В документах XIII в. сохранилось лишь одно упоминание о Салимбене[1]. Поэтому всем, что известно о нем, мы обязаны почти полностью его собственному историческому повествованию, в котором довольно часто по разным поводам он сообщал те или иные сведения о себе и своих близких[2].
Салимбене был третьим сыном в семье. Он появился на свет 9 октября 1221 г. в Парме[3]. При рождении получил имя Оньибене, которое много позже, будучи монахом, переменил на Салимбене – так его назвал один собрат-францисканец, последний из принятых в орден самим его основателем[4].
Отец Салимбене, Гвидо де Адам, происходил из зажиточной пармской фамилии де Адам, принадлежавшей к роду Гренони. Представители этого рода не числились среди высших должностных лиц Пармы, вместе с тем родственными узами они были связаны с могущественными и знатными семьями города и его округи. Их имущественное благосостояние основывалось на поступлениях от земельных владений[5], юридической практики и денежно-кредитных операций. Занятие таким низким, по представлениям феодального общества, делом, как ремесло финансиста, которое могло навлечь тяжелые обвинения в ростовщичестве, не мешало культивированию куртуазно-рыцарских идеалов. Предметом семейной гордости было участие Гвидо де Адам, отца Салимбене, в IV крестовом походе, позволившее ему, по некоторым догадкам, хорошо поживиться при разграблении Константинополя. В раздиравшей Италию борьбе Церкви (папы) и императора родные Салимбене держали сторону императора. Их политическая ориентация характерна для основной части пармской знати, а социальный тип, допускавший совмещение деятельности законника и судьи с рыцарской службой и – не больше и не меньше – с предпринимательством, очень показателен для верхушки городского сословия Центральной и Северной Италии.
Сызмала, едва ли не с колыбели, по словам самого Салимбене, он упорно занимался грамматикой[6], и эта тяга к учению сохранялась в нем всю жизнь. Среди родственников Салимбене было немало образованных людей, преимущественно юристов, а его дядя Герардо де Кассио славился познаниями в изящной словесности и даже составил пособие по искусству сочинения писем[7]. Подростком Салимбене стал свидетелем покаянно-религиозного движения, призывавшего к установлению в Италии мира, под названием «Аллилуйя» (1233 г.), которое, по-видимому, произвело на него сильное впечатление[8]. Ничего другого о его раннем религиозном развитии не известно.
В феврале 1238 г. Салимбене вместе со своим другом был принят новицием в орден францисканцев. Возможно, к этому его побудили пример его старшего сводного брата Гвидо и увещания Герарда из Модены, одного из главных участников движения «Аллилуйя», рекомендовавшего юношу генеральному министру ордена Илии Кортонскому, который в тот момент проездом находился в Парме[9]. Уход Салимбене в монастырь обрекал семью на исчезновение, лишая последнего потомка по мужской линии. Реакция отца на такое решение сына не могла не быть резкой, даже если Салимбене в описании ее сознательно пытался соотнести свой поступок с обстоятельствами ухода от мира почитаемого им св. Франциска[10]. Гвидо де Адам испросил у императора Фридриха II грамоту, в которой Илии Кортонскому было высказано пожеление вернуть родителю его чадо[11]. Однако Салимбене был непреклонен в своем решении, и отец в присутствиии монахов предал проклятию сына-ослушника[12]. По свидетельству Салимбене, отец собирался использовать с той же целью и авторитет папы Иннокентия IV, непримиримого противника императора. «Этого, как я полагаю, – замечает Салимбене, – папа не сделал бы. Может быть, ради утешения отца моего он дал бы мне епископство или какой-либо другой сан»[13].
Как бы то ни было, Салимбене остался тверд в своем решении и, дабы освободиться от постоянных попыток родни переубедить его, удалился в городок Фано (область Марке), где и провел год своего новициата. Здесь его наставником в богословии был брат Умиле из Милана[14]. В 1239 г., приняв постриг и выбрав Тосканскую провинцию францисканского ордена, Салимбене перебрался в Лукку, в которой пробыл два года, еще два – в Сиене, затем – до 1247 г. – в Пизе. В Лукке и Сиене он приобрел познания в музыке и церковном пении. Здесь, в Тоскане, Салимбене познакомился с богословскими трудами и пророчествами Иоахима Флорского (1132–1201) через Уго де Диня (de Digne), «великого иоахимита, имевшего все книги аббата Иоахима, переписанные маюскулами», и Рудольфа из Саксонии, «великого логика, богослова и диалектика (disputator)»[15]. Приверженцем иоахимитского учения Салимбене оставался, по собственному его признанию, до 1260 г. В годы пребывания в Тоскане Салимбене был поставлен в субдиаконы, а затем в диаконы.
На короткое время в 1247 г. Салимбене вернулся в Кремону и родную ему Парму (к этому времени отца его, по-видимому, уже не было в живых), перешедшую на сторону противников императора Фридриха II. Ее осада императорскими войсками вынудила Салимбене бежать к укрывшемуся во французском городе Лионе папе Иннокентию IV. В 1247–1248 гг. Салимбене много путешествовал по Франции, наведывался в Лион, Вильфранш, Труа, Париж, Санс, Осер, Арль, Марсель, Йер, Экс, Тараскон, Ниццу. На юге Франции, где в тот момент довольно широко распространился иоахимизм, он тесно общался с приверженцами Иохима Иоанном из Борго Сан-Доннино (теперь: Фиденца) и хорошо известным ему еще прежде Уго де Динем; во Франции же он имел возможность встретить францисканца Иоанна да Плано Карпини, возвращавшегося из посольства на восток – в ставку повелителя татар, и ознакомиться с его материалами[16]; тогда же он стал свидетелем посещения собиравшимся в крестовый поход королем Людовиком IX провинциального капитула в Сансе[17]. Папа Иннокентий IV еще в 1247 г. даровал Салимбене право выступать с проповедями (predicationis offitium)[18], которым, однако, он, по-видимому, не пользовался, пока в 1248 г. то же самое после должной экзаменовки ему не дозволил генеральный министр ордена Иоанн Пармский[19]. В конце 1248 г. в Генуе Салимбене был рукоположен в священники.
В начале 1249 г. Салимбене отправился в новое путешествие по Франции, впрочем, быстро закончившееся: в Лионе при папском дворе он повстречал своего непосредственного орденского начальника, провинциального министра Болоньи, который, раздосадованный, что его подопечный, посланный во Францию для учебы, долгое время скитался, занимаясь совсем другими делами, обязал его вернуться в Болонью[20]. Салимбене был вынужден подчиниться.
Из Болоньи Салимбене в скором времени был переведен во францисканский монастырь Феррары; в нем он провел семь лет, с 1249 по 1256 г. Известно, что в 1258 г. Салимбене находился в Модене, затем целый год – 1259 – провел в Борго Сан-Доннино, в 1260 г. – снова в Модене (отсюда он сопровождал группу жителей Сассуоло, участвовавших в движении флагеллантов, до Реджо и Пармы), наконец, в 1261 г. перебрался в Болонью.
Как складывалось его пребывание в Романье, не вполне ясно. Он пишет, что пять лет жил в Фаэнце, другие пять – в Имоле, еще пять – в Равенне[21]; однако было ли его пребывание в каждом из этих городов непрерывным? Скорее всего, нет, ибо в 1264 г. он находился в Равенне, Ардженто, Ферраре, в 1265 г., имея местопребыванием монастырь в Фаэнце, отправился в паломничество в Ассизи, к гробнице основателя свего ордена, в 1266 г. посетил Парму и Равенну, в 1268 и 1269 гг. пребывал в Равенне, в 1270 г. – в Имоле, в 1273 г. был свидетелем осады болонцами г. Форли, тогда же наведывался в Равенну и Фаэнцу, в которой оставался до осени 1274 г.
В 1276 или 1277 г. Салимбене находился в болонской провинции, где встретил своих собратьев-францисканцев, возвращавшихся из посольства папы Иоанна XXI к татарам[22], в 1279 г. стал свидетелем страшного землетрясения в Марке[23]; и все же, где именно он жил в эти годы, установить невозможно. По предположению Б. Шмейдлера, принятому другими историками[24], с конца 1279 или с начала 1280 г. и до середины 1285 г. Салимбене находился в Реджо, откуда выезжал в 1284 г. на несколько месяцев в Парму.
В последние месяцы 1285 г. Салимбене перебрался в монастырь Монтефальконе, расположенный в округе Реджо. Мнение Б. Шмейдлера о том, что после 8 сентября 1287 г. Салимбене покинул Монтефальконе, ничем, как было показано Н. Шиволетто, не подтверждается[25]. Место и время смерти Салимбене не известны, но в 1288 г. он был еще жив и продолжал работу над своей «Хроникой».
Салимбене был довольно плодовитым писателем. Помимо известной нам «Хроники», его перу принадлежал еще ряд сочинений. Однако те из них, которые не были включены так или иначе в текст этой «Хроники», до нас не дошли.
По-видимому, наиболее ранней работой была небольшая хроника, обозначенная Салимбене в разных местах его основного труда по-разному: «Двенадцать злодеяний Фридриха», «другая хроника», «другая более краткая хроника»[26]. Тему «суеверий, странностей, злоречивости, недоверчивости, извращенности и непотребств» императора[27] Салимбене часто поднимает во многих местах известной нам «Хроники»[28], и это позволяет судить о содержании «другой более краткой хроники». Некоторые исследователи на том основании, что Флавио Бьондо (1392–1463) в «Исторических декадах» (Historiarum decades) приводит сведения о Фридрихе II, отсутствующие в основной «Хронике» Салимбене, и при этом ссылается на некого «пармского богослова», полагают, будто историку-гуманисту XV в. была известна не дошедшая до наших дней более ранняя хроника францисканского монаха[29].
Еще одной работой Салимбене исторического плана была хроника, к которой он приступил в период пребывания в Ферраре и которая начиналась с правления Октавиана Августа. Материал для нее брался из различных источников (ex diversis scriptis). Дойдя до лангобардских времен, Салимбене должен был прекратить работу над ней по причине нехватки писчего материала[30].
По ходу повествования Салимбене неоднократно говорит о «других хрониках» или о «многих других хрониках, которые мы [т. е. он, Салимбене. – O. К.] написали, издали и исправили»[31]; скорее всего, о них же идет речь в другом контексте – когда Салимбене упоминает свои сочинения, трактующие предсказания Иоахима Флорского об образовании францисканского и доминиканского орденов[32]. В одном месте, рассуждая по поводу тринитарно-догматических расхождений между Иоахимом Флорским и Петром Ломбардским, он уточняет, что на сей предмет подробнее писал в другой краткой хронике – «о подобии и примерах, о знамениях и прообразах и о тайнах Ветхого и Нового Заветов»[33]. По признанию Салимбене, различные хроники (diversas cronicas) сочинил он для своей племянницы Агнессы, дочери его брата, вступившей в монастырь Св. Клары, и, дабы она могла их уразуметь, он «пользовался простым и понятным слогом» (simplici et intelligibili stilo)[34].
