Речи Ф. Н. Плевако на экономических процессах

Речь в защиту А. И., H. И. и М. Д. Новохацких, обвиняемых в лишении свободы сестры, вымогательстве денежного обязательства и подлоге

Господа присяжные заседатели!

Судя по страстности, с какой велось следствие, я думал, что мне придется спорить с обвинительною властью на каждом шагу, – спорить о приемах прений, о предметах, подлежащих вашему разрешению, о средствах борьбы.

Но я ошибся. Оказывается, что обвинение сходится с защитой во взгляде на способ ведения дела.

Напрасно страшился я, едучи сюда для защиты Новохацких, что на исход дела будет иметь влияние давно заведенная сплетня. Напрасно боялся я, что общественное мнение, сложившееся на основании не проверенных на суде слухах и разговорах, будет указываться прокуратурой как сильнейшая улика против подсудимых. Напрасно опасался я, что все усилия защиты сломить ложные улики, поколебать сомнительные сведения, уничтожить противоречивые свидетельства пропадут бесплодно под нажимом предвходящего в дело предубеждения. Совершенно согласно с долгом, лежащим на блюстителе закона, обвинитель просил вас ограничиться лишь тем, что проверено и приобретено на суде.

К этой просьбе позвольте присоединиться и мне.

Бросьте сплетни, неведомо где зарождающиеся, заражающие воздух, – бросьте их: они создаются праздношатающимся людом, которому необходимо сочинять и распространять клевету, чтобы занять свой ум и совесть подходящею работою. Немало на Руси подобных людей, этих завсегдатаев провинциальных клубов, которые, по меткому замечанию одного писателя, способны, вслед за гнусной клеветой на вас, подойти и пожать вашу руку, предложив пить за ваше здоровье.

От сплетни беззащитен человек: за стеною ему не видать чужих оскорбительных взглядов. Лишь тогда, когда прямо и гласно ему бросают обвинение и зовут на суд, он знает, в чем его подозревают и обязан доказательствами очистить свою личность от того, что считает несправедливым. Новохацкие теперь знают, в чем их подозревают. Они пришли опровергнуть обвинение и просят внимания к их слову.

План обвинительной речи я несколько изменил в своем возражении. Спорить удобно, когда ясно поставлен спорный вопрос, когда знаешь, о чем говорить и что не идет к делу.

Не так поступило обвинение: оно собрало из дела данные, которые говорят об ошибках, об уклонении от правды, о темных сторонах быта Новохацких за их 40-летнюю жизнь, и за это предлагает обвинить их в подлоге, лишении свободы и вымогательстве обязательств у младших членов семьи.

Путь этот сложен: нам нужно уяснить сначала, в чем их обвиняют. Когда это будет выяснено, тогда видно будет, какие сведения идут к делу и что надо бросить.

Ведь если перед вами посадят обвиняемого в краже и начнут доказывать, что он не почитает отца с матерью, то будут говорить не то, что следует. Нехорошо быть мотом, нехорошо не почитать отца с матерью; но кто это делает, тот еще не вор, – его поступки кражу не доказывают. Если мы за то, что человек нехорош по другим делам, обвиним его в том, чему нет доказательств, обвиним в пылу увлечения и негодования, – мы обвиним неправосудно.

Уясним себе предметы обвинения.

Спор идет о трех преступлениях.

Обвинительный акт приписывает А. и Н. Новохацким противозаконное лишение свободы своей сестры Марьи в течение больше года времени. Здесь вам говорили, что Новохацкие насильно лишили сестру свободы; обвинительный акт выражается мягче: в нем сказано, что А. и Н. Новохацкие отвезли сестру против ее желания и без надобности в больницу, а потом взяли оттуда и поместили у Аверьяновой, у которой она прожила до освобождения, потому что братья лишили ее средств на возврат домой, не оставив денег. Физического насилия там, кажется, не было, и в этом поступке обвинение видело нравственное насилие.

Здесь была оставлена эта система обвинения, и заявлено было, что лишение свободы было насильственно.

Этот скачок обвинения не оправдывается судебным следствием, хотя понятно, зачем он сделан. Дело в том, что обвинитель не может по своему произволу карать деяния людей и подвергать их наказанию. Уложение, книга Уголовного Свода Российской Империи, – вот единственная указательница того, что запрещено. Что ею запрещено – то наказуемо; за то, что ею не запрещено, будь оно дурно, очень дурно, наказывать нельзя.

Между тем обвинение, изложенное в акте, грешит тем недостатком, что оно преследует ненаказуемое, непреступное деяние. В самом деле, ст. 1540 говорит вот что: «Кто по какой-бы то ни было причине и с каким бы то ни было намерением… самовольно и насильственно лишит кого-либо свободы, тот… приговаривается за сие…»

Ясно и просто требование закона. Но обвинение искажает его смысл и вводит новую теорию лишения свободы.

К счастью, высшее толкование принадлежит Сенату, а Сенат смотрит иначе на дело. Лишение свободы немыслимо без того, чтобы оба эти средства были в ходу со стороны лица, лишившего свободы.

Таков вывод из решения Сената 1871 г. № 712 по делу Мельмана.

Но насилия и угроз, требуемых ст. 1540, в деле Новохацких не было, и простой смысл подскажет вам, что никто этой статьи не нарушал, что все слышанные вами и подобранные в одно целое речью прокурора подробности дела требования этой статьи не удовлетворяют, и эта часть обвинения лопается, как мыльный пузырь.

Но так как в отношениях Новохацких к сестре, по сведениям предварительного и судебного следствий, есть что-то жесткое и неприятное, то позаймемся и пообсудим эти факты.

Нечего бояться подсудимых, если я напомню подробности, открою уголок их семейной жизни и неурядиц, – ведь вы обещали не обвинять невинного, не оправдывать виновного, и – сдержите слово.

Вы поймете, что если в деле не окажется того зла, за которое поделом вору и мука, а откроются иные, может быть, и непохвальные семейные ошибки, то нельзя злоупотреблять правосудием и за малое дурное обвинять в большом преступлении.

Вспомним же сведения о быте Новохацких, только не так, как это делало обвинение, скользившее мимо хорошего и долго-долго останавливавшееся на дурном: не станем останавливаться на бородавке и морщине, составляющих недостатки лица, а бросим взгляд на всего человека, на всю его фигуру.

Концы настоящего дела лежат далеко. Недавно умерла старушка Байдакова, бабушка подсудимых. У ней была дочь – Екатерина Новохацкая, мать подсудимых. Ее прижила Байдакова еще до брака. У Екатерины Новохацкой, кроме подсудимых и потерпевших, – еще три дочери, выданные замуж. Этих сестер мы здесь допрашивали, и они сказали нам, что братья Н. и А. Новохацкие с ними обращались родственно и по-братски и что никаких притеснений никогда себе не позволяли.

Обвинение было бессильно опровергнуть эту черту семейных отношений Новохацких и старалось свободным толкованием одного из писем А. Новохацкого доказать, что подсудимые были дурны с матерью. Позднее мы оценим этот довод, а теперь прошу вас вспомнить слова самих потерпевших, Марии и Константина Новохацких, три дня постоянно отрицавших обвинение и заверявших, что не было места ни тому истязанию, ни тому притеснению, которые приписывает подсудимым обвинение. Получается черта из жизни, совсем не похожая на то, что доказывает обвинение.

У подсудимых сестра Марья больна падучей болезнью. Болезнь эта началась еще в детстве, с испугу. Так заверяет мать ее, которой, конечно, лучше известна жизнь ее детища. Болезнь усиливалась с годами и по выходе из института достигла сильнейшего развития.

Что это за болезнь – вы знаете. Ужасны приступы ее. Когда больного корчит судорога, похожая на предсмертную агонию, когда появляется пена у рта и закатятся зрачки глаз, страх нападает на окружающих. Один вид болезни заражает других, пугает детей; привыкшие к страданиям доктора заявляют здесь, что даже для них невыносимы эти сцены. А этой болезнью страдала Марья Новохацкая.

Как же поступили с ней братья – эти злодеи и разбойники, по выводам обвинительного акта? Отвернулись? Бросили на произвол?

Нет! В течение трех дней все свидетели единогласно показывали, что Александр и Николай Новохацкие (именно они из всей семьи) ездили с больной то в Екатеринослав, то в Харьков, то в Киев и Одессу, посетили всех знаменитостей южного края по части медицины и искали помощи. Не их вина, что болезнь не поддавалась усилию врачей, но их заслуга, что они ни времени, ни труда не жалели для сестры своей. И так же, как сыновья, заботилась о больной матери; у ней, говорили здесь, другого разговора с гостями не было, как расспросы о том, как бы помочь бедной дочери.

