Глава шестая

Как только я вошла в квартиру, сразу почувствовала, что сегодня будет непросто. Я уже научилась улавливать атмосферу в доме по малейшим признакам: задернутые шторы, закрытые наглухо окна, острый запах лекарств – все это свидетельствовало о том, что старуха не в духе и мне предстоит тяжелый день.

Как я и предполагала, она полулежала в своем кресле: глаза закрыты, губы плотно сжаты в тонкую полоску, выражение брезгливости и недовольства застыло на лице. Когда я подошла, она раскрыла глаза, как будто вынырнула из погружения в какую-то лишь ей известную глубину, и посмотрела на меня невидящим взглядом.

– Ты кто?

– Ева. Ева.

– А, Ева, Неева. Какая разница?

Я поспешно закрыла рот, который имел неприятную особенность открываться в самый неподходящий момент.

– Ты, вообще, откуда такая взялась?

– Так я… Сиделка я.

– Сиделка? А чего со мной сидеть? Сидеть я и сама умею.

– А что мне делать? – Я совсем растерялась.

– Сделай мне чаю.

Я пошла на кухню. Открыла ящички с разными кухонными принадлежностями, нашла чашки, блюдца, сахар. Чая нигде не было.

– Сейчас сбегаю, – пообещала я старухе.

Я выскочила в соседнюю лавку, купила чай в пакетиках и помчалась обратно. Всю дорогу гордилась своей расторопностью и сообразительностью. Вот сейчас я ей покажу, что тоже кое на что гожусь!

Я заварила старухе чай в пакетике и торжественно поднесла на блюде. Она по-прежнему полулежала в своем кресле.

– Это что? – спросила она сердито, разлепляя глаза.

– Чай, как вы и просили.

Она взглянула на чашку, взяла ее двумя пальцами, отхлебнула глоток, и лицо ее исказила гримаса ужаса.

– Это что за пышерц[13] ты мне подсунула?

– Какой еще пышерц? Это чай… – Я растерялась и даже немного испугалась. Глаза ее, черные и злые, сверлили меня ненавидящим взглядом.

– Это не чай, а моча! Ты, вообще, знаешь, что такое чай?

– Знаю.

– Да ни хрена ты не знаешь! Пошла отсюда! – прикрикнула она раздраженно.

– Да куда же я пойду?

– Домой иди, куда хочешь.

– Так я ж доработать должна…

– Иди, иди! – Раздражение в голосе старухи превратилось в настоящую неприкрытую злобу. – Не зли меня. Иди, я тебе говорю!

Я суетливо собралась и вышла.

Остаток дня я провела перед телевизором, рассуждая примерно так: «Ну и ладно! Ну и пожалуйста. Пусть кто-нибудь другой слушает бредни полоумной старухи. Вот делать мне больше нечего!»

– Ты достойна лучшего! – сообщил телевизор.

– Вот это правильно! – согласилась я.

Я слышала, как вернулась мама. Она заглянула в мою каморку и спросила, как дела.

– Эта старуха меня с ума сведет! – пожаловалась я.

– Ну, я же говорила! – Мама расцвела от удовольствия. – Бросай эту работу, – сказала она, жуя хлеб с колбасой. – Эта старая ведьма тебя со свету сживет. Поверь моему опыту.

Мама доела бутерброд, уселась на стул и закурила.

– Я-то знаю, – добавила она.

Она действительно знала. Как правило, на каждой новой работе мама проводила от двух до шести недель, потом или сама уходила, или ее увольняли. За двадцать лет она успела поработать секретаршей, продавщицей, маникюршей, нянькой, уборщицей… Честно говоря, не представляю, как мы могли существовать все это время на ее скудные доходы и не умереть с голоду, пока работать не пошла я. Но про мою карьеру вы уже знаете.

– Что эта старуха, единственная, что ли? – продолжала рассуждать мама. – Найдешь другую. Или на курсы пойдешь. А что? Утром – подработка, вечером – курсы? А?

Рано утром на следующий день раздался телефонный звонок. Звонила блондинка из бюро по трудоустройству.

– Тут на тебя жалоба поступила, – сообщила она, что-то жуя. – Недовольны тобой.

– Знаю, – вздохнула я обреченно.

– Но тебе повезло. Ты уже четвертая сиделка за последние два месяца. Поэтому мы объяснили нашей клиентке, что если она не перестанет капризничать, то мы будем вынуждены лишить ее услуг сиделки.