Несколько своих сочинений Салимбене называет трактатами. Один из них – «Трактат о Елисее»[35] – был, по-видимому, написан в связи с предпринятым Салимбене переносом останков пророка из Равенны во францисканский монастырь Пармы[36]. Другой – «Трактат о папе Григории X»[37] – мог быть, по предположению Б. Шмейдлера, вставлен Салимбене в текст какого-то более крупного его произведения[38].
В числе сочинений Салимбене было, по крайней мере, одно стихотворное – «Книга досад» (Liber Tediorum)[39], которую он написал в 1259 г. в Борго Сан-Доннино, подражая Джирардо Патеккьо, кремонскому нотарию и поэту-публицисту, творившему (между 1228 и 1253 гг.) на народном языке. Неизвестно, правда, на каком языке было составлено произведение Салимбене и какие конкретные темы затронуты в нем, хотя комментарии в «Хронике» к отдельным стихам Патеккьо позволяют угадать общие мотивы в поэтическом творчестве того и другого[40].
Некоторые сочинения Салимбене сохранились благодаря их включению в состав «Хроники». Так обстояло дело с трактатом против апостольских братьев[41], а равно и с составленной для племянницы генеалогией семьи[42], которые в слегка измененном виде вошли в основной труд Салимбене. Совершенно самостоятельной и плохо вписывающейся в «Хронику» является пространная «Книга о прелате»[43], четко обозначенная своим собственным началом и завершением.
«Хроника» венчает собой все творчество Салимбене. В ее тематике и композиции нашло отражение то, что было написано автором прежде. Более того, в ней он действительно опирался на свои более ранние труды, отсылая к ним читателя и тем самым, как очевидно, предполагая, что эти сочинения известны или, по крайней мере, доступны ему[44].
Конкретный адресат «Хроники» неизвестен. В одном, правда, месте Салимбене заметил: «Я же при написании различных хроник [надо полагать, в их числе он имел в виду и свою главную «Хронику». – O. К.] пользовался простым и понятным слогом, дабы моя племянница, для которой я писал, могла уразуметь то, что читает»[45]. В другом месте Салимбене ссылается на настояние многих («многие просили меня») как на причину того, что он вынужден вернуться к пропущенной им теме[46]. Это могло означать, что были люди, с которыми он обсуждал части произведения по мере их завершения. Вероятнее всего, Салимбене советовался со своими собратьями-францисканцами, которым, судя по идейной направленности произведения, он его и предназначал.
«Хроника» дошла до нас не полностью. В единственной известной ее рукописи, выполненной, правленной и пронумерованной самим Салимбене[47], недостает огромной части текста – от трети до двух пятых всего объема «Хроники». Отсутствует ее начало, в рукописи листы 1–207; в центральной части, лучше всего сохранившейся (листы с 208 по 491) также не хватает отдельных фрагментов; наконец, отсутствует окончание работы, точные размеры его установить невозможно, хотя сам Салимбене ссылается на лист 526[48], а это означает, что было еще не менее 40 листов.
«Хронику» Салимбене создавал на закате своих дней. Работа над ней началась не позже 1283 г., а завершена была не ранее 1288 г.[49] Писал он ее, не всегда последовательно переходя от года к году. Компоновка материала могла быть произвольной, так что о событиях более поздних упоминается иногда раньше, чем о тех, которые им предшествовали. В результате заметна частая несогласованность в подаче информации. Так, Салимбене сообщал о смерти короля Педро Арагонского прежде, чем о войне против него французского короля Филиппа II, исход которой, по его словам, «пока неизвестен»[50]. В иных случаях он возвращался к подготовленному уже тексту, редактировал его, дополнял, снабжал авторскими ремарками.
Впрочем, работа над текстом «Хроники» продолжалась и после Салимбене. Ее читали, скорее всего, братья-францисканцы, делали на ней пометки, даже вычеркивали кое-что, например, отрывок, который мог вызвать неудовольствие семейства д’Эсте[51]. В XV в. «Хроника» Салимбене была доступна Флавио Бьондо. В 1501 г. ею пользовался один францисканец, возможно, обсервант Симоне да Реджо[52]. В XVI–XVII вв., после того как рукопись «Хроники» покинула библиотеку францисканцев, она переходила от одного владельца к другому (Гримани, Савелли, Сан-Витале, Конти). Упоминания о ней с очень короткими выдержками из текста имеются в трудах немногих эрудитов XVI в. (Онофрио Панвивио, Карло Сигонио, Франсиско де Пенья)[53]. Однако первое внимательное ознакомление с «Хроникой» Салимбене состоялось только в середине XVIII в. благодаря о. Хосе Торрубиа. С этого времени началось ее копирование, которое сопровождалось порой порчей некоторых мест рукописи. В 1786 г. автограф «Хроники» был передан за вознаграждение в Ватиканскую библиотеку, где и хранится по настоящее время[54].
В своей «Хронике» Салимбене использовал в большом объеме сочинения предшественников. Основным источником для Салимбене в описании событий до 1212 г. явилась «Хроника» Сикарда, епископа Кремонского (избран в 1185 г., умер в 1215 г.). В дальнейшем изложении материала с 1212 по 1280 г. он опирался на другую хронику – «Книгу о временах и летах» (Liber de temporibus et aetatibus), автором которой считался Альберто Милиоли, нотарий, составитель частных документов, а также картуляриев и статутов коммуны Реджо, будто бы находившийся с Салимбене в дружеских отношениях и обменивавшийся с ним литературными трудами. Не случайно поэтому, начиная с 1281 г. уже Милиоли заимствовал из «Хроники» Салимбене для своего сочинения[55]. Правда, в целом ряде специальных текстологических изысканий было показано, что Милиоли исполнял роль лишь простого переписчика, самое большее, сводившего воедино по заданию коммуны различные источники с полным пренебрежением к их содержанию, что труд Салимбене был использован не только для продолжения «Книги о временах и летах» после 1281 г., но и для внесения поправок в ее материалы, относящиеся к более ранним периодам, что, наконец, Салимбене в своем повествовании мог опираться не обязательно на «Книгу о временах и летах», но и на те источники, которые были положены в ее основу[56]. Вполне вероятно, Салимбене видел коммунальную хронику Реджо еще до того, как она была завершена, а также «Книгу равеннских архиепископов» (Liber pontificalis) Аньелло из Равенны и «Золотую легенду» Иакова Ворагинского[57]. Из исторических трудов, кроме названных выше, он использовал также «Историю для школяров» (Historia scholastica) Петра Коместора, «Историю лангобардов» Павла Диакона, «Хронику» своего современника доминиканца Мартина из Троппау (ум. в 1278 г.) и утраченные анналы Пармы[58]. Салимбене довольно часто ссылался на жития святых, приводил документы своей эпохи, из большого числа которых стоит упомянуть послание татарского хана папе Иннокентию IV, буллу этого папы, освобождающую подданных императора от верности ему, письма генерального министра францисканцев Иоанна Пармского, архиепископа равеннского Филиппа, германского короля Рудольфа. В порядке вещей и то, что Салимбене активно привлекал официальные бумаги своего ордена, его статуты, переписку, жития св. Франциска[59].
Однако помимо этих и еще многих других письменных источников, Салимбене в созданной им «Хронике» запечатлел свой собственный жизненный опыт, свои впечатления от событий и явлений, свидетелем или участником которых он был, а равно наблюдения и сообщения людей, ему знакомых или как-то известных.
Слово «Хроника» в качестве названия главного произведения Салимбене не вполне передает его жанр. Еще Б. Шмейдлер заметил, что оно не есть в строгом смысле ни хроника всеобщая, ни локальная, ни епископская, ни историческое повествование, ни моральный трактат, но – некое соединение и смешение (mixtum quodammodo et compositum) всего этого[60]. Очевидны как справедливость, так и недостаточность подобного определения немецкого исследователя. Действительно, материал в труде Салимбене как в хронике расположен по годам, и, описывая более ранние времена, – а сохранившаяся часть произведения начинается с 1168 г. – Салимбене пытался дать широкую панораму событий, затем, однако, сосредоточил основное внимание на том, что происходило в областях его преимущественного пребывания – Эмилии, Южной Ломбардии и Романье (Парме, Реджо, Модене, в меньшей мере Кремоне, Ферраре, Равенне); поэтому произведение его имеет одновременно черты хроники и всеобщей, и локальной, причем ее характер можно еще уточнить – хроника францисканского ордена. Много в нем и отступлений с целями религиозно-нравственного назидания. Однако всем этим не исчерпывается жанровое своеобразие «Хроники» Салимбене, ибо автобиографические пассажи и свидетельство собственными наблюдениями сближают ее с произведениями мемуарной литературы, на что справедливо обратили внимание М. П. Бицилли и Ж. Поль[61].
Не стоит, впрочем, преувеличивать ни автобиографизма, ни мемуарности «Хроники» Салимбене. Ведь не в рассказе о себе и своей судьбе состояла цель произведения. Да и в каких мемуарах возможно было бы, чтобы начинались они задолго до рождения их автора, который, к тому же, говорил бы о своей жизни очень скупо, подчас не находя даже нужным уточнить, где он бывал и что делал в те или иные периоды своей жизни? Чтобы вести речь о себе, человек Средних веков должен был иметь какие-то очень веские основания, оправдывающие его; ибо говорить о своей персоне без серьезного к тому повода, по его понятиям, означало бы впасть в грех гордыни. А Салимбене был человеком своего времени, причем типичным человеком, для которого отдельная, даже собственная, личность как таковая не считалась объектом, достойным внимания и изучения, не обладала самоценностью в своих индивидуальных проявлениях.
Салимбене, по верному замечанию П. М. Бицилли, «не имел в виду писать своей автобиографии, ни целиком, ни частью». Русский историк хорошо показал, как к рассказу о себе францисканский хронист пришел почти случайно, в связи с упоминанием о гибели его двоюродного дяди в заметках, посвященных поражению в 1229 г. пармской коммуны от болонцев. Это упоминание дало ему повод сообщить о своей родне, а затем и кое-какие детали своего прошлого[62]. Показательно, что, закончив родословную, Салимбене не почел за лишнее объясниться и указать, что составление ее не входило в его намерения[63]; и все же он принялся за нее, найдя пять причин, оправдывающих его: во‑первых, его просила об этом его племянница Агнесса, которая, и это во‑вторых, теперь будет знать, за кого ей надо молиться; в‑третьих, он следовал обычаю древних, приводивших, как видно по Ветхому Завету, свои генеалогии; в‑четвертых, составление генеалогии позволило ему сообщить какие-то хорошие и полезные вещи (aliqua bona et utilia), о коих он не имел бы случая сказать; наконец, в‑пятых, из приведенного обозрения родни можно извлечь поучение о том, что все люди смертны и что все на свете суета[64].