Что же обусловливает тот резкий переход, который допустили Александр и Николай Новохацкие по отношению к сестре в последнее время? Почему из братьев, так братски заботившихся о сестре (о чем умалчивает обвинение), они превратились в разбойников, в заточителей сестры своей? Из желания обобрать? Но они люди умные, самые развитые в семье своей, а Марья – девушка такая неразвитая и больная, что у ней можно взять, без всяких особых умений, всякую, какая понадобится, бумагу; сажать ее для этого в сумасшедший дом или делать то, что приписывают подсудимым по отношению к ней, было бесцельно.

Были другие поводы и другие побуждения.

Марья Новохацкая больна падучей болезнью, но рядом с этим у ней развита особая, страстная склонность – во что бы то ни стало выйти замуж. Доктора и опыт говорили, что удовлетворять это желание опасно. Иногда болезнь усиливается от брака, иногда она передается потомству.

Приходило на ум, что порядочный жених не решится связать себя с больной узами брака. А между тем сыскались женихи: то были не из числа искренно любящих девушку, искренно ищущих в ней прежде всего ее самое. То были люди, которым сама невеста была не нужна, а нужны были ее средства. То были какой-то выгнанный за пьянство писец и за тот же порок рассчитанный Новохацкими управляющий. Здесь, на суде, кроме этих двух искателей, говорили еще о третьем. Недавно, на этих днях, по словам свидетеля, когда Екатерина Новохацкая уехала из деревни, живущая у нее женщина чуть-чуть не устроила свадьбы Марьи Новохацкой с одним из служащих при имении, и только горничная девушка спасла свою госпожу от ловушки, заявив о болезни невесты священнику.

Против таких людей боролись в семье Новохацких: таких людей опасается старший брат, когда пишет, что держать сестру взаперти нельзя, но нужно спасти ее и себя.

«Спасти себя», прибавляют братья, т. е. они не желают, чтобы состояние сестры перешло к ловкому обманщику, а предпочитают лучше, чтобы оно перешло после сестры в их руки. Желание эгоистическое, себялюбивое; но кто же назовет это мошенничеством или преступлением? Пожелать, чтобы имение сестры после нее досталось им, а не какому-нибудь постороннему лицу, ищущему не невесты, а ее денег, – совершенно естественно и извинительно. А это и руководило братьями.

Вам уже известно, что муж недавно умершей Байдак, дедушка Новохацких, любил больше всех свою больную внучку Марью, которая жила с детства у него. У него было прекрасное состояние – имение Соленое, которое он пожелал оставить ей. Но так как ему в то же время хотелось обеспечить и дочь свою, мать Новохацких, Екатерину Новохацкую, то он оставил имение этой последней в пожизненное владение, а Марье – в собственность, не ранее смерти ее матери.

Из смысла завещания выходило, что в случае если Марья Новохацкая не переживет своей матери, то и не наследует имения деда, и оно тогда поступает, как наследственное, в род Байдака. При этом, так как мать Новохацких, дочь Байдака, Екатерина, прижита им до брака со своей женой, то имение Соленое к Екатерине Новохацкой не поступит, а перейдет в род Байдака, к его боковым родственникам. Следовательно, от случайности, переживет или не переживет Марья Новохацкая свою мать, зависело то, останется или не останется в семье Новохацких Соленое. Затем, если Соленое достанется Марье Новохацкой каким бы то ни было образом, то, принимая во внимание ее болезнь, семья решила, что она управиться с имением не сможет, и, вероятно, судьба этого имения будет та, что оно попадет в руки одному из тех женихов, который сумеет обделать дельце.

Надобно было выйти из этих двух затруднений, надо было закрепить имение за семьей – против случайности и против происков женихов. Этого думали достичь первой сделкой и решили, что по купчей крепости Марья Новохацкая должна уступить свои права матери. Такую купчую написали. В тот же день мать завещанием уступала это имение Александру и Николаю, с тем, чтобы они пожизненно, под страхом двойного взыскания, вносили сестре по 2000 руб. в год.

Обвинение вам напомнило это завещание, но оно отступило от обязанности беспристрастия, упустив из завещания пункт о выдаче 2000 руб., что дает совсем иной характер сделки. Без этого сделка похожа на своекорыстную работу, а с этим условием выясняется, что мать и братья, закрепляя за собой имение, заботились о сестре. Без имения от нее отстанут женихи, но она двумя тысячами рублей обеспечена в средствах к жизни. Если и теперь кто на ней женится, то обманет ее год, другой, но у ней все же впереди останется вечный кусок хлеба.

Однако вся эта сделка оказалась негодною. Купчая крепость, которою преждевременно, до момента наступления права собственности, Марья Новохацкая продавала свое будущее наследство матери, была недействительна. Явилась необходимость другим путем добиться той же цели. На семейном совете решили, что Екатерина Новохацкая откажется от пожизненного владения. Тогда, конечно, Марья сделается собственницей. В качестве собственницы она уступит это имение по купчей крепости своей матери, и тогда – дело сделано: имение за семьей Новохацких закреплялось прочно.

Но при совершившемся отказе Екатерины Новохацкой в пользу дочери от пожизненного владения до момента перепродажи имения ей же ее дочерью наступала минута, самая опасная для семейства, самая интересная для искателей руки Марьи Новохацкой. До этого отказа Марья Новохацкая была только будущей наследницей Соленого, а с отказа в ее пользу она делалась собственницей этого имения. Жениться на ней в эту минуту было особенно выгодно: ждать богатства не придется – оно уже в руках; не придется уступать доходы с имения в пользу матери – она отреклась. Ловкий человек в это время мог быть особенно опасным для Новохацких.

И вот предпринимается поездка в Москву, поездка, в которой были две цели: лечение Марьи Новохацкой и удаление ее из опасного для нее и семейства места. Кроме этих целей – других не было.

Поездка совершилась с согласия матери, даже по прямой ее на то воле. Все родные знали, что мать приказала отвезти больную дочь.

Где же тут насилие и лишение свободы? Давно ли мать и братья не смеют лечить больную от падучей болезни без ее разрешения? С больными не советуются! А если болезнь такова, что в это время над больным может быть сделано много дурного злыми людьми, спасти от них, удалить от них больную – не право, но едва ли не долг здоровых членов семейства. Новохацкие, увозя сестру, творили не преступление, но исполняли долг и волю матери.

Но если так, то зачем они не сообщали подробного адреса ее в Москве, зачем родным и знакомым не было известно, где живет Марья Новохацкая?

Ответ на это прост. Больную удалили от искателей ее средств. Если бы они узнали, где Марья, – все усилия Новохацких пропали бы. Вот почему в письмах к матери Николай Новохацкий не пишет об адресе, а передает его уже потом, на словах, как утверждает мать. Затем и не говорится вовсе родным и знакомым о ее месте пребывания. Это для того, чтобы слух не дошел до тех, кого боятся.

Довод обвинения, что Марью Новохацкую увезли в больницу без надобности, падает перед тем фактом, что ее признали больной в Екатерининской университетской больнице в Москве. То ведь не какие-нибудь неизвестные медики – то были люди науки, профессора старейшего университета на Руси: неужели же меньше обвинителя они смыслят в распознавании болезни? А возражать против добросовестности их мнения не найдется смелости ни у кого.

Когда Марью Новохацкую взяли из больницы, домашние меры еще не были кончены. Везти ее домой было рано. Ее поместили у Аверьяновой.

Обстановка была небогата. Но это не вина братьев. Мать, уступившая дочери Соленое, все же считала себя хозяйкой имения и на себя тратила доходы. Будучи человеком старого покроя, отличаясь замеченной здесь скупостью, она мало давала на содержание дочери. Брат Николай поместил ее по этим скудным средствам. Он мог бы прибавить своих, но если он этого не сделал по скупости, унаследованной от матери, то он сурово, но не беззаконно поступил.

Об этом месте пребывания родные не знали. Но где закон, обязывающий давать им знание о месте жительства их родственника? Мать знала – матери писалось чуть не в каждом письме о здоровье дочери; мать оставалась спокойной и доверяющей своим детям судьбу их сестры. Братья даже друг с другом меняются сведениями о сестре. Неужели так выражается преступление?

Небогата была квартира Марьи – но ведь это зависело от средств, даваемых матерью. Небогат был гардероб; но вы слыхали протокол осмотра: и белья, и платья было довольно. Просто, небогато все, но Новохацкие все и здесь одеты просто и крайне ненарядно. Гардероба этого не стало, и Марью Новохацкую водят в одном платье только тогда, когда она живет у Бескровного.

