По поводу сна, этой скверной еженощной авантюры, можно сказать лишь одно: люди, ложась спать, каждый день проявляют смелость, которую трудно объяснить иначе, как непониманием подстерегающей их опасности.
Да хранят меня милостивые боги, если, конечно, они существуют, в те часы, когда ни сила воли, ни наркотики, это коварное изобретение человека, не могут удержать меня, и я проваливаюсь в бездну сна. Смерть милосерднее: оттуда нет возврата, но тот, кто поднялся с самого дна сонной бездны, осунувшийся и осознавший происшедшее, никогда больше не ведает покоя. Какой я был дурак, что ринулся с непростительным азартом в таинственную область, куда закрыт доступ человеку. А кто был он – дурак или бог, мой единственный друг, который проник туда раньше и ввел меня в искушение? В конце его ждала жестокая расплата, быть может, она ждет и меня!
Вспоминаю, как мы познакомились на железнодорожной станции, где он приковал к себе внимание толпы зевак. Он находился в глубоком обмороке, и это придавало ему, худощавому, облаченному в черный костюм, удивительную строгость. На вид ему было лет сорок: глубокие складки залегли на бледном овальном лице; несмотря на некоторую худобу, в нем все казалось прекрасным, даже легкая проседь в густых вьющихся волосах и небольшой бородке, некогда цвета воронова крыла. Лоб был божественной формы и цвета пентелийского мрамора.
Я со всей страстью скульптора представил себе, что это не человек, а скульптура фавна из античной Греции, извлеченная из земли под руинами храма, которую оживили неизвестно каким образом в наш душный век, чтобы он постоянно ощущал пронизывающий холод и разрушительную силу времени. А когда он открыл огромные, горящие лихорадочным блеском глаза, я уже наверняка знал, что отныне он мой единственный друг – единственный друг человека, у которого никогда прежде не было друга. Такие глаза, несомненно, видели величие и кошмары за пределами обычного сознания и реальности. Я сам лишь лелеял мечту постичь запредельное – и напрасно. Разогнав толпу ротозеев, я предложил незнакомцу свое гостеприимство и положение своего учителя и наставника в области непознанного. Он безоговорочно согласился. Потом я обнаружил, что у моего друга мелодичный голос, глубокий, как звуки виолы и кристаллических сфер. Мы часто беседовали – и вечерами, и днем, когда я высекал из мрамора его бюсты и резал миниатюры из слоновой кости, пытаясь запечатлеть различные выражения его лица.
Я не берусь рассказывать о наших исследованиях: их мало что объединяло с миром, каким его себе представляют люди. Они были связаны с огромной устрашающей Вселенной, с непознанной реальностью, лежащей за пределами материи, пространства и времени. О ее существовании мы лишь догадываемся по некоторым формам сна – тем редким фантасмагорическим видениям, которые никогда не возникают у обычных людей и всего лишь один или два раза – у людей, наделенных творческим воображением. Космос нашего обыденного существования, созданный той же Вселенной, как мыльный пузырь – трубочкой шута, соприкасается с ней не больше, чем мыльный пузырь с насмешником шутом, когда тот втягивает его обратно по своей прихоти. Ученые мало интересуются миром сновидений, в основном они его игнорируют. А когда мудрецы занимались истолкованием снов, боги смеялись. Стоило однажды мудрецу с восточными глазами заявить, что пространство и время относительны, люди засмеялись. Но даже этот мудрец с восточными глазами высказал лишь предположение. Меня это не удовлетворяло, я пытался действовать. Предпринял такую попытку и мой друг, отчасти успешную. Потом мы соединили наши усилия и, приняв экзотические наркотики, погрузились в ужасные запретные сны в моей студии в башне старинного особняка в древнем Кенте.
Среди прочих душевных терзаний тех дней самой сильной была мука слова. Я никогда не смогу передать в словах то, что видел и узнал, – ни в одном языке нет соответствующих символов и понятий. Я утверждаю это, потому что сначала и до конца наши открытия касались лишь природы чувств, не связанных с впечатлениями, которые воспринимает нервная система обычного человека. Это были чувственные восприятия, но за ними лежали невероятные элементы пространства и времени, не наполненные определенным сущностным содержанием. Человеческий язык в лучшем случае передает общий характер наших опытов, именуя их погружением или воспарением, ведь на любом этапе откровения какая-то часть нашего сознания смело отрывается от реального и ощутимого, летит над страшной темной, исполненной страхов бездной, преодолевая порой преграды – странные вязкие облака.
