, как только пуповину обрезали. Его на коня сажали, когда ему год исполнился, ему в три года дали меч – засапожный короткий нож, из лука целить стали учить… А в семь лет он сам за копье взялся. Потому – отца уже не было. И погубила его – дружина…
Много лет спустя, вспоминая то время, уже приняв чин монашеский, обсуждали бывшие дружинники, а ныне калики перехожие, что же случилось в тот год, когда Игорь брал полюдье в земле древлянской. Они и сами на полюдье бывали и видели, что год от года полюдье набег воинский все меньше напоминает. Это, сказывают, раньше, при Олеге да Рюрике, врывалась дружина в селища и волокла все, что под руку попадало, а то и рабов, ежели кто замешкался. При Игоре так-то уж не было! Приходили загодя, и выносили смерды дань условленную… И в тот год собрали все… И древляне, недавно покоренные, но еще сильные, все вынесли, что было им предписано. И дружина ушла, данью нагруженная. Зачем князь вернулся? Почему стал второй раз дань имати? Для кого?
Да вернулся-то с дружиной малой; что же он думал? Куда дружина его делась? Нить за нитью, словно клубок разматывая, перебирали они, сидя в темных кельях, в пещерах киевских. Там при свете слабой лампады можно было легко перенестись в тот ноябрь, когда, скрипя по снегу валенками вослед за санями, поспешали в накинутых поверх панцирей полушубках отроки и гридни варяжские за князем, едущим на коне впереди. Вперяя широко открытые глаза во тьму пещеры, будто видели монахи и коня, фыркающего из ноздрей горячим паром, и заиндевевшее брюхо его. И дружинников с покрытыми сосульками усами – кучка людей средь лесов и снежных просторов, будто волки, идущие след в след на запах дыма… Но почему князь не в алом корзне? Почему шлем на нем, а не шапка княжеская? Да ведь впереди дружины не князь, а воевода – Свенельд. Вот он – совсем еще молодой, но умелый и безжалостный сборщик дани.
– Все правда, все истина… – шептали монахи, вглядываясь в явившуюся им картину и боясь спугнуть зыбкое видение. – Свенельд-воевода был на полюдье. Он с дружиной – опытной и сильной, с дружиной варяжской – ходил древлян примучивать. Он в тот год дань урочную свою собрал и всю в Киев доставил. И долю свою и дружины своей получил.
А это кто опять спешит из Киева? Вот он, Игорь. Едет не на коне, а в санях. Немолод – тяжело ему в седле. И дружина с ним – малая, неопытная. Идет он опять к ближним древлянам, опять дань собирать. Почему? Почему без дружины, почему второй раз, почему сам?
И шептали монахи, открывая истину потаенную: дань, что Свенельд привез Игорю, князь кому-то отдал! Кому? Почему его собственная дружина осталась без прокорма, без доли своей, без пропитания? Почему перед самой весною, когда пора возвращаться с полюдья, творимого зимой, поспешал князь к уже уплатившим дань ближним древлянам?
А может, Свенельд дани не отдал? Почему? И выспрашивали они монахов старых, помнивших те годы. И те отвечали. Игорь, дабы оборониться от врагов своих исконных, врагов, и по сей день сильных, – хазар, искал дружбы с Царьградом. С ним мир сотворил и на холме Перуновом клятву принес. Пятьдесят варягов-дружинников ту клятву удостоверили и сами поклялись… Но клялись они розно, ибо часть варягов была уже крещена. Потому в договоре есть слова новые: «Пусть же крещеные и некрещеные не деразают нарушать мир с греками…» Свенельд был язычник. Свенельд был военачальник, и дружина его, считавшаяся княжеской, была варяжской, языческой. И не хотел он мира с Царьградом. А хотел он дружбу водить с хазарами – они цену хорошую за рабов давали, а Царьград с Игорем уговорились рабов друг у друга по малой цене выкупать: юношу или девицу добрую за десять золотников, середовича – за семь, старца да младенца – за пять… И хотя это касалось только греков и русичей, подданных князя, никогда таких низких выкупов за рабов не устанавливалось.
– Вот тут-то варяги с хазарами и стакнулись… – догадывались монахи. И виделся им князь, оставшийся без дружины и без дани, и грозные послы хазарские, приступившие неожиданно, раньше срока, за данью ежегодной, которую в те поры Киев Итилю платил, и Свенельд – не князь, но глава и сила державы Киевской. Этот Свенельд, глядя со стены киевской вслед уходящему князю, понимал, что идет князь старый на гибель, что спасти его может только чудо.
И чуда не произошло.
Примученные древляне восстали, не желая отдавать последние припасы, и убили князя с дружиною, принеся его в жертву богам своим. Привязали к двум склоненным священным березам за ноги и разорвали…
Так стала Ольга вдовою, а Святослав – сиротою…
Иная бы бежала из Киева, подальше от дружины варяжской, подальше от Свенельда. Но Хельги Великая надела мужнину шапку княжескую и стала сбирать осколки державы Киевской. Под жадными глазами варягов, под гнетом дани хазарской, среди народов славянских, норовивших из-под власти единой киевской уйти, среди народов финских, бегущих от дани и полюдья киевского в леса, лицо в лицо с печенегами из степи, подобно суховею-пожару налетающими, встала Ольга!
Уступи она тогда власть Свенельду, воеводе варяжскому, уже сейчас бы не было державы. Опять рассыпались бы племена славянские да иные, как стрелы из колчана, и стали бы, чем были прежде, – тростью, ветром колеблемой. Примучили бы их окрестные народы сильные. Иных – болгары камские, иных – болгары черные. Как примучили авары дулебов – так, что не стало сего племени славянского, сильного прежде. Свенельд бы державы не созидал. Зачем? Его дело воевать, гонять ладьи с товарами, полоны имать да продавать. Ему государство не нужно! Ему нужна страна, где можно было бы на людей охотиться да работорговлю вести. В том ему боги кровавые помогали…
Потому, надевши княжеское корзно и посадив сына своего малолетнего Святослава впереди себя на коня, повела Ольга дружину Игореву возвращать племена славянские в покорность. Явила она силу, и коварство, и ярость свою над поверженными! Зачем сожгла она Искоростень? Зачем велела изрубить дружину древлянскую? А послов их – закопать живыми?
Свенельд с варягами стоял рядом – стремя в стремя, – так вот, чтобы смотрел, и ему на князя было руку подымать страшно!
Да как же не побоялась женщина среди волков-дружинников одна находиться да еще повелевать? Кто позволял ей быть сильной? Дружина. Как дружина? Она же Свенельдова?! Она же варяжская?! Нет! Дружина – княжеская, а Свенельду не все дружинники подвластны! Есть меж дружинниками – славянами, русами и варягами – незримая граница: одни – язычники, а другие – христиане! Вот они-то за нее стеною и стали. Варяги крещеные, славяне, и пуще всех русы, земляки княгинины, – все веры Христовой. Потому и получила она прозвание в странах заморских – Ольга, регина русов.
Регина – королева! Хельги – княгиня киевская! В один день свалилась на нее тяжесть непомерная. Не стало мужа, и все заботы княжеские обрушились на нее. Ей бы бежать, скрыться, но как бросить людей земли Киевской? Ибо сразу по смерти Игоря шатнулись недавно покоренные варягами земли славянские. Вновь стали платить дань хазарам, драться меж собою – на радость иноплеменным. Игорь мечтал освободиться от дани хазарской – с Византией договор заключил. Все – прахом! Восстали северяне, что жили между Хазарией Великой и Киевом, восстали древляне, ближние ко граду, отпали уличи, тиверпы, радимичи… Что осталось? Поляне киевские, словены ильменские – новгородцы, варяги да русы… Все. Потому пошла она немедля походом на древлян! Сей пожар полыхал уже в сенях державы ее, горького удела вдовьего. Сама повела дружину, не веря ни Свенельду, ни Асмуду-воеводе.
Вывела из града своего Вышгорода всех дружинников до единого, с соседней горы из града Киева всех варягов и русов. Потом она вспоминала всю жизнь и тяжкую поступь дружины, и бряцание доспехов, и топот коней, а пуще того – жиденькие плечики Святослава, что весь поход сидел впереди нее в седле, и она прижимала его к себе, укрывала, ставила дружинников обочь, чтобы, не ровен час, шальная стрела не пресекла жизни его. А стало быть, и ее, потому что только один Святослав и был ее достоянием. Никому не верила, никому сына своего не оставила бы и в любой сече, как ей тогда казалось, руками бы порвала каждого, кто подскакал бы к Святославу с оружием.
Всю жизнь помнила она войско древлянское: толпы бородатых мужиков с рогатинами да боевыми цепами. Дружину древлянскую малую – со щитами крашеными, в шеломах деревянных, полосами железа окованных. Помнила она смех их, когда увидели они бабу с ребенком во главе войска. Помнила тот резкий запах пота и кожи, которым пахли стоящие рядом варяги-дружинники… И как выпрямилось, напряглось худенькое тельце ее сына. Она пыталась его обхватить, прикрыть хотя бы руками, прижать к себе, но мальчик вырвался. Он выпрямился, упираясь животишком в переднюю луку седла, выхватил из рук стоящего рядом воина тяжелое копье и метнул его в обидчиков-древлян. Тяжелое древко стукнуло коня меж ушей и воткнулось у самых копыт. Неистовый хохот древлян был ответом на этот бросок… Но, перекрывая его, загремел голос Свенельда, кричавшего воеводе левой руки Асмуду со своего правого фланга:
– Что стали? Князь уже начал – потянем за князем!
Многое простила Ольга Свенельду за этот крик.
Надолго вооружилась она терпением, памятуя, что сила – у Свенельда…
И пошла, как стальная лавина, дружина киевская, и была сеча зла, и рубили закованные в доспехи воины мужиков древлянских, как молотильщики снопы молотят. Напрасно пыталась Ольга закрыть ладонями глаза сына своего. Он срывал ее руки, жадно глядя на сечу. И когда обернулся, чтобы увидеть, откуда подходит засадная дружина, откуда спешит подкрепление, Ольга ужаснулась лицу его! Не ребенок это был, но ястреб! Светлы и наполнены яростью, широко и бесстрашно открыты были глаза его, ноздри раздувались на запах крови. Что-то крикнул он повелительным голосом, и клекот ястребиный почудился Ольге. Когда стали возвращаться с поля забрызганные кровью дружинники и проезжали мимо, вытирая мечи о гривы коней, Святослав приветствовал их, поднимая правую руку. Когда же Свенельд привел воев своих колонной по шестнадцать всадников в ряду, Ольга поняла, что мешает она сыну…
Тяжелой рысью шли грузные кони. Свенельд, без шлема, с кровавой повязкой на лбу, без корзно и доспеха, в окровавленной рубахе, сутулясь в седле, провел дружину мимо князя и, поравнявшись, поднял страшный свой меч, так что заиграло солнце на окровавленной стали, и крикнул хрипло:
– Слава князю Святославу – победителю!
– Слава воеводе Свенельду! – звонко выкрикнул княжич, а дружина проревела из тучи пыли:
– Слава Перуну, дарителю побед!..
Тогда поняла Ольга: сын больше не ее! Свенельд отнял!
«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою?..»
Она бы вырвала сына из кровавых объятий варяжского воеводы, но княжеский долг не давал ей достаточно времени для воспитания сына. Еще Игорю говорила она: «Не след полюдьем князю ходить! Сие поход противу подданных своих!» Но князь не слушал. Был он немолод и нового не принимал! «Не нами заведено! – говорил он. – Не на нас и кончится».
«Так вот – кончится! – решила Ольга. – Не отдам сына своего на растерзание им ограбленных! Не отдам!» И учредила погосты, где постоянно стояли вон и постоянно жил тиун-данщик. И не он ходил дань собирать, но дань к нему привозили. А ежели какое селище не приносило дани урочной в срок, туда шли воины, и не за данью, а порядок учинять и виновных примучивать. Она объехала все земли подвластные, утишила все споры племенные, восстановила родовые владения, где род на род воевать поднимался, провела и пометила границы племен, установила оброки и дани постоянные и погосты возвела… Два года ушло на труд сей. И, воротясь в город свой княжеский Вышеград, увидела то, чего боялась пуще смерти, – княжич в Киеве в дружине варяжской живет и Свенельда за отца, а то и превыше почитает.
К матери он приехал, но она его словно не узнала. Стоял перед нею ястребок: светлоглазый, горбоносый, молчаливый не по-детски… Хотелось ей к нему кинуться, как маленького к груди прижать, но стояли позади дружинники Свенельдовы, без которых он шагу не ступал, да и взгляд сына был таков, что не приласкаешь, – воин стоял, в кольчугу дорогую одетый. Перемолвился с матерью о чем-то неважном и вдруг спросил с интересом:
– А в Новгородской земле охота какова? Вепри есть? Туры есть? Я нынче на вепря пойду! Конно! С Асмудом и Свенельдом…
И поняла Ольга – сына не воротить!
«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою!..»
Никто слез Ольги не видел. Никто ведь при ней в горницу ее не входил…
Но в переходах теремных увидала она Улеба. Годовалый Улеб – сын Игорева родака. Святославу брат двоюродный. Убежал Улеб от няньки, да в переходах заблудился и плакал, на ступенях сидя. Подхватила его Ольга на руки, отерла слезы, утешила, прижала ребенка к себе, будто найденыша обрела. И ласкала его и миловала от всей своей материнской тоски. Святослав увидел Улеба и спросил, как обычно, кратко:
– Кто это?
Ольга растерялась и ответила невпопад:
– Улеб – маленький! Брат твой.
– Брат? – криво усмехнулся княжич.
– Двоюродный! Твоего отца племянник…
Но Святослав уже не слушал. Дружина ждала его. Сети были к седлам приторочены, рогатины извострены. И поняла Ольга, что потеряла сына навсегда. Улеб тискался к щеке, поворачивал к себе лицо Ольги.
«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою?..»
Всякий загнанный в угол – хоть зверь, хоть человек – ищет выхода, ищет союзника, товарища в помощь…
Хазария еще при жизни Игоря провела успешный поход на Киев, принудила князя стать ее подданным и обложила огромной данью. Хазарские каганы предчувствовали скорую свою гибель, но не могли просчитать, от кого. Тогда стали они казнить всех христиан, в том числе и живших в Итиле, и живших в степи и в Причерноморье. Были вырезаны многие хазары-христиане и многие иные народы, принявшие крест Христов. Хазары вырезали алан, населявших донские степи. Изгнали священников аланских, и те, таясь конного и пешего, побрели в Киев, где пополнили и братию монашескую, в пещерах подвиг свой свершающую, и общину христианскую, коя в киевских владениях была.
Вот к ним-то – гонимым и сирым – потянулась Ольга. Потому – видела: эти люди – в горе и несчастье, а не печальны. И сколь на них беды ни обрушивается – стоят, словно ждут новых бед, и от бед тех духом укрепляются! Однажды призвала она двух варягов-дружинников, кои не скрывали, что Христу веруют, и приказала: «Ведите меня тайно на христианское моление».
Ночью молчаливые воины вывели ее тайным ходом из Вышгорода и провели оврагами к пещерам киевским. Шли без огня в ослепительном сиянии лунном, сквозь черные тени оврага. Наверху темнел Вышгород, на другой горе светил факелами на башнях, шумел песнями дружинников и взвизгиванием девок срамных Киев. А дружинники с княгиней спускались по кремнистой, поблескивающей в лунном свете тропе все ниже и ниже, пока от стены, словно кусок тени, не отделился монах и не протянул Ольге каганец, при свете которого она вступила в узкий ход… Задевая плечами за стены шершавого песчаника, долго шла в узком, на одного человека рассчитанном проходе, точно в самое нутро земли спускалась. Пересекались-змеились хитростные переходы, и поняла Ольга – небывальцу сюда не войти и отсюда не выйти, иначе бы давно монахов печорских перерезали. Здесь они, в самом теле земном, Христом хранимы. Потому, понимая, что над головою тяжесть земная немыслимая, не боялась ее княгиня, а наоборот – словно на волю выходила. Отрывалась от забот бестолковых, бесчисленных, от всех страхов и суеты дневной.