Марью Новохацкую не пускали одну из дому у Аверьяновой, но ведь и у Бескровного ее не пускали одну даже на свидание к родной сестре. Почему же дозволенное Бескровному обращается в преступление для других. Бескровный, по-человечески заботясь о больной, не позволял ей этого… Но позвольте думать, что мать и братья с большим правом и с большей искренностью могут решить, что дозволительно и что опасно для их больной дочери и сестры. Бескровный по отношению к Марье Новохацкой был следователем – не больше.

По закону он обязан преследовать тех, кто нарушает чужие права. Вне закона у него нет побуждений быть особо внимательным к этой женщине. Но, тверже и глубже писаного закона, иной закон господствует в душе человека – закон права и родственных уз: он переживет писаную правду, он – вечен.

Да будет же позволено сказать, что сердце матери и братьев надежнее забот Бескровного, и уверять, что мать – убийца здоровья и свободы своей дочери, что она и братья хотели терзать ее, это – слишком много приписывать Бескровному, слишком сильно клеветать на человеческую природу.

Нет, мать и братья боролись с болезнью и с врагами семьи и сестры. Они удалили больную из опасного места. Этим-то искателям принадлежит почин дела. Вы слыхали, что оно началось с анонимных писем. Когда Марью Новохацкую увезли в Москву лечить, кто-то писал на имя жены Вейгнера, что Новохацкую увезли в сумасшедший дом. При этом в письме писалось прямо: «спасите ее 3000 десятин, ее имение от рук братьев».

Пристав произвел дознание. Дознание дало только тот результат, что Марьи Новохацкой в деревне нет. Сплетня заботившихся о целости ее имения лиц создала остальное, создала небывалые московские ужасы, и – началось дело.

А между тем, не удали ее, и она – жена первого проходимца, имение ее – в руках первого плута, и все это было бы запечатлено формальностью и печатью внешней справедливости. Совершилось бы возмутительное мошенничество, и жизнь больной была бы загублена для корыстной цели обманщика, из брака сделавшего выгодную аферу.

Вот против чего сознательно боролась семья, вот кого бессознательно берет под свое покровительство обвинение. Усвой обвинение эту точку зрения и отрекись от предвзятого намерения обвинить во что бы то ни стало, а не разрешить спорный вопрос о виновности, – и ему было бы ясно, что для обирания Марьи Новохацкой не нужно было больницы: обобрать ее было легче под шум московских удовольствий и среди богатой, непривычной для нее обстановки. Было бы ясно, что молчание о ее жительстве – мера против искателей. Было бы ясно, что по окончании сделки о Соленом имение перешло бы к матери, Марья возвратилась бы домой; но, не будучи обладательницей 3 000 десятин, она не была бы лакомым куском для женихов и покойно вела бы дни свои. Было бы ясно, что жизнь у Аверьяновой не была лишением свободы. Лишить свободы без замка или стражей нельзя. А Марья не сидела под замком, и Аверьянова ее не держала силой, ибо она тогда была бы преступницей и сидела бы на скамье подсудимых, а она суду не предана и свободна.

Правда, здесь ее назвали публичной женщиной, чтобы показать, кому вверили больную. Но против этого я не стану даже возражать. За что оскорбили честное имя? За что позором заклеймили человека? Я не допускаю подобного забвения обязанностей со стороны обвинителя, убежден, что он не решится повторить этого имени, и думаю, что жестокое, несправедливое слово сгоряча сорвалось с языка, вопреки серьезному желанию прокурора.

Обвинение останавливается на показании Марьи Новохацкой. Вы слыхали его: она любит братьев, не жалуется на них. Не этому показанию, а другому, на предварительном следствии данному, просило вас верить обвинение. Почему? Потому что сестра, хотя и потерпевшая, говорит оно, склонна говорить в пользу брата.

Верю. Но если так, то чем же объяснить полную злобы и жестокосердия речь ее, записанную тогда? Ведь и тогда она была сестрой. Значит, не ее, не ее язык читаем мы в протоколе!..

Прокурор дал нам объяснение, что следователь Бескровный 12 лет был здесь известен за лучшего деятеля суда.

Разгадка найдена. Местный житель, он был охвачен, сдавлен местною сплетнею, величавшей себя общественным мнением. Как следователь, он уже видел преступление там, где оно предполагалось.

Вопросы и протоколы всюду носят следы предвзятости, и только сознательные ответы способны не сбиться с дороги.

Не такова Марья Новохацкая. Она легко могла быть увлечена на тот ответ, который уже предвходит в вопросы. Ее неразвязная речь, ее с трудом понимаемые и бессвязные ответы – то ли это, что мы читаем в ее протоколах?

Нет!

То – речь живая, бойкая, связная. А по замечанию г-на Орлова, бывшего прокурора Одесской Палаты, она не может выражаться связно, она почти слабоумная. Значит, вопросы, диктуемые следователю заранее убежденной мыслью, сбивали на ответ, какого ему желалось. Плохо высказанный ответ толковался предубежденным следователем так, как, по его убеждению, было дело.

Припомните, что следователь записал даже рассказ о том, что Александр и Николай Новохацкие били бабушку Байдакову и сажали в погреб, требуя денег. Все со смехом и негодованием отвергают эту клевету; Марья Новохацкая решительно оспаривает возможность такого показания – все, все решительно делают то же; а между тем в протоколе Бескровного красуется такая сцена!

Жаль, что оставлена система допросов, где на одной стороне пишутся вопросы следователя, а на другой ответы. Тогда легко видно было бы, как предвзятость вопросов влияла на ответы. Тогда мы увидели бы, как совершенно добросовестно, под влиянием поспешно сложившихся убеждений, Бескровный мог и себя, и людей ввести в заблуждение. А таких мест в деле немало…

Покончив с общими для подсудимых вопросами, я должен обратиться к моей задаче, которая состоит в защите интересов Александра Ивановича Новохацкого. Как бы вы ни посмотрели на это дело, было ли оно преступно или не было, но вас спросят об участии каждого из обвиняемых в этом деле.

Что же собрано против Александра Новохацкого? А вот что: сама прокуратура не спорит, что отвез в Москву Марью Новохацкую Николай Иванович Новохацкий по поручению матери. Александр Иванович в этом не принимал участия. Сама прокуратура, ссылаясь на письма Александра Ивановича Новохацкого, доказывала только то, что Александр Иванович, заботясь о семейном деле, писал, что, по его мнению, единственное средство избавиться от врага – пока отвезти Марью Ивановну куда-нибудь подальше. Ни слова, ни намека, что это «подальше» должно быть заточением. Он даже говорит в одном из писем, что постоянно держать сестру взаперти нельзя.

Затем, само обвинение не отрицает того факта, что Александр Иванович Новохацкий даже не знал, до возбуждения дела, где живет Марья Ивановна.

Переведем дух. Не правда ли, что выводы из фактов непонятны?

Каким образом человека, не знающего, как в Москве обращаются с Марьей Ивановной, можно винить в том, как с ней обращались? Каким образом человек, который дозволяет только удалить сестру свою из места опасности, может быть обвинен в преступном лишении свободы?..

Далее: когда началось дело о заточении сестры, Александр Иванович приехал к Марье Ивановне, чтобы осведомиться о том, насколько основательно возводилось обвинение. Если бы Александром было действительно дознано, что здесь совершается преступление, то он не стал бы оглашать это событие перед мировым судьею, а он просил судью исследовать образ жизни и обстановку своей сестры.

К этому же моменту относится письмо Александра Ивановича к матери: не имея причины не доверять Николаю Ивановичу, он сообщает матери, что Марья Ивановна живет хорошо, со слов и из писем Николая Ивановича. Вот все, что есть в деле, относящегося до моего клиента по вопросу о заточении.

Обвинение утверждает, что А. И. Новохацкий получил из приказа общественного призрения деньги сестры в количестве 20 000 руб. Где доказательства? Говорят, что видели доверенность сестры на этот предмет. Но разве доверенность – доказательство? Если я даю доверенность на покупку дома, это не значит, что дом уже куплен. Так и здесь. Доверенность даже не помечена на полях цифрой, что обыкновенно бывает, когда она представлена в присутствие, где на основании ее ведется какое-либо дело. А это знак, что она не была предъявляема.

Да если бы обвинение желало серьезно убедиться, получал ли Александр Новохацкий деньги из Приказа, оно бы предложило следователю навести справку. Но оно само отвернулось от возможности раскрыть истину и решается здесь обвинять в бездоказательном проступке.

Деньги эти никогда Александр Новохацкий не брал, так он утверждает – и это правда, потому что обвинение не возражает тем, чем возразить (если бы могло) обязано: безусловным доказательством, справкой из Приказа, справкой, которая всегда к услугам прокуратуры и которая положила бы конец всяким слухам.

