Донья Арасели отвела доктору милую, веселую комнатку с окнами во внутренний дворик. Вдоль стен – апельсиновые и лимонные деревья, в центре – фонтан, низвергающий прозрачные струи в мраморную чашу с золотыми рыбками. Цветы и журчание фонтанов услаждают обоняние и слух. В опрятной, чистой комнате – кровать, стулья, ночной столик и письменный стол.
Хозяйка, сказав, что он может отдохнуть до трех часов дня, когда будет подан обед, покинула его.
До трех часов оставалось совсем немного, доктор не ощущал усталости и стал расхаживать по комнате, собираясь с мыслями.
Некоторые люди всегда мыслят ясно, другие – туманно. Доктор принадлежал ко второму типу. Это не значит, что он видел и чувствовал меньше или хуже других. Может быть, туманность мысли как раз и характеризует тех, кто слишком много видит. Те, кто видит только то, что им подходит, нравится или льстит, видят или думают, что видят все это четко и ясно; те же, кто видит и то, что им не подходит, колеблются и мыслят путано. В их мозгу постоянно роятся противоборствующие идеи и намерения.
Путаные и противоречивые мысли делают реальные предметы нечеткими, расплывчатыми, что порождает, в свою очередь, сомнения. Наш доктор тоже испытывал сомнение: «Как понимать мои чувства к кузине?» Ему ясно было, что она хороша собой, элегантна, умна, но он не знал, добра она или зла. Он не был склонен думать, что она добра или зла наполовину. Он полагал, что она либо само небо, либо сонмище демонов.
Будучи пылким романтиком, он испытывал склонность к преувеличениям и рассуждал примерно так: «В ней мое спасение или моя гибель, мой ад или моя слава, она мой Табор[59] или Голгофа».
Было совершенно ясно, что Констансия ему небезразлична, что он почти влюбился в нее, но тут же задавал себе вопрос: «Однако чем ответит она на мою любовь? Способна ли она понять мое чувство?»
Попробуем и мы разобраться во всем этом, раз доктор не мог найти ответа. Впрочем, он не мог найти ответа и на другие вопросы, так как слишком много знал.
Любил он или не любил Констансию в том смысле, в котором обычно понимается это чувство? Сам он давал тысячу различных определений любви, и потому выходило, что и любил и не любил. Если понимать под любовью то, что ему, пылкому юноше, она нравилась своей красотой, свежестью, элегантностью, изяществом, даже кокетливостью, это значит, что он мог бы последовательно или одновременно влюбиться во всех девушек, обладающих сходными добродетелями. «Любовь, – говорил он себе, – чувство исключительное, следовательно, я не могу назвать мое чувство к кузине истинной любовью». Может быть, он любит ее за то, что в ее лице, глазах, улыбке видит родственную душу, натуру одаренную, умную, страстную? Доктору иногда казалось, что он любит ее именно за это, и тогда приходилось согласиться, что он любит ее не просто как женщину, но как женщину исключительную, способную вызвать истинную любовь или, по крайней мере, заставить предпочесть себя всем остальным. Тогда выходило, что доктор уже попал в любовные сети. Но не примешалось ли к этой неожиданно вспыхнувшей любви какое-то другое чувство, например корысть? Не походило ли его чувство на ту любовь, которую испытывал пророк Илья к ворону?[60] Мысленно он лишал ее ренты и вообще всяких шансов на наследство. Ограбив ее, он почувствовал, что любовный пыл его несколько охладевает, умеряется, но все же не исчезает окончательно; в душе сохраняется еще образ Констансии, но становится расплывчатым. Доктор понимал, что, лишив свою избранницу доходов, он должен был компенсировать этот недостаток, наградив ее более поэтическими достоинствами, что сделало бы образ более четким. Словом, необходимо, чтобы его любовь придала ее образу чистые, совершенные линии либо нарисовала совсем иной образ.