Итак, внимание к истории своего рода потребовало от Салимбене обоснования. Разрозненные же автобиографические заметки не сложились у него в целостное повествование о себе. По-видимому, в таком повествовании не было настоятельной необходимости. Ибо, если воспользоваться рассуждением Данте, высказавшим двумя десятилетиями позже в трактате «Пир» характерную для всего Средневековья точку зрения на автобиографию, она была допустима в двух случаях: во‑первых, с целью «избежать великого позора или опасности», то есть рассказом о самом себе спасти свою репутацию и восстановить справедливость, или же, во‑вторых, примером своей жизни дать людям душеспасительное наставление[65]. Салимбене не нужно было обелять себя, а нравоучительным задачам служила вся его «Хроника». Смысл кратких автобиографических сообщений в другом. Ссылками на свое присутствие в таком-то месте, а равно и на наблюдение за происходившим там Салимбене ручался за точность описываемого, ибо, подобно другим средневековым хронистам, он придавал особенно большое значение личному восприятию. Он заговаривал о себе как бы потому, что этого требовал сам предмет повествования; авторское очевидство должно было удостоверить истинность излагаемого. «Именно необходимость придать изложению мемуарный характер, – по наблюдению П. М. Бицилли, – открыла ему, так сказать, дверь для автобиографического элемента, и последний вторгается в его хронику в гораздо большей степени, чем это было нужно»[66]. Словом, автобиографичность, заметная в некоторых частях «Хроники», начиная с 1229 г. является прежде всего приемом историописания, которым Салимбене, возможно, несколько «злоупотребил», но который отнюдь не был чужд и другим средневековым хронистам.
Постоянное обращение Салимбене к себе как к свидетелю многого из того, что описано в «Хронике», поднимало ее ценность и придавало ей исключительный авторитет в качестве исторического источника. Заявление хрониста «предпочитаю верить только тому, что вижу»[67], сделанное им с подчеркнутой категоричностью в связи с разочарованием в иоахимизме, воспринималось как его «credo» историописателя и, соответственно, как своего рода авторское ручательство высокой надежности сообщаемых сведений. И действительно, в десяти процентах случаев Салимбене говорит о предметах, которые он наблюдал сам: так, он видел и читал текст выступления Иннокентия III на Латеранском соборе (1215 г.); видел серебряную модель города Пармы, которую ее обитательницы как дар по обету поднесли Богоматери с целью получить от нее защиту города во время осады его императором в 1247–1248 гг.; видел зверинец Фридриха II, а также корону этого императора, утраченную им в результате поражения под Пармой; видел у Иоанна да Плано Карпини деревянный кубок, направленный татарским ханом в дар Людовику Святому[68], и ряд других интересных вещей. В среднем каждого второго из многочисленных лиц, упомянутых в «Хронике», Салимбене мог лицезреть сам, причем процентов пятнадцать из них – люди, игравшие в жизни XIII в. заметную роль и хорошо известные по другим источникам, как то: император Фридрих II, французский король Людовик Святой, папа Иннокентий IV, маркиз д’Эсте, папские легаты, подестà итальянских городов, генеральные министры францисканского ордена. В пятнадцати процентах случаев он был непосредственным свидетелем описываемых им событий[69]. Казалось бы, цифры впечатляющие, они должны говорить о солидности и надежности «Хроники», о достоверности содержащихся в ней сведений. Однако, как убедительно показывает Ж. Поль, личный опыт Салимбене на самом деле не столь богат, он вторичен и не имеет большого значения. Действительно, спрашивает французский историк, что из того, что Салимбене «видел императора шествующим по улице?» В большинстве случаев Салимбене мог наблюдать лишь отдельные фрагменты событий и явлений, поле зрения его в качестве частного лица было весьма ограничено[70]. Он предпочитал рассказывать о тех вещах, которые видел, и при этом преувеличивал их значение, подробно освещал то, что, на его взгляд, было наиболее примечательным, например, движение «Аллилуйя», восстание в Парме против императора в 1247 г., события «рокового», по пророчествам иоахимитов, 1260 г. Соответственно, многие бесспорно важные события оказались в тени или полностью проигнорированы. По мнению Ж. Поля, Салимбене преувеличил значение прежде всего тех лиц и явлений, которые играли существенную роль в иоахимитской интерпретации истории[71]. Невозможно поэтому не замечать влияния идеологических установок автора на отбор и подачу материала, преломления в рассказе о событиях, удостоверенных личными восприятиями, определенной концепции исторического процесса. Большой интерес проявлял Салимбене к императору Фридриху II, в котором иоахимиты усматривали мистического антихриста и со смертью которого, предрекаемой в 1260 г., связывали наступление новой эпохи. Преждевременная кончина Фридриха II в 1250 г. как будто бы заставила Салимбене разочароваться в иоахимизме[72], однако не отбила у него охоту к свойственному этому учению почти магическому восприятию текстов Священного Писания, к пророчествам и мистическим ожиданиям, что сильнее всего проявилось, например, во взгляде на события 1260 г. и начавшееся тогда движение флагеллантов[73].
При анализе историографических особенностей «Хроники» следует учитывать, что доля авторского участия Салимбене в различных частях сохранившегося текста неодинакова. Ее начало, повествование до 1212 г., представляет собой хронику Сикарда Кремонского с незначительными добавлениями Салимбене. Затем в разделах до 1281 г. роль Салимбене как автора резко возрастает, и эту часть «Хроники» вполне можно считать его самостоятельным трудом, хотя и написанным на основе «Книги о временах и летах» Альберта Милиоли или каких-то других близких к ней источников. Наконец, полностью принадлежащим Салимбене и ни в коей мере не производным от других сочинений является заключительный раздел «Хроники», посвященный 1281–1287 гг.[74]
К материалу чужих сочинений, которые использованы в «Хронике», Салимбене относился критически. Поясняя характер работы с подобного рода источниками, он писал о том, что ему придется «приводить их в порядок, улучшать, дополнять, сокращать и излагать хорошо грамматически (gramaticam bonam ponere), когда это будет необходимо, как мы уже сделали – и это ясно видно – выше, во многих местах этой хроники, где мы обнаружили множество ошибок и неточностей: некоторые из них были внесены переписчиками, делавшими много ошибок, а другие были допущены первыми сочинителями. Те, кто добавлял что-нибудь после них, в простоте душевной следовали им, не размышляя, правильно те сказали или нет. И так они поступали, то ли чтобы избежать трудов (propter laborem vitandum), то ли, возможно, потому, что не были сведущи в историописании»[75]. Словом, Салимбене брался исправлять ошибки, неточности, даже грамматические огрехи своих предшественников, замечая, между прочим, что для работы над историческим сочинением потребны особые навыки (peritia). Какие именно, он специально не уточнял. Однако о принципах, которые должны быть положены в основу историописания, и о том, как нужно строить изложение материала, он высказывался не раз.
Так, по признанию Салимбене, сам он добивался в историческом повествовании только правдивости и «не заботился о словесном украшении»[76], хотя, как явствует из приведенного ранее его заявления, он не гнушался заниматься литературной обработкой чужих сочинений, писанных слогом «неотделанным, грубым, тяжелым и косноязычным»[77]. О том, как это стремление к исторической истине могло выражаться в «Хронике», позволяет судить фрагмент, повествующий о морской битве между пизанцами и генуэзцами 1284 г., по поводу исхода которой Салимбене сделал следующую оговорку: «Число пленных и убитых из обоих городов я привести не пожелал, потому что сообщали об этом по-разному. Правда, архиепископ Пизанский в письме епископу Болонскому, своему родному брату, назвал некое число, но я его тоже привести не захотел, потому что поджидал братьев-миноритов из Генуи и Пизы, ибо они точнее всех могут назвать мне это число»[78]. Здесь налицо осторожный, критический подход к различным данным военных потерь, приводившимся, по-видимому, заинтересованными сторонами (представителем такой стороны, несомненно, был архиепископ Пизанский), а равно желание опереться на более достоверные оценки, с которыми могли выступить не связанные ни с одной из них и, следовательно, беспристрастные наблюдатели – францисканцы. Беспристрастность, или, если воспользоваться принятым в нынешнем историографическом обиходе термином, «объективность», так же как и правдивость, полагались Салимбене обязательными для историка, который, словно пушкинский Пимен-летописец, «добру и злу внимая равнодушно, ни ведая ни жалости, ни гнева», обязан без утайки фиксировать все, что попадает в поле его зрения. «Также в этом году случилось много такого, что (увы!) не достойно рассказа, однако не должно и замалчиваться», – эти слова, исполненные смиренной готовности все принять и доложить, а равно и отречения от личных пристрастий, предваряли сообщение о разгроме сына Карла Анжуйского – а сам Салимбене, несомненно, сочувствовал анжуйцам – в морском сражении силами Педро Арагонского[79]. Следование этому же принципу Салимбене декларировал и применительно к характеристике выводимых им на страницах своей «Хроники» персонажей: «Историк должен быть лицом беспристрастным и не описывать только дурные дела какого-нибудь человека, умалчивая о хороших»[80]. И действительно, в целом ряде случаев Салимбене давал неоднозначные оценки изображаемым им лицам, считая уместным показывать их с разных сторон. О монахе Герардине из Борго Сан-Доннино, сочинившем в иоахимитском духе трактат о грядущем обновлении христианской религии, запрещенный папой и сожженный по настоянию самого Салимбене, хронист все же, имея в виду его человеческие качества, отозвался с симпатией: ибо, хотя этот брат Герардин и сочинил порочную и опасную книжонку (libellum), «имел он в себе много хорошего», «был человеком дружелюбным, любезным, щедрым, набожным» и т. п.[81] Так же поступил Салимбене и в отношении Манфреда, незаконнорожденного сына Фридриха II, упомянув среди прочих и о его «хороших качествах». И даже о самом Фридрихе II, к которому Салимбене в качестве стойкого приверженца партии Церкви в ее борьбе с Империей не мог не относиться враждебно, он то и дело отзывался уважительно, целое рассуждение посвятив «благим и положительным качествам» императора[82]. И все же беспристрастность Салимбене как хрониста ни в коем случае не стоит преувеличивать. У него была своя позиция, и, отстаивая ее, он умел, как ему нужно было, представить тех или иных персонажей, изображая в основном в невыгодном свете, например, того же Фридриха II и других представителей его династии, смещенного генерального министра францисканцев Илию, так называемых «апостольских братьев» и уж тем более тех, кто не выказывал, как считал Салимбене, должного уважения к нищенствующей братии. О почившем реджийском епископе Гульельме да Фолиано он написал так: «Ничего он не оставил монахам, ни братьям-миноритам, ни проповедникам… Он был похоронен в кафедральном соборе… На самом деле он заслуживал погребения в навозной куче»[83].