Желание, разделяемое и матерью, спасти сестру от несчастного брака – братский долг, а не тирания или стеснение. Пока существует закон, что воля родителей имеет значение при совершении брака, пока существует в обычаях нашей земли обязанность родителей и старших заботиться об устройстве счастья члена семьи, пока дорожат благословением и волею матери при вступлении в брак, до тех пор обвинение не смеет упрекать семью за ее вмешательство в супружеский вопрос Марьи Новохацкой.

Вычеркните статью из Свода, вырвите обычай из правовых убеждений страны, тогда ставьте в вину им их заботу, а пока – братья, везущие больную сестру на излечение, мать, желающая счастья дочери и препятствующая безумному браку, не злодеи, и подсудимым место не здесь, а там, среди добрых сограждан, в стороне от сплетников…

Второе дело важнее первого. Из семейной ссоры создано преступление ужасное. Этой ссоры, перешедшей в потасовку, я не отвергаю.

Но во что обратило ее тяготеющее над Новохацкими предубеждение?

Говорят, что они вымогали у брата арендный контракт, побоями и истязаниями насилуя его волю. По закону такое деяние приравнивается к грабежу. Неужели же было место и повод к такому злодейству?

Константин Новохацкий, предполагаемый потерпевший, – младший брат в семье. Это – личность характерная: он и теперь едва умеет говорить; с детства он был недаровит, наука не далась ему. Рядом с простоватостью, по свидетельству матери и сестер, у него развилась страсть к воровству: он брал мелочь у своих, брал и у чужих (вспомните бритвы Бескровного, кажется – отца следователя).

Вот, наконец, он стащил у матери 800 руб. Правда, он уверяет, что стащил потому, что считал ее должной ему эту сумму за раздел, но он не отвергает, что взял тайно.

Обвинитель ставит в вину Новохацким, что они заставили брата сознаться в похищении, и отстаивает право Константина Новохацкого на эти деньги.

Но обвинению менее всего уместно возводить проступок в право.

Не разделяя такого учения, Новохацкие оскорбились. Досадно иметь дело с похитителем, еще досаднее, когда это – свой человек, брат. Сознание, что он порочит семью, бесчестит фамилию – раздражает.

Под таким чувством братья преследуют Константина. Для разбоя в чужом доме ловить своего брата Новохацкие не стали бы. Константин жил у Александра Новохацкого десять лет в его доме: вот где ловко и тайно могли они, если хотели бы, обобрать брата; но у него там ничего не взято, а только ему давались бесплатно и квартира и стол.

Драка случилась на глазах всех. Разбой, как всякое преступление, ищет тайны. О разбое ограбленный заявил бы, а об этой ссоре Константин ничего не заявлял, и она сделалась предметом дела только тогда, когда Константин показывал как свидетель по делу сестры. Тогда следователь открыл особое производство, и в протоколе его из уст Константина полилось тяжелое обвинение в разбое.

Здесь мы слыхали его братски мягкое, хотя едва понятное, слово. Ничего похожего на его речь в предварительном следствии, ничего схожего с тем, что там записано, нет.

Скажут, что здесь он говорил ложь, у Бескровного говорил правду.

Господа! Константин, – вы сами видели, – малоумная личность. Умных лжесвидетелей изобличает перекрестный допрос, с ним ли не сладили бы, если он говорит неправду?

Сам закон говорит, что судебное следствие есть проверка предварительного, сам закон допускает увлечение, пристрастие, ошибку, неправду в предварительном следствии… Протоколы Бескровного оправдывают соображения законодателя. Семейная ссора, обыденный грех многих семейств, возведена в разбой! Зачем арендный контракт, когда еще старый не кончился? Какая громадная выгода – вместо 1 руб. за десятину заплатить по 75 коп., где всего 800 десятин?! Ведь это 200 руб. в год! Из-за этого-то станут насиловать побоями брата в присутствии нескольких лиц?

Где доказательства, что подобный контракт писался, когда потерпевший не утверждает этого, а говорит, что его звали к матери, чтобы там написать контракт. Между тем сами подсудимые говорят другое: они говорят, что с него требовалась расписка, что он дозволяет, в случае повторения кражи, подвергнуть его мерам домашнего исправления.

Им не верят и ссылаются на то, что во время драки Вейгнер кричал, что у него в доме разбой.

Да кто из нас не слыхивал, что в обыденной жизни буяна обзывают разбойником, потасовку обзывают разбоем?!

Слабо обвинение, если ищет в случайно сорвавшемся во время драки слове юридического определения события! Одностороння и ложна привычка всякий приписываемый подсудимому факт истолковывать самыми худшими для него предположениями. Драка возводится в насилие, клочок бумаги – в невыгодный контракт, ссора – в принуждение к выдаче обязательства. С такой логикой всякого покупающего нож надо считать за приготовляющегося к убийству, всякого гуляющего ночью с фонарем – за поджигателя.

Мне кажется, что человечество не заслужило такого приема… Только те, кто потерял веру в нравственную природу людей, те, кто, не проповедуя материализма как догмы, на самом деле, в действительной жизни, заражены практическими выводами этого учения и между природой бешеного зверя и природой человека не видят разницы, – только такие люди приписывают человеку все самое дурное, самое зверское и не могут подобрать других мотивов для наших действий, кроме неразборчивого на средства эгоизма и захвата чужого, не разбирая пути и прав своей жертвы. Только при этом пессимизме, при этом человекоунижении понятно то мнение, которое мы здесь слыхали при обсуждении действий Новохацких.

Здесь, указав вам, что Александр Новохацкий проехал Москвой, когда в больнице лежала его сестра, и не навестил ее, говорили, что этим одним доказывается жестокость брата с сестрой.

Вы слыхали, когда и зачем он проезжал Москвой? В Петербурге разрешалось бракоразводное дело Александра Новохацкого, исход которого был ему важен. Не он нарушил брачную верность, не его обрекали на безбрачие. Нет, ему готовилась свобода от нарушенных брачных уз, а эту свободу он искал для того, чтобы отдать ее той девушке, которую любил, которая ждала его здесь, чтобы сделаться его женой.

В чаду любви, в ожидании счастья, в ожидании ласки любимого существа позвольте человеку хотя несколько дней забыть о всех, кроме себя, позвольте позабыть ему, что кроме тех, кого он любит, есть кто-нибудь на свете, кроме того места, где решается его судьба, есть что-нибудь на свете, и томиться всякой минутой, отдаляющей его от счастья…

Перейдем к подлогу. Доказан ли он?

Марья Новохацкая здесь, по желанию присяжных, обозревала вексель и признала его. Что она могла выдать его в Кишиневе, что она там была, – это доказывается ее показаниями и здесь, и на предварительном следствии: поездку в Кишинев она не отвергала. Подорожная на ее имя подтверждает эту поездку независимо от ее слов.

Экспертиза дала вывод за нас. Я ссылаюсь на мнение эксперта-учителя, человека, призванного обращать внимание на почерки. Что же касается до секретарей, то это – не эксперты: нынешний день он секретарь, завтра – нет; ныне вы его не считаете экспертом, завтра он поступит в секретари, и вы его признаете сведущим человеком. Очевидно, что на такую экспертизу положиться нельзя: качество эксперта здесь чисто формальное.

Происхождение векселя объяснено естественно. Перед поездкой за границу Николаю Ивановичу Новохацкому надо было денег, а их не было. Взят был безденежный вексель, чтобы дисконтировать его со своим бланком. Марья Ивановна одолжила брата этим векселем. Вот почему она на предварительном следствии даже показывала, что она ссудила брата 15 000 рублей. Дать вексель для дисконта – это одолжение, ссуда.

Если бы вексель был подложен, его бы беречь не стали, а здесь мы видим, что во время следствия Николай Новохацкий отдает его на сбережение Романову, которому и прежде отдавал ценные бумаги. Отдавая, Николай Новохацкий не скрывал, что это его документ, а собственной рукой надписал на конверте, что посылается пакет от такого-то.

Вексель писан и явлен у маклера в 1865 году. Подлога без цели не бывает. Если бы делали подлог, нуждаясь в деньгах, его бы не держали без употребления, а вексель лежал шесть лет, пока его не представил Романов следователю.

Что же за удовольствие составить подложный вексель и хранить его у себя?

Очевидно, что это не подлог.

Вексель явлен. Значит, он записан в книге маклера и там еще раз подписан. Отчего же следователь не вытребовал этой книги? Тогда бы было видно, что маклер удостоверил личность векселедержательницы, и если вексель подложен, то следовало привлечь и его.

Но следователь чувствовал, что книга опровергнет обвинение, что маклер докажет самоличность Марьи Новохацкой и разобьет неосновательное обвинение.

Беспристрастие требует, однако, иного приема: оно требует стремиться к истине, а не отворачиваться от нее.