Может быть, его любовь к Констансии вызвана только тщеславием и эгоизмом? Доктор соглашался и с этим, В самом деле, разве можно найти любовь, возбужденную человеческим существом и нашедшую отклик в другом человеческом сердце, в чистом виде, без примеси каких-то низменных чувств? Ведь и золотой самородок редко встречается без примеси пустых пород. Любовь – тот же самородок: только огонь, который она в себе таит, может очистить ее в плавильне души; если душа достаточно крепка и закалена, чтобы выдержать невероятный жар, в ней образуются зерна чистой любви, наподобие кристаллов чистого, высокопробного золота. Когда доктор дошел до этого металлургического сравнения, он понял, что высоко ценит кузину, настолько высоко, что сама мысль о каких-то непоэтических примесях огорчила его.
«Что же кузина могла подумать обо мне?» – это был второй вопрос, который доктор задавал себе. Он ощущал в себе благородное желание нравиться и вместе с тем испытывал страх от того, что мог не понравиться кузине. Может быть, это и есть признак той возвышенной любви, о которой он мечтал? Никоим образом. Доктор принадлежал к тем людям, которые хотят нравиться всему роду человеческому, даже тем, кто его не любит, или тем, чье мнение мало чего стоит. Однако он заметил, что его желание нравиться кузине было сильнее, чем желание нравиться кому-нибудь другому. Выше этого было только желание нравиться всем сразу, то есть жажда славы. Что же предпочесть: любовь толпы или любовь кузины? Способен ли он полюбить Констансию сильнее, чем славу? Здесь доктор останавливался в растерянности. Дело, видимо, стало за тем, чтобы обнаружить в глубинах души своей избранницы те сказочные сокровища, которыми он благородно наделял ее в своем воображении. Если бы он действительно обнаружил эти сокровища, то предпочел бы кузину славе. Это возможно только в том случае, если бы кузина была такой доброй или такой злой, какой он ее себе воображал. Даже если бы она была зла, он мог бы полюбить ее возвышенной любовью. Ну, а что, если она окажется ни доброй, ни злой, ни умной, ни глупой, а существом посредственным? Нет, доктор не мог бы ее полюбить, разве что в одном случае: если бы в металле ее голоса, в жгучем взгляде, в гармонии черт лица, в движениях тела, в магнетической атмосфере, окружающей ее, оказалась какая-то таинственная притягательная сила, не осознанная даже ею самою. Только это могло соблазнить и пленить такого человека, как он. Так демоны или духи послушно являются на зов того, кто знает формулу заклинания, хотя и не понимает ни значения отдельных слов, ни причины их действенности; так артист голосом или инструментом пробуждает в возвышенной душе мысли и чувства, о которых сам он не имеет ни малейшего представления.
Все это и тысячи подобных вещей проносились в голове доктора; вихрь беспорядочных мыслей и разноречивых чувств.
Его занимали и совсем тривиальные вещи. Он думал о том, что хорошо бы ей понравиться, а для этого он не должен выглядеть смешным. Доктор заметил, что кузина – большая охотница до шуток. Вместе с любовью рос и его страх стать мишенью ее насмешек. Чем больше он думал о том, что любит ее, тем сильнее одолевал его этот страх. Здесь следует сказать, даже рискуя тем, что наш герой может много потерять в глазах читательниц (если таковые найдутся), об одном его предубеждении: он был невысокого мнения о женском уме, считая, что даже самая умная из женщин не превосходит развитием десятилетнее дитя. И тем не менее он боялся показаться кузине смешным.
Хотя он был крайне наивен и простодушен, он все же подозревал, что портрет, который послала донья Ана донье Арасели, где он был изображен в докторской мантии и в шапочке с кисточкой, мог вызвать насмешку кузины. Он понимал, конечно, что портрет плохо исполнен – он ведь стоил всего шесть дуро – и что у него там слишком напыщенный вид, «Ну что же, – рассуждал доктор, – она воображала меня этаким сухарем-педантом, провинциальным чудаком. Тем лучше. Теперь, увидев меня, она переменит мнение. Я был прав, предполагая, что этого дьяволенка не пленишь ни мундиром офицера копейщиков, ни костюмом члена клуба верховой езды. Взял я их только потому, чтобы не огорчать матушку. Пусть они так и лежат на дне чемодана – я о них и словом не обмолвлюсь».
Приняв смелое решение не использовать униформу для завоевания сердца кузины, доктор подумал еще об одном затруднении – большего масштаба, если вообще можно себе представить большее затруднение. «Что делать со всеми этими ореховыми печеньями, вареньями и прочей снедью? Прилично ли было везти их в подарок?» – спрашивал он себя.