Салимбене писал не без плана, в его труде есть известный порядок и определенная последовательность. Этот порядок ему был навязан сочинениями Сикарда и Милиоли (или реджийской хроникой), следуя которым он должен был держаться хронологического принципа повествования. Правда, хронологический принцип, сковывавший автора, чем дальше по ходу его работы, тем больше нарушался, ибо сам материал очень часто требовал не погодного, но тематически компактного расположения. Салимбене чувствовал возникавшие из-за этого несообразности и должен был оправдываться, объясняя принятый им за основу порядок изложения как тем, что в нем отражается происходящее во времени течение событий и получение о них известий, так и подражанием примеру Моисея в качестве автора библейского Пятикнижия: «Если кто-либо меня спросит, почему я не поведал о татарах все за один раз, я отвечу, что, в какой последовательности те или иные события происходили или я о них узнавал, в той же и надлежало мне их описывать: какие-то отнести к одному году, какие-то к другому, в том порядке, в каком они происходили и могли до меня дойти. Так поступил и Моисей в своих книгах, ибо он изложил все, что касается жертвоприношений и обетов, не за один раз, а в том порядке, в каком слышал от Господа, перемежая свое повествование другими историями»[84].
Однако Салимбене мало удавалось следование раз установленному плану, хронологический способ подачи материала мешал полноценной разработке тех или иных сюжетов и поэтому как нечто чуждое и внешнее им разрывался, а то и просто на время отбрасывался[85]. Так, сообщив под 1198 г. об избрании папы Иннокентия III, Салимбене вскоре упомянул о его борьбе с альбигойской ересью, о созванном им в 1215 г. вселенском соборе, об отношениях с императорами, а затем перешел незаметно для самого себя к борьбе Империи и папства уже при Григории IX (1227–1241) и Иннокентии IV (1243–1254) и к низложению Гогенштауфенов; только завершив тему, Салимбене увидел, что слишком увлекся, и, обрывая себя, заметил читателю перед тем, как вернуться к событиям следующего по порядку 1199 г.: «Имей в виду, что приведенные выше слова о Фридрихе [II. – O. К.], папе Григории [IX. – O. К.] и Иннокентии IV сказаны наперед (per anticipationem) и как бы для заключения»[86].
После таких забеганий вперед или длинных отступлений, которые в иных случаях можно рассматривать в качестве самостоятельных трактатов, вставленных в «Хронику», Салимбене возвращался к принятому им принципу изложения, восстанавливая хронологическую последовательность событий. Например, по окончании долгого рассказа о своей родословной, отце, самом себе Салимбене считал нужным заявить: «Теперь вернемся к порядку и ходу истории и нашего повествования и начнем с того места, где остановились. Итак, выше мы сказали о том, что в лето от Воплощения Господня 1229…»[87] Большой ряд примеров такого рода возвращения к исходному материалу (ad pristinam materiam) дан у П. М. Бицилли[88].
Салимбене сознавал, что отступления нарушали принятый порядок, однако жертвовать ими не хотел и не вымарывал их из текста «Хроники», хотя и замечал, что появляются они «вопреки нашему намерению» (preter intentionem nostram)[89]. Он увлекался какой-нибудь темой и позволял себе порассуждать о ней вволю очень часто с ущербом для хронологии, соблюдать которую как раз и составляло его намерение. Впрочем, этой своей слабости к отступлениям он даже подыскал троякое извинение: «Во-первых, поскольку вопреки нашему намерению нам встречается материал, который мы, если не хотим поступиться совестью, никоим образом не можем обойти молчанием, ибо, как сказано (Ин. 3, 8), “дух дышит, где хочет” и “человек не властен над духом” (Еккл. 8, 8). Во-вторых, мы всегда повествуем о вещах хороших, полезных и достойных того, чтобы о них сообщить, которые для истории могут иметь большую ценность. В-третьих, потому что после мы благополучно возвращаемся к начатому предмету и вследствие этого ничем не нарушаем правдивость исходного повествования»[90]. Ссылка на евангельские слова «дух дышит, где хочет» есть, в сущности, оправдание творческой свободы и – в порядке ее проявления – нарушения рационально установленных и положенных как нормативные самим же Салимбене правил, равно как и ссылка на то, что все эти «хорошие, полезные и достойные вещи» сами по себе заслуживают внимания. Этим признается самоценность авторских отступлений, которые не обязательно должны быть обусловлены целями исторического повествования.
В свое время П. М. Бицилли очень хорошо объяснил некоторые особенности «Хроники», в частности, широко в ней представленные авторские отступления[91], ее связью с религиозно-назидательной литературой и с деятельностью самого Салимбене в качестве проповедника[92]. Если тот или иной эпизод мог быть использован как нравоучительный пример, то для Салимбене это уже было достаточным основанием, чтобы его вставить в «Хронику», пусть даже он не имел никакого отношения к главному предмету повествования. Как пояснял П. М. Бицилли, для проповедника исторический факт ценен сам по себе независимо от своей связи с другими[93]. И, сообщая о нем, он заботился уже не столько о фиксировании исторической последовательности событий, сколько о моральном воздействии на слушателей или читателей. Рассказ об одном примечательном случае из жизни своего собрата-францисканца, известнейшего проповедника Бертольда Регенсбургского (ок. 1210–1272), Салимбене заключил словами: «Этот пример наилучшим образом подходит для обращения грешников»[94].
В «Хронике» собрано много подобного рода «примеров» (exempla), годных для использования в проповедях[95]. К их числу можно отнести не только исторические события, но и анекдоты житейского характера, рассказы о необычных и чудесных происшествиях, видениях, явлениях трансцендентного мира, а также собственные переживания, сомнения и размышления автора «Хроники». Разумеется, далеко не все они могли претендовать на фактическую достоверность, и все же Салимбене не поколебался их вставить в свое повествование. Дело здесь не в «безразличном отношении к исторической истине», о котором писал П. М. Бицилли[96], а в том, что истина эта не сводилась исключительно к фактической, объективно установленной действительности события, но подразумевала более высокую цель – открыть человеку путь к спасению души. Именно в этом должен был видеть свою главную задачу проповедник, даже если он обращался к историческому материалу. Поэтому нельзя не согласиться с другим утверждением русского историка о том, что «проповедничество сильно отразилось на Салимбене как историографе»[97].
Для «потребы проповедника»[98] Салимбене заготавливал не только разнообразные «примеры», но и своды цитат из авторитетных источников, годных дать подходящие темы для проповедей на разные случаи. Подобрав восемь текстов о необычайных природных явлениях, он счел необходимым пояснить: «Я привел так много высказываний (auctoritates) из Священного Писания, потому что то и дело происходят и солнечные, и лунные затмения, и землетрясения, и если кому-нибудь доведется проповедовать, и у него не окажется тотчас под рукой тем (themata) на данный предмет, то он попадет в затруднительное положение»[99]. Основная часть «высказываний» бралась Салимбене, как и другими проповедниками эпохи, из книг Ветхого и Нового Заветов[100].
Тяготение Салимбене к проповедническому жанру в полной мере обнаруживается в многочисленных отступлениях нравственно-поучительного характера, далеко уводящих от исходного сюжета и в большом ряде случаев представляющих собой наброски проповедей, а подчас и целые проповеди, отделанные и построенные по всем правилам[101]. В рассказ о том, что приключилось с францисканским орденом в правление Илии, Салимбене вставил пространное рассуждение, открывающееся, как и полагалось в проповеди, темой, взятой из Псалтири (49, 15), «призови Меня в день скорби; Я избавлю тебя, и ты прославишь Меня» и продолженное «конкорданциями», которые призваны были подтвердить единогласие с ней других авторитетных текстов. Далее давались по пунктам примеры тех, которые «призывали» Господа. Отдельные пункты могли, в свою очередь, подвергнуться делению и уточнению. Главный мотив избранной темы, в данном тексте «призвание» Господа, повторялся в приводимых Салимбене цитатах несколько раз[102].
В жанре проповеди выдержано в «Хронике» и слово о патриархе Антиохийском. Салимбене выделяет главное свойство его характера – снисходительное отношение к слабостям ближних при весьма взыскательном отношении к самому себе. В связи с этим он приводит слова Иоанна Златоуста, формулирующие тему: «Хочешь явить себя святым и быть им? К жизни своей будь строг, к жизни других – снисходителен. Пусть люди слышат, что тяжелую работу ты делаешь сам, а малую поручаешь другим». Развивая эту тему, Салимбене обращается к примерам из жизни патриарха[103].
Увлеченность проповедничеством проявилась в повышенном внимании Салимбене к своим сотоварищам по ремеслу, деятельность которых была отражена на страницах «Хроники», причем так, чтобы можно было учесть не только положительные, но и отрицательные стороны их опыта. К последним следует отнести случай с францисканцем Кларом из Флоренции, который, дважды выступив с проповедями по одному и тому же поводу, вызвал неудовольствие слушателей, посчитавших, что второй раз «он просто-напросто повторился», хотя, уточняет хронист, «он выказал все свое мастерство, дабы его вторая речь была совсем не похожа на первую»[104]. Как бы то ни было, а этот урок заставил Салимбене позаботиться о заготовке разнообразных «тем», то есть текстов из Библии и других авторитетных церковных источников, на определенные сюжеты. Не умолчал Салимбене также о том, что францисканцы и доминиканцы заранее обговаривали между собой порядок произнесения своих выступлений, а затем во время проповедей, будто бы получив откровение, сообщали своей пастве, о чем вели речь их товарищи, которые проповедовали в других местах[105]; и это «благочестивое» жульничество, усиливавшее в глазах мирян притягательность нищенствующих орденов, не вызывало осуждения хрониста. С большим почтением рассказывал он о Бертольде Регенсбургском и чудодейственной силе его проповедей, собиравших множество слушателей и обращавших их на путь праведный[106]. Восхищался он также другим своим собратом-францисканцем – Уго-Соломинкой (Paucapalea), великим шутником и большим краснобаем (magnus prolocutor), опровергавшим и посрамлявшим ненавистников ордена. «Был он, – по словам Салимбене, – неистощим по части пословиц, басен и примеров, и они превосходно звучали в его устах, потому что все это он прилагал к людским нравам. Язык его был красноречив и приятен, и народ охотно его слушал. Министры же и прелаты ордена не любили его, ибо он говорил притчами и посрамлял их пословицами и примерами. Но это мало его беспокоило, потому что был он человеком прекрасной жизни»[107]. Перед нами, по-видимому, распространенный тип популярного проповедника, умевшего говорить со слушателями их языком, их образами, их понятиями, – тип, который выработался в среде францисканского монашества, тесно общавшегося с широкими слоями народа.