Не представляя доказательств, когда их можно достать и взвесить, обвинение само себя обрекло на недоказанность…

Вот очерк дела. И этих данных было достаточно прокуратуре, чтобы вторгнуться в семью Новохацких, разделить членов ее на злодеев и обиженных…

Спасите, воскликнуло оно, указывая на Марью и Константина, этих несчастных от подобных людей!

А на это обвинительное слово откликались слова матери подсудимых и будто бы потерпевших: я – мать их, все они одинаково дороги мне, одних другим я не дам в жертву, но по правде и по сердцу я уверяю, что подсудимые не виноваты, что они равно достойны любви моей.

Режет ухо жестокое возражение с трибуны прокурора, что мать изменила голосу природы и выдает одних детей на жертву другим.

Слабый и неразвитый брат, Константин, больная душой и телом сестра, Марья, каким-то чудом собрали свои последние силы и проговорили: мы любим братьев, прощаем обиды, отвергаем обвинение; а оно – это обвинение, – заткнув уши от этих из сердца исходящих криков, просило вас не верить им и засудить сидящих перед вами неповинно привлеченных братьев Новохацких…

В семью надо вторгаться осторожно, и осторожно обсуждать совершающиеся там явления. Многое, что кажется преступным, там не только дозволительно, но и обязательно. Кто смеет поднять голос и заметить мне о моей неправоте, когда я так или иначе распоряжаюсь своими собственными интересами? Но то же замечание из уст отца или матери я выслушаю благоговейно.

Преступно лишить человека свободы на день, на час, на минуту, но отцовская мера против непокорного не подлежит осуждению.

Не законами, писанными людьми, а иными, от века существующими в душе людей нравственными убеждениями обеспечена семья от распадения.

Пока семья не зовет вас на помощь, не трогайте ее покоя.

Любовь матери и ее оправдывающее детей слово – лучшая порука, что там не совершилось насилия.

Тысячами обвинительных речей не докажется, что подсудимые истязали и мучили своих единокровных, когда эти, названные потерпевшими, лица просят не защиты, не охраны, а мира, союза и неразрывного единения с оторванными от них членами их семьи.

Все усилия доказать, что мать в сообщничестве с одними теснит несчастную дочь, останутся напрасными перед одной из таких сцен, какую мы видели сегодня: обвинение обзывало мать злодейкой своей дочери, а эта дочь в это время покоилась на груди у матери…

Обвинение зовет подсудимых преступниками и просит вырвать у них сестру и брата, а они, эти обиженные, если вы осудите подсудимых, уйдут отсюда не с кликами радости, а с воплями отчаяния.

Правосудие вносит мир и господство права над неправдой, а обвинение подсудимых лишит потерпевших и мира, и сознания своей правоты.

Осужденные будут силою своих страданий мучить совесть тех, за кого они напрасно потерпели.

Проклятие, а не благословение услышат оставшиеся дома члены семьи из уст матери за то, что из-за них у ней отняли ее детей.

Зато поднимут голову те, кто из-за кулис начал всю эту историю, объявят свое имя авторы анонимных писем и вновь примутся за свои гнусные замыслы. Лишенные заступников, старших, опытных братьев, к кому, как не к этим проходимцам, в руки попадут нравственно слабые личности, Марья и Константин Новохацкие?!

Неужели же это – желанная цель дела?!

Отцы, мужья, братья! Вы лучше нас знаете мир семейных отношений!

Житейски благоразумно оценив поступки Новохацких, вы выделите из числа преступлений обычные неурядицы в семейной жизни средних по развитию людей, – тем паче вы откажетесь признать за проступки добрые намерения, имевшие в виду добрые цели, если эти намерения иногда воплощались в грубую форму первобытной дисциплины.

Ваше сердце научит вас обрести истину в массе переданных фактов, а тот, кого вы призывали, обещаясь рассудить дело по совести, наставит вас на путь правды.

Настоящее дело – поле для святой, всепримиряющей, миротворящей работы.

Тяжело, вопреки свидетельству внутреннего чувства, осуждать неизобличаемого, но легко и радостно снять с ближнего тяжесть незаслуженного обвинения.

Эту радость вы испытаете и теперь, когда своим «нет» прекратите долговременное и напрасное горе, тяготеющее на ожидающих вашего правосудного слова подсудимых!..

Дело Булах, обвиняемой в причинении с корыстной целью расстройства умственных способностей Мазуриной

Господа судьи и господа присяжные заседатели!

Есть на свете больная и жалкая слабоумная девушка – А. В. Мазурина, Бог знает зачем коротающая ни себе, ни людям ненужную жизнь.

Есть на свете другая женщина – она перед вами – почтенного вида и преклонных лет, которой, казалось, не след и сидеть на скамье позора, на скамье отверженников общества.

А между тем судьбе угодно было связать общей нитью эти две противоположные натуры.

Замечательная энергия, завидная сила воли этой и бессилие и безволие той – дали место драме, реальностью ужасов и страданий превосходящей сотни созданий фантазии сердцеведов, по которым мы изучаем внутренний мир человека.

У этой драмы до сегодня недоставало только эпилога. Какой он будет – трагический или комический, с победой добра в конце концов или же с вакхическим смехом торжествующего и безнаказанного порока, – это досочините вы и напишите нам на том листе, который по окончании наших прений вручит вам руководящая вами и нами судебная коллегия.

Наша драма разыгрывалась во многих уголках России, но самый главный момент ее, на который вы обратили особое внимание, происходил в Ржеве. В этом городе есть два выдающихся благотворительных заведения, воздвигнутые на средства Мазуриной, но управлявшиеся Булах. В одном из этих заведений есть небольшая, сомнительной опрятности, комната, которую следовало бы сохранить как исторический памятник растления нравов. Знаете ли, что это? Это – единственное убежище, и то данное нехотя Булах Мазуриной, созидательнице этих домов, когда она, нищая и больная, постучалась у ворот, прося корки хлеба и крова для ночлега…

Главные деятели драмы вам уже названы. Отметим выдающиеся черты их.

Мазурина – дочь и наследница богатого отца; в детстве она не выдавалась особо сильными способностями, но и не была обижена судьбой. Она была молода, сильна надеждами юности, у ней был – правда, небольшой, – умишко, который ждал только опытных рук для своего развития.

Булах от воспитателей и мужа не получила богатого наследства, но за то ей было много дано судьбой. Она много знала, могла этим знанием добывать себе честный кусок хлеба.

И они встретились.

Настало время учения, родственники Мазуриной пригласили к ней подсудимую. Началась священная связь воспитательницы и питомицы: эта учила, та училась.

И вот, когда курс учения кончился и данный Богом талант Мазуриной дошел до того предела, который соответствовал взглядам руководительницы, она, гордая своим успехом, потребовала плату, выплатив которую, ученица осталась нищей…

Что же она взяла и что дала?

Было у Мазуриной прекрасное состояние, обеспечивавшее спокойную жизнь, – его взяла Булах, взяла до последней крохи. У Мазуриной были молодые силы и умишко – их не взяла Булах, потому что в уме не нуждалась, – у нее своего довольно, как гордо заявила она в своем литературном труде, вчера здесь прочитанном, – а молодые силы не передаются от лица к лицу. Но эти силы и этот ум мешали Булах – и она растоптала, уничтожила их; а когда довела ее до потери разума, этого образа божества, когда довела ее до состояния мумии, мычащей наподобие человека, разбила, растоптала живую душу – она признала курс учения законченным, а себя – правомерной и законной обладательницей того, чего не нужно более ее воспитаннице…

Опытная, глубоко проникающая в жизнь Булах знала, что мир завистлив к быстрому обогащению, что, как пес, лающий на татя, пробирающегося к чужой сокровищнице, огрызается мир на всякое незаконное присвоение чужого. Она бросила этому миру подачку – бросила два куска, в образе двух чужими руками созданных заведений любви и милости, и пока, обнюхивая и смакуя добычу, мир прервал свое ворчание, – одетая в тогу благотворительности, окруженная почетом Булах не дремала: казнохранилища Мазуриной опустели, а у Булах – и не только у нее, но и у всех ее присноблизких, – воздвигнулись богатые хоромы, а в них закрома… И наполнила она их казной через край, захватив без всяких прав чужое добро, чужое достояние.

История этого превращения богатой питомицы в нищую, а бедной гувернантки в богачку, и составляет преимущественное содержание дела. В обвинительной речи прокурора эта история освещена лучами света правды подзаконной, и мы видим, какую длинную, слишком длинную и черную, тень кидали от себя факты из жизни подсудимой.