Глухо слышалось пение, и впереди, оттуда, куда шел монах, забрезжил свет. Стройное пение было все громче. Никогда Ольга такого не слышала – будто голоса ангельские сплетались и расходились в разговоре. Она вышла в небольшую округлую пещеру, где стоял впервые виденный ею алтарь и священник в сияющей ризе вздымал руки перед иконами.
«Кому возвещу печали моя? Кому принесу тоску мою?..» – услышала она то, что ныло в ее душе и не давало покоя.
И словно отворилась душа, и слезы, давно кипевшие в сердце, хлынули из глаз и принесли облегчение. А прямо на нее смотрела с иконы женщина с младенцем на руках, который прижимался к ее щеке…
«Милосердия двери открой мне, Господи…»
Закрывшись повоем[7], Ольга впервые неумело сотворила крестное знамение, заслоняясь им от всех врагов и несчастий и сердцем понимая, что вера Христу – щит и заступа, ибо ничего не вершится без воли Его. И волос не упадет с головы… Оглянувшись, увидела она это на лицах всех христиан, что стояли рядом с нею. И поняла: вот народ новый! И он обрящет отчину, таким трудом и кровию добываемую…
Двое монахов прекрасно помнили юного Святослава, который от малых лет так отдалился от матери, что ходили слухи, будто он не сын Игоря, а неизвестно кого. Помнится, киевский раввин, которого охраняли дружинники, провожая его через Дикое поле к хазарским постам на Дону, клялся и божился, что весь мир считает Святослава сыном Свенельда или какого-нибудь еще варяга, потому что при его рождении Игорю было шестьдесят шесть лет.
Смутились тогда дружинники, но старший из них сказал:
– А Ольге сколько было?
– Сорок шесть! – отвечал раввин.
– А сколько было Аврааму, когда он родил сыновей? А Рахили?
– Ну, ты хватил! – засмеялся раввин. – Это были праотцы народа израильского!
– Чудно! – сказал десятник. – Пророкам своим ты веруешь, что они и в девяносто лет детей имели, а князьям нашим – нет… Чудно.
И примолк раввин, понимая, что попал не к варягам, а к дружинникам-христианам, служившим Ольге, и жизнь его висит на ниточке… А ниточка эта – посольская неприкосновенность да славянские заложники, взятые в Тьмутаракани ради его безопасного проезда. Если его убьют, то в Хазарии будут немедленно казнены и проданы в рабство десятки христиан.
Монахи припоминали, что тогда они тоже удивлялись странному отчуждению между Ольгой и Святославом. С каждым годом она становилась все набожнее, а он – все воинственнее. Ольга принимала в Киеве всех христиан, особое же предпочтение отдавала грекам и болгарам, которые не только сами переселялись в ее державу, но везли возами иконы и книги! На новой отчине своей ревностно принимались проповедовать слово Христово, учить грамоте и, особым попечением княгини, возвели небольшую – первую в Киеве – церковь Святого Ильи Пророка. Но чем больше усиливались в Киеве христиане, тем злее ненавидел их Святослав. На дух не переносил! Его дружина хотя и пополнялась христианами – славянами и варягами, а все же была языческой. Когда она возвращалась из походов в Киев, это бывало подобно нашествию иноплеменных! Никто не чувствовал себя в безопасности. Дружинники непрерывно пировали и к жителям мирным, и к дружинникам славянским-христианским относились враждебно, будто к побежденным. Потому и Вышгород, и Киев вздыхали свободно, когда дружина уходила воевать. Слава богу, воевала она постоянно, и постоянно вдали от Киева.
Семнадцати лет Святослав стал сам водить дружину, а Свенельд был у него воеводою. Но Свенельд был шеей, а князь головой: куда шея поворачивала, туда голова и смотрела. А Свенельд был настроен против Ольги и против Киева с его Вышгородом.
Медленно, но неуклонно менялась и Ольга. Все меньше оставалось в ней, даже внешне, черт варяжской воительницы – регины русов, все больше становилась она схожей с иконой Заступницы Богородицы. Постоянно были вокруг нее дети – сначала племянники вроде Улеба, а потом внуки – дети Святослава, среди которых старший был любимцем – Ярополк. Говорили, что, страшась гнева Святославова, Ольга тайно крестила Ярополка. Его готовила она во князья, его учили греческие и болгарские попы, и рос он непохожим на братьев своих: пригожим да веселым, добрым да покладистым. Потому и задирал его постоянно Олег, и дрался с Ярополком. Но это была борьба равных. Как волчонок следил за их драками Владимир-бастард – сын ключницы Малуши, чуть не насильно взятой Святославом. Следил и не смел вмешиваться, памятуя, что они законные сыновья, а он нет! Но Святослав почитал его сыном, хотя на сыновей внимания обращал мало, весь занятый войной.
Двое телохранителей Ольги прекрасно помнили этого князя – варяга истинного. Одевался он просто – от дружинника не отличить. Только оружие у него было дорогое. Дорогое, да не украшенное, как у византийцев или у хазар. Вороненая сталь топора на длинной рукояти, меч длинный у пояса, меч короткий у голени да кольчуга крепкая. Не любил он и шапку княжескую, и дорогое корзно. Самой драгоценной вещью его была серьга с двумя жемчужинами в ухе. Не признавал он ни учения книжного, ни бесед нравоучительных. Не любил пиров долгих и гульбищ веселых. Варягам, своим дружинникам, гулеванить не препятствовал, а сам – сторонился. Пьян бывал, но и этого веселия не любил. Не любил с боярами советоваться, с лучшими людьми киевскими думу думали. И киевлян не любил! Немо и неподвижно стояли дружинники нарочитые в покоях княгини, когда выговаривала она сыну, а тот, как всегда криво ухмыльнувшись, слушал ее…
– Святослав! – говорила Хельги. – Не по правде ты живешь! Не по истине!
– Это по чьей же я правде жить должен? По византийской али по хазарской?
– А ты по какой правде жить хочешь? – ответила она как можно спокойнее.
– По своей! Бить буду и византийцев хитростных, и хазар! Они друг друга стоят!
– И в этом вся правда твоя? – стоя перед сыном, сидящим на лавке на поджатой, как у печенега, ноге, спрашивала его княгиня и глядела ему в душу синими молодыми глазами. – Один против всех? Так вот и не твоя это правда, а Свенельдово наущение! Он тебя этому учит! Он тебя и предаст! Как предал Игоря!
– Меня небось не предаст! За мной – сила! Игорь-князь старый был и дружины дельной не имел! А у меня дружина вся – вот где! – Жилистый изрубленный кулак взлетел перед княгиней, и она невольно отшатнулась. – Я князь и никого не слушаю!
– В том и беда! В том и заблуждение твое! Князь, может, менее всех смертных воли своей имеет, но волю подданных своих исполняет!
– Кого? – засмеялся Святослав. – Дружины? Смердов? Варягов? Славян? Кого?
– Всех, кто тебя князем почитает!
– Попробовали бы не почитать! – белозубо оскалился Святослав.
– В глаза-то почитают, а за глаза злословят и проклинают! Ты чужой отчины ищешь, а свою не блюдешь!
– Не вы ли, – закричал Святослав, – попов в Киев понавезли! Шепчутся за моей спиной, как раки в корзине шуршат! Ужо! Сделаю я их из черных – красными! Как раков, заживо сварю. – Князь вскочил, исходя гневом. – Небось, когда Хазарию сокрушил и город Итиль взял, все меня славили, а теперь за спиной шепчетесь! Погодите, узнаете вы гнев мой!
– На кого тебе, неразумному, гневаться? – грозно сказала мать. – Пока ты землю родную от злодеев-хазар оборонял и жег гнездо их сатанинское, на работорговле разжившееся, весь мир поднебесный за тебя Бога молил! А как пошел ты в державу дальнюю на Дунай, как бросил ты город свой, и княжество, и людей своих, – от кого ты ждешь подданства?.. Киев крещен, народ милосердия жаждет, а ты в язычестве закоснел! Ты жертвы людские сатане приносишь!
– Это вы бога себе выдумали, на дереве распятого! Нищего! Немощного! Вы что? С сим убогим державу сотворить думаете? Бог грозен бысть должен! Гнева его трепетать должны народы! А вы все плачете! А того ты, мать, не понимаешь, что каждый, кто крест на шею навесил, слуга не княжеский! Кто попу грехи свои понес, тот лазутчик византийский! Они хуже хазар-иудеев! Вы из-под одной дани вылезли, а в другую дань скачете!
– Господь нас спасет и державу созиждет! Господь заповедал: «Блаженны кроткие, ибо они наследят землю…» Кроткие, а не воители!
– Старухи болтают, а лодыри да трусы повторяют! – закричал князь. – Я державу новую сотворю! И место ей определю под солнцем! И новую столицу воздвигну посреди владений своих!
– И где же?
– На Дунае!
– Могилу ты себе воздвигнешь! – тихо произнесла княгиня.
И сказано это было так убежденно, что князь сбился с крикливого тона и уже совсем по-другому, но так же недобро сказал:
– И не стой с вороньем своим христианским у меня на дороге! Не сейте за спиною моею крамолы! Всех с пути моего сотру! Али ты не помнишь, что сделал Олег с Аскольдом, когда тот противу него и пращура моего, Рюрика, умыслил?
– Олег был варяг дикий! – сказала Ольга. – А ты – князь! Грызлись они меж собою, Аскольд и Олег, за Киев, как собаки за кость! А тебе Киев – отчина!
– Киев в христианстве вашем сгнил давно! Огнем его чистить надобно! Понавезли чепухи византийской! Скоро в баб все киевляне превратятся! Кого только нет в Киеве! И славяне, и евреи, и печенеги, и византийцы, и хазары, и аланы! Яма выгребная, а не город! И бога привезли, смех сказать, нищего-немощного! Державу сила созиждет! Надобно к варяжской силе возвращаться! С гнилого пути византийского сворачивать! Того дружина хочет, а она мне мать и отец!
– Твоя дружина наполовину христианская! – сказала Ольга.
– В том-то и беда, что зараза ваша прилипчивая! Огнем от нее освобождаться нужно! – Князь резко повернулся и ушел, хлопнув дверью.
Долго стояла посреди горницы старая княгиня. Не шелохнувшись, стояли у дверей дружинники нарочитые – немые, как притолоки.
– Погибель ты себе создал, – услышали они не то шепот, не то вздох старой княгини.
Не юношами, но мужами сильными пришли двое дружинников, нарочито безымянные (ибо несть у стражника, немо стоящего, имени), на службу к Ольге и, служа ей бестрепетно долгие годы, на службе сей состарились. Сильно их служба переменила. Сопутствуя княгине во всех странствиях заморских и во всех делах киевских, немо стоя за ее спиною, видели они все и понимали много. Может, даже больше, чем бояре думные. Привыкнув к ним за долгие годы, и старая княгиня доверяла им больше, чем боярам да воеводам.
Оба дружинника крестились в Византии, а спустя срок приняли у старцев киево-печорских обет монашеский и службу свою правили теперь, имея на то благословение особое.
После того памятного разговора Святослава с княгиней (которую надобно звать не Ольгой, как произносили славяне варяжское имя «Хельги», а по христианскому имени – Елена, но, страшась козней диавольских, сие имя Божие княгиня таила) и стала она быстро гаснуть. И ее – воительницу победную, княгиню несгибаемую – стала гнуть к земле старость. Все чаще стала она останавливаться на теремных лестницах и переходах – отдыхать, опираясь на посох княжеский. Все меньше стала играть с внуками, да и то сказать – внуки выросли, а до правнуков она еще не дожила… Все длиннее стали ее молитвы. Но Киев, да и вся держава неспокойная – пестрая, разноязыкая и воистая – были в ее воле, хотя и соблюдали покорность Святославу.
Незадолго перед смертью княгиня, сидя в кресле византийском будто на троне малом, вдруг оборотилась к ним – стражам своим многолетним.
– Ухожу я, – сказала она им, коленопреклоненным. – Срок мой близок, и смерть моя при дверях…
Тяжело переводя дыхание, она долго молчала.
– Вам – не стражам, но спутникам моим в странствиях земных – доверяю… Князь Святослав державы не созиждет! Ибо видит власть в силе, а власть – в правде. Правды же он не имеет. Правда его была, когда он на Итиль воев вел, когда державу оборонял. Но воителем сильным быть – не вся служба княжеская. Князь не себе, но народу своему служит… А Святослав дружине служит, да и то не всей, а только варягам. Он – один, и его предадут на погибель, ибо он во мрак язычества державу свою влечет, а держава Киевская к свету православия стремится. Кроткие наследуют землю. Кроткие, а не воистые, – повторила она, – ибо у кротких – правда. Князь ее постоянно искать должен, иначе его ждет погибель.
Она молчала долго, следуя мыслям своим. Потрескивали дорогие восковые свечи, плясали отсветы на иконах в божнице, на беленых стенах шатались тени.
– Блажен князь, егда слышит правду кротких, ибо они глаголют правду Господню. И державу наследует их воля, а не воля княжеская. Ныне князь проливу воли кротких идет…
Коленопреклоненные старые воины жадно слушали каждое ее слово.
– Держава созиждется не силою, но духом единым. Единения в духе искать надобно. И Вавилон разноплеменный пал, и Бог разметал языки по лицу земли; и Хазария богопротивная хоть сильна покуда – время ее сочтено. Ибо не запоры и оковы крепят державу, но дух единый. Князь – что?.. Он и в жизни-то своей не властен, а когда гласа народа своего слышать не хочет, то державе своей опасен. – И, делая над собою усилие – мать ведь Святославу, она сказала, словно сама себе: – Святослав не обратится к истине. Не принимает Господь мои молитвы! Упустила я его. Святослава-князя убьют. Его и сейчас-то не сила дружины держит, но жизнь моя. Кто придет за ним? Хочу князем Ярополка.
И дружинники кивнули, думая, что им поручается новая служба.
– Погодите! – сказала она, кладя им руки на плечи. – Погодите. И Ярополка судьбу я вижу плачевну. Не успеет он собрать дружину верную. Сильны сыны сатаны в державе нашей, и диавол, учитель их, хитростен. Надобно дальше смотреть. Меж народом княжеским и князем дружина стоит. Дружину менять нужно. Новые люди веры Христовой, Господу служащие всем сердцем, всем помышлением, прийти должны… Они щитом князю станут, они, яко стрелы, пронзят все тело державы и скрепят его. Они… Благословляю вас искать для новой державы воинство новое.
Она перекрестила их седые головы, дала приложиться к руке.
– Не плачьте, – сказала она мягко. – Я за службу вашу Бога просить о вас буду. Тяжела она, но во благо служба сия…
Весной, едва поднялась первая трава из степи, как вал морской надвинулись печенеги. Они легко форсировали Днепр и обложили едва успевший затвориться Киев так плотно, что невозможно было подойти и напоить коней в Лыбеди-реке. Их нашествие было полной неожиданностью для Ольги и для воеводы славянского Претича, что с малой дружиной стал на стены.
Почему пришли с левого берега кочевники? Чего добиваются они? Устоит ли Киев, ежели пойдут они на штурм?
Княгиня старая, но не согбенная и думные бояре ее, седые, будто пеплом подернутые, сели обсуждать происходящее…
А под стенами уже дрожала земля от конского топота. Пылали костры до самого горизонта, и голоса печенегов слышны были на безмолвных стенах киевских.
– Князь с дружиной далеко! – сказал Претич. – С малыми силами нашими в осаде не отстояться.
– Где князь сегодня? – спросила Ольга.
– В месяце езды, ежели со всей дружиной поспешать будет.
– Подайте весть князю, – приказала старуха. И, тяжело повернувшись к воеводе, спросила: – Претич, как думаешь, чью руку печенеги держат?
– Тут и думать нечего! – сказал Претич. – Царьграда. Нонь князь с царем болгарским Калокиром Царьград крушит – вот они со спины и ударили.
– Князь четвертое лето на Царьград походом ходит, что ж печенеги прежде мирны были?
– Видать, договор у них с Византией.
– У них и с нами договор.
В открытые окна терема ветер доносил запахи степи и дымных костров, на которых печенеги жарили конское мясо.
– Лазутчиков с левого берега нет? – спросила в тишине Ольга.
– Нет. Не пройти ко граду.
– Надобно вылазку сделать. Отогнать их маленько… – предложил один из молодых бояр.