Салимбене не так уж долго систематически учился богословию[108]. Однако неверно было бы утверждать вслед за П. М. Бицилли, что язык Салимбене «выдает его незнакомство со схоластической наукой своим полным отсутствием “ученых”, философских и богословских терминов»[109]. Дело обстоит как раз наоборот. Его язык и стиль в большом ряде случаев обнаруживают достаточно широкое использование приемов и лексики, явно заимствованных из схоластики, освоение которой Салимбене мог продолжать самостоятельно в ходе общения с учеными собратьями и чтения соответствующей литературы. По собственному его свидетельству, сделанному в 1284 г., с момента поступления в орден, а с тех пор уже минуло сорок шесть лет, он не прекращал учиться (non cessavi postea studere)[110]. Книги, судя по некоторым его признаниям, были при нем постоянно, и он ими дорожил; любопытно признание, что в 1250 г., находясь в Парме, многие жители которой в ожидании грядущих гражданских потрясений «начали припрятывать, что у них было самого ценного», он, следуя их примеру, «тоже спрятал свои книги»[111]. Салимбене высоко ценил образованость и знание и ставил их на первое место, давая людям положительные характеристики. Так, Уго де Кассио он называл «человеком образованным», короля Конрадина – «юношей образованным, прекрасно владеющим латинским языком», Гвидо да Бьянелло – «человеком образованным и незаурядных способностей»[112]. Причем если для светского лица ученость служит украшением, и ее отсутствие само по себе не грех и не позор, то для клирика она совершенно необходима, ибо без нее он не в состоянии справиться со своими пастырскими обязанностями. По словам Салимбене, «необразованный прелат – все равно что коронованный осел»[113].
Отношение Салимбене к науке и образованию отражает перемену, происшедшую во францисканском ордене. Во второй четверти XIII в. орден стал пополняться людьми, прославленными ученостью, и вместо прежнего пренебрежения ею, свойственного основателю францисканского движения и его сподвижникам, новые руководители ордена, в особенности Бонавентура, считали образованность обязательной для адептов своей конгрегации, поощряя ученые занятия, панораму которых, конечно же, неполную, можно найти в труде Салимбене[114].
По верному замечанию О. Гийожаннена[115], Салимбене довольно часто умышленно употреблял специальную лексику из словаря университетских диспутов. Евангельскую цитату «от крови Авеля праведного до крови Захарии» (Мф. 23, 35) хронист пояснял в терминах, свойственных современной ему схоластике, полагая ее смысл эквивалентным смыслу понятия «от исходного предела до конечного предела»[116]. Строя рассуждение, он выдвигал вопрос, который подлежал исследованию (querendum est), и затем разбирал его по частям в ряде пронумерованных аргументов (primo… secundo… tertio… etc.), причем приводил иногда доводы не только «за», но и «против» предлагаемого решения вопроса. Подобные приемы были хорошо разработаны в схоластике – чтобы убедиться в этом, стоит обратиться к «Суммам богословия» Фомы Аквинского (1225/1226–1274) или его предшественника и гордости францисканского ордена Александра Галесского (Гэльского, ум. 1245). Разумеется, исследование той или иной проблемы у Салимбене не столь детализировано и нюансировано, как у именитых схоластов, но ведь и писал он не ученый трактат, а хронику, в которой, используя опыт университетской науки, старался придать своим рассуждениям определенную систематизацию. Так, по поводу остроты одного монаха, сказанной им в ответ на слова собеседника, Салимбене предпринял специальное рассуждение: «Но нам следует установить, хорошо ли ответил брат или нет. И мы говорим, что он ответил дурно по многим причинам». Далее дан перечень из восьми пунктов, дополненный тремя пунктами, по которым брата можно извинить[117].
Числовая расчлененность аргументации, ее построение в некой логической последовательности не только обеспечивали упорядоченность материала в духе требований богословской школьной выучки, которой Салимбене, конечно же, не был чужд, но и облегчали восприятие этого материала на слух, случись, сам хронист или кто-то другой пожелали бы его использовать в проповеди. Стоит обратить внимание на одну отмеченную еще П. М. Бицилли особенность подобного рода подразделений (divisiones) у Салимбене, который «почему-то питает слабость к делению всякой “материи” на 12 пунктов»[118]. Причем даже в тех случаях, когда у хрониста не было более аргументов, чтобы число довести до 12, он приходил к этому числу с помощью очевидных натяжек. Насчитав, например, десять «несчастий» Фридриха II, Салимбене на полях приписал: «К этим десяти несчастиям императора Фридриха мы можем добавить еще два, чтобы получилось у нас число двенадцать»[119]. Исчисляя «глупости» (stultitiae) Гиберто да Дженте, Салимбене сумел дойти только до числа восемь, в связи с чем он раздробил восьмую «глупость» еще на четыре, при этом засчитав притязания Гиберто на два города за две самостоятельные «глупости» («в-третьих и в‑четвертых, два соседних с Пармой города, а именно Модену и Реджо, он [Гиберто. – О. К.] желал прибавить к своим владениям»[120]), и так пришел к искомому числу двенадцать. Трудно сказать без каких-либо указаний самого автора, что его привлекало в этом числе, но несомненно то, что для Салимбене оно обладало определенным символическим содержанием[121].
«Салимбене любит анекдоты и хорошо их рассказывает, – замечает Л. П. Карсавин. – Но рассказав, он сейчас же пытается извлечь из анекдотов мораль и несколько строчек веселой историйки сопровождает страницами текстов и богобоязненных размышлений»[122]. Действительно, у Салимбене дело обстоит так или, если быть точным, почти всегда так. Ибо он старался не столько позабавить читателя занимательными рассказами, сколько дать ему готовые «примеры» (exempla), которые могли бы быть использованы в проповеди с целью сделать ее содержание более доходчивым и запоминающимся для слушателей. И эти анекдоты-«примеры», как правило, уже сами по себе, – безразлично, сопровождались ли они нравоучительными рассуждениями и цитатами из Писания, призванными разъяснить, как их должно понимать, или нет, – имели назидательный характер.
Большой ряд такого рода «примеров» дан в рассказах о проделках бесов, которые бесцеремонно вторгаются в повседневную жизнь, эксплуатируют греховные страсти людей, вводя их в соблазн и причиняя им зло. Один брешианец, учивший детей читать Псалтирь, подстрекаемый бесом, из-за боязни великого голода запасал дома муку и сухари, и, по словам Салимбене, именно это и стало причиной его жалкой смерти: дьявол, выследив, когда тот находился дома один, недужный, «его-то и задушил, надругался над ним и бесчестно с ним обошелся»[123]. Провокации дьявола принимают подчас самую неожиданную и даже кощунственную форму, верующий должен быть готов ответить на любой вызов инфернальных сил. Некого монаха дьявол соблазнил обещанием папского престола, являясь ему «то в обличии Распятого, то в обличии блаженной Девы Марии, блаженного Франциска, блаженного Антония, блаженной Клары, блаженной Агнессы». Казалось бы, разве можно не обмануться и не искуситься подобными видениями? Оказывается, можно, и это удалось одному «молившемуся пред алтарем святому отцу», который, когда ему явился под видом Распятого дьявол и сказал: «Я есмь Христос, поклонись мне и не думай ни о чем!», – опустил глаза долу и ответствовал: «Пошел прочь, сатана, ибо в этой жизни я не стремлюсь увидеть Христа», – и посрамленный дьявол исчез[124].
Земная жизнь воспринималась как поле брани трансцендентных сил добра и зла, и главным объектом этой борьбы считался человек, его душа. За всем, что происходит в мире, проницательный богослов и моралист Средних веков, вроде Салимбене, должен видеть скрытый, потаенный смысл и на различных примерах объяснять его людям. Поэтому даже в тех событиях и происшествиях, которые объяснимы естественными причинами, усматривали явление мира потустороннего, активно реагирующего на то, что творится в мире дольнем, и защищающего в нем свои интересы. Некто Нери ди Леккатерра из Модены, сказано в «Хронике» Салимбене, развел в храме Девы Марии костер, желая спалить его дотла, и произнес: «Ну, защищайся, Святая Мария, если можешь!», – и тут «пущенное кем-то копье пробило ему доспех, попало в сердце, и он тот же час пал мертвым». Ничего необычного, казалось бы, в такой смерти нет, однако Салимбене иного мнения. «Полагают, – пишет он, – что поразил его не иначе, как сам Меркурий, которому и раньше случалось карать за нанесенные преславной Деве Марии обиды, и что именно он поразил копьем Юлиана Отступника в войне с персами»[125]. Салимбене не смущало ни то, что убийцей святотатца вполне мог быть обычный человек, сводящий с ним какие-то счеты, ни то, что Меркурий – бог языческого пантеона, а в языческих богах христианство обычно находило персонификации демонических сил.
Таким образом, чудесное совсем не обязательно должно проявляться в нарушении естественного порядка вещей, но, имея в основе действие трансцендентных начал, могло либо воплощаться в этом порядке, используя его, либо менять его в своих видах.
В качестве причин явлений чудесных или необычных выступали силы не только божественные, но и дьявольские. И последние, если верить «Хронике» Салимбене, обнаруживают себя гораздо чаще, повсюду подстерегая человека и угнетая его всевозможными бедствиями[126]. Повествуя о дьяволе, «который погубил двух школяров и позорно обошелся с третьим», Салимбене привел эпизод, показывающий, что дьявол способен на невозможное по обычным представлениям: у одержимого бесом человека монах брат Петр потребовал, чтобы тот заговорил на латыни, и бес «повел речь на прекрасной латыни, чему брат Петр был крайне изумлен, ибо видел перед собой грубого и неотесанного мужика, который так складно говорил с ним и так бойко рассуждал»[127]. Особенно опытны бесы в искушениях, коими человек как бы по собственной его воле направлялся по пути погибели. Среди прочих историй о происках нечистой силы Салимбене поведал, как одного монаха бес соблазнял обещанием возвести на папский престол, другого попутал так, что, поддавшись его уговорам, этот монах согласился подвергнуться распятию[128].
В некоторых случаях, впрочем, роль беса весьма двусмысленна, цель его проделок, подчас веселых проказ, не столько причинить зло человеку и уловить его душу, сколько проучить тех, кто самовольно склоняется ко греху. Так, один бес несколько раз давал оплеухи засыпавшему во время молитвы монаху, когда же монах увидел его и обругал, бес ему ответил: «Вы, неблагодарные, ропщете, еще и недовольны, а я тем временем украл у вас ваши молитвы»[129]. Бесы в подобных ситуациях выполняли функцию своего рода полиции нравов, являясь той репрессивной силой, которую Бог попустил в мир, дабы злом, врачующим грехи, содействовать добру. Не случайно святой Франциск – его слова приводит Салимбене для пояснения приведенного выше рассказа о бесе, укравшем молитвы у нерадивого монаха, – умея проявить сердечность и оправдать любую тварь, даже отпавшую от Бога, называл бесов «прислужниками Господа нашего, которых Он поставил для поучения людей», разрешая в нас вселяться, когда мы отклоняемся от добра[130].