– И что, помогло?

– По крайней мере, она присмирела. Решила дать тебе второй шанс.

– Я счастлива.

– Можешь возвращаться на работу. Но учти, если она во второй раз пожалуется, придется тебя уволить.

– Учту.

Когда я пришла к старухе, та встретила меня недовольно, с кривой от обиды физиономией. Но, по всей видимости, она понимала, что не может менять сиделок до бесконечности.

– Проходи, – сказала она сурово.

Я зашла в дом и села на стульчик возле круглого столика, покрытого клеенкой.

– А чай ты все равно не умеешь заваривать! – проворчала она.

– Нельзя требовать от человека того, что он не может дать, – ответила я.

Она удивленно взглянула на меня.

– Что ты сказала?

– То же, что и вы мне сказали. Не требовать от человека того, что он не может дать.

Она задумалась. Видимо, цитата из собственных высказываний ей польстила. Взгляд старухи потеплел.

– Помоги мне встать, – велела она.

Я подошла, протянула руку, и она тяжело оперлась на меня.

– Пойдем, научу тебя заваривать настоящий чай.

Старуха отвела меня на кухню.

– Доставай чайник! Бери пачку чая! Смотри, как надо делать! – командовала она.

Она взяла в руки красивый чайник из тонкого фарфора. Обдала его кипятком, покрутила в воздухе так, чтобы горячая вода ошпарила стенки сосуда. Вылила в раковину и засыпала добрую пригоршню заварки. Затем опять залила кипяток и аккуратно поставила на мраморный стол.

– Теперь подождать надо. Хороший чай должен настояться.

Через пять минут мы пили ароматный, вкусный чай. И я про себя согласилась с моей подопечной: настоящий чай не имел ничего общего с пойлом из пакетиков.

От горячего напитка старуха раскраснелась, похорошела. Губы ее приобрели розовый оттенок, в глазах появился блеск. Она даже причмокивала от удовольствия.

– Хорошо… – бормотала она. – Эх, хорошо как…

* * *

…Ночь сухая, летняя, в воздухе стоит запах остывающего южного города: смесь навоза, фруктов и травы.

Заходило солнце. На горизонте, будто выплыв из-под закатного светила, появилась маленькая точка – кривая повозка. Приземистая и неуклюжая, она двигалась медленно, еле-еле. Тащили ее два быка, исхудавших и мокрых. Повозка то и дело переваливалась из стороны в сторону, как гусыня, и угрожала перевернуться, однако, на удивление, упрямо продолжала свой путь.

В сумерках угадывались силуэты двух людей – мужчины и женщины. Мужчина управлял быками, а женщина сидела на тюках с вещами, держа на руках сверток с младенцем. Ребенок закричал, мать крепче прижала его к себе.

Ханох и Хана бесконечно устали, быки еле ковыляли, а малыш жалобно пищал. Уже почти стемнело, когда повозка наконец въехала в город. Им предстояло начать здесь новую жизнь. В пути, с остановками, провели они почти целый год – нищие, обессиленные, одинокие люди, не знающие, куда приткнуться и к кому обратиться за помощью.

Они остановились около одной избы. Ханох слез с облучка и постучал в дверь.

– Откройте, пожалуйста, – на плохом русском сказал он.

В хате долго шуршали, крутили засов, кряхтели. Слышался недовольный бабий голос: «Кого это там несет на ночь глядя?», кто-то громко сморкнулся. Наконец дверь отворили.

– Шо потребуе? – угрюмо спросил низенький рыжий мужичонка с редкими усами.

– Нам бы переночевать, – просительно пробормотал Ханох. – Я сапожник, – продолжал он, – могу все починить, залатать. Что нужно – все могу. У меня вот в повозке жена и ребенок, нам бы переночевать. Хоть в углу где-нибудь…

Мужичонка недоверчиво оглядел Ханоха. Взглянул на его черный сюртук, всклоченную грязную бороду, усталое лицо, посмотрел на худую бледную женщину, на пищащего от боли и усталости младенца, из последних сил трепыхавшегося, и шагнул в сторону, пропуская гостей.

Его звали Михайлой, был он кузнецом. Хороший человек, но недоверчивый, в каждом видел недруга и соперника. Никому не верил, всех подозревал в подлости, но дела вел честно, без обмана. На базаре держал он небольшую кузницу. Работал споро, быстро, без лишних разговоров.