– В пустоту ударишь! – сказал Претич. – Они живо от ворот откатятся, за собою в степь тебя утащат, а дорогу назад перекроют. Вот ты и полоняник, а и меча ни с кем не скрестишь…
Княгиня долго молчала, сжимая старческой худой рукою посох.
– Войско за стены выйти не может, а мысль преград не знает! – сказала она непонятную военачальникам фразу. – Кто печенегов подкупил? Царьград? Думайте, бояре да воеводы!
– Ежели и Царьград, – сказал после долгого молчания Претич, – то через хазар.
– Видишь, как ловко. И тем и этим на пользу, – сказала княгиня. – И через Тьмутаракань, не иначе, хазары послов византийских с дарами к печенегам пропустили… – И она вдруг улыбнулась.
– Что, матушка? – вздохнул Претич. – Что веселого ты нашла в нашей беде нонешней? Оборониться-то нечем! Дружины нет!
– Это и есть оборона наша, – сказала княгиня. – Уж коли так Бог судил. С Византией князь воюет, но не Киев…
Воеводы насторожились.
– Хазария недобитая мечтает как можно более воев наших руками печенегов истребить. Дескать, пущай печенеги и славяне с варягами и русами друг друга бьют – глядишь, на их костях и Хазария прежнюю силу вернет. И кинулись бы вы с печенегами драться, потому что князь Византию воюет, а печенеги союзны грекам!
– Никак не уразумею я, к чему ты, княгиня… – начал Претич.
– Так ведь и мы грекам не враги, – сказала княгиня и добавила властно: – Берите дары. Берите попов и послов византийских, пущай во всем облачении к печенегам выходят. И уверяют их в дружестве, и пусть не возвращаются, пока печенеги от стен не отойдут. Они войны хотели, они в крови нас утопить задумали… – сказала она, ни к кому не обращаясь. – Но Господь заповедал: «Кроткие наследуют землю». Кроткие…
Она стояла все время у окна и глядела, как выходило поутру из ворот посольство. Как целый день там, во глубине серых кибиток печенегских, волнами подымались и гасли голоса. И отошла, только когда с гортанными криками печенеги стали откатываться от стен.
Телохранители помогли ей вернуться в княжеский покоец. Чувствуя старчески непослушное и неуклюжее тело свое, едва переставляя ноги, доползла Ольга до подобия трона, будто надломилось в ней что-то. Широко открытыми глазами смотрела она округ, словно впервые видела покои свои и божницу, прикрытую занавеской.
– Отодвиньте, – повела она слабой рукою.
Дружинники-монахи осторожно отвели занавеску. Среди мелких икон одна большая, византийского письма, засияла, как драгоценный камень. Богородица Одигитрия смотрела на княгиню, испуганный ребенок прижимался щекой к щеке ее…
– Вот и я… отдала… – прошептала старуха, и слеза потекла по ее коричневой морщинистой щеке.
Стоящие при дверях монахи-дружинники скорее почувствовали, чем поняли, что думает она о Святославе. А по теремным порогам уже топали мягкими сапогами бритоголовые белозубые печенеги, с одной прядью на лысой голове, как у Святослава…
– Хан Ильдей пришел к тебе, матушка, – доложил Претич.
Княгиня велела пропустить Ильдея. Громадный печенег еле просунул широченные плечи в узкие двери. Увидел икону, заулыбался.
– Царьград! – одобрительно сказал он. – Я Царьграду – друг, я грекам помогаю. Мне Царьград нравится!
– А Итиль-град, Тьмутаракань тебе тоже нравится? – улыбнулась княгиня.
– Чему там нравиться?! – закипятился кочевник. – Хазары злы! Они нас из-за гор выбили, по степям кочевать заставили. Но мы сильны и здесь хазар бьем. А там, где остались слабые печенеги, их хазары ловят и в рабство за море продают! Мы с Царьградом дружим, а хазар – бьем! – Он пристально разглядывал иконы. – Я в Царьграде был! Такое видел! Красиво очень. И поют красиво! Я плакал, как красиво поют. И огни горят – чуть не ослеп.
Ольга старательно обошла молчанием так и просившийся слететь с губ вопрос, кто научил печенегов идти на Киев. Знала – Ильдей не скажет.
– Людей ловить нельзя! – сказала Ольга. – И продавать нельзя!
– Кто сказал?! – повернулся всем корпусом неожиданно гибко Ильдей.
– Мой Бог не велел.
– А кто твой Бог? Перун? Яхве?
– Христос, – сказала княгиня. – Вон образ его. Он заповедовал людям любить друг друга.
– Я знаю, – сказал Ильдей. – У нас греческие попы жили, много говорили, многие наши крестились…
– Ну а ты что же?
– Я мал был…
– Так теперь крестись!
– Теперь у нас другие попы пришли, от арабов – мусульмане. Многие их слушают.
– А ты?
– Не знаю, – сказал печенег. – Мне Царьград по душе. Я красоту люблю. А у мусульман нет красоты…
– Детская у тебя душа, – сказала Ольга Ильдею. – Таких, как ты, мой Господь любит.
Ильдей довольно засмеялся.
– Ты хорошая! – сказал он. – Ты добрая. А Святослав князь – злой! Зачем вам такой князь?
– Он сын мой! – сказала Ольга.
– Если бы мой сын творил неправду, я бы убил его, – сказал печенег.
Ольга вздрогнула.
– Твоя правда, – прошептала она.
– Давай, – сказал, внимательно глядя на нее, Ильдей, – мы с тобой мир сотворим! Не с князем, а с тобой. Тебя наши люди уважают. Ты нам зла не делаешь. Твои слуги с нами торгуют честно, детей не отымают, в полон не берут, хазарам не продают. Давай в мире жить.
– Вот что, – сказала Ольга, – ежели надобен тебе князь добрый, пообещай мне, что служить ему будешь. И вечный мир с ним сотворишь.
– Со Святославом?
– Нет, – твердо сказала старуха. – Святослава не воротишь!
– А с кем?
– С Ярополком. Он князь будет добрый…
Ильдей, который был не так прост, как казался, и когда подходил ближе, то было видно, что и немолод, долго и пристально поглядел на Ольгу и вдруг сказал:
– Ты сильная, как она. Ты сильная, как эта женщина, что родила Бога вашего. Я знаю про нее.
– Поклянись!
– Клянусь, – сразу ответил Ильдей. – Буду служить Ярополку.
– А что ж ты не торговался, никакой с меня клятвы не взял либо выкупа? – спросила Ольга, когда принесли им закуски и яства и стали потчевать.
– Я хан, а не торговец, – сказал Ильдей. – Зачем многословие? Бог мои слова слышит.
– До Бога, сказывают, далеко… – улыбнулась княгиня.
– В степи много ближе, – засмеялся печенег. – Да и стража твоя слышала.
Он кивнул на немо стоящих дружинников.
– Это не стража, это посланцы… – задумчиво сказала Ольга.
Она умерла вскоре после того, как прискакал с дружиной Святослав. Сражаться ему ни с кем не пришлось – печенеги ушли в левобережную приднепровскую степь. Святослав отпарился в бане, отоспался и собрался было в обратный путь.
– Погоди, – ухватив его птичьей старческой рукой, сказала княгиня-воительница. – Схорони меня, тогда уезжай.
Это произошло быстро. Весь Киев оплакивал Великую Хельги – Ольгу Елену. Голосили все – и славяне, и хазары, и евреи, и ясы…
Святослав глядел на них, опустив длинные усы на грудь. И видел то, чего прежде не замечал, – эти люди были едины потому, что почти все рыдающие у гроба были христиане. Их было много, они шли и шли, теперь уже не таясь: молодые и старые, рабы и дружинники, смерды и беглый люд, горожане и бояре. Они были едины в горе и в молитве. Пришли из степи крещеные печенеги и аланы, приехали греки и православные подданные Хазарин…
Одни варяги да славяне-язычники плотной кучкой окружали Святослава. Во многолюдном Киеве это была горсть…
«Вот они, кроткие! – с ненавистью думал Святослав, глядя на толпы рыдающих и прущих, как бараны, ко гробу Ольги людей. – Здесь ведь и те, кого примучила она. Здесь и древляне, и вятичи, и до сих пор не покоренные северяне. Те самые, что пропустили невозбранно печенегов через свои земли ко граду Киеву. Печенегов! Врагов своих! Или, может, они врагом Киев считают? Скорее и печенегов, и Киев и радуются, когда враги дерутся между собой».
Князь смотрел на море белых славянских рубах, на сермяги, что плыли по улицам за гробом. От его глаз не ускользнуло, что некоторые его дружинники крестятся и что-то шепчут.
И эти – кроткие! Вот куда зараза достигла!
На минуту ему стало страшно. Безоружное многолюдье – неотвратимое, как горный обвал или половодье, более напоминающее стихию, чем людской поток, – было страшнее любого войска. Там, в бою, был враг, были свои, здесь – ни врагов явных, ни своих…
И похороны матери шли как бы без него. Конечно, он стоял на почетном месте, конечно, проходя мимо него, люди наклоняли головы, но делали все сами, никто не слушал ни его распоряжений, ни приказов его воевод. Он понял, что с уходом матери эти люди перестали быть его подданными. Киев его не хотел. Киев его исторгал. Старый, хитрый Свенельд все понял еще раньше Святослава и сказал, как всегда утешая:
– А что тебе в Киеве сейчас? Начнешь тут порядок наводить – восстанут! А у тебя дружина вся на Дунае. Да пропади они пропадом! Сначала нужно там победить, а уж потом, во славе, вернуться и каждому воздать по заслугам – кому кол, кому петлю.
Они сидели в пустой горнице Ольги. Варяги стояли у дверей, и Святослав знал – сей покоец так срублен, что подслушать говоримое в нем невозможно, потому говорили без опаски.
Свенельд сидел, упираясь железными поручами в подлокотники, в том кресле-троне, где сиживала мать.
– Киев, – говорил он, – нужно как вражеский город брать! А для этого надо самим сильным сделаться! Далеко зашла ржавчина христианская – сразу не вытравишь.
Седые прямые волосы космами свисали из-под боярской шапки Свенельда. Из-под мохнатых по-стариковски бровей цепко глядели свинцовые глаза.
– Поставь им князя! Пущай радуются и ведают, что власть здесь – твоя.
– Кого ставить? – спросил Святослав.
– А кого они хотят – Ярополка. Раздели меж сыновьями державу, а сам властвуй над всеми.
– А Олега куда?
– Да все равно! Хоть бы в Овруч! Сыновья не в тебя пошли – слабы!
– А Владимира? И он ведь мне сын!
– Этот другой! Этого нельзя в Киеве оставлять! Этот – волчонок. Ушли его подальше. Вон Новгород князя просит – ушли его туда…
Свенельд потянулся, и старые суставы его затрещали.
– И пусть Ярополку радуются… – сказал он.
– Ярополк руку Византии держать будет! – прохаживаясь по горнице и тяжко ступая по скрипучим половицам, сказал князь. – Я думаю, бабка его крестила тайно.
– Ну и что? Сила-то у тебя.
– А то! – сказал Святослав, придвигаясь к самому его лицу и дыша горячо, по-звериному. – А то, что усилься Ярополк – и ты предашь меня!
– С ума ты сошел! – не сморгнув, ответил старый варяг. – Я с тобой от рождения твоего…
– Ну и что? – сказал Святослав. – Ты и князю Игорю служил с детства, а предал его.
– Хватит болтать! – прихлопнул ладонью по креслу старик. – Сколько можно глупость эту слышать!
– А может, и убил, – все так же глядя ему в самое лицо, сказал Святослав. – Сказывают, князь в полюдье не с мужиками сермяжными, а с дружинниками какими-то ратился! Они его и убили, а уж древляне мертвого разорвали.
У Свенельда задрожал бритый подбородок. Он хотел что-то возразить, но Святослав крикнул:
– Встань! Расселся тут! Это место матери моей! – Став спиной к Свенельду и глядя в растворенное теремное оконце, добавил: – И не мальчонка с тобой говорит, коим вы как хотели вертели! Ступай отсель и помни: кровь неотмщенной не бывает.
Свенельд поднялся и, понимая, что так беседу кончать нельзя – жить ведь и далее вместе, – привел свой довод:
– Ежели я в смерти князя Янгвара повинен, что же боги мне до сих пор не отомстили? Чего они ждут?
– Терпят, пока ты при мне! А предашь, как многих предал, – тут месть и свершится!
Свенельд не нашелся что сказать и вышел, громко топая по половицам. Святослав сел в кресло матери своей и уловил запах византийских благовоний и лекарств, которыми пользовалась немощная старуха. Он поднял глаза. Прямо на него из переднего угла смотрела с иконы женщина с испуганным ребенком на руках.
И князь заскулил, как брошенный щенок…
Киев не принял Святослава, и, оставив на киевском столе сына, желанного киевлянина – Ярополка, он ускакал по июльской жаре к Дунаю. На бегство был похож его уход. Двое стариков, встреченные им по дороге, остались князем не узнаны. Да и трудно было узнать в двух каликах телохранителей княгини, навсегда снявших воинские доспехи и приобщившихся к братии монахов печорских. А они князя узнали и переглянулись, за долгие годы понимая друг друга без слов: «Либо князь Святослав не вернется больше в Киев, либо придет с такою грозою и мукою, что и Киев не устоит».
Куда гнал коней грозный князь Святослав? Куда, бряцая доспехами, в тучах пыли неслась отборная его малая дружина?
К Дунаю! Туда, где стояло войско князя, где командовали его воеводы Сфенкел, Икмор и Свенельд, сопровождавший князя в Киев, словно желая удостовериться, что Ольга действительно умерла.
Новую державу хотел создать Святослав. Война диктовала свои решения. Святослав фактически покорил всю Болгарию, но после переворота в Византии, где к власти пришел Цимисхий, полководец его Варда Склир разбил соединенные отряды союзников Святослава – венгров и болгар – у Аркадиополя. Разбитые отряды венгров ушли домой, а болгары перестали доверять русам. Святослав направил зимою отряд в Македонию, но болгары восстали против него.
Святослав взял город Переяславец, посадил там Сфенкела, болгарина Колокира и царевича болгарского Бориса, а сам на границах Болгарии и земли славян-уличей в низовьях Дуная укрепился в Доростоле.
Здесь, на окраине земель, подвластных киевским русам, он мог бы основать новое языческое государство, даже если бы Болгария стала независимым государством. Стараясь укрепиться в новой отчизне, князь вел бесконечные переговоры с красавцем и честолюбцем, великим дипломатом и полководцем Иоанном Цимисхием. Где было суровому и простодушному Святославу перехитрить грека! Он говорил с варяжской прямотой и грубостью, требуя дани. Так всегда поступали варяги, так вели себя на переговорах. Но время варягов прошло!
Всю зиму Цимисхий тянул время. То уступал в переговорах, то отказывался от уже данных обещаний, которые, кстати, для него ничего не значили. Он мог обмануть и предать кого угодно. Императором он стал потому, что в него влюбилась жена императора Никифора Фоки – императрица Феофано. Слуги императрицы под руководством Цимисхия проникли во дворец и зверски убили императора. Но первое, что сделал Цимисхий, став императором, – сослал Феофано и всех, кто помогал ему в заговоре. Раздал все свое имущество земледельцам и прокаженным. Завоевал популярность в народе бесконечными праздниками и увеселениями, сместив под шумок всю администрацию императора Фоки.
Чему служил он? Почему так легко расставался с богатством, с любовью, со всем, ради чего готовы были умереть многие его современники? Его единственной, испепеляющей любовью была родина. Цимисхий любил Византию и ей служил всеми силами души, ума и тела. Он ненавидел врагов своей страны и ради победы над ними готов был на все, что угодно.
Весной 971 года, как сообщают греческие хроники, Цимисхий неожиданно для прямодушного и жестокого Святослава начал против него поход. Триста кораблей с огнеметными машинами вошли в устье Дуная, пятнадцать тысяч пехоты и тринадцать тысяч конницы смели отряды русов и варягов, оборонявших проходы на Балканских перевалах, и после трехдневной осады взяли Переяславец. Отчаянный Сфенкел с небольшим отрядом русов пробился к Святославу. Царевич Борис сдался грекам. Пасху, во всем православном торжестве, Цимисхий отпраздновал в отвоеванном у язычников Переяславце. После этого вся Болгария восстала против Святослава. Святослав, не имея конницы, остался в Доростоле.