Историйки о бесах, преподнесенные в виде «примеров», близко напоминают новеллы – очень популярный в Средние века жанр литературы[131]. Ту или иную из них можно было извлечь из «Хроники» и вставить как отдельный самостоятельный рассказ в сборник новелл, вроде «Новеллино» или «Римских деяний», по своей сути являющихся сводом нравоучительных «примеров», почерпнутых из разных источников. Религиозно-назидательные задачи особенно бросаются в глаза в «Римских деяниях» (сборник составлен на рубеже XIII–XIV вв.), каждый сюжет которых призван быть иллюстрацией, очень часто довольно условной, той или иной идеи христианского сознания эпохи[132]. Генетическая связь с «примерами» ощутима и в итальянском сборнике «Новеллино»[133] (составлен в конце XIII в.), его материалы, преследующие цели не только развлекательные, но и нравственно-воспитательные, заимствованы в значительной мере из хроник и церковно-учительной литературы[134]. Предметом повествования становится и эпизод из жизни человека известного (например, императора Фридриха II) или неизвестного, и удачно сказанное слово, и бытовые ситуации, рассказанные как притчи. Однако интерес к подтексту, то есть к назиданию, уроку, не подавляет и не умаляет интереса к прямому их содержанию, в некоторых случаях, особенно в житейских анекдотах, уже претендующему на самоценность[135].
Такого же свойства иные заметки Салимбене, повествовательные и художественные достоинства которых заставляют вспомнить не только названные выше анонимные сборники новелл, составленные вскоре после его «Хроники», но и подчас «Декамерон» Боккаччо[136]. В связи с соперничеством монахов доминиканского и францисканского орденов Салимбене привел историю о том, как брат Диотисальви высмеял кандидата в святые от доминиканцев Иоанна из Виченцы: придя однажды в обитель доминиканцев, Диотисальви согласился принять их приглашение на трапезу при том условии, что ему дадут кусок рубашки брата Иоанна, дабы хранить ее как реликвию; после же трапезы он пошел в нужник и подтерся ею, а затем стал ворошить содержимое нужника, крича, что потерял реликвию; доминиканцы услышали крик и высунулись в окошечки, но, почувствовав нестерпимую вонь и увидя действия Диотисальви, поняли, что он их провел. Конечно, это – не просто забавная повестушка о нравах монашества, но одновременно и назидательный сказ о том, как может быть посрамлена гордыня в человеке, слишком возомнившем о себе. В другой раз Диотисальви, сам оказавшийся объектом шуток, удачным ответом снискал уважение своих пересмешников: однажды зимой на улице он поскользнулся и упал на глазах флорентийцев, известных острословов; один из них спросил его, не желает ли он подложить что-нибудь под себя; да, – ответил Диотисальви вопрошавшему, – твою жену[137].
Салимбене отлично чувствовал публицистическую силу таких историек и знал, как ее использовать. Умелый рассказчик, он тем не менее не признавал за ними художественной самоценности. Ему они нужны были или как «примеры», или как «аргументы»: проповедь можно было оживить и сделать более убедительной, используя такого рода «примеры», однако и в спорах допустимо апеллировать к искусно преподнесенным житейским и иного рода случаям, наряду с другими аргументами (цитатами из Священного Писания, церковных отцов, мудрецов древности и т. п.). Отстаивая в полемике прежде всего с приходским духовенством привилегию францисканцев выслушивать исповеди, Салимбене, наряду с многочисленными ссылками на Библию, привел «плутовской, но истинный рассказ, который папа Александр IV передал брату Бонавентуре»: в сущности, поведанная Салимбене история представляет собой готовую новеллу, повествующую о том, как приходской священник, исповедовавший некую даму и пожелавший овладеть ею прямо за алтарем, был посрамлен и публично ославлен, – дама, пообещав удовлетворить его похоти в более подходящем месте, выскользнула из его рук, затем испекла и послала ему великолепный пирог, начиненный, однако, человеческими испражнениями, а священник, решив преподнести этот пирог своему епископу, был им изобличен в греховных намерениях и наказан. За этим рассказом чуть дальше следует «другой рассказ, грустный», но на ту же тему: некая дама, многократно изнасилованная священниками во время исповедей в церкви за алтарем и доведенная до отчаяния, уже готова покончить с собой, но ее спасает брат-минорит, который, не покушаясь на ее честь, исповедовал ее и отпустил ей грехи[138]. Смысл этих историй совершенно ясен, они – аргументы, показывающие преимущества нищенствующей братии перед белым духовенством в качестве исповедников.
В связи с новеллистическими сюжетами «Хроники» Салимбене стоит упомянуть и рассказы о проповедях прославленного францисканца Бертольда Регенсбургского. Все эпизоды, поведанные Салимбене, посвящены чудесам, творимым проповедями Бертольда, и напоминают уже не «примеры» (exempla), но фрагменты жития (vita). Материалы житийного жанра, как известно, также послужили становлению европейской новеллы. Близость к ней рассказов о чудо-проповедях Бертольда несомненна, ибо каждый из них закончен в себе и поэтому без ущерба для его содержания может быть извлечен из контекста и преподнесен как вполне самостоятельное произведение. Так, Салимбене повествует о хлебопашце, которого вопреки его желанию господин не отпустил на проповедь Бертольда, ибо ему надлежало работать в поле, но который тем не менее не только услышал эту проповедь, понял ее и запомнил, хотя находился на удалении десятков миль от Бертольда, но и сумел вспахать участок такого же размера, как и в другие дни; господин же, вернувшись с проповеди, не смог пересказать ее содержание, тогда как крестьянин хорошо это сделал; пораженный чудом господин более уже не возбранял своему крестьянину посещать проповеди Бертольда[139].
Таким образом, «Хроника» Салимбене чревата новеллой, по ходу ее из «примеров» и житийных заметок то и дело возникают рассказики, в которых элемент художественно-повествовательный играет свою особую роль наряду с другими. Правда и то, что рассказики Салимбене не были замечены и использованы составителями новеллистических сборников конца XIII – начала XIV в. Но это было делом случая, превратившего сочинение Салимбене с самого начала в мало доступное для читателя.
В «Хронике» Салимбене напрасно было бы искать новые и свежие мысли, тонкие и неожиданные наблюдения. Ее автор никоим образом и не претендовал на оригинальность. Он типичный, вполне заурядный представитель своего времени и интересен прежде всего тем, что сумел хорошо передать взгляды людей своего круга и чина, характерные для них установки сознания.
Салимбене был убежден, что всем творящимся в мире управляет Божественное провидение, которое обладает абсолютной властью и не оставляет места никакой случайности. Фортуна в его понимании – это не персонификация иррациональной переменчивости и непостижимой подвижности наличного бытия, но не более, чем обозначение силы, послушной Божьей воле. Он выражает свойственное мыслителям христианского Средневековья воззрение, утверждая: «О колесо фортуны, которая то низвергает, то возносит! Впрочем, не фортуна, но “Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит; Господь делает нищим и обогащает, унижает и возвышает” (1 Цар. 2, 6–7)»[140]. Каждое событие имеет высший смысл и должно рассматриваться как производное трансцендентной каузальности, а не просто как звено доступной непосредственному восприятию внешней связи явлений. В 1258 г. папский легат и архиепископ Равеннский Филипп был захвачен веронским тираном Эццелино да Романо, как отметил Салимбене, «попущением Божьим» в воздаяние за жестокое обращение со своей челядью[141]. Под 1287 г. хронист сообщает, что в Парме упал с высоты и разбился новый колокол, «никому не причинив вреда, только сломал ногу одному молодому человеку», и это было в отношении него не нелепой случайностью, но наказанием и судом Божьим, ибо незадолго до того молодой человек поколотил своего отца[142]. Как видим, суд Божий не заставляет долго себя ждать, и не обязательно он откладывается до смерти человека, но очень часто происходит еще при его земной жизни, как бы вмешиваясь в нее и корректируя или даже прекращая ее течение[143]. Примеры этого можно было бы продолжить, однако и приведенных достаточно, чтобы увидеть, сколь тесно, по Салимбене, мир дольний связан с миром горним, что оба они – по сути одно целое, что в каждом явлении и событии этой действительности запечатлен промысл Божий, который следует увидеть, понять и правильно, то есть сообразно высшей целесообразности, истолковать. Именно этим то и дело занимается Салимбене по ходу своего повествования.
Поскольку этот мир лишен имманентной ему причинности, то как таковой в своей феноменальной данности он воспринимается как ложная, способная увести человека от истинной цели реальность, достойная поэтому осуждения и презрения. Тема презрения к миру постоянно разрабатывалась виднейшими мыслителями европейского Средневековья, и Салимбене, касаясь ее, прибегнул к цитированию предшественников – Августина, Григория Великого и «прекрасного и полезного трактата о презрении к миру», сложенного неким стихотворцем, дабы убедить в том, что, во‑первых, «мира цветение есть обольщение, душам грозящее», а во‑вторых, «смертному надобно мериться к подвигу/ Богоугодному и неподвластному смерти прожорливой,/ Чтобы когда уже мирские ценности сгинут, бесследные,/ Нам удостоиться славы и радости неистлевающей»[144]. Вместе с наличным миром утрачивала подлинную ценность и самостоятельное значение земная жизнь человека. Вся «Хроника», в сущности, имела в виду прежде всего показать и подчеркнуть убогость и ничтожество этой жизни, однако Салимбене, кроме того, не удержался, чтобы особо не остановиться и не привести на сей счет мнение Августина («О, жизнь! Скольких ты обманула, скольких соблазнила, скольких ослепила!») и пространное сочинение поэта-ваганта Примаса Орлеанского («Горе мне, о жизнь земная!»)[145].
Одним из аспектов неприятия и отвержения этого мира было настороженное, подозрительное отношение к женщине, в которой средневековое сознание усматривало один из наиболее сильных и опасных мирских соблазнов, греховную приманку, влекущую на путь порока и погибели. Такое отношение к женщине не было чуждо Салимбене, собравшему в рассуждениях, направленных против так называемых «апостольских братьев», свод библейских цитат с явно выраженным «антифеминистским» содержанием[146]. Впрочем, может показаться, что Салимбене делал исключение по крайней мере для одной женщины – своей матери, о которой отзывался с большим почтением, характеризуя ее как женщину благочестивую, набожную, творившую дела милосердия[147]. Однако в рассказе о страшном землетрясении, приключившемся в его раннем детстве (1222 г.), он счел нужным заметить, что мать в минуту опасности поступила недолжным образом: она схватила и вынесла на руках двух его старших сестренок, тогда как ей следовало бы прежде всего позаботиться о нем, лежавшем в колыбели младенце[148]. И вызванное этим эпизодом чувство обиды сохранялось в нем вплоть до старости, когда он сел за сочинение «Хроники». Объяснение такой «литературной выходке» Салимбене против собственной матери можно было бы подыскать в будто бы свойственном ему эгоизме, о котором уже шла речь в историографии[149]. Гораздо правильнее, однако, увидеть в подобном чувстве проявление характерного для человека Средневековья убеждения в том, что мальчик и девочка – существа неравноценные, что жизнь первого как продолжателя рода и кормильца гораздо важнее, и в силу этого именно его, мальчика, нужно беречь и лелеять в первую очередь. Руководствуясь именно такого рода убеждением, Салимбене в описанном эпизоде и осуждал свою мать[150], о которой в других случаях говорил с симпатией.