Тут доктор вспомнил стихи из «Кошкомахии»[61], где поэт говорит о подарке, который Мисифус посылает Сапакильде:
И ни платья, и ни рубинов
Наконец увидали в подарок,
Кот привез сыр купеческих марок
И большую гусиную ножку,
Да чего уж… И устриц немножко.
То, что он привез с собой, было похоже на кошачьи подарки, и он с горечью подумал о своей нищете. Он сожалел, что вместо паштетов и сладостей не мог привезти ни браслетов, ни бриллиантов, ни жемчужных ожерелий, ни дорогого медальона с изумрудами и рубинами. Но ведь в Вильябермехе не было других драгоценностей, кроме тех, что замуровала его прабабка, перуанская принцесса. Однако они были надежно спрятаны.
Затруднение состояло в том, чтобы достойно вручить эти жалкие сиропы и паштеты. Но ведь и дары волхвов – мирра, золото и ладан – не были более приятны богу, чем деревенские подношения пастухов. Однако душа доктора не успокоилась от этого сопоставления. При одной мысли, что ему нужно вручать сиропы и паштеты, он заливался краской. Может быть, передать все это донье Арасели как подарок матери и тем самым снять с себя всякую ответственность? Но ведь это явное нарушение сыновнего долга и к тому же проявление трусости. Не перепоручить ли все это Респетилье? Пусть он вручит подарки какой-нибудь служанке, а та уже – донье Арасели. На первый взгляд это неплохой выход, но по зрелом размышлении доктор решил, что этот способ таит в себе много неудобств и чреват опасностями. Андалусийские служанки – большие лакомки и либо сами все проглотят, либо растащат сладости по домам, будут угощать своих женихов, ополовинят гостинцы, и когда они передадут остатки донье Арасели, ей уже нечего будет прятать в свои чуланы. Да, доктору пришлось долго ломать голову над тем, как выйти из трудного положения. Зачем он согласился взять эти подарки? «Я был слишком уступчив», – говорил он себе, забыв, однако, что там, в Вильябермехе, дыша деревенским воздухом, находясь вдали от насмешливой искусительницы кузины, он не считал зазорным или неприличным везти с собой пищевые дары. Теперь, наоборот, он сгущал краски, находя, что вручение подобных подарков достойно осмеяния. «Констансия будет смеяться надо мной, – терзал он себя, – наверняка она обратила внимание на упряжку из трех мулов, которые плелись за нами, и, несомненно, должна была заинтересоваться, что они везут, что лежит в тех корзинах и плетенках, и, может быть, прозой перескажет стихи из «Кошкомахии»:
И ни платья, и ни рубинов…
Она, конечно, рассмеется самым обидным образом, когда тетушка Арасели пошлет ей от меня виноградный сироп и паштеты. Я вынужден буду сказать, что эти гостинцы посылает моя матушка, и прибавлю, что она советует кушать паштет с шоколадным соусом. «Непременно, сеньор, именно с шоколадным – я люблю пикантные вещи», – скажет она. А что, если я вообще не буду упоминать о подарках и отдам их Респетилье? Пусть лопает. Нет, это не годится. Совсем не годится. Респетилья корыстолюбив: откроет, чего доброго, палатку на ярмарке, станет торговать, люди подумают, что он делает это для меня, и скажут: «Вот до чего докатился потомственный комендант крепости и замка Вильябермехи».
Пока доктор терзался таким образом, запутавшись в противоречиях, вошел Респетилья с баулами.
– Где мундиры? – тихо спросил доктор, чтобы никто посторонний не услышал его.
– В этом бауле, – ответил Респетилья, показывая на самый большой. – Прикажете вытащить офицерский? Думаю, что в нем хорошо пойти к двоюродной сестре.
– Нет, будь ты проклят! Оставь там и офицерский и неофицерский. Никому даже не заикайся о них.
– А что, барышне не нравятся военные?
– Именно. Помалкивай о мундирах.
– Боже мой, – отвечал на это Респетилья, – если барышне не нравится военная форма, чего же вы не взяли докторскую?
– Докторская ей тоже не нравится.
– Что же ей нравится?