Варяги и русы дрались с обычной для них храбростью и яростью. Они были так страшны и так умелы, что сам Цимисхий едва не погиб, но греков было больше. Никакие отчаянные подвиги не меняли общего положения. Погиб храбрец Икмор, погибли или умерли с голоду многие воины Святослава. Никогда князь не терпел такого сокрушительного поражения! Его мозг, как губка напитанный кровавыми картинами и местью, не мог примириться с поражением.
После смерти Икмора Святослав сделался как безумный! Опытный полководец, он видел, что гибели не миновать, и тогда он стал приносить жертвы злым варяжским и славянским богам.
В полнолуние русы вышли на берег Дуная. Здесь они собрали тела погибших и сожгли их на погребальном костре. Потом, совершая погребальную тризну, они умертвили множество пленниц и пленников. Особой жертвой было принесение в угоду богам грудных младенцев и черных петухов. Их топили в водах Дуная.
Это были последние дни осады Доростола. Измотанный боями, Цимисхий вступил в переговоры. Греки обязались пропустить русов с ладьями мимо эскадры греческих судов.
Ветреным августовским днем низкосидящие дракары, полные израненными варягами, русами и славянами, прошли мимо высоких бортов греческих кораблей. Достаточно было одной команды, чтобы на головы дружинников Святослава полился кипящий, ослепительный греческий огонь, но Цимисхий на сей раз держал слово.
Поэтому, когда позднейшие историки припишут ему сговор с печенегами, это будет неправдой. О том, что Святослав решит подниматься вверх по Днепру и вытащит у днепровских порогов ладьи на сушу, став, таким образом, совершенно беззащитным, печенеги узнали не от него.
От кого же?
Медленно выгребали дракары к острову Березань. Жадно смотрели на приближающийся берег раненые. Они чаяли в приближающемся острове свое спасение. Но там их ждала гибель!
Святослав обезумел! Все свои беды он приписывал козням христиан. Вернее, свои неудачи язычники объясняли гневом богов на христиан. Поэтому на острове варяжская часть дружины и язычники-русы и славяне принесли в жертву всех христиан. Святослав замучил брата своего Улеба. Зверски запылали всех раненых, в том числе и нехристиан. Но особо изощренные пытки ждали нескольких священников, кои делили все тяготы похода и войны с дружиной… Святослав решил начать поход на Киев! На сына своего Ярополка, ежели он не подчинится его приказу! Сжечь все христианские церкви! И по своем возвращении изгубили всех христиан!
Весть об этом прилетела стрелою. Киев затворил ворота. В церквах собрались христиане, готовясь к мученической смерти…
Немудрено, что известие о точном времени перехода днепровских порогов ратью Святослава стало тут же известно дружественным Киеву печенегам.
Кто донес весть до хана Кури, что кочевал по левому берегу Днепра? Да и нужно ли было таиться, если около Ярополка, держа слово, данное старой княгине, был печенег Ильдей, верно несший пограничную и конную службу? Никто не предавал Святослава – врага нельзя предать, а он давно стал врагом наполовину христианскому Киеву. Люди иных вер – иудеи, мусульмане – да и язычники грозового прихода полубезумного в мракобесии князя боялись…
От огня к огню, от вышки к вышке вдоль Днепра пронеслись неуловимые всадники. И вот уже загудела степь от тысячи копыт… И на перекатах, где тащили беспомощные ладьи по берегу измученные варяги-дружинники, навалилась на них лавина печенегов. Скоротечен и жесток был бой.
Дорвавшиеся до неуязвимых на ладьях, недоступных для стрел в доспехах варягов, что наконец-то оказались слабее плохо вооруженных, но храбрых, ловких и быстрых степняков, тяжелые, колючие арканы валили с ног одетых в железо дружинников. Короткие злые стрелы впивались в любую незащищенную часть тела. Прошивали руки, ноги, впивались во вскипающие под жалами стрел глаза. Печенеги утопили, изрубили и затоптали в конной сече всех.
Среди горы трупов нашли истоптанного и посеченного саблями Святослава. Хан Куря, прекрасно помнивший варягов, что охотились на его родню и продавали на невольничьих рынках, с наслаждением обтесал мечом голову князя, откромсал уши, нос, выколол глаза, а потом приказал греческому мастеру сделать из черепа ритуальную чашу, в которой подносил вино особо почитаемым гостям, в том числе и киевлянам…
Но не все дружинники пали в той сече. Уцелел и увел часть варягов Свенельд. Еще на Березани, после кровавой, отдающей безумием тризны, он просчитал последствия этого страшного пиршества… Ночью, едва ладьи вошли в Днепр, сразу за вестником, поскакавшим в Киев с приказом жечь церкви, он тихо поднял варягов и вывел ладьи к перекатам, успел перетащить их до подхода печенегов. Он предал – в который раз – киевского князя, теперь уже сына Игоря!
Его струги выгребли к высоким киевским стенам, и Свенельд – прямо с пристани – пошел к Ярополку, князю киевскому. Он привык подниматься на высокую кручу к терему княжескому. Он привык к тому, что все встречные снимали перед ним шапки, а рабы падали на колени. Он привык к тому, что весь Киев почитал его не ниже князя. Но странным безмолвием встретил его город. Узкие улицы, по которым шла его немногочисленная дружина, были совершенно пусты. Старый вояка почувствовал, что за каждым забором, за каждым заволочным оконцем стоит вооруженный чем ни попадя киянин. Невольно втягивая голову в плечи, он прямо-таки чувствовал спиною направленные в нее жадные стрелы. Навстречу ему выехал находившийся у князя Ярополка на службе сын Лют. Они обнялись.
– Не узнаю я Киева, – сказал Свенельд сыну.
– Нынче все переменилось. – сказал Лют Свенельдич. – Нынче Киев не тот.
Охота – вторая война, занятие мужчин, воинов выучка! С гиком и свистом мчалась охота лесами древлянскими, гнала оленей, кабанов и всякую живность на изрядных стрелков и копейщиков, что конно поджидали загонщиков. Бежал дикий зверь, выгнанный из укрытия своего свистом и конским топотом, криком загонщиков, не ведая, что впереди ждут его растянутые меж дубовых стволов сети и стоящие в проходах лучники. Летели сквозь осеннее редколесье пестрые олени, катились полосатые кабаны, обезумев от страха, кувыркались зайцы, мелькали лисы. Крутолобый зубр, затесывая рогами метку на дереве, прислушался к приближающемуся шуму. Насторожился. Проревел, сзывая стадо свое, неторопливо пошел в сторону от загонщиков. Стадо зубров затрусило за ним. Они вышли на поляну, где стоял идол и жертвенник, безбоязненно прошли мимо него, не подозревая, что замечены охотниками и по следу их – по дымящемуся свежему помету, по примятой траве и задирам на коре – идет Лют Свенельдич, сын воеводы киевского.
Умело и ловко проезжая верхом на коне меж стволов лиственного, в золотой красе листопада, леса, Лют и два дружинника почти вослед за стадом зубров выехали на поляну, где примятая трава еще не успела распрямиться, еще качались задетые зубрами ветки.
– Лют! – позвал первый всадник. – Смотри: капище древлянское. Это какой же бог будет?
– А кто его знает? – ответил статный Свенельдич. – Вона секира у него – Мстиша, значит. Здесь когда-то Игоря-князя убили. В этих местах. А может, тута его меж берез и разорвали! Вона тут какие березы рослые.
– Древляне – они вредные шибко! – сказал третий всадник, молодой отрок-оруженосец Свенельдича. – Так вроде просты-просты, а упорные. Вот мы сейчас по древлянской земле идем – так ведь ни в одном селище нам даже воды не подали!
– Верно, – согласился Лют Свенельдич.
– Еще отвечают – без уважения! Дескать, мы не вашего князя Ярополка люди! Мы люди князя древлянского Олега. Будто они не братья и не одного отца дети!
– Да не сами они это выдумывают, – сказал Лют. – У Олега-князя здесь в земле древлянской много старых дружинников, кои еще Игоря помнят! Вот они крамолу и сеют да князя подначивают. А князь что? Сопляк! На губах молоко не обсохло. Ему от роду всего не то пятнадцать, не то шестнадцать лет…
– Все же надо бы его разрешения спросить, как сюды на охоту ехать, – сказал дружинник постарше.
– Ага! – сказал младший. – Пока ты спросишься – охота вся уйдет. Мы им лучше часть добычи оставим.
– Как же! – сказал Лют. – Кто они такие? Мы – кияне, а они – живут в лесу, молятся колесу. Пеньки березовые! На них только воду возить да в холопах держать…
Из кустов на поляну выскочила олениха. Увидев всадников, замерла, словно окаменела на точеных ножках. Три воина отразились в ее наполненных ужасом влажных глазах. Позади, там, откуда бежала она, шумно валила по лесу ватага загонщиков. Впереди стояли эти трое. Она повела трепетными ушами и услышала, что и справа от нее в кустах стоят люди. Олениха метнулась в сторону, перемахнув куст, и не увидела, как оба дружинника вдруг схватились за горла, в которые впились короткие в палец толщиною стрелы.
Лют ахнул, ударил коня шпорами, но из кустов выскочило несколько дружинников в кольчугах и приняло его на длинные охотничьи рогатины. Кровь хлынула изо рта рослого варяга; дружинники, как ворох сена на вилах, перекинули его рогатинами к подножию идола.
– Все! – сказал один из них, поднимая личину и снимая шлем. Был он седоволос и седобород. – Князь! – позвал он.
Из кустов, от которых отпрянула олениха, выехал со свитой средний сын Святослава Олег.
– Все! – повторил старый дружинник. – Свершилась месть за Игоря! Долго же ждать пришлось!
Олег с ужасом смотрел на истыканное рогатинами тело Люта Свенельдича. Варяг еще дышал, но открытые глаза его уже подергивались туманной пленкой смерти.
– Вишь как получилось! – сказал старый дружинник. – Бог Мстиша все так управил, что на том месте, где дружинники Свенельда Игоря старого убили, теперь сын Свенельда лежит.
– Боги любят тебя! – сказал другой, такой же старый, дружинник. – В небесной жизни ты будешь пребывать в славе – тебе удалось отомстить за деда! Нет такой мести ничего слаще!
Дружинники тащили за ноги убитых слуг Люта Свенельдича. Лупоглазый бог мести, казалось, улыбался, когда старый воин почерпнул горстью кровь из натекшей из-под кольчуги Люта лужи и вымазал идолу губы.
– Вот и ладно будет! – сказал он, любуясь работой.
Княжеские отроки стащили с мертвецов сапоги и кольчуги. Сложили их перед идолом, чтобы никто не подумал, будто убитых прикончили ради грабежа.
– Уходите! – сказал князь, поворачивая фыркающего на трупы коня.
– Чего нам уходить! – возразил старый дружинник. – Мы в своей земле!
– Варяги наскочат – посекут вас!
– Эка невидаль! Мы и сами варяги!
– Русы завсегда варягов били! – сказал немолодой и очень крепкий дружинник.
– Ну вот и славно, – переговаривались между собой воины Олега Святославича. – Наши предки в мире мертвых радуются за нас! Свершилась месть за Игоря!
Убитых привезли из древлянской земли, и, разглядывая трупы, выставленные на площади, киевляне не сомневались, что убит сын Свенельда и отроки его во отмщение. Помнили ведь смутные слухи о смерти Игоря. Понимали, что убийство это не случайно. А на вопрос, кто убил, не сомневаясь, отвечали: «Олег из Овруча! Брат Ярополка Киевского».
Олег не слал послов с вирою – платой за убийство. Значит, считал себя правым! Многие и в Киеве, и в дружине поговаривали, что младший брат Олег указал старшему – Святополку, как надлежит жить настоящему воину! Поминали Ольгу, что отомстила древлянам за убийство мужа. Хвалили Олега и ругали Ярополка, который рядом с престолом держит человека если не убившего, то замешанного в убийстве его деда и предавшего на дунайских порогах отца Ярополка – Святослава. На Свенельда было страшно смотреть. Старый варяжский воевода согнулся и побелел весь от седины, будто выцвел, бледное лицо его и хрящеватый хищный нос все больше напоминали какую-то древнюю птицу, и только глаза, ввалившиеся, в темных провалах подглазий, горели огнем ненависти…
Глубоко, в бесконечных ходах киевских пещер, неслышимые как тени, сходились монахи и непрестанными молитвами пытались оградить Киев и жителей лоскутной, только недавно собранной державы от крови и усобиц. Но, стоя на молитве во мраке пещерном или лежа в нишах, вырытых в стенах, не могли найти они утешения и отдохновения, ибо понимали: новое испытание ждет еще не родившийся, а только собравшийся в единую державу народ – кровавая усобица. Во тьме пещерной, едва освещаемой тусклыми огоньками масляных каганцов, являлись им картины будущих кровавых сеч и убийств, сотрясающих земли древлян, вятичей, словен ильменских и прочих, готовых сейчас опять рассыпаться и жить розно. Известия одно страшнее другого ежедневно приносили старцам печорским, послушникам и монахам киевские христиане.
Ярополк войны не хочет, но вся дружина варяжская, и дружина русов, и дружина словен обвиняют его в богоотступничестве. Могут убить его, подстрекаемые Свенельдом, который повсюду говорит, что боги требуют отмщения за его сына Люта, и дружина с ним согласна. Боги языческие хотят крови.
Глядя широко раскрытыми глазами в мрак пещерный, непрестанно думали о Ярополке и два бывших Ольгиных дружинника. Они помнили и любили его, ласкового мальчонку, которого из всех внуков выделяла старая княгиня за ум, за честность, за доброту. Мальчишкой стал он по приказу яростного отца своего Святослава князем киевским. И Киев расцвел при нем, потому что никого не казнил Ярополк, старался жить со всеми в дружестве. Недаром поговаривали в Киеве, что он тайно бабкой своею крещен…
Румяный и пригожий князь был люб горожанам. Потому, когда проезжал он по улицам на охоту или еще по каким делам, высыпало из домов полгорода – его приветствовать.
Любил князь пиры и веселие, но не были они так буйны, как при Святославе, и так часты, и это дружине варяжской, что еще Святославу служила, не нравилось. Чуть не в глаза смеялись они над князем, чуть не в глаза обвиняли его в бабском мягкосердии, а иные уходили в Новгород, где княжил буйный, сильно похожий на отца своего, варяга Святослава, сын рабыни-славянки Малуши – Владимир. Там, в Новгороде, собиралась дружина варяжская, не хуже, чем у Ярополка. И непонятно было, почему Ярополк Владимиру многие обиды прощает! То ли как брату, то ли дружины варяжской боясь?
Умчали варяги наложницу его, которую ему Святослав подарил, греческую монахиню, которую все женой Ярополка считали, умчали по приказу князя Владимира. Владимир ее своей женой сделал! Князь Ярополк не отомстил! Собрался князь Ярополк жениться на дочери союзного ему полоцкого князя Рогволда, высокородной Рогнеде. И сватов заслал. И сваты были приняты, и сватовство состоялось. Но сжег Владимир Полоцк, Рогволда и сыновей его убил, Рогнеду силой женой своею сделал! Ярополк не отомстил!
– Он христианин! – говорили с надеждой одни.
– Он христианин! – говорили другие с ненавистью. И таких было больше. Много больше.
Ярополк тянулся к Византии. Постоянно ездили к нему послы греческие, потому все хазары и евреи киевские были против него. Он не запрещал киевским христианам молиться в нескольких церквах малых, не уничтожал братию монахов, живших в пещерах киевских, – его ненавидели язычники, которых было большинство если не в Киеве, то в дружине.
Напрасно Ярополк объяснял, что без союзников держава прожить не может, что лучше Византии – громадной, богатой, сильной – Киеву союзника не найти. Его не слушали, а, подстрекаемые хазарами, начали роптать. Ярополк замирился с печенегами. Когда хан Ильдей, поклявшийся его бабке беречь Ярополка, пришел к нему на службу, половина Киева, люди, у которых печенеги либо угнали, либо убили родственников, поднялась против князя. Напрасно Ярополк говорил, что в пещерах киевских издавна монахи живут и трогать их бессмысленно, да и невозможно, как невозможно вытащить улитку из костяного панциря!
– Завали их там! – кричали волхвы – жрецы языческие. – Они там злые волшебства творят! Они людей заманивают! – И добавляли: – И люди становятся слабыми, как ты!