Выходец из кругов городской знати, Салимбене, даже став монахом-францисканцем, держался привитых ему с детства рыцарско-куртуазных идеалов. Как подчеркивает П. М. Бицилли, Салимбене аристократ особого рода, он – республиканец, дурно относившийся к тирании, всегда державший сторону городской знати[151]. Стоит сказать, что именно Салимбене, пожалуй, первому из историографов, принадлежит наблюдение о различиях между феодальным классом Франции и Италии. Будучи во Франции, он заметил, что там «рыцари и благородные дамы обитают в своих усадьбах и имениях», в городах же живут только горожане (burgenses), тогда как в Италии «рыцари и власть имущие, и знать обитают в городах»[152].
Салимбене придавал великое значение происхождению человека. Ему чужда мысль о том, что благородство определяется нравственными достоинствами, свойствами души. Разделяя «предрассудки» своего класса, он доверял породе, был убежден, что благороден лишь тот, кто происходит от благородных родителей, ибо вместе с их социальным статусом он должен наследовать и высокие сословные качества благовоспитанности и великодушия (curialitas, liberalitas), которые Салимбене часто противопоставлял грубости и алчности (rusticitas, avaritia)[153]. Соответственно, к простонародью – будь то горожане или крестьяне – он относился с презрением. Его социальное кредо выражают слова: «Пополаны и мужланы суть те, которые приводят мир в беспорядок, а рыцари и нобили сохраняют его»[154]. Каждый обязан соблюдать свое место в социальной иерархии, ибо предназначен служить определенной цели. Поэтому никто из низов не должен претендовать на изменение своего положения. «Хуже нет ничего, – любил повторять Салимбене “чьи-то” стихи, по-видимому, ставшие уже расхожим общим местом, – чем подлый, поднявшийся к власти»[155]. Процитировав поэта-публициста Патеккьо, писавшего на народном языке и в своем сочинении «Досады» (Taedia) изобразившего нарушение установленного порядка различными посягательствами «подлого» люда на то, что ему не подобает («[Отвратительно] и когда из грязи выходят в князи»), Салимбене пояснил: «Поэт хочет сказать, что отвратительно, когда то, что должно быть внизу, лезет наверх»[156].
Это предвзятое, недоброжелательное отношение к неблагородным сословиям и их представителям постоянно дает о себе знать в «Хронике». Причастность к францисканскому ордену, известному демократичностью своего состава, не мешала Салимбене осуждать орденские порядки, не считавшиеся со знатностью рода. В связи с братом Илией, добившемся поста генерального министра францисканцев (1232–1239), которого Салимбене презирал за темное происхождение, в «Хронике» написано: «Заметь, что в ином монашеском ордене всегда будут люди, бывшие в миру знатными, богатыми, могущественными… Тем не менее во главе таких людей ставится прелат, рода недостаточно знатного…». И это, по Салимбене, не может не привести к бедственным последствиям[157]. Сходным образом, объясняя злонравие настоятельницы луккского монастыря Св. Клары, обвинившей монахов-миноритов в попытках любодействовать с ее клариссами, Салимбене ссылался на то, что «была она дочерью какой-то генуэзской булочницы и правление ее было отвратительным, жестоким и вместе с тем бесчестным»[158]. В собрате по ордену Бонавентуре из Изео Салимбене задевала «заносчивость, словно у какого-то барона», на которую тот, по убеждению хрониста, не имел права: ведь, «как поговаривали, матерью его была мелкая лавочница»[159].
Существенным моментом, во многом определявшим отношение Салимбене ко всему, что он описывал, являлась его принадлежность к францисканскому ордену, интересы которого он воспринимал почти как свои собственные. Довольно часто в зависимости от того, как складывалась жизнь францисканцев в том или ином владении, городе, диоцезе, как их принимали, какие привилегии и милости им оказывали, Салимбене изображал, выставляя в выгодном или невыгодном свете, конкретных феодальных синьоров, прелатов и церковные конгрегации, городские коммуны и корпорации, а также отдельных персонажей, привлекавших его внимание[160]. Благожелательная характеристика короля Иерусалимского Иоанна (ум. в 1237 г.), данная ему в «Хронике», во многом объясняется тем, что незадолго до своей смерти «он стал братом-миноритом». Недоумение читателя может вызвать отзыв о епископе Пармском Обиццо, который, по словам Салимбене, «был большим плутом, большим мотом, щедрым, милостивым и обходительным», «продал задешево много земель и владений епископских и передал каким-то проходимцам», «церковные приходы давал тем, кто ему угождал» – и при всем этом, оказывается, «совершил один [оказывается, всего один! – O. К.] непорядочный поступок: когда он был епископом в Триполи, он оставил свое епископство» и с помощью высоких покровителей «отнял епископство Пармское у магистра Иоанна да донна Рифида», своего учителя. Не продиктовано ли такое снисходительное отношение хрониста к Обиццо тем обстоятельством, что епископ Пармский «любил монахов и в особенности братьев-миноритов»? И наоборот, тех, кто чем-то ущемлял миноритов, Салимбене не щадил. Даже если это были папы. Гонорий IV назван «человеком никчемным, подагриком… жадным и негодным», он «замышлял и строил планы подвергнуть величайшему поношению и насилию такие славные ордена, как орден братьев-миноритов и орден братьев-проповедников»; но «Бог прибрал его [1287 г.], и смерть помешала ему осуществить» задуманное; Салимбене нисколько не сомневается, что одна из причин смерти понтифика (коей «явил Бог Свою волю») – его намерение «ополчиться на орден братьев-миноритов и орден братьев-проповедников и лишить их права проповедовать и исповедовать»[161]. Та же участь, по убеждению Салимбене, постигла Иннокентия IV (ум. в 1254 г.), который «был поражен Богом за то, что восстал против братьев-миноритов и проповедников»[162]. С позиций монаха-францисканца, радеющего об интересах своего ордена, Салимбене судил и свой родной город Парму, попрекая его жителей недостаточным уважением к миноритам: «Я, брат Салимбене из Пармы, 48 лет пробыл в ордене братьев-миноритов, но никогда не хотел жить вместе с пармцами из-за их непочтительности к рабам Господним, и это на самом деле так. Они не стремятся им услужить, хотя отлично могли бы и сумели бы это делать, было бы только желание, ибо гистрионам, жонглерам и мимам они подают щедро, да и тем, кого называют “рыцарями двора”, когда-то много от них перепадало, как я видел своими глазами. Конечно, если бы такой большой город, каким Парма является в Ломбардии, был во Франции, то там подобающим и достойным образом жила бы и существовала сотня братьев-миноритов, имея в изобилии все необходимое»[163].
Привязанность к своему ордену была у Салимбене так велика, что подавила в нем чувство любви к родному городу, – столь характерный для большинства средневековых хронистов локальный патриотизм[164]. Вместе с тем, возможно, благодаря именно этому у Салимбене, как чуть позже у Данте, а затем и у Петрарки, появляются первые проблески национального сознания. По справедливому замечанию П. М. Бицилли, «францисканскому монаху легче было отрешиться от узости городского кругозора, чем нотарию или судье, проведшему весь свой век на службе общины, ушедшему с головой в ее дела и интересы»[165]. Более того, францисканство давало Салимбене удобную возможность для проявления патриотического чувства, поскольку воспринималось из-за преобладания в нем с самого начала итальянского элемента как дело сугубо национальное, к руководству которым нельзя допускать иноземцев: «Магистры у братьев-проповедников чаще были из заальпийских краев (ultramontani), чем из наших (cismontani). Есть для этого убедительная причина, ибо из заальпийских краев был первый из них, а именно блаженный Доминик, родом из Испании. У нас же [то есть миноритов. – O. К.] больше было из Италии, чем из других стран. И это по трем причинам: во‑первых, сам блаженный Франциск был родом из Италии; во‑вторых, [в ордене] преобладают голоса уроженцев Италии; в‑третьих, они лучше умеют управлять [орденом]. Итальянцы боятся, что если французы придут к власти в ордене, то наступит послабление строгости устава»[166].
Столкновение с иноземцами – и здесь опять сошлемся на П. М. Бицилли – было одной из причин пробуждения национального чувства[167]. С позиций итальянского патриота подавал Салимбене под 1287 г. известие о поражении французов от испанцев в морском сражении неподалеку от Неаполя[168]. С этих же позиций он сокрушался о судьбе «несчастной Италии», над которой после вторжений вандалов, гуннов, готов, лангобардов нависла угроза нового, татарского нашествия, о чем, по его мнению, свидетельствует послание повелителя татар к папе, доставленное францисканцем Иоанном да Плано Карпини[169].
В борьбе разных сил внутри страны Салимбене умел возвыситься до понимания общеитальянских интересов и, руководствуясь уже ими, осудить и оплакать междоусобную войну своих соотечественников[170]. «Ибо кто без печали и великого плача может рассказывать и даже думать, – сообщал он под 1284 г. о кровопролитном столкновении Генуи и Пизы, – о том, как эти два прославленных города, из которых к нам, итальянцам [курсив мой. – O. К.], приходило столько всяческих благ, разрушили друг друга единственно из честолюбия, тщеславия и суетного искания славы, в которой они хотели превзойти друг друга, как будто моря не хватает всем плавающим по нему»[171]. В числе прочих преступлений он обвинял императора Фридриха II и в том, что Италия «разделилась на партии и страдает от несчастий, которые терзают ее и сегодня, и нет им конца, ни края из-за людской порочности и козней диавола»[172]. Хотя в борьбе Империи и Церкви Салимбене в качестве убежденного поборника папского верховенства[173] держал сторону Церкви, тем не менее им не осталась незамеченной политика пап, направленная на увеличение их светских владений в Италии. «Римская церковь получила ее [область Романью. – O. К.] в дар от господина Рудольфа, который еще во времена господина нашего папы Григория X был избран императором. Ибо римские понтифики всегда стараются что-нибудь выманить у государства, когда императоры венчаются на царство»[174]. Правда, Салимбене из этих наблюдений не сделал выводов, подобных тем, которые позже будут сделаны Макиавелли, усмотревшим в своекорыстной политике папства в Италии главную причину невозможности государственного объединения страны[175].