Теперь очередь за мной, теперь меня послушайте, пришедшего ходатайствовать за разбитое и больное существо…

Я пришел с более смиренной целью: добиваться с вашей помощью того, чтобы в годы будущей печали и отчаяния несчастной жертвы закон обязал эту женщину из того, что она еще не прожила или не сумела схоронить от власти, дать хотя бы ничтожные средства для борьбы с нищетой и голодом жертве своего бессердечия. Идя к этой цели, я, может быть, во многом разойдусь с представителем обвинения. Не смущайтесь: это не противоречие. Мы идем с ним к одной цели, по одному направлению. Но, сохраняя за собою свободу мнения, я не хочу отказаться от права всякого человека – определять прямую и кратчайшую линию, идущую к данной точке, своим глазом и своим разумением.

Итак, вот положение, которого я буду держаться и в чем хочу вас убедить: Булах не с момента встречи с Мазуриной задумала преступление. Ряд эгоистических предприятий ее и в Москве, и даже в Ржеве, вплоть до захвата состояния Мазуриной, будучи рядом безнравственных действий, истекающих из ее характера и взгляда на цель жизни, не был преступлением в смысле закона. Преступление началось с возврата Мазуриной из Сибири, когда для обеспечения себе приобретенного положения и средств Булах увидела, что ей полезно не допускать к Мазуриной посторонних, держать ее безвыездно в Ржеве и в особенности не только не заботиться о ее выздоровлении от ясно обрисовавшегося душевного недуга, но и способствовать ему идти к своему довершению.

Развивая эти положения, я не буду вновь перечислять перед вами оглашенные здесь факты дела. Я думаю, что судебный оратор, говорящий перед присяжными, и не должен этого делать: вы ведь недаром и не бесцельно здесь сидели; летопись событий повторялась преимущественно для вас, и ваше соборное единомыслие и память, конечно, лучше нас сохранили виденное и слышанное. Мое дело – на основании вам известного дать общие взгляды. Если же взгляды не будут противоречить тому, что было, вы их примете, вы им поверите. Но если мои взгляды будут основаны на произведении моей фантазии, на фактах несуществующих, вы поднимете в недоумении свое чело и скажете мне: «Равви! Что это?..» И отвергнете мое слово.

Точно так же я не буду стараться ввести в мои слова вывод из всей совокупности фактов. Масса сведений, нам сообщенных, поразительна, но она не вся идет к делу; попытка воспользоваться ими всеми была бы даже ошибочной. Подобно скульптору, стоящему перед глыбой мрамора, адвокат должен угадать, какое цельное, говорящее уму и сердцу, живое, жизненное создание воспроизвести из данного материала, и, угадав, смело своим резцом отсекать ненужное как массу мертвой материи.

Во имя положения, мной поддерживаемого, я прошу вас из разных периодов совместной жизни Булах и Мазуриной удержать пока имеющее несомненное значение – то, что вы сейчас услышите. Я постараюсь зато вашему вниманию дать материалы, не заимствованные из спорных источников; я возьму только такие обстоятельства, которые не отвергают обе стороны или которые как очевидные истины не вызывали даже и попытки сомнения.

В московской жизни деятелей нашего процесса запомните черты, рисующие раннюю молодость Мазуриной.

Ребенок рано лишился отца и, живя с матерью, конечно, сохранил в себе впечатления, оставленные ему ею.

Мать ее была женщина веры, любви и отречения. Богатая вдова, имевшая возможность окружить себя благами мира, она уходит в монастырь, отрекается от богатства как от греха и в тиши кельи молитвой и милостыней наполняет жизнь.

Девочка впитала в себя взгляды матери: на всю жизнь осталось в ее душе неуничтожимое, перешедшее из мысли в ощущение, связанное с ее натурой, мнение, что богатство – тягость, долг Богу, который мы должны отдать через руки нищих. Дитя, когда оно было уже круглой сиротой и когда неравенство состояний являлось ей лишь в образе ее с ее богатой родней, а с другой стороны – в образе бедной и нуждающейся прислуги, любило утешать последнюю словами: «Когда вырасту и буду хозяйкой, я не стану держать вас так – я дам вам много-много…»

Ребенок сохранил и другую черту материнскую – нелюбовь к блеску и роскоши. Сама она без ропота переносит те неудобства, которые впервые испытала у бабушки.

Но все это отходит на второй план при воспоминании об одной черте детства: у ребенка было любящее сердце, то сердце, которое самой природой награждается способностью нести радость и счастье тем, к кому оно стремится, а с другой стороны – до поры до времени ограничивается в выборе предмета любви. Детское сердце еще не знает ни той любви, которая вспыхивает с летами, сверстниками страстей, ни той, которой болеют за все человечество. Детское сердце способно любить и довольствоваться любовью к тому, кто дал ему жизнь и питает его.

Но, рано потерявшая отца и мать, круглая сирота тщетно носила эту свежую силу в сердце: ее не к кому было применить и некому было отдать. Дитя привязалось бы к бабушке, но эта последняя, принявшая ребенка в дом не с первых дней его появления на свет и к тому же по натуре холодная женщина, не сумела привязать к себе ребенка: сердце, искавшее любви, было одиноко и рвалось к другому сердцу.

И вот в эту-то пору ребенок поступает на руки Булах. Его доселе не удовлетворенное ласками прислуги сердце кидается навстречу новому лицу; а это лицо, путем исполнения долга учительницы и воспитательницы, захватывает все затребы молодой души.

Пусть Булах руководило здесь только расчетливое и вместе отчетливое исполнение своей службы, пусть любовь и сердечность отсутствовали: ребенку этого не понять. Предубеждение, что инстинкт открывает дитяти теплоту или сухость тех, кто его ласкает, – неверно. Чистые сердцем всюду видят то же согласие между делом и намерением, какое живет и в их душе…

Теперь рядом поставим Булах и по отдельным чертам, уцелевшим от ее прошлого, восстановим и ее облик.

Оставшись вдовой и поместившись в Москве для приискания занятий, Булах сразу сказалась натурой, ищущей прежде всего выгоднейшего приложения своего труда: стоило ей дать сравнительно более, чем получала она в данном месте, она переходила на новое. Нельзя же предполагать, чтобы в том, доселе почтенном московском купеческом семействе, где ее застает г-н Филиппов, она была обделена или дурно содержима. Это была, одним словом, натура, ищущая, где лучше ей жить, и для этого пренебрегающая привычками и привязанностями.

Если же, уподобясь историкам и социологам, объяснять настоящее, пользуясь указаниями прошлого, и наоборот, то из последующих данных, припомнив гордый и властный, не знающий сострадания и прощения характер Булах, мы можем сказать, что, поступив к Мазуриной, подсудимая не руководилась желанием более ей подходящего места: поддаваясь временно необходимости – «мелким бесом унижаясь пред родней Мазуриной» – обеспечивать себе прочность положения, Булах не желала и не могла далее оставаться в бездействии, а всякий момент времени, когда это могло представиться надежным, она стремилась устранить принижающие ее препятствия и достигнуть высшей роли сравнительно с ролью наемной и вечно зависящей от каприза родственников Мазуриной интеллигентной слуги дома.

Ее положению угрожает ворчливость няньки – она отдаляет от нее питомку, ей опасно возможное в будущем родственное сближение бабушки с подрастающей внучкой – она взаимно возбуждает их друг против друга. Нетребовательной девушке она внушает мысли, благодаря которым та заявляет и, при посредстве опекунши княгини Оболенской, достигает перемены помещения, отдельного хозяйства и будто бы необходимой для девушки самостоятельности.

Но и этого мало. Московская жизнь даже и в лучшей обстановке делается неудовлетворительной для девочки, – она уезжает во Ржев.

Кому же нужно было бежать из Москвы? Г-же Булах или Мазуриной?

Я утверждаю, что это нужно было Булах.

Вот мои аргументы.

Из всех уголков России избирается Ржев, город, с которым у Мазуриной не было никакой связи. У Булах – наоборот: там ее свойственники, ее сын; туда посылала она советные письма, приглашая помочь побегу. Для Мазуриной, полной любви и желания посещать святыни веры, Москва могла быть сменена Питером, Киевом, но не Ржевом. Ни исторической святыней, ни широтой жизни общественной Ржев не выдается среди городов России.

Бежала ли туда Мазурина, ища свободы, удобств жизни?

Нет! Ни та обстановка, в которой нашли ее в 1881 году, ни та, в которой она жила в шестидесятых, – не лучше, а хуже позднейшей московской обстановки.

А свобода? Да когда же в Москве стесняли так девушку, как стесняли ее во Ржеве! Возьмите всю совокупность свидетельских показаний – и останется в итоге, что видеться с Мазуриной было нелегко, писать ей – значило терять даром время.

Увезти туда Мазурину, уговорить ее там поселиться – был прямой расчет для Булах: этим расчетом связь с Москвой разрывалась, уничтожалась возможность потерять место по домашним соображениям Мазуринской родни.