«Князь слаб!» – это становилось общим помыслом. Помысел рос, готовый превратиться в рев толпы, сметающей князя с престола. Когда же к этому помыслу присоединился Свенельд с отборной дружиной своею, князь попал в безвыходное положение. Собственно, выход был, но для этого нужно было стать героем-мучеником, пошедшим противу гласа толпы.
«Господь испытывает князя, – понимали монахи. – Но князь, давно оторванный дружиною и свитой своей от веры Христовой, не станет героем. Нет в нем силы духа и ясности мышления!»
«Князь слаб!» – понимали монахи, но слабость видели в ином, чем язычники. В неспособности князя служить тому свету и той истине, в которой хотела воспитать его Ольга. Хотела, да не успела!
Игумен же печорский, обладавший даром провидения, собрав братию, сказал ей: «Не есть князь избранник Божий…»
Потому известие, что дружина княжеская варяжская, под командой Свенельда пошла на город Олега Овруч, чтобы отомстить за Люта, никого не удивило, а только заставило слезно молить Господа о милости к воинам безумным, ибо ни та, ни другая сторона не ведала, что творила в затмении злобном, в ненависти и жажде мести. По первому ледочку, разбивая его коваными сапогами и копытами коней, превращая в пыль множеством поршней и лаптей, двинулась дружина киевская в непокорную землю древлянскую, что на правом берегу Днепра, вниз по течению…
Голыми буковыми лесами, посветлевшими без листвы, ходко шли кони, поспешали за конницей пешие дружинники. Скор и весел был их шаг. Застоялась дружина старая. Стосковалась по сече, где пьянит страх, где кружит голову ненависть и где гуляет меч во всю свою страшную удаль. Недаром сеча с пиром сравнивается. Хмельна она, как пир широкий княжеский. Поспешала на бой и дружина молодая, среди славян набранная; за обиды князю, на месть звали ее деревянные злые боги, что стояли на каждом капище, у каждого селища. И только христиане, эти предатели и тайные слуги Царьграда, старались от похода уклониться. Были дружинники, кои в заставы отпросились, в степь заднепровскую, были и такие, что больными сделались, а были и те, кто в пещеры киевские к монахам сбежал. А из пещер этих их не достать!
Что думал князь, влекомый дружиною против брата своего? Может, являлось ему видение болота зыбкого, куда толкнул его воевода Свенельд? И куда ступил он, не в силах сопротивляться общему гласу, а вот теперь трясина кровавая цепко схватила его за ноги и держит… Не раз тоскливо оглядывался он на черную змею протоптанной по первоснежью дружинниками дороги. Не раз хотелось ему остановиться, поворотив воев своих обратно. Но понимал он, что сделать этого уже невозможно: как камень, сорвавшийся с крутизны, не остановить, так и не остановить войско, жаждущее крови.
Веселые песни выкрикивали дружинники, фырчали кони, выдувая с мелкими ледяными осколками пар из пламенных ноздрей. Будто страшный бог Один-отмститель, сутулился на коне Свенельд. Огромными лужами грядущей крови краснели за спинами пеших дружинников большие каплевидные щиты. У дубов, не сбросивших ржавой листвы, а только закудрявивших вырезную крону, пели гимны богам славянским, приносили в жертву специально несомых для этого случая черных петухов. И долго безголовые птицы скакали, трепеща крыльями и кропя кровью первые снеги…
– Победа! Победа! – толковали написанные кровью на снегу знаки волхвы.
– Беда! Беда! – откликалось в вершинах дерев эхо.
В двух поприщах от видневшегося вдали Овруча встретила дружину Ярополка дружина Олега. Нарядны были поставленные плотно красные щиты. Нарядно развевались плюмажи на шлемах и копьях. Сияли под утренним солнцем начищенные доспехи, слепил и кривил лица отраженный от снежной белизны солнечный свет.
Как раненый тур, заревел Свенельд, увидев среди войска, по византийскому плану построенного, юного князя Олега, и ринулся в самую середину щитов и копий, нарушая все правила войны. Не вызвав бояр для переговоров или поединщиков. За ним, как стадо зубров, с ревом и гиканьем пошла в сечу вся дружина варяжская. Будто таран живой, вломились они в стройные ряды Олегова войска, стремясь пробиться к нему, его достать, его кровь пролить!
Рыжие и седые, иссеченные в сражениях, изрубленные мечами славянскими, саблями кочевников, обожженные огнем греческим, страшны были варяги в ярости своей. И дрогнула опешившая дружина Олегова, и попятились воины его, прикрываясь от ударов чудовищных топоров щитами. А когда пали в первых рядах стоявшие старые бойцы, еще помнившие Игоря, молодая дружина бросилась бежать к городу.
И дрогнула вся красота построения, вся нарядность изготовленного к бою войска! Еще дрался, выставив мечи и копья, первый полк дружинников, стоявший оскальзываясь на трупах, посеченных в начале сражения, а сзади уже не было никого! Толпа бессмысленная, конна и пеша, неслась к мосту, ведущему в крепость.
– Князя! Князя спасайте! – кричали воеводы.
Но давились на мосту обезумевшие от страха смертного люди, топтали упавших, а с боков и сзади напирала на них стальная киевская конница, давила конями, рубила по безоружным рукам, колола в испуганные лица копьями. Направо и налево взмахивая длинным мечом, с развевающимся, будто крылья, корзно, плыл по толпе яростный Свенельд, а за ним, будто навоз с дороги спихивая вилами, теснились варяги с копьями, сваливая все, что давилось на мосту, в ров. Бились и хрипели сбрасываемые на людей кони, звериными голосами кричали раненые и затоптанные…
На плечах бегущей дружины ворвались киевляне в Овруч.
Глядя побелевшими от ужаса глазами на горы трупов, белый как рубаха, едва держась в седле ведомого под уздцы коня, в Овруч въехал Ярополк. Полумертвый, повалился на руки гридней с коня.
– Где Олег? – простонал он. – Где Олег-князь?
– Да кубыть его с мосту спихнули… – сказал кто-то в толпе.
– Кто видал? – крикнул с плачем князь Ярополк. – Кто видал?
Гридни и дружинники молчали.
– Искать! – прорычал князь.
Дружинники кинулись по ледяному скату в ров, где еще слышались стоны и хрипы разбившихся и подавленных. Гору трупов разобрали к полудню, когда солнце поднялось из дрожания воздуха и пара, что шел от остывающих по всему полю трупов, и мертвенно уставилось белым глазом на залитый кровью Овруч.
Князя Олега принесли не скоро, едва опознав его среди других раздавленных по кольчуге. Полудетское безбородое лицо его было смято конской подковой, руки выломаны и перебиты, потому и у застывшего трупа болтались как тряпочные. Его принесли и положили на ковер перед князем, который все время поисков неподвижно сидел на вынесенной лавке посреди площади у терема.
Ярополк пал на колени и подполз к брату. Юный Олег глядел открытым глазом в белесое зимнее небо и оттого, что лицо его было раздавлено, казался улыбающимся. Поскуливая, Ярополк взял в свои ладони неестественно вывернутые руки Олега. Они болтались, как бескостные. Сложил их у брата на груди, убрал со лба прилипшую прядь русых волос и вымазал руку в крови и мозге. Хотел вытереть руку о снег, но увидел в толпе Свенельда.
– Вот… вот… – прошептал он, протягивая руку к варягу. – Ты этого хотел! Ты этого хотел! – закричал он срывающимся голосом, бессильно поднимаясь перед старым воеводой.
Свенельд был выше на голову. Он стоял перед рыдающим князем, черный и немой, как деревянный идол, неподвижный и бесстрастный.
– Не простит князь Свенельда! – шептались дружинники, возвращаясь в Киев из разграбленного Овруча.
– Не простит Свенельд князя, – говорили в киевских пещерах монахи.
Пошла мести кровавым крылом своим по землям славянским княжеская усобица. Многие варяги вослед за Свенельдом ушли из Киева в Новгород, на север. Но Владимира в Новгороде уже не было: боясь мести Ярополка, он бежал на ладьях к ближним варягам.
Свенельд сел в Новгороде посадником Ярополка. И казалось, что в стране воцарилось единодержавие.
Но никто в продолжительный мир не верил! Все ждали, что вернется из-за моря, с варягами, Владимир. Через полтора года, наняв на деньги, взятые где обманом, где силою у новгородцев, огромную варяжскую дружину, Владимир вернулся. И, соединившись с изменившим Ярополку Свенельдом, пошел на Киев…
Каждый вечер в течение нескольких недель два монаха, возвращаясь к пережитому, давнему, и совсем недавнему времени, рассказывали карачаровцам, что творилось в Киеве и во всей державе. Они не объясняли, зачем прошли тысячеверстный путь, зачем излечили немощного Илью… А только рассказывали о князьях, о войнах и усобицах, о врагах и союзниках, с тем чтобы огромный и славный силою своею Илья сам догадался о том месте, на которое предназначено ему стать в грядущей державе.
Так камень замковый не ведает своего предназначения, пока лежит в груде таких же камней, а строитель искусный выкладывает, стоя на лесах, хитростную арку. Обтесывает кирпичи, скрепляет их бело-розовой цемянкой, и растут две дуги, словно руки в объятии тянутся друг к другу, но вот остался один паз, и поднимает крепкая ладонь мастера безвестный камень и замыкает им всю конструкцию, и встает арка, скрепляемая каменным замком. Обирают подмастерья, заляпанные раствором известковым, доски креплений, и является арка – творение разума и мастерства, висят в воздухе, подчиняясь строгому расчету, тяжкие камни, прочно запертые главным замковым камнем… Выбей его, и все рухнет! Все в прах обратится, низвергнувшись с высоты поднебесной. Но стоит камень замковый, венчает арку, как корона чело, и чем сильнее давят его с боков тяжкие объятия арочных изгибов, тем сильнее держит он все строение. Потому и должен это быть камень особой прочности, несокрушимый и тяжкий.
Вот этим камнем, мнилось монахам, станет избранный провидцем-игуменом во тьме и прозрении киево-печорских теснин Илья.
Но не они призвать должны его, а он сам найти свое место. Потому так подробно и точно рассказывали ему о всех переворотах при дворе князей киевских – от Игоря до Владимира. Ибо к Владимиру надлежало Илье идти на службу. Каждый вечер, после тяжких трудов дневных, после ужина, перед вечерней молитвой, снова и снова разматывали они нить воспоминаний. Потому что нет прошлого и нет будущего, но все – ткань едина, где прошлое будущее определяет. Жадно слушал старцев Илья, и вся пестрая, неизвестная прежде в таких подробностях картина мира открывалась ему. Все хитростные переплетения варяжских, хазарских, византийских и славянских интересов, столкновений, измен, преступлений, войн и предательств. И только явной была мысль, что, ежели так управляет Господь, значит, так и нужно, значит, место Илье уготовано и иного ему не дано.
Так где же это место и почему именно сейчас пришли старцы?
Держава Ярополка напоминала слоеный пирог. Сам князь, сильно переменившийся и утративший после гибели брата – князя Олега прежнюю юношескую веселость, метался в поисках союзников, изо всех сил тяготея к великой и богатой Византии. В православии видел он спасение – и свое, и державы своей. И не ошибался. Православия ждали и киевляне, во всяком случае большая их часть. Но между народом и князем стояла дружина – языческая, варяжская. Если при Святославе значительную ее долю составляли христиане, то после резни, устроенной старым полубезумным князем на острове Березань, уцелели только редкие варяжские военачальники: десятники, сотники, исповедовавшие христианство тайно.
Языческую дружину воевод и бояр Ярополк не устраивал, и они явно тяготели к претендовавшему на киевский престол Владимиру. К нему бежали, к нему везли арабские дирхемы и мечтали, что когда сядет он на киевский престол, то вновь возродится союз с Хазарией, вновь пойдут караваны славянских рабов в дальний Итиль, а там – морским или караванным Шелковым путем – по всему поднебесному миру. Назад к сильному и богатому прошлому тянула дружина. Но если совсем недавно слово дружины было законом для державы, теперь решение дружинников было не бесспорно. Горожане в окрепших и поднявшихся городах думали иначе. Особенно горожане Киева, куда стекалось все, что было вольного и сильного в лесах, горах и в степях, необозримых просторах безграничной державы.
Все понимали, что это ими собираются торговать варяги и русы, что это их начнут продавать за море. Ярополка поддерживала Степь и самые сильные сыны ее – печенеги. Видя в Киеве союзников против хазар и памятуя о том, как громил их Святослав, в Ярополке видели они защиту от хазарских работорговцев.
А варяги с хазарами союзничали, им хазары врагами не были, и рабов, пойманных в славянских лесах, варяги либо сами везли на невольничьи рынки, либо продавали хазарам… Варяги были очень сильны. Потому, когда пошел Владимир на Киев, многие из дружины княжеской к нему перебежали.
– Иду на тебя! – передал с гонцами Владимир, уверенный в своих силах настолько, что даже не боялся идти открыто. Не случайно выбрал он для своего похода водный путь «из варяг в греки».
По всему пути от Новгорода до Киева стояли варяжские гарнизоны в городах, которые сразу переходили к Владимиру. Тревожно принимали в Киеве каждое известие о приближении Владимира, шедшего на сотнях дракаров и еще – пеше и конно.
– Все войны, – говорили монахи, – страшны тем, что ведутся за правое дело!
Владимир всюду говорил и рассылал гонцов с вестью, что идет наказать братоубийцу. И это его утверждение было притягательно всем язычникам, почитавшим месть долгом и верной службой богам. Потому большая часть дружинников склонялась к Владимиру. Дружина Ярополка истаяла настолько, что он не смог выйти против Владимира за стены, затворившись в Киеве.
Владимир понял, что Киев ему штурмом не взять, а сидеть долго под стенами, осаждая столицу, он не мог – деньги кончались, нужно было платить войску или распускать его.
Ярополка окружали несколько разноплеменных дружин. Дружина малая варягов-христиан, дружина конных печенегов под командованием хана Ильдея и большая дружина славян-язычников под командой воеводы Блуда.
Вот к нему-то и обратился Владимир. Тайный лазутчик через дружинников-язычников передал воеводе Блуду послание:
«Будь мне другом! Если убью брата моего, то буду почитать тебя как отца родного и честь большую получишь от меня; не я ведь начал убивать братьев, но он. Я же, убоявшись этого, выступил против него».
Блуд согласился на предательство. Но не мог совершить его сам и в Киеве, потому что большая часть горожан была за Ярополка. И Киев сдавать Владимиру они не собирались, зная, что будет с городом, когда вернутся туда обезумевшие от победы варяги.
Подолгу стоя на киевских стенах рядом с князем, Блуд уговаривал его тайно уйти из Киева, так как дружина ненадежна и горожане, опасаясь погрома, попытаются откупиться от Владимира головою Ярополка. Ярополк смотрел на огни костров войска Владимира и слушал вполслуха слова воеводы. Отсеченный от киевлян дружиною, он не знал, чего хотят они и куда клонятся. Когда Блуд сообщил ему, что киевляне просят Владимира войти в Киев, он поверил. Ночью, спустившись к Днепру на нескольких стругах, ушел к Родне, где был небольшой, но хорошо укрепленный замок. Было ли послание от Киева к Владимиру? Было! Но писал его Блуд, требуя скорейшего штурма, так как чувствовал, что киевляне, истомленные осадой, начинают роптать и могут сами ополчиться на пришельцев в защиту князя Ярополка. Их ожесточение против Владимира было таково, что он поспешил вывести из Киева варяжскую дружину, чтобы не допустить грабежа и побоища. Он боялся восстания горожан против язычников-варягов.
Ярополк затворился в Родне, которая не была приготовлена к осаде, и вскоре в ней начался жесточайший голод. Изможденные дружинники стояли на стенах и на башнях, не собираясь, однако, сдаваться. Ярополк не мог смотреть на них, изъеденных цинготными пятнами или опухших от голода. Тень погибшего по его попущению младшего брата, которого он любил, постоянно стояла перед ним. В каждом умершем дружиннике он видел его черты. Смутно помнивший, что говорили ему когда-то греческие священники, Ярополк не мог молиться идолам деревянным, которые не были для него богами. В душе воцарялась равнодушная пустота. Князя не прельщала уже ни слава земная, ни пышность терема. Он хотел только покоя.