И это понятно, ибо для подобных выводов национальное сознание должно было пройти долгий и сложный путь развития, у Салимбене же оно еще не вполне выработалось, о чем свидетельствует сбивчивость в употреблении даже таких слов, как «Италия» и «итальянцы», которые могли обозначать не только целое (то есть всю страну и всех ее жителей), но и его часть. Пример второго значения можно встретить в записи под 1283 г., когда «Хроника» отмечала «великий падеж коров по всей Ломбардии, Романье и Италии»[176]. Об Италии как целом Салимбене говорил, противопоставляя свою страну другим странам[177]; когда же он вел речь о внутриитальянских делах, то местнические привычки сознания брали верх, и на первый план в его повествовании выходили Ломбардия, Романья, Эмилия, Тоскана и т. д., и само имя Италия приобретало сходное с этими названиями содержание[178].
XIII в. – время широкого развития мелкого товарного производства и тесно связанного с этим роста рыночного хозяйства. Торговля, банковские операции начинали играть заметную роль в повседневной деятельности людей, однако отношение к этим становившимся все более необходимыми явлениям хозяйственной жизни было очень противоречивым. С одной стороны, предпринимались попытки найти в учении церкви смягчающие аргументы и оправдать ремесло купца и даже – на определенных условиях – ростовщика[179], а с другой, напротив, в обществе усиливались настроения, одним из крайних выражений которых было францисканство, категорически осуждавшее стяжательство и в качестве проявления такового все виды денежно-кредитных сделок. И хотя общество уже не могло обойтись без них, указанное настроение превалировало в нем. Салимбене в ряде историй-«примеров» своей «Хроники» хорошо проиллюстрировал господствовавшее убеждение в греховности ростовщичества, разделяемое в конечном счете даже теми людьми, которые им занимались. В рассказах о Бертольде Регенсбургском он поведал о чуде с менялой, который под воздействием проповеди Бертольда решил отойти от порочного промысла, заявив о готовности «вернуть чужое и из любви к Богу раздать все, что нажил, бедным», дабы «стать добрым человеком»[180]. Так же поступили два брата, ставшие францисканцами, но прежде, в миру, бывшие ростовщиками: они «вернули то, что брали в рост и что было ими неправедно нажито, и, движимые любовью к Богу, наделили одеждой двести нищих, и дали двести имперских либр братьям-миноритам»; однако одному из них, брату Иллюминату, этого показалось мало, и он «велел прогнать себя бичами по городу, при этом у него к шее был привязан кошель с деньгами»[181]. Такое поведение раскаявшегося было в порядке вещей, ничего особенно экстравагантного брат Иллюминат не сделал – он, как сказано, лишь последовал примеру другого брата, Бернарда Бафуло, который приказал «двум своим людям, дабы один сел на коня, а другой привязал к хвосту этого коня самого Бернарда, и, бичуя его, пошли они по городу и вступили на большую дорогу, крича изо всех сил: “А ну, наддай разбойнику! А ну, наддай разбойнику!”»[182]. Впрочем, Бернард тоже не был оригинален[183]. Их публичные самоизобличение и наказание должны были свидетельствовать о готовности все претерпеть, дабы искупить грехи прошлой жизни, о глубоком раскаянии, без которого человек Средних веков не мог и помыслить о спасении своей души. Сходным по образу действий и настроениям было массовое движение флагеллантов (бичующихся), также нашедшее отражение в «Хронике» Салимбене[184].
Вопрос о том, «что есть человек», в общем, абстрактно-метафизическом плане не интересовал Салимбене. Но и конкретные черты человека, его особенные свойства или их неповторимое сочетание редко привлекали внимание хрониста. Описание многочисленных персонажей, которые встречаются на страницах труда Салимбене, как правило, не передает специфические, частные качества каждого конкретного лица. Оригинальность, самобытность характера воспринимались чуть ли не как нарушение установленного порядка вещей, как своеволие, в иных случаях приравниваемое или даже отождествляемое с ересью[185].
Индивидуальное в человеке Салимбене не ценил и не подчеркивал, в лучшем случае он его подавал, если воспользоваться словами русского историка, «как просто феноменальное обнаружение типического»[186], причем все то, что составляло неповторимое своеобразие единичного, им отбрасывалось. Как и другие средневековые писатели, Салимбене всякое частное пытался соотнести с общим, указать в нем черты, свойственные некому классу явлений; человек в его описании типизирован, выступает прежде всего как социально определяемый субъект[187]. Ни о каком рождении индивидуальности, ни о каком ощущении личности в творчестве Салимбене или культуре его эпохи речь, конечно же, идти не может. Человек должен являть собой характерные признаки того целого, к которому он относится, того класса, сословия, корпорации, членом которой он состоит; поэтому человек сам по себе, в своей неповторимости и исключительности, остается неузнанным, скрыт за личиной, навязанной ему его социальной группой. О собственном отце – а с ним Салимбене расстался в таком возрасте, в котором был уже способен хорошо запомнить обстановку домашней жизни и особенности родных людей, – он сообщил только то, что свидетельствовало о нем как о представителе знати, рыцаре: «Упомянутый же отец мой Гвидо де Адам был мужем красивым и храбрым; некогда, во времена Балдуина, графа Фландрского, он участвовал в походе за море для защиты Святой Земли…»[188] В подобных характеристиках, по верному наблюдению П. М. Бицилли, Салимбене «предан шаблонам и готовым формулам»[189]. Слова «красивый», «сильный», «умелый воин», как показал в своем исследовании Жак Поль, в разнообразных, но близких по смыслу словосочетаниях очень часто употреблялись Салимбене при описании типичного представителя знати[190]. Даже наиболее развернутая из характеристик, в которой Салимбене представил графа ди Сан-Бонифачо воплощением рыцарственности и христианской доблести, составлена из расхожих клише, общепринятых штампов, годных для изображения идеального типа, но мало что сообщающих о конкретном лице: «Человек добрый и святой, мудрый и добродетельный, и сильный, и хорошо владеющий оружием, и опытный в военном деле»[191].
Собственную мать, которую Салимбене должен был знать, конечно же, лучше других людей и в отношении которой имел возможность сообщить частные свойства натуры и быта, индивидуализирующие ее облик, он представил средоточием нравственных качеств, присущих доброй христианке, женщиной благочестивой, кроткой, творившей дела милосердия и помогавшей бедным, то есть такой, какой, с его точки зрения, – точки зрения францисканского монаха – обязана быть всякая мирская женщина: «Мать моя, госпожа Иммельда, была смиренной и набожной женщиной, много постившейся и охотно подававшей милостыню бедным. Никогда ее не видели разгневанной, никогда не поднимала она руку на служанку. Из любви к Богу в зимнее время она всегда давала приют какой-нибудь бедной горянке… наделяла ее одеждой и пропитанием…»[192] Вот почти все, что можно узнать из «Хроники» о госпоже Иммельде. Особенные, присущие только ей черты характера стерты общими словами, более обнаруживающими взгляд автора на то, что должна являть собой женщина, нежели передающими конкретный женский образ.
Сходным образом Салимбене держался и в отношении клириков, превознося их за те качества, которые полагал подобающими им, и, наоборот, порицая за отсутствие такого рода качеств[193]. Как всякий средневековый писатель, в оценках человека Салимбене руководствовался тем, что приличествует каждому «чину», прилагал к нему общепризнанную мерку сословия, класса или корпорации. В человеке поэтому он выделял не его частные свойства в качестве конкретного лица, но прежде всего социально значимую функцию, соответствие или несоответствие ей[194].
«Хроника» Салимбене получила известность заслуженную, хотя и весьма запоздалую, после ее первого издания на латыни в Парме в 1857 г.[195], изобиловавшего, впрочем, многими изъянами и неточностями, о которых вскоре было сказано в исследовательской литературе[196]. Прошло более полувека, прежде чем вышло новое, теперь уже научное, критическое издание «Хроники», снабженное палеографическими, текстологическими и историческими комментариями, обширным индексом имен собственных и библейских цитат; подготовил его немецкий ученый Освальд Гольдер-Эггер для «Памятников германской истории», однако из-за смерти издателя работа вышла с предисловием Б. Шмейдлера[197]. В 1942 г. латинский текст «Хроники» в серии «Писатели Италии» выпустил Фердинандо Бернини[198]. В 1966 г. для этого же серийного издания его подготовил Джузеппе Скалиа, продолживший и уточнивший в некоторых случаях критические изыскания Гольдер-Эггера[199]; Скалиа, в частности, пересмотрел прочтение целого ряда мест, дал развернутый индекс собственных имен и глоссарий редких или употреблявшихся в особенных значениях латинских терминов, а равно и слов на народном языке; он также сделал два свода цитат (один – библейских, второй – установленных и неустановленных авторов), которые, как и текстологические примечания, основывающиеся на рукописи «Хроники», и биобиблиографическую статью о Салимбене, о рукописи и изданиях его «Хроники», вывел в конец работы.
В 1882 г. вышел в свет полный перевод «Хроники» на итальянский язык, однако основывался он на ненадежном первом (пармском) ее издании[200]. Затем в течение длительного времени в Италии появлялись лишь фрагментарные переложения «Хроники»[201], и только в 1987 г. был, наконец, опубликован новый полный перевод по изданию Скалиа, снабженный хронологической таблицей важнейших дат жизни Салимбене и политических и религиозных событий эпохи[202]. Уже после него вышло в свет еще одно частичное итальянское переложение труда Салимбене[203].
На немецком языке до сих пор имеется единственное издание «Хроники», опубликованное Альфредом Дореном еще в 1914 г.[204] Перевод этот выполнен по тексту Гольдер-Эггера, однако памятник он воспроизводит не полностью (опущены заимствования из хроники Сикарда, библейские цитаты и некоторые другие фрагменты).
Нет полного перевода «Хроники» и на французский язык, хотя известно, что он должен появиться в ближайшее время[205]. Все существующие французские переложения касаются отдельных и, как правило, небольших сюжетов[206].
Впервые на английском языке «Хроника» Салимбене была напечатана во фрагментах в 1907 г.[207] Еще одно ее неполное издание, составленное по образцу французской публикации 1959 г., появилось в 1961 г.[208] Наконец, в 1986 г. вышел перевод почти всей «Хроники» на английском языке, авторы которого, правда, сочли возможным опустить начальную часть текста на том основании, что она взята из хроники Сикарда Кремонского[209].
Исследовательская литература о Салимбене исчисляется сотнями работ. Наиболее полные их перечни приведены в трудах Ф. Бернини, Д. К. Уеста, М. Д’Алатри и О. Гийожаннена[210].