Шарль сидел на крыльце, у ног его лежала собака, но сидел он в непривычной для себя позе: по обыкновению, он широко расставлял руки и ноги, сейчас же, наоборот, весь поджался, обхватил колени руками, уткнул в них подбородок. Он смотрел вдаль остановившимся взглядом, лицо имело выражение решительное, что, как правило, свидетельствовало о его неуверенности.
Жером тоже пристроился на ступеньках, но в метре от Шарля и молча закурил. Сгорбленная спина, всклокоченные на затылке волосы, серьезный вид – все говорило Жерому, хорошо знавшему Шарля, что тот глубоко опечален, а такое случалось с ним крайне редко. И все-таки Жером садистски выждал, чтобы Шарль заговорил первым. Затаенное недоброжелательство примешивалось к его состраданию, поскольку он знал, что, будь ситуация несколько иной, вернее, будь Алиса несколько иной, не будь она на сто голов выше его давнишнего приятеля и выше любовных приключений, какими их понимал Шарль, короче, будь у Шарля хоть малейший шанс соблазнить Алису, он бы не задумался, он бы у него ее отнял или попытался отнять. «Все права и все обязанности», – вспомнилось вдруг Жерому. Таков был девиз странного кодекса, который составили они вдвоем сами для себя много лет назад, в том переходном возрасте, когда лозунги бойскаутов еще довлеют отроку, но они уже подточены цинизмом; вот с этим-то наивным цинизмом подростков они и предусмотрели все обстоятельства своей жизни; один из законов, к примеру, гласил, что так же как дом друга – твой дом и не требуется никаких предлогов, чтобы в нем поселиться или заявиться среди ночи, точно так же и женщина друга есть добро, которое с легкостью можно у него отобрать, не навлекая на себя упреков, если она согласна, – в добродетель возводилось безразличие и полуанглийские-полуварварские нравы, прельщавшие воображение юных девственников (или наполовину девственников, поскольку Жером подозревал, что Шарль уже успел поладить с дочкой булочника).
В восемнадцать лет они еще во многом руководствовались своим кодексом: ни один, ни другой не спешили расставаться с отрочеством, во всяком случае, не настолько, чтобы открыто отречься от принятых законов или сжечь их. В результате они их сохранили. Впрочем, вплоть до описываемого времени оба нарушали их, полагая, например, что, когда едешь к другу, приятнее, чтоб он встретил тебя у поезда. Что касается женщин, то ни у одного из них никогда не возникало желания заполучить избранницу другого, и романы их развивались параллельно. Но сегодня, увлекшись Алисой, Шарль очень кстати вспомнил давний кодекс и ухаживал за ней в открытую. Между тем несчастный соблазнитель был явно не в лучшей форме: тонус его приближался к нижней отметке.
– Кончай вздыхать, – сказал Жером, – а то прямо смотреть больно.
Шарль живо обернулся к нему:
– Ты не сердишься? Нет, кроме шуток, ты на меня не в обиде?
Он выглядит встревоженным всерьез, подумал Жером и невольно улыбнулся. Вернее, он бы выглядел встревоженным, когда б имел другой цвет лица, когда б белки его глаз не были такими белыми, кожа – такой загорелой, натянутые мускулы под ней – такими крепкими и выпуклыми, а густые блестящие волосы не скрывали б нахмуренный лоб. Выражение тревоги могло лишь скользнуть по его лицу, но задержаться – нет. Такие лица теперь уже не встречались.