Блуд, неотступно следовавший за Ярополком, постоянно с сокрушенным видом врал о том, как восторженно встречал Киев Владимира-освободителя.
Не было этого! С малой дружиной отборных варягов, держа днем и ночью неусыпную стражу, сидел Владимир в княжеском киевском тереме, стараясь пореже выезжать к основному варяжскому и славянскому войску, стоявшему у Родни. Он расплатился с ними сполна, захватив арабские дирхемы киевской казны, но, зная алчность варягов, сильно боялся, что они потребуют дополнительной платы. Когда умер от голода один из самых юных гридней Ярополка, а Блуд в очередной раз принялся рассказывать, какие пиры задает Владимир и как собирается на эти пиры весь люд киевский, Ярополк вдруг сказал:
– Пошлите ко Владимиру и скажите ему: «Что дашь мне, то я и приму!»
– Нет! – вскочил и тут же зашатался – закружилась голова от голода – десятник Варяжко. – Не ходи, князь, к Владимиру – они убьют тебя! Не ходи!
Ярополк медленно поднялся и, обойдя вокруг стола, обнял Варяжка и поцеловал его в лоб.
– Князь! – закричал, плача и целуя его руку, воин. – Не ходи! Умоляю тебя!
Но рано утром из ворот Родни вышли пешком Ярополк и свита его, Родня осталась на попечение дружинников Варяжка. Привели коней, и, тяжело поднявшись в седла, изможденные голодом воеводы и князь поехали в Киев.
Владимир волновался, поджидая брата, перед которым был крутом виноват. Но чем острее он чувствовал свою вину, тем меньше хотел ее показать. А победил ли он? То, за что бился и сражался Владимир, было Ярополку уже не нужно! Другой, чем тот, кого знал Владимир, человек, постаревший не по годам и состарившийся душою, подъезжал к терему.
И не был он ни сломленным, ни покоренным – ему было все равно, что с ним будет и что скажет ему Владимир. Отрешенно глядел он на варягов, стражей своих. Без тени интереса – на киевлян, что выбегали чуть не под копыта его коня и валились в ноги в радостном земном поклоне.
В теремном дворе он слез с коня. И двор княжеский показался ему каким-то маленьким и пустым. Поднялся по скрипучим ступеням терема на высокое крыльцо. Двое варягов растворили перед ним двери и пропустили в покои. Блуд, шедший сзади, тут же закрыл их и, повернувшись к свите княжеской, сказал:
– Нечего ходить! Они братья – пусть меж собой сами поговорят!
И свита покорно сошла во двор.
Но Ярополк не дошел до палаты, где ждал его Владимир. Прямо перед ним, заслоняя двери в следующие покои, вырос Свенельд, совершенно седой и похожий на мертвеца. Он взмахнул рукой, и два варяга, мгновенно вытащив короткие мечи, сунули лезвия князю под ребра. Князь обмяк и тихо сполз к ногам Свенельда…
Бешеным махом подошла к Родне орда печенега Ильдея, но уже откатилась варяжская дружина. И вовремя! Иначе не миновать бы сечи! Себя не помня, летел Ильдей от самой дальней заставы в степях у Хазарин на выручку Ярополку, по пути заворачивая все встречные печенежские орды и славянские сторожи с собою. К Родне подошло войско, способное сбить осаду с города.
– Где князь? – прокричал Ильдей. Отряд грохотал копытами по мосту у главной башни.
– В Киев с братом мириться пошел, – ответили со стены.
Заворачивая бешеного коня, с отрядом самых верных, преданных воинов-печенегов Ильдей поскакал к Киеву. Они влетели на мощеный двор, тут их и побрали.
Их повязали в теремном дворе, куда конников пропустили предупрежденные варяги. Двое или трое всадников замешкались у ворот и, поняв, что хан пропал, поскакали обратно к Родне. Ханских дружинников побили стрелами, а самого его, тяжко раненного, снесли в погреб, который был тюрьмой при княжеском дворе.
Поздно ночью уцелевшие печенеги доскакали до Родни.
– Что с князем? – закричал выбежавший им навстречу Варяжко.
– Всех убили! – ответили всадники.
Это не совсем было правдой! Убили не всех. Но ни Ярополк, ни Ильдей уже не пребывали в мире живых.
Проклиная Киев, Владимира и коварство язычников, Варяжко увел остатки дружины и орды Ильдея к печенегам и долгие годы был злейшим врагом Владимира, не единожды наводя печенегов, не простивших убийство Ильдея, на княжеские города и сторожи.
Он примирился с князем много лет спустя, когда Владимир клятвенно заверил, что не убивал Ярополка, что ценит Варяжка за верность присяге и что виновные в смерти Ярополка наказаны.
Наказал он предателей – предательством.
В непрерывных пирах и бражничании прошло несколько месяцев. Владимир сидел на престоле киевском и правил единовластно. Принимал послов и все больше понимал, что самый выгодный ему союз – союз с Царьградом.
Византия не лучше Хазарин, но ей были нужны не деньги и не рабы, а воины! Вот на этом и сыграл «рабычич» Владимир. Приманив варягов, что возвели его на киевский престол, щедрыми посулами и даже выдав им вперед часть жалованья, почти всю дружину варяжскую он отправил ко двору императора византийского.
Веселая, хмельная варяжская братия долго грузилась на струги и дракары. Лезли обниматься и целоваться ко князю, и он обнимал и целовал каждого, благодаря за службу и уверяя в вечной дружбе. Вел дружину Свенельд. Он, как старый коршун, сел на носу передового корабля и повел флотилию знакомой, не раз хоженной дорогой в предвкушении скорой и обильной добычи.
– Жди нас, князь, обратно с победою! – кричали хмельные варяги. – Держись, мы скоро вернемся!
Князь улыбался, махал рукой на прощание и пуще всего приказывал беречь византийского посла.
– Не сомневайся, доставим, как яичко целехонькое! – гогоча, кричали варяги.
Если бы знали они, какое письмо императору везет византийский посол! Вряд ли уцелел бы и князь, и Киев, попади послание им в руки. Владимир просил императора загнать варягов как можно дальше, в самые кровопролитные сражения, по возможности разделив их на малые отряды.
«Прошу тебя как брата, – писал он, – пусть ни один из них не вернется! А кто надумает воротиться, да будет убит без милости и брошен без погребения, как собака…»
Воистину собаке – собачья смерть. Не вернулся никто.
Об этом письме знал только один человек кроме князя – дядя его и воспитатель, брат Малуши, древлянский воевода, славянин Добрыня.
– Возвращать их из Византии нельзя! – сказал он, соглашаясь с племянником и глядя вслед уходящей по Днепру флотилии. – А только осталась с тобою дружина малая! С такой не навоюешь! И ты нынче вроде как голый среди волков!
– Ничего! Пойдут дождички – будут и грибки! – весело притопнув каблуками, сказал разудалый князь, сияя беспечной улыбкой.
– Князь нынче, почитай, без дружины, – повторили в пещерах киевских два монаха, получая от игумена благословение на послушание новое, незнаемое прежде. Идти каликами убогими по всем землям и приводить в дружину княжескую верных воинов Христовых.
– Ибо князь киевский ноне как на весах, – говорили калики Ивану и Илье, – что на чаши брошено будет, то и перевесит. Придут язычники – повторится история Ярополка и Святослава, придут люди новые – станет князь с народом своим заедино. И просветится страна, и скрепится светом православия.
Слушал это старый Иван и понимал, что сын уйдет, и уйдет навсегда. Понимала это и мать, но сказать не смела – да ее никто и не спрашивал, что она думает. Недаром ведь говорилось у степняков: «Конь и женщина – твари Божии, которых всегда водят. Дочь – отец, жену – муж, мать – сын». Если отклонения от этого правила и были, то лишь для представительниц знатного рода варяжского. У варягов женщина была свободнее, чем у славян или у иных народов. Она могла сама принимать решения и подавать голос, а в других семьях никто женщину и не спрашивал. Что ничуть не уменьшало ее страданий…
Страдала и жена Ильи, понимая, что муж уйдет в неведомые края и, может быть, там голову сложит – ведь не на гулянку идет, не на пир, а на труд воинский… И они бы совокупно могли удержать Илью, не пустить! Могла жена с матерью за него уцепиться, повиснуть, чтобы только с душой мог от себя оторвать. Мог и отец запретить – под страхом отцовского проклятия, – никуда бы Илья из родного дома не тронулся, но довлело над всеми карачаровцами чудо Ильина выздоровления.
Ежели не сидел бы он сиднем в расслаблении да не исцелили бы его молитвами старцы – не отдали бы своего единственного сына и заступника-кормильца кровные его. Удержали бы.
Исцеленного же Илью почитали, как воскресшего Лазаря.
Односельчане даже побаивались его, как выходца с того света, как пришельца из тьмы внешней, из царства мертвых. Установилось вокруг Ильи кольцо почтительного отчуждения. И он понимал, что к прежней жизни у него возврата нет. Чувствовал он на себе печать избранности на подвиг, и хоть страшился его, и тяжко было ему отрываться от дома и следовать в жизнь неведомую, а ослушаться гласа Божия не мог. Он смотрел на сродников своих нынче будто с корабля уплывающего. И хоть телесно пребывал с ними, а все же не так, как прежде, – глядя на многое будто издали, с тоской и печалью, не в силах высказать им всей своей любви.
– Так что, – сказал воскресным днем Иван сыну, – пора… Чего зря тянуть время? Чему быть, того не миновать!
Голосьбой ответили ему женщины. Но Иван велел служить молебен и сбираться.
Две недели шли сборы. И главным из них было сбирание коней. Кони в селище были не табунные, а стойловые. Пасли их летом в огороженных левадах вооруженные табунщики. И когда калики перехожие впервые увидели коников – диву дались!
Кони были бурые и вороные, рослые и дельные, каких прежде ни в Киеве, ни в иных местах монахи не видывали. Массивные, широкогрудые, с кремневыми копытами, выносливые и силы необыкновенной – как раз под всадника, закованного в тяжелые доспехи. Кони были добронравны, послушны и безбоязненны. Особая, невиданная прежде красота была в их тяжком беге, в игре мышц на груди, в том, как прочно и жадно цепляли они землю копытами, как гордо несли всадника. Особой же приметой породы была сказочно длинная волнистая грива, достигающая чуть не до земли.
Каждый конь воспитывался всадником с первых дней рождения, поэтому не знал он страданий при первом объезде, как тот конь, коего брали из дикого табуна и навек отымали волю. Не принимали они муки заламывания в оглобли, потому как приучали их к работе постепенно, не тычком-рывком и страхом, а лаской да уговорами. Через это каждый конь ходил за хозяином как собака, из рук его ел и ему одному служил. Во все время, что был Илья в расслаблении и немощи, жеребенок-стригунок и коник Бурушка ждал его. Успел бо Илья привадить его с малолетства, и никого, кроме Ильи, Бурушка не признавал.
К нему, как ребенку своему, кинулся воин, едва чуть окреп и стал ходить. Его – коня застоявшегося, вошедшего в тяжкую силу, в самый расцвет мощи и быстроты, – вывел он на росные луга. Его гонял по песку, по воде, укрепляя ножные мышцы, отвыкшие в стойле от движения. Его растирал соломенными жгутами, его холил и отпаивал сытой – запаренным в молоке зерном, чтобы конь, без работы скудно содержавшийся (дабы не прилила не находящая выхода сила к ногам, чтобы не обезножел коник в опое, не сорвал сердце от обильной жидкости и не потерял воинской стати от обильной еды), теперь мог набрать тело. Вернуть прежние стати и резвость.
Через малое время нес неоседланный Бурушка Илью по лугам и перелескам, удивляя встречных и видевших его, как стихия вольная, грозовая… На языческого бога войны походил Илья, сидевший на Бурушке. Бурушка косматенький, разметав длинную гриву по ветру, тяжким скоком своим сотрясал округу. Не один европейский рыцарь заложил бы все имение свое, чтобы получить такого коня. Такой конь стоил замка! В нем долгой работой коневодов и милостию Божией была слита кровь горячих степных коней – низкорослых, сухих и злых до скачки, на коих пришли предки Ильи из-под гор Кавказских, кровь осторожных, чутких и отважных вороных коней горных, которые на любой тропе копыт не снашивали, во тьме кромешной по слуху шли краем пропасти. И коней лесных – густых телом, высокорослых, сильных и выносливых… Слитая в едином теле кровь разных пород дала породу невиданную.
Мощный воинский конь поразил монахов, знавших толк в коневодстве и в лошадях, повидавших коней хазарских и византийских, коней низкорослых и выносливых, как собаки, – варяжских, ведомых с севера – из страны Гардарики, рыхлых коней Балтики, нарядных – Польши…
Это был конь породы новой!
Мощно ступал он по земле, легко неся многопудового всадника, принимал с места, перемахивал через поваленные стволы деревьев, осторожно шел по незнакомому грунту, слушался малейшего приказа хозяина, словно был слит с ним в единую силу. Разумно, по-человечьи глядели глубокие, темно-фиолетовые и янтарные на просвет, породистые глаза его. Горячо и жадно хватали воздух трепетные ноздри, пламенея алым огнем, когда конь ярился или чуял опасность…
– Истинно! – признали калики. – Никогда не видели мы коня такого!
– Господь нас за труды вознаградил, – скромно сказал Иван-бродник – старый отец Ильи.
Когда же стал в стремя, во всем сиянии голубоватой кольчуги, вороненых поручей и панциря, в остроконечном шлеме с бармицами, сам Илья Иванович и явились они взору в невиданной мощи, слитой из силы и стати коня, красы человека и грозы оружия, – калики невольно сняли скуфейки.
Грозный воин вел отроков своих ко граду Киеву. Грозен и светел был лик его, ясен взгляд, и далеко виделся выкованный на алом круге щита равный христианский крест.
Как и полагалось рыцарю, следовал Илья не один, но с отрядом малым. Четыре оруженосца, на конях легких, подвижных, масти гнедой и рыжей, вели по паре коней вьючных – маленьких, но необыкновенно выносливых, масти соловой, масти веселой, особливо ежели соловый коник бывал чубарым, то есть шли по шкуре гнедой или рыжей большие белые пятна.
Вослед за конниками поспешали шестеро лучников – тоже в железных доспехах, со щитами большими деревянными крашеными, окованными, чтобы можно было нижним концом вбить такой щит в землю и укрыться за ним в пешем строю.
Все отроки дружины малой были обучены изрядно. А вел их старый бродник, что помнил и службу хазарскую, и службу киевскую, где служил в дружине княжеской. Это он обучал отроков рукопашному бою, бою на мечах, лучной стрельбе и всем премудростям тяжкого воинского труда.
Отслужили обедню. Стали прощаться. Обвисли на отроках матери и молодые жены. Припали к плечам Ильи мать и жена, будто крылья – в белых своих славянских рубахах. Гладили холодную кольчугу, которая царапала им щеки… Дочь Ильи цеплялась за юбку матери – хныкала. А Подсокольничек, у деда на руках, таращился, ничего не понимая и не ведая, что отец из дому в края неведомые уходит.
– Ну, будя! – сказал Илья, утирая слезу Перекрестил и перецеловал детишек. Простился с воинами, оставшимися защищать от недругов Карачарово селище. Стиснулся в объятиях с отцом.
Долго стояли они, положив друг другу на плечи кудрявые головы. Один – седую, другой – смоляно-черную… Разомкнулись.
Пала дружина с воеводою своим Ильею оставляемым родителям в ноги, поцеловала землю отцов и, накрывшись черными папахами-клобуками, пошла по лесной тропе на запад.
Всхлипывая, опустив бессильные руки, стояли женщины. Жадно глядели вслед уходящим отцы и младшие братья.
– Да ниспошлет Господь им победы и поспешения во всех делах, – вздохнул священник.
– Дай Господи! – истово перекрестился Иван. – Не будет в делах их Божией милости – и нас не будет. Не устоять нам тута. Сомнут всех поодиночке супостаты.
Приходили калики перехожие,
Они крест кладут по-писаному;
Поклон ведут по-ученому;
Поливают чарочку питьица медвяного,
Подносят-то Илье Муромцу.
Как выпил-то чару питьица медвяного,
Богатырско его сердце разгорелося,
Его белое тело распотелося.
Воспроговорят калики таковы слова:
«Что чувствуешь в себе, Илья?»