Следует взять во внимание и то, что богатство и возраст девушки делали ее в начале 60-х годов предметом искательств для брачного союза. Найдется муж, увезет жену и вытеснит из сердца привязанность к гувернантке.

Бегство Мазуриной из Москвы было уместно, пока ее теснили; в год же ее отъезда она пользовалась наибольшей самостоятельностью. А для Булах это было подходящим временем: теперь Мазурина получила деньги и не обязана никому давать отчет; теперь вместо роли зависимой гувернантки она чувствовала наступившую новую пору – пору руководительницы богатой и независимой девушки, пору, лучше которой пока ничего и не желала Булах, но зато и не желала потерять того, что приобретено…

Теперь последуем за ними во Ржев.

Нет никакого сомнения, что хорошо изучившая почву Булах понимала, что как бы ни была податлива ее питомица, но нельзя забирать власть над ней далее пределов упругости личности.

Прибавьте к тому и то, что Булах, еще недавно бедная труженица, при переходе к достатку имела сравнительно неширокий идеал удобства. Только достигнув одной ступени и свыкнувшись с ней, она мечтала о лучшей и делала шаг далее. Это общий закон.

Прилагая этот общий закон к событиям, становится понятным, что первый период ржевской жизни не мог быть полной подавленностью Мазуриной: надо было фактами поддержать авторитет совета ехать именно сюда; надо было здесь дать пищу наклонности Мазуриной – благотворить и любить нуждающееся и страждущее человечество. Отсюда ей дают указания на способ благотворения и сосредоточивают на устройстве двух широко задуманных учреждений любви и милосердия. При этом Булах, еще стремящаяся только к прочному сожительству с Мазуриной как к теплому и почетному месту, не идет далее совета сделать и ее номинальной участницей жертвования, а вместе учредительницей и пожизненной распорядительницей воздвигаемых заведений.

Личные цели ее пока еще умеренны: все ограничивается тем, что местная портниха получает заказ на платья более богатые для нее и менее богатые для Мазуриной, да одной парой новых сапог стало продаваться более во Ржеве, потому что до той поры шатавшийся без дела, одетый в старое платье и дырявые штиблеты сын Булах, Николай Егорович, вдруг стал одеваться и обуваться прилично и, досель нуждавшийся в 5 к., чем уплатить долг за бритье цирульнику, стал заказывать новые одежды и даже модный халат для своего обихода.

Вскоре, однако, податливость Мазуриной, считавшей Булах за высший образец того, к чему она стремится, а с другой стороны – ее дальнейшие благочестивые намерения, принудили задуматься Булах и дали толчок следующему шагу – из роли подруги-руководительницы в роль властной распорядительницы судьбой покорной ученицы-подруги.

Дело в том, что Мазурина, создавшая дома призрения для ржевских бедных девушек, обеспечившая их, имела бóльшую часть своего имущества еще нетронутой. Но эта натура не могла остановиться на полдороге в своих намерениях и одной частью своих дел отрицать другую. Коли деньги – грех, коли добро и милость – долг и потребность души, то она хотела отвернуться от всего греха и исполнять долг до предела ее сил. Денег много, а бедных на Руси еще больше: значит, надо ехать, смотреть, искать и благотворить.

Вот этого-то и не захотела Булах. Мазурина уедет, уедут с ней ее средства, а Булах ничего более не приобретет, кроме того, что уже есть, что уже пригляделось, что только раззадорило аппетит.

Булах пошла далее.

Отпустить Мазурину, значит – отпустить ту имущественную силу, около которой тепло и уютно жилось Булах. Податливая под чужую волю, впечатлительная и доверчивая, Мазурина встретит новых людей, новые нужды и другим отдаст то, что так ценно в ней, – ее богатство.

И вот, рядом советов и решений, Мазурина убеждается в том, что лучшего помещения для денег, лучшей гарантии, что они будут отданы на добро, как в передаче их всех на руки Булах, – нет.

И Мазурина отдает, уверенная, что этим обеспечен переход их на добрые цели, что надежный поверенный ее намерений остается при деле, а она может, оставив себе только умеренную долю – всего 5 000 руб. на всю жизнь, – ехать и искать места полного душевного покоя; если же встретится ей надобность в деньгах, для себя или для бедных, ей стоит сказать – хранительница выполнит ее волю.

Деньги переданы. Мазурина соблюдает все формы, какие необходимы, а Булах осведомляется у одного из своих родственников, сильного в знании законов, достаточно ли крепки формы перехода к ней имущества Мазуриной. Перечитываются статьи закона, пересматриваются документы, предусматриваются случаи, при которых возможно возвращение дара. Только укрывает Булах на семейном совете, что дар этот оставляет дарительницу нищей, укрывает, что дарительница, не чая души в своей воспитательнице, делает не то, что хочет, а то, что ей советуют.

Словом, возбуждены и разрешены были все вопросы формы и права, а не было и помина о том, что вопросы справедливости и морали требуют и своего участия в деле, и ответа на них.

Однако мнение юриста-свойственника, что дар возвращается в случае доказанной неблагодарности, а может быть, и боязнь мнений света, где Булах заняла и положение и уважение, заставляют ее прибегнуть к старому, давно практикуемому приему искусственного обеления своего не совсем хорошего для самой себя поступка.

Она – если допустить, что странная молва, о которой говорил г-н Филиппов, и подтверждающая эту молву му́ка, тяготившая душу покойного святителя, митрополита Филофея, имели основание, – она, говорю, припутывает к делу местного архипастыря – дарит ему не лично, но как епархиальному начальнику на нужды церкви 30 000 руб.

Это маневр тех, кто знает за собой грех, – они любят становиться за людьми чистыми и их достоинствами прикрывать свои проступки: смотрите, не я одна, но и святитель не побоялся взять из этого источника – значит, дело чисто и поступок праведен… Но это старый, избитый способ, и в наше время вы никого им не обманете!

Отдавая деньги, Мазурина уезжает.

Но прежде чем мы ее встретим еще во Ржеве, остановимся на данном периоде жизни: мне нужно убедить вас, что, уезжая, Мазурина не дарила, а только препоручила свои деньги как фонд своих будущих целей.

Вот мои доказательства по этой части моих утверждений:

1. Весь строй души Мазуриной – ее неизменные, даже позднейшим слабоумием непоколебленные основы ее взглядов на богатство доказывают, что дарение состояния одной личности было бы противоречием ее природе.

2. Письма Мазуриной свидетельствуют о том, что дара не было.

3. Несвязные речи периода слабоумия оставляют впечатление, что денег она не отчуждала от себя.

С детства привыкнув тяготиться деньгами как грехом, с детства стремившаяся ими утешить горе страждущих, глубоко убежденная, что и Булах живет и согрета той же любовью и теми же помыслами, Мазурина не поверила бы, если бы услыхала, что Булах стремится к личному обогащению. Дать все свое 300-тысячное состояние ей одной, перенести на нее тот грех и ту тяжесть, которые мучили ее, она не могла, не впадая в непримиримое противоречие. Булах не возьмет, обидится, оскорбится такой черной неблагодарностью. Деньги могут быть на руках Булах только для передачи бедным: ведь они и взяты от них…

Позднее, уже совсем безумная, она продолжала лепетать: «Мужички бедны, мы им должны давать, это – их…» Более здоровая, она поступила так, как говорила, и кассу бедных отдать в дар хотя бы подруге, отдать для богатой и роскошной жизни для Мазуриной было так же невозможно, как взять и утаить чужое.

Вспомните письма Мазуриной, писанные после совершения дара: есть ли намеки на радость, испытываемую тем, что любимая воспитательница награждена до возможности жить на широкую ногу и утопать в блаженстве? Есть ли заочные мечтания о той обстановке, в которой может жить теперь царственно одаренная подруга-руководительница?

Нет! Мазурина пишет о своем вечном долге перед потерявшей на нее время воспитательницей, извиняется за причиненные беспокойства, мечтает о Ржеве и просится туда; зовет Булах к себе на краткое свидание и опять извиняется, что ее беспокоит.

Так не пишут к тому, кто награжден до возможности комфорта и кого не стеснят расходы, вызываемые краткосрочной поездкой на свидание к своему щедрому дарителю…

Наконец, о том, что дара не было, свидетельствуют в полубреде и в минуты ослабления душевного недуга слова, высказываемые Мазуриной. Она говорит о деньгах, что они – ее деньги, и их надо взять; иногда она говорит, что их не надо трогать, потому что Булах знает, что с ними делать, что их – 200 000 руб., что они целы.