– Не знаю. Кажется, ничего.
– А докторский костюм – шикарный. Помните, вы надевали его, когда у нас были священник и доктор. Им очень понравилось.
– Не болтай глупостей. И вообще поменьше болтай. Никому не говори, что я надевал мантию.
– Вот еще… Чего ж тут плохого? Помните, как ваша нянька Висента тоже захотела посмотреть, и вы надели для нее и шапочку, и черный балахон, и еще накидку. Висента, помню, сказала тогда: «Кто бы мог подумать, что из малыша выйдет такой важный доктор».
– Ну ладно, ладно. Тут нет никаких нянек. Везде свои обычаи и привычки. Здесь как в Гранаде, а не как у нас в Вильябермехе. Запомни это и помалкивай. То, что можно и даже нужно было говорить в Вильябермехе, здесь может показаться глупостью. О докторском платье тоже ни слова.
– О чем же тогда говорить?
– Ни о чем. Говори о себе. Обо мне вообще ничего не рассказывай. Помалкивай.
Респетилья умолк. Барин умылся, оделся к обеду в самое обыкновенное платье: брюки, сюртук, жилет.
Когда его позвали обедать и за столом донья Арасели сообщила, что Респетилья передал ей подарки от доньи Аны, доктор вздохнул с облегчением. Тетка Арасели без тени иронии похвалила сиропы, печенья и прочую снедь, включая и паштеты, и прибавила, что отослала большую часть племяннице, так как та большая лакомка. Теперь доктору стало неловко уже за то, что он стыдился своей родной Вильябермехи, и подарков, и даже матери, которая их посылала. Сущность того, что ныне называют дурным тоном, состоит в преувеличенном страхе впасть в него.
Пока доктор был занят этими мыслями и разговорами, его кузина Констансия и ее отец вели такой разговор:
– Здравствуй, дочка, – сказал дон Алонсо, входя в комнату, даже не сняв шпор. – Приехал наконец Фаустинито?
– Да, папа. Фаустинито приехал.
– Ты выезжала с теткой встречать его? Видела его? Говорила с ним?
– Да, папа.
Дон Алонсо испытующе посмотрел на дочь, стараясь угадать то впечатление, которое произвел на нее кузен.
Надо сказать, что дон Алонсо был любящим отцом. Более любящего отца трудно было себе представить. Дочь командовала им и делала с ним что хотела. Доном Алонсо владели две страсти: дочь и деньги. И то и другое составляло его гордость. Корыстолюбию он подчинялся точно так же, как горячо любимой дочери. Не было такой жертвы, которую он не принес бы во имя денег, не было такого каприза, который он не исполнил, чтобы угодить дочери, если при этом не нужно было жертвовать деньгами.
Дон Алонсо был резок, строг, противник всяких половинчатых и легкомысленных решений, но если речь шла о желаниях его дочери, он сдавался, хотя часто ворчал и сердился при этом.
– Я сожалею о том, что юноша приехал сюда, – сказал дон Алонсо после некоторой паузы. – Тысячу раз говорил тебе, что не надо его приглашать. Но ты же не слушаешься. Это чистое сумасбродство.
– Что же тут сумасбродного? Что из того, что я его пригласила? Полноте, папочка, не ворчите на меня.
– Разве не сумасбродство? Это же мой племянник, а не обезьянка для забавы.
– Послушай, папа, откуда ты взял, что мне нравится забавляться обезьянами? Фаустинито не обезьяна, и я не собираюсь им забавляться. Это было бы дурно с моей стороны. Но он и правда похож на обезьянку. Может быть, я займусь этой обезьянкой. Только по-хорошему: возьму и влюблюсь в него, да еще предложу ему свою белую ручку.
– Хотя и есть такая пословица: «Грушу поносит, а с собой уносит», я не верю, что ты говоришь серьезно. Как же получается? Ты вволю посмеялась над его портретом, а теперь приезжает Фаустинито собственной персоной, и ты влюбляешься в него. Признайся – мы здесь одни – ты пригласила его из чистого любопытства, чтобы посмеяться над ним?
– Признаюсь. И что из этого? Разве это грех? Считай, что он приехал развлечь меня на праздники. Разве от него убудет? Я не собираюсь его ни мучить, ни вешать, ни оскорблять.