Бил челом Илья, калик поздравствовал:
«Слышу в себе силушку великую».
Говорят калики перехожие:
«Будешь ты, Илья, великий богатырь,
И смерть тебе па бою не писана:
Бейся-ратися со всяким богатырем
И со всею поляницею удалой…»
Отряд, вышедший из Карачарова, особо не таился, но и на рожон не лез. Храбростью не бахвалился. Знали, что вокруг люди разных племен и языков и каждый за свою правду стоит супротив соседей. И наречия у всех разные, и вера… А киевских князей хоть и почитали за власть, но дани им норовили не платить, отсиживаясь на залесских украинах каганата Киевского. То, что карачаровский род выслал в Киев Илью, для окрестного люда секретом не было. Вроде никто никого не видал, никто ни с кем не переговаривался, а весть мигом все племена облетела и до самых дальних докатилась. Запомнили имя идущего в дружину князя киевского Владимира – Илья. Но пока что знали о нем, что это сидень карачаровский, который в городище своем сидел тихо, с соседями не враждовал, но и своих обижать не позволял. А тут явились к нему из Киева монахи – калики перехожие, и оставил он отчину свою и родителей. «То ли договор какой выполнял давний, то ли славы искать пошел в неведомые края?» – шептались окрестные славяне-кривичи.
Пересвистывалась по лесам соловая и белоглазая меря, на своем языке оповещая родичей про Илью…. Но большинство мерян были людьми мирными, жили с карачаровцами хоть и не в любви, а и не во вражде. Не мешали друг другу и ладно. Одни – охотники, другие – пахари.
Одни по лесам да ловам рыщут, другие – пашню орут; одни зверя промышляют, другие – хлеб растят. А земли вокруг много, и лесов и рек в достаточности, и на пашню, и на ловы всем хватило.
Протараторили об Илье болгары, а от болгар и к хазарам (что путь по Волге из Скандзы в Персию держали до пересечения с Великим шелковым путем) весть донеслась. Там порядок воинский все в точности, спешным делом, в Итиль-город донесение доставил. И призадумались хазары-иудеи, что держали в каспийской столице власть: «А не стягивает ли Владимир-князь войска для нападения на Хазарию, как это делали Хельги и Святослав?» – «Да нет! – отвечали другие. – Великий Пейсах надолго вразумил славян! Нападения на Хазарию не будет». Однако в Киев посылали спрос с лазутчиком к жившим там иудеям: «Какие думы князь Владимир по поводу похода на Хазарию имеет?»
Но из Киева отвечали, что походу на Итиль не бывать! Владимир о том и не помышляет. А что идет в Киев какой-то Илья, из беглых подданных Хазарского каганата, так ведь мало, что ли, их, бродников, скитается по дальним местам и пустыням? Придет час – изловим! Не он первый, не он последний! Пусть пока на воле потешится, как скотина, в луга отпущенная, тело нагуляет, а там его и словить можно, и если не на невольничий рынок отправить, то к какому-нибудь делу, для Хазарского каганата нужному, приладить… Скажем, на Византию или на Кавказ в поход. Там рабов либо добыть, либо голову сложить… И то и другое Хазарскому каганату на пользу. Князь же Владимир стольно-киевский никаких военных приготовлений не ведет и воинов не сокликает. А Илья этот, карачаровец муромский, идет неизвестно кем званный и для какой службы – неведомо. Самочинно.
«А что? Не напасть ли на Карачарово городище? Не взять ли там рабов для рахдонитов с Шелкового пути?» – запрашивали киевских иудеев из Хазарии.
«Нет! – отвечали знающие люди. – И Муром, и Карачаров отстоят от Волги-реки далеко. Илья ушел из городища, почитай, один, только несколько с ним дружинников-гридней. На пальцах пересчитать всех можно. Карачаров дружиной не уменьшился. И хоть невелика она, а пока воины кагана от Волги до городища доберутся – все люди из города убежать успеют, и в лесах их не найти. А дружина карачаровская много может вреда поделать. Кроме того, сейчас все племена в тех украинах залесских не в миру живут. А приди кто со стороны, пленить да неволить, – враз помирятся. И тогда они – сила!»
В каганате помнили, как объединились хазары горные и речные с иудеями-пастухами, когда на Дербент напали арабы. И как из этого единения родился Великий Хазарский каганат.
– Не надо врагов усиливать! – таков был приказ кагана. – Брать рабов из-за Урала. А украины Залесские пока не трогать. Для сей нивы время жатвы еще не подошло.
Потому успокоило чиновников хазарских самое главное сообщение: «У князя Владимира стольнокиевского денег на содержание даже небольшого нового отряда нет. Потому пойдет назад от Киева Илья-карачаровец несолоно хлебавши… Отпущенный восвояси за ненадобностью. Были бы у Владимира деньги – давно бы большое войско собрал. А так все бояре да гридни наперечет. И о том Илье-карачаровце ничего такого, чтобы его в дружину брать князю, не известно. Ничем он не прославлен и ни от кого не знаем! За что в княжеском терему его привечать да в гриднице, и без того переполненной, его оруженосцам место давать?» На том и позабыли на время про Илью.
А он шел неторопко по дороге, давно запущенной – со времен Святослава да Олега, что на камских болгар ходили да по Волге Итиль разорять сплавлялись, – не чищенной, не загаченной, буреломом заваленной да кустами проросшей, а где и леском молодым.
Калики перехожие дошли с ним до ловов и родовых рек мери соловой, белоглазой да и в сторону подались. Сказались – в Новгород…
Илья остался без советчиков и попутчиков. Крепко запало ему в душу все, что говорили старцы киевские, калики перехожие. Не просто понял он то, что они ему толковали, а сердцем принял: слава и сила державы грядущей – в Киеве. А сила Киева – в единении всех племен и языков в единый монолит, сплавленный верой православной. С теми думами и шел князю служить. Много он про Владимира худого слышал, да ведь не Владимиру служить шел, но князю киевскому: выходило, что, кроме как вокруг Киева, державу не сложить. Либо будет новая страна и народ в ней новый, либо никакого народа вскорости не станет – всех изведут лютый хазарин да варяги заморские.
Понимал он, что князю он вовсе не нужен! Мало ли кто придет службы княжеской искать… Ни родства, ни свойства у него в Киеве нет. Калики перехожие, конечно же, рассказали, кто в православной общине помочь Илье может, но сама-то община в Киеве не в большой чести. А монахи хоронились в древних пещерах, в переходах подземных киевских, где их никто достать не мог, а то бы давно на хазарские деньги перерезали бы всех.
Нужна была Илье слава, потому что родством он не вышел и знатных родаков не имел. Слава – вот что выше знатности, слава – вот что человека безвестного сразу всеми знаемым делает. Долго думал над этим Илья, и в седле качаясь в такт хлынце Бурушки косматенького, и у костров ночных, а пуще всего в молитвах ко святым угодникам и Заступнице Богородице.
– Господи, помоги, Господи, вразуми! Возьми щит заступничества Своего, покрой меня милостью Твоею, ибо не о себе помышляю, но о всем народе православном… – шептал Илья, встречая молитвой рассветы.
Отроки, что шли верст на пять впереди Ильи, вернулись с вестью:
– Дале дороги нет! Разбойник соловый, белоглазый перекрыл. Поборы самочинно творит и берет пошлины подорожные как ему вздумается. А того ведь разбойника все страшатся, и в такую он силу вошел, что пошлины ему загодя высылают, да и то, расплатившись, никто без опаски не ездит, потому соловый истинно разбойник. Слова не держит, и ежели что из товаров или коней ему приглянется – берет без стыда, а борониться станешь – лютой смертью казнит.
– Что ж он так своевольничает? – удивился Илья. – Аль на него управы нет?
– А какая тут управа? Князь киевский далеко, а хазары сюды, в леса дремучие, не заходят; в полной своей власти пребывает разбойник. Так что силы у нас малые – надо бы места эти округ объехать!
А гридень карачаровский посетовал:
– Надо бы не конно идти, а на стругах по рекам сплавляться! Вот бы и миновали места эти разбойные.
– Как не так! – сказал Илья. – На реке как раз хазарам не то варягам в зубы и въедем! Они на каждом перекате заставы держат, а такие пошлины дерут, что нам весь Карачаров заложить придется, и то до Киева выкупов не хватит! Нельзя рекой идти!
– Смотри! – вздохнули отроки. – Ты у нас набольший!
– Силы у нас малые! – посетовал гридень. – А то бы заломать его, сатану! А придется тайно лесами обходить!
– Не придется! – сказал Илья.
Ночью, переобувшись в лапти, с одним ножом у пояса, пошел вперед, да не прямо, а здоровенного крюка от дороги загнул так, что к заставе мерянской подошел с тылу, никем не замеченный.
Была застава промеж двух болот на гати поставлена, как раз где гать из болота выходила на крепкую землю. Здесь роща была густая, дубовая. В лунном свете разглядел Илья и помосты, для засадных стрелков понаделанные, и укрытия их тайные. Все ему открылось, как разбой чинился: обоз либо конного путника на открытом безлесном болоте далеко видать. Вот его издали соловые и примечали, посвистом своим малым подымали всю засаду, к разбойному нападению изготавливались. А как проезжий – конный ли, пеший – к твердой земле подходил, где вовсе гать узкой становилась, путали его свистом лютым да криком, а может, и еще чем… Кони-то от страха, от неожиданности с гати сшибалися, в болотине вязли, тут их голыми руками и брали…
– Не так страшен черт, как его малюют! – сказал Илья, воротясь под утро к своим. – Многих соловей поклевал, а нами авось подавится. – И завалился спать до полудня.
– Илья! – будил его гридень. – Уж солнце высоко… Идем аль нет?
– А вот и славно, что высоко! – щурясь и почесывая смоляную кудрявую бороду, сказал Илья. – Оно нам и надобно, потому что от солнца на разбойника заходить станем, чтобы ему стрелить нас несподручно было.
Илья подробно растолковал каждому, как нужно действовать. Каждого расспросил, что да как тот станет делать… И маленький отряд вышел к болоту, сам же Илья пошел в обход по оставленным ночью приметкам. Он вышел как раз в тот момент, когда на дальнем краю болота показались кони и волокуши его товарищей. Тихий посвист собрал всех соловых, быстро и толково разобравшихся по засаде. Илья стоял, затаясь в густом орешнике, и смотрел, как желтоволосые, в рубашках из сыромятной кожи, в кожаных белых штанах, лучники занимают позицию.
Илья ждал вождя – самого разбойника, самого Одихмантьевича, как именовала его молва.
Немолодой, коротконогий и широкоплечий вождь полез по приставленной лестнице на помост, устроенный на дубе среди густой листвы. Илья хорошо рассмотрел его гладкое безусое лицо, лисьего цвета бороду под подбородком, жабий тонкогубый рот… Дорогой лук с накладками, короткий меч и нож на поясе. Он что-то тихонько просвистел своим воинам. Они ответили ему таким же тихим свистом. Так, переговариваясь свистом, они дожидались проезжающих, которые еле тянулись по гати. Впереди шел всего один конник, а дальше – волокуши и конные носилки.
Илья приказал своим двигаться как можно медленнее, чтобы воины в засаде перегорели жаждой боя, истомились в ожидании. Ему было видно, как его товарищи останавливались, перекладывали вьюки, еле-еле подходя к твердой земле, где их ждала засада. Воины Соловья Одихмантьевича пересвистывались все нетерпеливее. Некоторые, не выдержав, уже спускались с помостов и изготавливались в кустах к рукопашной.
Илья не боялся, что его заметят. Ветер дул ему в лицо, а солнце светило в спину. И даже если бы Бурушка заржал, то Соловей не обратил бы на это особого внимания. По гати шли кони, и, откуда донеслось ржание, было не понять!
Наконец не выдержал сам Одихмантьевич.
Он что-то властно присвистнул-сказал – бойцы кинулись к дороге, и тут раздался страшный, переливчатый, сверлящий уши свист.
«Не зря сказано, что Соловей свистом шапку над крышей держит!» – подумал Илья, едва удерживая Бурушку, который захрапел и забился. Под переливчатый свист воины кинулись к болоту. Илья видел, что там, развернув коней и перегородив гать волокушами, изготовились к бою его лучники. Соловей не ожидал такого отпора и тут же послал подмогу – всех, кто оставался рядом с ним. Вторая группа бойцов с луками и короткими мечами бросилась к дороге.
– Ну, вот и ладно! – сказал, трогая коня, Илья. – Теперь один на один можно ратиться.
Он неторопливо выехал на поляну за дубом, взял в руки лук и наложил стрелу.
Одихмантьевич на дереве стоял к нему спиной, весь поглощенный тем, что происходило на гати. Илья мог всадить ему стрелу промеж широких лопаток, но он был воин, и кодекс воинской чести почитал выше своей головы.
– Эй! – крикнул он соловому. – Обернись!
Одихмантьевич резко повернулся.
– Как ратиться будем? – спокойно сказал Илья. – На мечах, на копьях, а можно и по-кулачному?..
Одихмантьевич свистнул как-то по-особенному – вероятно, собирал своих на подмогу – и тут же пустил в Илью стрелу. Тяжелая стрела с кованым тупым наконечником, чтобы не убивать, а в полон брать, глухо стукнула Илье в грудь, обтянутую кольчугой. Он пошатнулся в седле.
– Вишь, какой ты невежа! – сказал он, сплюнув кровью. – Не желаешь, значит, по чести ратиться, все разбойным манером норовишь.
Одихмантьевич, волнуясь, пустил еще пару стрел, теперь уже остроконечных, боевых, но целиться ему приходилось против солнца, и силуэт Ильи плыл, потому что доспехи, кольчуга и шлем блестели и слепили глаза.
Илья натянул короткий и тяжелый лук, который был принят за главный у степняков, и, качнувшись вослед стреле, послал ее, словно вбил, разбойнику в голову Соловей, взмахнув руками, ломая ветки, повалился с моста на землю. Илья подскакал и, свесившись с седла, поднял грузного рыжего Одихмантьевича, как баранью тушу положил поперек седла. Быстро связал ему руки и прикрутил к передней луке. Одихмантьевич пришел в себя. Стрела выбила ему глаз. Он окривел. Илья из переметной сумы достал чистое полотенце и туго перевязал раненому голову.
Он, Илья, не испытывал к поверженному разбойнику никакой ненависти, поэтому и был совершенно спокоен. Придерживая раненого так, чтобы не трясти его и не причинить лишнюю боль, выехал к болоту.
А на болоте бой шел к завершению. Соловьевичи расстреляли все стрелы. Напрасно посвистывали они, оборачиваясь в тому месту, где на дубе сидел их вождь, прося помощи. Помощь не шла!
Гридни же Ильи в стрелах не нуждались и брали их, сколько было надобно, из открытого заранее тюка. Стрелы из-за поставленных поперек гати волокуш летели непрерывно, не давая соловьевичам подойти. Когда же оборонявшиеся увидели вдалеке, за спинами нападавших, Илью, то не могли удержать радостных криков.
Немолодой гридень тут же вытащил меч и полез через завал, чтобы в тесном бою посчитаться с разбойниками. А те, расстреляв все стрелы, спина к спине жались, выставив мечи, потому что щитов у них, по разбойному делу, не было, доспехов – никаких и мечи много короче карачаровских.
– Ну вот! – сказал Илья, поднимая Одихмантьевича. – Пришел и на крапиву мороз… Кончились разбойства твои.
Соловей тяжело вздохнул. Прикрыл единственный теперь свой зеленый глаз. Бой на болоте прекратился. И соловьевичи, и карачаровцы стояли опустив мечи. Но победа была за гриднями Ильи. Пять разбойников валялись на гати, со стрелами в головах и в горле. Двое сидели, пытаясь выдернуть каленые жала из рук и ног, а среди карачаровцев не было даже ни одного раненого.
– Убивать будешь или хазарам продашь? – вдруг по-славянски спросил Одихмантьевич.
– И убивать не буду, и торговать людьми не стану! Наш Бог милосерден и милосердным прегрешения прощает, а я Спаса моего Господа всем сердцем люблю. Видишь вот, он мне на тебя победу даровал!
– Твой Бог сильнее наших! – признал Соловей.