– Шо потребуе?

– Замок выковать.

И Михайло охотно, быстро делал, что нужно.

– Шо потребуе?

– Забор повалился.

И Михайло брал в руки молот, лом, другие инструменты и шел чинить разбитый забор.

Но главной и самой востребованной услугой в кузнице у Михайлы была подковка лошадей. Четыре столба с перекладинами, между ними вводили лошадь, подвязывали ее ремнями, почти подвешивали, и после этого подковывали. Лошади жалобно стонали, совсем как люди, и из глаз их текли слезы. Но Михайло свое дело знал, долго не мешкал, животину не мучил. Раз-раз – и готово. Он вообще был человеком скорым, долго не раздумывал, действовал, как велело сердце и требовали руки. В город он приехал, прослышав про сказочные богатства края, говорили тогда, что хлеб чуть ли не сам на деревьях растет. А он-то молодой, горячий! Долго не думал, пешком и на перекладных преодолел тысячи километров. Быстро соорудил кузницу, женился, детей родил и был вполне доволен жизнью.

Его жена Крыстына, крупная, упрямая и голосистая, поила гостей айраном и кормила перловой кашей. С дороги, голодным, им все казалось вкусным и красивым – и постная каша, и неприветливая Крыстына, и подозрительный Михайло. Все было хорошо – лишь бы не на улице, лишь бы в тепле, в сухом доме.

– Шо думаете делать? – спросил Михайло, когда Ханох и Хана поели.

– Я сапожник, – повторил Ханох, – буду этим заниматься. Нам бы дом подыскать…

– Деньги есть?

– Совсем немного. Но я заработаю.

– Добре. Я вам дом укажу. Есть здесь один неподалеку. Продается. Но за это ты мне боты новые сделаешь.

Ханох, конечно, согласился. Но прежде необходимо было срочно найти врача – младенец Моисей, родившийся в дороге, таял на глазах.

После тяжелой, мучительной ночи, когда малыш, не замолкая ни на секунду, вопил до хрипа в голосе и до свиста в ушах, Михайло притащил старого врача Рабиновича, полуслепого и нелепого. Маленький, согбенный, суетливый – он совершенно не вызывал доверия. Но выхода не оставалось, он был единственным доктором (с образованием!) во всем городе. Рабинович осмотрел младенца и ловко вколол в красное сморщенное тельце лекарство.

– Дыфтеррыя, – важно заключил он, – ну-с, будем лечить.

Лечились долго, целых две недели. Младенец задыхался от страха и боли, родители не находили себе места, не знали, как облегчить его страдания. Михайло согласился за помощь по хозяйству предоставить им ненадолго место в хате, и первые недели пребывания в городе ушли на бесконечную беготню – носили младенца трижды в день на уколы; достали лекарственные порошки и разводили их в молоке, а потом кормили ребенка этой горькой смесью. Кроме того, доктор Рабинович применял чудодейственный препарат для лечения гнойников, которыми было усыпано маленькое тельце. Это был странный пластырь из шпанских мушек, который, по заверению доктора, помогал при любых жалобах и недомоганиях и был в ходу еще во времена его бабушки. Пластырь не снимали с больного места до тех пор, пока не образовывался нарыв, который потом вскрывали ножницами и долго держали открытым, чтобы вытянуть гной, не позволяя ране затянуться при помощи наложенной на кусочек холста бухнеровской мази. Малыш заходился в крике, а родители теряли рассудок в то время как врачеватель, сочно причмокивая беззубым ртом и прищелкивая губами, колдовал над ним, пришептывая слова молитвы.

Но никакие чудотворные средства не помогали. Ребенок продолжал болеть и чахнуть, и казалось, дни его сочтены. Мать рыдала над его маленьким, словно тающим день ото дня телом, а он уже не отвечал ей даже слабым криком. Силы покидали его буквально на глазах, и надежды уже не осталось. Он исхудал и ослабел настолько, что даже не мог сосать грудь, из которой настойчиво, толстой струей, лилось молоко.

Видя, что дело плохо, старик врач помрачнел и сгорбился еще больше, чем раньше. Он ходил вокруг умирающего кругами, нахмурившись, шевеля губами, и в глазах его читалась напряженная работа мысли. Наконец он сказал:

– Есть еще одно средство. Очень опасное. Ребенок может погибнуть.