Не бойтесь прислушаться порой и к бреду больной: разрушенный человеческий организм, как старые руины древнего храма, своими остатками иногда красноречивее свидетельствуют об истине, чем живые и здоровые люди. Здоровый человек, имея свободу воли, может сознательно извращать истину; больной и безумный, если его язык беспрестанно повторяет одно и то же, как мертвый своей смертельной раной, не давая сознательного ответа, дает путь к уразумению правды…

А допустив, что под наружными формами дара скрывалось препоручение денег на добрые цели, мы совершенно ясно поймем и повод к преступлению, совершенному Булах по возвращении Мазуриной из Сибири, и необходимость его для нее.

Киевского периода, жизни в Сибири, воспроизведенной показанием Буяновой, – всего этого нечего повторять. Лучше отдадим себе отчет, каким образом могло случиться, что г-жа Булах вдруг изменила свое отношение к Мазуриной и отпустила последнюю.

Дело просто: все, что привлекало Булах к ее ученице, ее сила, – в руках у ней: Булах богата, сильна; теперь люди, вновь приблизившие к себе Мазурину, возьмут у Булах то, что она выносила как бремя, а то, что ей нужно – деньги – в ее руках: крепко держит она их. Устои надежны, осмотрены и одобрены советами людей, сведущих в законе…

Вдали отыскивающая себе место успокоения, девушка, полная и теперь веры и любви к своей учительнице, едва ли переменит образ мыслей. Булах, зная ее безвольной, еще не знает, что эта слабость характера – плод душевного недуга. Она уверена, что Мазурина спокойна, что деньги ее пойдут на добро, и не заикнется о них. А там, среди скитаний и аскетических трудов, глядь, и кончит свое земное странствование, надломленное существование… Тогда конец всему, конец сомнениям и заботам…

Но судьбе угодно было поразить г-жу Булах неожиданностью, спутавшей все ее расчеты.

В 70-х годах, в одно прекрасное утро, к воротам одного из Мазуринских богоугодных заведений подъехала телега, а в ней сидела Мазурина с какой-то женщиной. Долго, долго не видели бедные люди своей благотворительницы и, увидав ее, с криком «Вот мать наша приехала!» бросились к ней навстречу.

Бросились с теми же приветствиями и прислужники дома, ничем ей не обязанные, но благоговевшие перед ее добротой. Одна Булах, пораженная, встречает ее сухо, нерадостно; друзья и враги Булах не проронили ни одного слова здесь, из которого можно было заключить о ласке, поцелуях и объятиях…

Когда к нам неожиданно является друг и близкий из дальнего странствия, когда он своим приходом приносит нам счастье и наслаждение, все и всё, что способствовало этому другу вернуться к нам, все и всё нам дорого, нам любезно. Ямщик, слуга, послуживший ему, в этот час нам близок, приятен…

А г-жа Булах? Как приняла она Буянову, 4 000 верст проехавшую, чтобы помочь Мазуриной доехать до Ржева?

Она не удостаивает ее слова, она сажает ее с прислугой, она обрезывает всякую копейку, возвращая ей дорожные издержки, – да и это дает только потому, что наутро считает долгом выпроводить Буянову вон из города.

А Мазурина? Ее вместо радостной встречи ждет здесь суровая доля; ей, со властью былого времени, запрещается свидеться даже с той, которая оказала ей услугу. Ни во что считает Булах тот стыд, который она вызвала у Мазуриной, не смевшей исполнить простого долга гостеприимства перед той, кого звала она, надеясь вознаградить ее ласками, как своими, так и своей подруги-воспитательницы…

Но что же делать с Мазуриной?

Этот вопрос должна была задать себе Булах.

Выгнать вон ни на что более ненужную нищую? Но что будут говорить в городе, в печати? Ведь девушку знают все, ведь заступятся за нее! Кто знает, может быть, родственники заговорят о возврате дара? Найдется человек, – не один же Т. И. Филиппов имеет добрую душу, – возбудит дело. А Булах дорожит репутацией, дающей ей положение и обеспечивающей ее от неосторожных покушений заподозрить ее в нечистых способах обогащения.

Нет, отпускать Мазурину нельзя. Там, далеко, в Сибири и в Киеве, – другое дело: там Мазурина безопасна.

Но у девушки нашлась энергия выдержать долгий путь и вернуться во Ржев; более отпускать ее бесцельно.

Остается одно – держать ее около себя. Для этого не нужно тюрьмы: без гроша в кармане, без достаточной силы, чтобы не смутиться властью Булах, Мазурина будет опять покорна, как рабыня. Не нужно будет теперь и ухаживать за ней: она ничего более дать не может.

И приговор произнесен: свобода сношений с миром, с теми самыми детьми, которые воспитываются на средства Мазуриной, с отцами их, с подчиненными – все устранено с удвоенной строгостью.

А между тем возвратившаяся из Сибири Мазурина привезла зерно болезни, которое быстро дало рост под давлением на ее душу обстоятельств, перевернувших в ее глазах все ее миросозерцание.

Она увидала, что вместо ласки, дружбы, о которой она так долго и постоянно мечтала и писала, ее окатили холодностью бессердечия; идеал благотворения, верная хранительница ее казны, посвященной на добро, оказалась эгоисткой, скрягой, отказывающей ей в нищенской подачке, изгоняющей из дому ее подругу и открыто завладевшей в свою пользу и в пользу детей своих благами, данными ей с другой целью.

Все перепуталось в голове Мазуриной, а ее умственные и нравственные силы и без того были утомлены: до сих пор, отрекшаяся от всего, она жила в Ржеве, хоть скудно, но – необходимое у ней было; Киев и Сибирь впервые познакомили ее с тернистым путем отречения на самом деле: она не раскаивалась, не отступала, но она падала, уставала и разбила свои незакаленные в труде силы…

Удар, нанесенный на ослабевшие силы, само собой, еще легче в конце пошатнул их.

Мазурина заболевает. Род ее болезни становится очевидным. Умной ли женщине, как Булах, не заметить этого?

И она заметила, но не вопросом, как помочь несчастной, занялся ее ум: что делать, чтобы не упустить своих выгод, – вот что теперь было на очереди.

Еще опаснее, чем прежде было, еще опаснее стало отпустить Мазурину: ее отдадут в больницу, учредят опеку и… поколеблют то положение, которое завоевано Булах.

Самой отправить ее в подходящее заведение – тот же результат: опека, иски о возврате подаренного… К чему же было столько трудиться? Неужели отдать назад взятое, отдать деньги?

А для г-жи Булах деньги – всё: божество и сила. Ведь и здесь, на суде, и всем поведением своим не дает ли она знать, что, в противоположность библейскому Иову, она не блага и сокровища отдает, чтобы соблюсти душу, но, наоборот, она лучше отдаст и отдает себя на распятие, но зато скрывает то, что ей всего дороже, – награбленное богатство; скрывает так, что едва ли соединенные усилия суда и власти что-нибудь отымут у нее.

Остается держать, держать девушку, удесятерив те меры разобщения, которые принесли плоды и прежде: пусть никто не знает о ней ничего, пусть не доходят до властей и родичей соблазнительные слухи о ее болезни.

Относительно низших по положению издаются строгие повеления: не допускать, гнать, сменять за попытку свиданий; а в отношении сильных пускается хитрость и дерзость: тщетно стараются проникнуть к Мазуриной духовники, учителя. Изгоняются и отступают архиереи и губернаторы. А когда один из архипастырей во что бы то ни стало хочет увидать аскетку-благотворительницу, Булах становится между ним и дверью и озадачивает его своими каноническими познаниями: «Отец, – говорила она ему, – девушка больна и полураздета, а кормчая не дозволяет монаху видеть обнаженное женское тело!»

Болезнь Мазуриной могла быть задержана, дать или обратный ход, к лучшему, или, медленнее развиваясь, на многие годы сохранить в ней разумные человеческие способности.

Но, если сношения с миром прерваны, родственники устранены и, видимо, примирились с этим, – к чему стремиться к здоровью, а следовательно, и к такому состоянию Мазуриной, когда она может требовать назад своего или, если и не требовать, то сознательно укорять ее, Булах, за измену делу? Пусть идет своей дорогой разрушающий девушку недуг. Не мешать, а, наоборот, очищать ему путь, чтобы шел он торжественно и быстро к полной победе над своей добычей – вот что стало мечтой и делом Булах.

Я боюсь верить более убийственным замыслам Булах, но зато в данном поступке убеждаюсь рядом мыслей и выводов из слышанного нами.

Когда дело шло о захвате состояния Мазуриной, сколько трудов на соблюдение форм и обрядов закона, сколько семейных советов употребила Булах!

А когда заболела Мазурина, когда наступил долг позаботиться о ней, пригласить тех, кто силой науки мог бы помешать враждебным силам недуга, – хоть бы одно слово в Питер и тому же советнику своему по делам, чтобы он указал сведущих людей, чтобы обратиться к их помощи!

Загрузка...