Такими цветущими физиономиями, таким животным здоровьем обладали только гитлеровские солдаты, восседающие на танках обнаженные по пояс эсэсовцы. Жители оккупированных стран бледны, промелькнуло в голове у Жерома. Можно подумать, что молодые солдаты германской армии вместе со свободой, миром и жизнью конфисковали у Европы солнце, ветер, море и даже поля. Но за спинами тысяч юных атлетов – Жером это знал – поднимались из-за руин, из подвалов, отовсюду их антиподы, их негативы, блеклые, изнуренные, чей удел – мрак, норы, подполье, а то и колючая проволока. Словно каждый из молодых красавцев, созданных для войны, для того, чтобы наступать и рубить без жалости, порождал, сам того не ведая, другого человека, отличного по крови, по возрасту, одержимого иной идеей, и этот человек, живой или мертвый, являл собой оборотную сторону, изможденную и окровавленную, их боевой арийской медали. К самым стойким, самым яростным из этих последних и принадлежали люди, работавшие с Жеромом и вместе с ним помогавшие другим выжить в грязных гостиницах, на черных лестницах, в неотапливаемых комнатах, до отказа набитых поездах, темных каморках, жутких коридорах метро, повсюду. И постепенно повсюду собиралась армия отверженных. Целое поколение мужчин и женщин, с которым Жером сблизился в тридцать шестом году и о немыслимом существовании которого мир еще не подозревал. Новая разновидность человека, со своим отличным от других языком, не имеющим ничего общего с языком словарей. В их лексиконе под словом «отдых» понималась тюремная камера, глагол «бегать» означал скрываться, слово «встреча» подразумевало катастрофу, а слова «завтра» или «послезавтра», и в мирной-то жизни употреблявшиеся со знаком вопроса, сопровождались здесь еще пятью многоточиями. В этом кругу ада Жером жил уже пять лет, сюда хотела спуститься вслед за ним Алиса.
– Коли ты на меня не злишься, давай, что ли, выпьем по стаканчику, – сказал Шарль, побледневший, несмотря на загар, и сильно расстроенный. – Выпьешь со мной?
– Ну разумеется, – отвечал Жером.
Шарль возвратился так же мгновенно, как исчез. Он потрясал бутылкой молодого сухого вина с привкусом фруктов и гальки, показавшегося изысканным Жерому и еще в большей степени Шарлю, одним духом опорожнившему два, а то и три стакана: дело в том, что Шарль благородно дождался прощения, прежде чем прибегнуть к сему бодрящему душу средству, не пошел тайком на кухню в поисках легкого утешения, и эта робкая щепетильность в мелочах, в деталях, которую Жером всегда искал в других (ровным счетом ничего не требуя по вопросам, которые интересовали его всерьез), тронула его. Он ежеминутно обнаруживал в Шарле что-то от того немного угловатого юноши, симпатичного и открытого, волокиты и рыцаря, задиристого и мягкого, ленивого, но деятельного и отчаянно храброго, который некогда был его другом. Из него бы вышел отличный кадр, не будь он так привязан к своей кожевенной фабрике и жалкому Петенишке. Впрочем, коль у него самого ума не хватило, Жером подумает за него. Он рассмеялся своим мыслям.
– Почему ты смеешься? – строго спросил Шарль. – Как ты можешь смеяться, когда она плачет!
– Кто? – переспросил Жером.
– Алиса!
– Да что ты, она давно уже перестала! Это она так, от нервов, от усталости: видишь ли, жить в Париже непросто, у нее нелегкая жизнь.
– Но почему? Что я мог такого сказать, что она заплакала? Я хочу уберечь ее от этого, старик, я не хочу, чтоб вместо отдыха у меня в доме она плакала – это невозможно! Какое именно слово на нее так подействовало? Может, «пум-пум-пум-пум»?
«Пум-пум-пум-пум» получилось у него неплохо, но уже не с тем вдохновением, как давеча; теперь оно изображало не чеканный шаг марширующего отряда, а тяжелую, скорбную поступь умирающего слона.
– Да нет, дело не в «пум-пум-пум», – возразил Жером. – Впрочем, ты прав: это из-за «пум-пум-пум». Я должен тебе кое-что объяснить, Шарль. Видишь ли, мужа Алисы звали Герхард Файат, он был известнейшим австрийским хирургом, лучшим хирургом Вены…
– Ну а потом? Он умер? Что с ним случилось?
– Нет, – сухо ответил Жером. – Он не умер. Хотя должен был бы по нынешним временам! Нет, он в Америке. Он был… он еврей.
– Ах да, – протянул Шарль. – Да, верно: я слыхал, что в Австрии немцы вели себя довольно-таки гадко.
– Довольно-таки, – подхватил Жером, которому претили подобные риторические фигуры, – довольно-таки. А поскольку Алиса в это самое время была не в лучшем состоянии, у них… не знаю, в общем, вышел разлад; короче, они развелись. Он уехал в полном отчаянии, она в полном отчаянии осталась. Более того, она возненавидела… себя, не его, он, по правде говоря, был ни в чем не виноват.