– Нам терять нечего, – ответил обессиленный Ханох, взглянув на полумертвого младенца.

– Тогда мне нужен бык.

– Зачем? – удивились прибывшие.

– Азохен вей! Не спрашивайте меня ни о чем, – отрезал Рабинович, – выполняйте.

Родители подчинились, хотя телега с быками была их единственным имуществом. Во дворе забили быка. Прежде чем содрать с него шкуру, разрезали живот, и старик четким, хотя и слегка нервным движением вынул дымящийся желудок, положил его в ясли и накрыл шерстяной тканью, чтобы сохранить тепло. Так, красный, влажный желудок, пахнувший слизью и кровью, принесли в каморку, где лежал ребенок. Рабинович взял в руки большие ножницы, разрезал желудок, отчего комната наполнилась теплым и отвратительным запахом переваренной пищи. Затем он бережно поднял младенца и усадил его внутрь желудка. Хана вскрикнула и побледнела. Бледным был и Ханох. Рабинович, казалось, ничуть не смутился, а лишь, продолжая нашептывать себе под нос слова молитвы, одной рукой окунал несчастного в бычьи внутренности, а другой тщательно покрывал его с ног до головы содержимым. Ребенок, удивительное дело, не плакал и, казалось, совершенно не был напуган. Он молчал и лишь слабенько постанывал, закрыв глазки, когда на головку ему вываливалась густая, дымящаяся и зловонная масса. Невероятно, но уже через несколько минут бледные щечки порозовели, глаза открылись. Тогда старик, довольно хмыкнув, вынул малыша из желудка, искупал и уложил в колыбель. Через полчаса спокойного сна младенец проснулся и впервые за много дней провел язычком по иссохшим, бескровным губкам. И тут же теплый молочный ручеек полился в его ротик, он приник к материнской груди и долго, жадно, с аппетитом сосал.

С этого момента он стал поправляться. Сначала попискивал жалобно, как мышонок. И так страшен был этот тонкий звук, так невыносим… Потом он начал крепнуть, и писк вырос до стона – более уверенного, но по-прежнему ужасного, словно звук пилы, разрезающей сердце. Прошло время, и мальчик бодро заорал. Родители замерли от счастья – он был спасен.


Незадолго до приезда Ланцбергов в Верный здесь началось строительство синагоги. Возвели ее быстро, за несколько месяцев. Это было приземистое деревянное здание, лишенное украшений и внешних отличительных признаков. Евреев было мало, с трудом собирали они положенный традицией миньян[14], поэтому скромный размер молельного дома их вполне устраивал. Вокруг синагоги тут же развернулась грандиозная битва за места раввина и резника. Из-за скудости средств местная община не могла позволить себе содержать постоянного раввина и весь синагогальный штат, поэтому религиозным служащим приходилось совмещать молельную работу с мирской. Раввин Моше по совместительству держал посудную лавку, а шамес[15] Шмулик Ноздреватый вязал шапки из овечьей шерсти. Вместе с тем должность раввина подчинялась жесткому правительственному контролю, и к выборам допускались только те, кто подходил под образовательный ценз и проходил проверку на «благонадежность». Выборы раввина проходили в полицейском участке, а после избрания вступающий в должность священнослужитель клялся на верность императору, как и любой другой государственный служащий.

Но главной трудностью стал выбор резника. Так как в округе не нашлось ни одной подходящей кандидатуры, пришлось выписывать специалиста из Средней полосы России, из самого города Могилева. Им стал мещанин Лейзер Сухощевский. Он появился – толстый, раздутый, как самовар, с котелком на голове, в слегка потертом и заношенном костюме с зонтом. На местное население смотрел свысока, называл их не иначе, как «татарвой черной» и совершенно не стеснялся в выражениях, заигрывая с покупательницами. Не удивительно, что верненцы встретили заезжего резника с повадками афериста крайне враждебно и даже потребовали отправить его обратно. Только после вмешательства военного губернатора Семиреченской области конфликт удалось замять, и Сухощевский был оставлен.

Ханох сразу подружился с Рабиновичем и ребом Моше; дом, предложенный Михайлой, вполне подходил, и вскоре у них появились своя сапожная мастерская и маленький собственный мирок…

Загрузка...