– Он добрее ваших, – сказал Илья. – Господь наш Иисус Христос заповедал христианам со всеми в мире и любви жить. И мы с тобой воевать боле не станем, а мир сотворим. И людей я твоих неволить не буду, и другим не дам. А вот тебя повезу в Киев, ко князю Владимиру, – ты в его вотчине разбой вел, ты с ним и говорить станешь, как дале проживать намерен.
– Я твой пленник, – сказал своим пришепетывающим говором Соловей, – мне спорить не приходится.
Он как-то затейливо присвистнул, и воины его покорно побросали мечи. Вместе с гриднями Ильи они перевязали раненых, посадили их на коней и пошли в селение Соловья.
Оно было похоже и на Карачарово городище, и на славянские поселения. Тот же частокол, те же рвы и валы. Только сделано было все поплоше, надвратной башни не было, да и угловые были без задней стены: так, только лучникам прикрытие. Видать, полагались местные обитатели не на крепкие стены, а на дремучие леса.
Ворота городища распахнулись, и под вой и причитание белобрысых и конопатых женщин карачаровцы и пленные въехали внутрь. Ото всех домов-полуземлянок бежали мужчины с рогатинами, копьями и луками. Но Одихмантьевич что-то просвистел, и они убрали оружие. На своем свистящем и шипящем языке он что-то сказал старикам, которые кучкой стояли на площади, и те покорно разошлись. Через некоторое время они вернулись. И стали бросать к ногам Бурушки медвежьи шкуры, шкурки белок, горностаев, куниц, а поверх всего кожаные мешочки с деньгами – это был выкуп за пленных.
Илья посмотрел монеты. Деньги арабского серебра были явно хазарские.
– Откуда серебро? – спросил Илья.
– Торгуем, – уклончиво ответил Одихмантьевич.
– Людьми? – спросил Илья, показывая на загоны и срубы, где горами лежали деревянные шейные колодки, в которых водили рабов. – Вот что я вам скажу, соловьевичи… – своим низким голосом пророкотал Илья. – Ваших пленников отпускаю без выкупа. Но вам зарок кладу: ежели опять хазарам людей ловить станете – вернусь и селение ваше все разорю и выжгу, а вас самих в полон отдам!
Ведуны-знахари наложили на выбитую глазницу Соловья какие-то снадобья, дали мазей с собою в дорогу, потому что Илья ночевать у них не стал. Это было бы уже верхом безрассудства. И так, когда знахари пользовали Соловья, отроки Ильи мечи держали обнаженными.
Сам Одихмантьевич о пощаде не просил, понимая, что эта просьба бессмысленна. Никто его не отпустит, потому что он самый важный залог тому, что на карачаровцев никто не нападет. Уж как бы врасплох ни были бы взяты воины Ильи, а перед тем, как погибнуть, полоснули бы Одихмантьевича по горлу ножом. То, что в те времена брали заложников, было общепринято: именно наличие заложников гарантировало безопасную дорогу от одного места в другое. Правда, редко кто возил таких, как вождь мерянский, знаменитый Соловей-разбойник. И везли его не до ближайшего селения, чтобы выменять на других заложников, но в сам стольный Киев-град.
О чем думали они в долгой дороге, у ночных костров – карачаровский сидень Илья и соловый вождь мери Одихмантьевич?
Мучась от головной боли, он не мог уснуть и единственным своим зеленым глазом рассматривал взявшего его в плен воина.
Илья был высок и крепок, во всей ухватке его, в манере сидеть на коне сквозила страшная сила. И вооружен он был не так, как все, кого видел прежде Одихмантьевич. Не так были одеты и вооружены варяги, не так и хазары. Не однажды смотрел разбойник плененный, как одевается и снаряжается Илья. Потому что не брезговал воитель частым умыванием и баней. Парился долго, будто век жил с вятичами или с мерей. Выбегал из бани багровый, голый и кидался в ледяную реку или колодец, ежели случалось мыться в каком селище либо городище. В бане хвощался вениками березовыми, дубовыми, можжевеловыми… Выл и стонал от наслаждения. Выйдя из бани, утирался, будто князь, холстинковым полотенцем и сидел-остывал на лавочке, привалясь широченной спиною своею к бревенчатой банной стене, – гора мышц, жилами перевитая. Темные густые кудри его были подстрижены в скобку, странен был гололицему мере молодой человек с густой кудрявою бородой и усами скобкой.
А встанет Илья – медведь медведем. Даже ходит раскачиваясь, как хозяин леса.
На распаренное тело свое надевал Илья посконную белую рубаху и узкие порты, как принято у славян. Но далее наряд его был воинским, здешним местам непривычным. Поверх сподней рубахи надевали отроки на Илью стеганый (вымоченный в соли и потому колом стоявший) тегилей, как это делали болгары и хазары. На ноги – сапоги с медными поножами, закрывавшими голень от удара – копьем ли, мечом ли, стрелою ли… А поверх тегилея – кольчугу диковинную, из многих колец сплетенную хитростно, – ее ни ножом, ни стрелою не возьмешь. Разве что ударом копья оглушишь, ребра переломишь… Но на тот случай надевал Илья поверх кольчуги панцирь кованый, спереди и сзади от любого удара защищавший. Голову покрывал черным клобуком, а как к бою готовился, вместо клобука надевал войлочную тафью с наушниками да шлем островерхий с назатыльником да с кольчугою, на шею свисавшею. Опускал стрелку, чтобы переносицу от меча защитить, а к передней части шлема крепил личину – навовсе в железо закованным оказывался. И перчатки у него были либо кольчужные, либо кожаные с металлическими бляшками. А чтобы не сомлеть в железном доспехе, набрасывал на плечи плащ легкой ткани заморской, с Востока дальнего ввезенный, как лазурь на солнце игравший. Отроки помогали Илье сесть в седло, так тяжел он был. Громадный конь его, с черною, чуть не до земли гривою, и тот приседал от тяжести всадника. Но когда со своей страшной тяжестью поднимался Бурушка в галоп, казалось, любую стену пробьет широкою своей грудью.
Удивляло Солового и то, что каждую свободную минуту, когда кони отдыхали или паслись, Илья обучал отроков, бился с ними и на кулачки, и на мечах, и на копьях. И каждый из его немногочисленной челяди превосходил всех известных Одихмантьевичу воинов. И каков же был Илья, если взять они его всем скопом не могли, а он ратился с ними не более чем в четверть силы, как с ребятами не то со щенками играючи. И при такой силе и тяжести был Илья резов и верток. Стрелы на лету хватал, а нож засапожный метал, как природный меря, – на полета шагов в денежку.
Присматривался через пламя костра вечернего и карачаровец Илья к пленнику своему, и хоть говорили они мало, а все друг про друга понимали. Понимал Илья, что соловый мурома Одихмантьевич не по своей воле оказался с родовыми землями на дороге проезжей, меж двух путей: «из варяг в греки» да «из варяг в Хазарию». Первый путь – по верховьям Волги да через переволоку на Днепровский путь – держали русы-варяги, а второй – по Волге – принадлежал хазарам, примучившим болгар камских. Самая граница владений хазарских подступала к родовым ловам и перевесям Одихмантьевым. Потому не мог он заниматься ни охотою, ни рыбною ловлею, ни бортничеством, а хлебопашеством и не умел никогда.
Стал Одихмантьевич рабов-челядинов для хазар и для варягов по окрестным селищам имать, из славянских поселений, болгарских, а более всего вятичей, что селились по землям муромским; да и своим корнем, мерянским да муромским, не побрезговал.
Рабов покупали и варяги и хазары. Везли их на юг в страны полуденные. Сказывали, самый большой рынок рабов в Итиле – столице хазарской, через которую и морские и караванные пути во все страны света пролегали, по Великому пути из Кордовы испанской в Пекин. Из Гардарики – страны русов, из Скандзы – в Багдад… На этот рынок свозили пленников со всей земли: от гор Уральских, из земли гузов, из племен печенегов, но более всего от языков славянских – вятичей с Оки и Волги, из земель кагана киевского. В старые времена торговали рабами только купцы из Хазарин, но потом торговлю эту частью перехватили у них варяги-русы. Те, что на ладьях своих по всем морям плавали. От моря темного Студеного до моря Чермного теплого, что до самого Царьграда катит волны свои. Однако и хазарских купцов, и русов было мало, налетали они дружинами небольшими и более скупали рабов у местных князей, чем сами ловили. Могли хазары на непокорных и большое войско привести. Одихмантьевич видал их не единожды. Были в тех войсках хазары разные: хазары белые и хазары черные, хазары-иудеи и хазары-тюрки, были и все народы в Хазарском каганате, дань Итилю платившие: и болгары, и печенеги, и вовсе незнаемые ясы, буртасы и даже неизвестно откуда приведенные готы черноморские, а уж мелких родов – не счесть… Как таким не покориться да не платить дани?
Но временами поздними пришли каганы русов: Хельги-старый[8], а до него – Аскольд-варяг, сильно побили хазарские рати. И хоть потом хазары вновь заставили Киев дань платить, а все ж не те стали… Отец Одихмантьевича ему рассказывал, как пришел князь великий киевский Святослав и как побил он многих болгар и хазар. Диковинный был князь – и не варяг, и не славянин. Говорил и по-варяжски и по-славянски, а хохол во лбу носил, как степняк… Кто только в его дружине не состоял! И торки, и русы, но все же была дружина в основе своей славянская. Славянских богов чтили, славянским идолам жертвы носили: петухов да быков, а то и людей…
Шибко тогда Одихманово племя боялось. Далеко на север откочевало. Но Святослав на Волгу прошел много южнее, а назад не возвращался. Другим путем в Киев пошел. Разгромил Итиль, перешел на Черное море и по Днепру вверх поднялся в стольный град свой.
И опять стала мурома соловая людей имати (а пуще всего малолетних, кои родство свое забыть могут в новых странах да назад бежать не станут) и русам да хазарам продавать. Но при Святославе русы слабеть стали. Меньше в них стало варяжского корня, все больше славяне русами стали зваться. И торговля людьми почти замерла, потому что среди русов стали попадаться люди с крестами на шнурках, которые верили невидимому Богу, и чтили Его бескровно, и рабами не торговали.
Потому служил Одихмантьевич хазарам, но если приходили дружинники киевские, от них данью малой откупался. Заходили они на полюдье редко. Больно далеко были леса муромские от Киева – матери городов. «А этот! – думал Соловей. – И не дружинник, а в Киев торопится! Зачем?»
И смутная догадка, что все дело в том маленьком кипарисовом крестике, что на нитяном гайтане виднеется в распахнутом вороте Ильиной рубахи, заставляла его внимательнее вслушиваться в слова молитв, которые распевали отроки Ильи и он сам на утренней и вечерней молитве.
«Но ведь Киев – самое гнездо языческое! – думал Соловей. – Там ведь самое большое славянское языческое капище. Не так давно туда всех знаменитых идолов свозили. На горе им святилище строили… Правда, с этими идолами не все гладко вышло: разные племена почитали разных богов. Своих богов, как родичей, не отдавали, а чужим богам не служили, а ругались! Потому бывали на местах служения такие драки, что до муромских лесов про них слухи докатывались…»
И хоть, говорят, сильны и другие боги в Киеве и служат своим богам и христиане, и подольские иудеи, и даже мусульмане, что приняли новую веру и вынуждены были бежать с Волги, а все же главные боги, Перун да Сварог, – боги славянские, языческие. Им Киев-град и все племена – варяги, русы, древляне, тиверцы, уличи, северяне-вятичи, радимичи, полочане, словены – жертвы несут да костры возжигают. А боги мери, чуди, веси, муромы на Перуна да Сварога походят, потому Киев-град Соловью не враждебный. Боги не оставят Одихмантьевича, который всегда служил им. Кормил их кровью и жертвы всякие приносил, в том числе и пленников. Так что ехал в Киев Соловей, надеясь, что князь его вернет в его земли, только заставит клятвы на верность принести и служить Киеву, как уже не однажды делали другие киевские князья: Хельги-старый, Янгвар, которого за жадность разорвали меж двух берез древляне, Хельги – регина русов, Святослав-князь, а вот теперь – Владимир…
И не было особого труда клятву принести новому князю. Старый-то погиб, стало быть, и клятвы ему нет. Можно теперь и новому князю покориться.
Правда, Соловей клялся в верности хазарам… Но хазары далеко… Да и обязательств своих он не нарушал. Рабов поставлял на Великий шелковый путь исправно. Кстати, может быть, в Киеве община подольских хазар-иудеев заступится за своего союзника, за верного Соловья-разбойника. А уж он потом рабами от них откупится. Надежды у Одихмантьевича были, и небезосновательные. Но меркли они, когда видел он широкую спину Ильи. Человека, для него совсем непонятного: ни киевского князя дружинник, ни князь, ни вождь… Клятв никому никаких не давал, а вот рвется в Киев! Пленника везет, который в Киеве, может, и гостем будет, а сам Илья – пленником! Но едет! И работорговцам Соловья не продает, и выкупа не берет… Непонятный, как тот невидимый Бог, которому он постоянно молится, человек этот, Илья из Карачарова…
Неторопливой хлынцой-трусцой шел крошечный отряд Ильи Муромца, сидня карачаровского, а слава бежала далеко впереди. Невидимые в лесах охотники присматривались к проезжающим да весть в свои становища несли. А как прошли Ильины отроки полпути – поредели леса. Стали слева появляться в рощах сначала поляны великие, а затем уж поля пошли, где рощицы малые гривками держались да затягивала, буйная на переломе лета, все овраги зелень. Начала краснеть бузина, начали розоветь бока у диких яблок, что попадались вдоль тропы-дороженьки…
В попадавшихся редко селищах и погостах путников встречали радушно. Соловья разглядывали с любопытством. Много про его куражества наслышаны были. Иные дивились, что он человек собою, потому – ходили слухи, будто он птица-оборотень.
Раза два летели из чащи в путников стрелы да выскакивали лихие разбойники. Однако их Илья на щит брал да плетью одной учил. Панцирь его стрелы пробить не могли, а в бою рукопашном никто с ним не мог сравниться.
– Что-то больно легко идем! – вздыхал Илья. – Говорили, что дорога вовсе непроезжая, ан вот нам и супротивников нет…
– Нет, потому что слава о тебе пошла как о воителе, – говорил старый гридень. – А случись тут крестьянину ехать неоружному, так и ждать долго не придется – наскочат лихие людишки. Известное дело: вдоль дорог племена разбоем живут. А ты иди да радуйся, что тебя не тревожит никто…
– Это меня всего более тревожит! – вздыхал Илья. – Когда хорошо все – мне особенно боязно. Беды жду!
– Да ну тя, накличешь еще, – плевался гридень.
Так и далее странствовали…
Он пустил добра коня да и богатырского,
Он поехал-то дорожкой прямоезжею.
Его добрый конь да богатырскии
С горы на гору стал перескакивать,
С холмы на холму стал перемахивать,
Мелки реченьки, озерка промеж ног спущал.
Подъезжает он ко реченьке Смородинке,
Да ко тоей он ко грязи он ко черноей,
Да ко тоей ко березе ко покляпые,
К тому славному кресту ко Леванидову.
Засвистал-то Соловей да и по-соловьевому,
Закричал злодей-разбойник по-звериному,
Так все травушки-муравы уплеталися,
Да и лазуревы цветочки осыпалися,
Темны лесушки к земле вси приклонилися…
А тут старыя казак да Илья Муромец,
Да берет-то он свой тугой лук разрывчатый,
Во свои берет во белы он во ручушки,
Он тетивочку шелковенькую натягивал,
А он стрелочку каленую накладывал,
То он стрелил в того Соловья-разбойника,
Ему выбирал право око со косицею.
Он пустил-то Соловья да на сыру землю,
Пристегнул его ко правому ко стремечку булатному,
Он повез его по славному по чисту полю,
Мимо гнездышко повез да соловьиное…
Беда себя ждать не заставила. В пяти днях пути от Киева отряд увидел первые сожженные села и первых убитых. Старый гридень, Илья и Одихмантьевич, который вроде оправился и пообвык в отряде Ильи и почти уже не чувствовал себя пленником, сунулись следы глядеть.
Села были славянские, а убитые – старики да несколько непогребенных воинов. Воины были полуодеты и безоружны – содрали с них оружие, что ли?
– Да и не было его! – сказал Илья, переворачивая на рассеченную спину молодого парня с удивленно раскрытыми глазами. – Не успели они справиться.