– Она тоже еврейка? – спросил Шарль.
Жером испытующе взглянул на Шарля, но не нашел в его глазах ничего такого, чего ему не хотелось бы видеть.
– Не знаю. Не думаю, – ответил он. – А что, тебя это смущает, у тебя могут быть неприятности?
– У меня? Да ты что, с ума сошел?
– А у тебя на заводе и вообще в округе – я не знаю, давно здесь не бывал – нет антисемитизма? Не читают люди «Гренгуар»? Не слушают речи Петена, Лаваля, не знают, что еврейская раса очень опасна, что евреи отняли у них деньги, картошку, шерстяные чулки и вообще заправляют всем во Франции? Они здесь всего этого не знают?
– Да нет, – отвечал Шарль, – откровенно говоря, не думаю, что в Формуа найдется хоть один человек, который бы читал эту чушь или верил в нее. Скажи, а что немцы сделали Алисе в Вене?
Жером едва не рассмеялся: если сказать сейчас, что какой-нибудь эсэсовец дал Алисе три пощечины, наверное, этого будет достаточно, чтобы сделать из Шарля самого искреннего, самого убежденного участника Сопротивления. Но Жерому требовалось другое. Ему не нужен был джентльмен, взбеленившийся по личным, сентиментальным мотивам. Ему нужен был человек, который знает, за что борется и за что, возможно, рискует жизнью. Попросту говоря, ему требовался другой Шарль, но который бы при этом жил здесь и был тем самым Шарлем, с его лицом, умом и его эгоизмом. Затея эта, вполне вероятно, не имела ни малейшего шанса на успех.
– А для чего ты вчера комедию разыгрывал, сторонника Петена из себя строил? – произнес Жером, задумчиво позевывая и показывая тем самым, как мало значения он придает этому невинному фарсу, из-за которого, между прочим, он все утро выл от ярости у себя в комнате. – Зачем до четырех часов валял дурака и изображал коллаборациониста?
Шарль взял стакан и стал не спеша потягивать вино, подняв другую руку, словно беря передышку на сочинение лжи, – так поднимают руку в покере, блефуя. Когда Шарль поставил стакан, у него уже был готов ответ, и Жером понял это по его глазам.
– Все очень просто, – смеялся Шарль, – все очень просто. Должен тебе признаться, я старею, да, старею – вот какая странная штука. Я так давно живу здесь один, я, знаешь, хандрил, когда вы приехали, мне хотелось человеческого общения – вот и все! И я стал говорить о политике, потому что не знал, о чем еще мы могли бы поговорить: ведь если б мы были согласны друг с другом, мы бы легли спать с птичками… до наступления ночи.
– Разве нет у нас с тобой тем, на которые мы могли бы поговорить, не споря? – спросил Жером.
– И много ты таких знаешь? – возразил Шарль.
Они взглянули друг на друга холодно, агрессивно, но тотчас вдруг заулыбались. Несмотря ни на что, в них еще жила, искрилась старая дружба, их так и подмывало ткнуть друг друга кулаком в бок, похлопать по спине, обнять за плечи. Особенно удивительно это было со стороны Шарля, при его отвращении к мужчинам, их образу мысли и, главное, внешнему облику.
– Стало быть, если я правильно понимаю, ты наврал все от слова до слова, – осторожно продолжил Жером. – Наврал так, что дальше некуда. Может, теперь ты признаешься, что руководишь сетью Сопротивления, разбросанной по дивным холмам Валанса? А? Скажи, ты, часом, не подпольщик? Или ты действительно всерьез занимаешься своей кожевенной фабрикой?
– Я действительно всерьез занимаюсь своей кожевенной фабрикой, – твердо ответил Шарль. – И прошу тебя усвоить, что я не шучу. И не собираюсь играть в войну с кем бы то ни было. Не может быть и речи о том, чтобы я ввязался в войну, ты слышишь, Жером, речи быть не может!..
– Но почему? – Теперь Жером и в самом деле удивился. – Ты обожаешь оружие, любишь риск, драку, ты…
– Я не хочу убивать и еще меньше хочу быть убитым, – признался Шарль с милой откровенностью. – Я не желаю видеть это снова.