– Ты полагаешь, что смеяться над несчастным юношей не грешно? Твоя тетка Арасели – кстати, ты ее наследница – простодушно принимает все это всерьез; она может рассердиться, узнав о твоих проделках.
– Об этих моих проделках, кроме тебя, никто не будет знать. От тебя у меня нет секретов. Я немного просчиталась. Не скажу, что я готова влюбиться в него, но он не показался мне таким смешным, как на портрете. Поверишь ли, он красив, совсем неглуп и вообще незаурядный молодой человек. Впрочем, мы можем присмотреться к нему внимательнее: тетушка устраивает сегодня вечером прием в его честь. Да, совсем забыла. Бедняжка привез нам кучу еды. Я велела поставить в кладовку. А его каурая лошадка совсем недурна.
– Теперь я вообще ничего не понимаю, – сказал дон Алонсо.
– По-моему, все понятно, – возразила донья Констансия.
– Оригинально! Что же все это значит?
– У нас с тобой получается сказка про белого бычка.
– Да, я повторяю: недопустимо делать из Фаустино посмешище. Я не хочу ссор между родственниками, не хочу, чтобы мы сами оскорбляли наш род и нашу кровь. И, по правде говоря, я не хочу, чтобы ты влюбилась в человека бедного как церковная мышь, способного только на то, чтобы проесть твое приданое. Ты думаешь, я много могу тебе дать? Ты же знаешь, что в последние годы пшеница и оливки плохо родятся, правительство душит налогами. Мадрид – это прорва, на которую не напасешься ни денег, ни продуктов. Вряд ли я могу много за тобой дать.
– Откуда мне все это знать? Но я уверена, что ты дашь мне столько, сколько я попрошу. Не можешь же ты отказать любящей дочери?
– Я ни в чем тебе не откажу, но у меня не так уж много денег. Я не крёз. Самое большее, что я смогу тебе дать, – это три тысячи дуро ренты. Чтобы жить здесь, это больше чем достаточно, но если ты уедешь в Мадрид или Севилью, это почти что ничего. На большее в ближайшее время рассчитывать трудно, хотя я, слава богу, здоров и надеюсь прожить еще лет двадцать.
– Желаю тебе прожить сто лет мне на радость, я так тебя люблю.
– Верю, что любишь, но ты непослушна и делаешь все, что тебе взбредет в голову. Я слишком тебя избаловал. Прошу тебя: не влюбляйся в этого голодранца.
– Тогда я над ним просто посмеюсь, заодно оскорблю наш род и нашу кровь, обижу тетку Арасели, хотя я ее наследница.
– Но ты не будешь над ним смеяться!
– Слушай, отец. В какой-то книжонке я прочла об одной вещи, которая называется дилеммой. Это когда у тебя есть два возможных выхода. Так и со мной: либо я над ним посмеюсь, либо выйду за него замуж. Выбирай любое.
– Забудь про эту дилемму. У тебя не два, а двадцать два выхода. И еще прибавь один: не кокетничать и не кружить голову кузену. Тогда он тихо-мирно вернется восвояси, как только пройдут праздники. Или вот еще один: если он в тебя влюбится, постарайся осторожненько сделать так, чтобы он в тебе разочаровался. А смеяться над ним или выходить за него замуж – ни к чему.
– Ты предлагаешь что-то очень мудреное. Есть только дилемма, самая что ни на есть главная дилемма: либо – замуж, либо – посмеяться. Отплатить бедняге насмешкой за его съестные подарки – разве это не великолепно? Сначала поднести подслащенную пилюлю, а потом отказать.
Исчерпав весь арсенал диалектики, дон Алонсо умолк, признав тем самым существование дилеммы, и поцеловал в лоб донью Констансию.
Она же повязала ему галстук, потрепала по щеке и, охватив своими белыми ручками его голову, несколько раз звонко чмокнула в лысину.
Дон Алонсо чувствовал себя в тот момент таким счастливым, что готов был дать не три, а целых четыре тысячи дуро. Ему не понравилось только то, что дочь серьезно подумывала о замужестве, но он успокаивал себя тем, что план этот мог обернуться шуткой, хотя и не очень деликатной.