Эти черные бестелесные полеты мы иногда совершали в одиночку, иногда – вдвоем. Когда мы бывали вдвоем, мой друг всегда сильно опережал меня. Я чувствовал, что он рядом, несмотря на его бестелесность. Зрительная память сохраняла его лицо, золотое в удивительном свете, страшное своей нечеловеческой красотой – горящие глаза, юношеская свежесть, олимпийский лоб и тронутые сединой волосы и борода.
Мы не вели счет времени: оно стало для нас самой незначительной из иллюзий. Должно быть, в этом и заключалось какое-то таинство: мы удивлялись, что совершенно не старимся. Наши беседы были святотатственны и чудовищно амбициозны: ни боги, ни демоны не отважились бы на открытия и завоевания, которые мы обсуждали шепотом. Меня пронизывает дрожь, стоит мне вспомнить о них, и я не решаюсь пересказывать то, о чем мы с ним говорили. Упомяну лишь случай, когда мой друг написал на листке бумаги желание, не отважившись произнести его вслух, а я сжег этот листок и опасливо посмотрел из окна в усыпанное звездами ночное небо. Позволю себе намек, всего лишь намек: похоже, мой друг мечтал о самовластии во всей видимой Вселенной и даже на этом не останавливался. Ему хотелось, чтобы Земля и звезды перемещались в пространстве согласно его воле и чтобы он решал судьбы всех живущих. Клянусь, я никогда не разделял его необузданных желаний, и, если в разговоре или письме мой друг когда-либо утверждал обратное, это глубокое заблуждение. У меня не хватило бы духу замахнуться на то, что и язык-то не решается выговорить, хоть иные и зарабатывают на этом славу.
Как-то ночью ветры из неведомых далей занесли нас в безграничную пустоту, запредельную и реальности, и мысли. Нас переполняло нечто такое, что не передать в словах, – осознание бесконечности, приводившее нас в безумный восторг. Теперь что-то изгладилось из моей памяти, что-то я не в состоянии объяснить другим. Мы быстро преодолели – одно за другим – густые облака, и наконец я почувствовал, что мы достигли весьма отдаленных сфер, прежде нам недоступных.
Мой друг далеко опередил меня, когда мы погрузились в наводящий благоговейный ужас, неизведанный воздушный океан, и я отметил дикую радость на столь памятном мне светящемся, слишком молодом лице. Вдруг оно будто скрылось в тумане, и одновременно меня метнуло в густое облако, которое я не смог преодолеть. Оно ничем не отличалось от других, но оказалось неизмеримо плотней, какой-то вязкой тягучей массой, если подобные термины допустимы при описании аналогичных свойств нематериальной сферы.
Я чувствовал, что меня удерживает невидимый барьер, который мой друг и наставник успешно преодолел. Моя новая попытка преодолеть барьер закончилась пробуждением от наркотического сна. Я открыл глаза и увидел студию в башне, в противоположном углу которой лежал бледный, все еще отключившийся от всего земного мой товарищ по путешествию. Его мраморное, искаженное непонятной мукой лицо было невыразимо прекрасно в золотом лунном свете.
Вскоре недвижное тело в углу шевельнулось, и да хранят меня в будущем милостивые боги от того, что мне довелось увидеть и услышать. Я теряю дар речи, вспоминая, как он кричал, какие жуткие видения ада мгновенно отражались в его черных глазах, обезумевших от страха. Добавлю лишь, что я потерял сознание и лежал без чувств. Потом мой друг очнулся и принялся трясти меня: кто-то должен был утешить его в безмерном горе.
Так закончились наши добровольные скитания в дебрях сновидений. Поверженный, потрясенный друг, побывавший за барьером, остерег меня от новых попыток проникнуть в незнаемое. Он даже не решился рассказать мне об увиденном, но, исходя из собственного горького опыта, решил, что спать надо как можно меньше и стоит прибегнуть к наркотикам, если иначе нельзя удержаться ото сна. Я вскоре убедился в его правоте: как только я проваливался в забытье, меня охватывал невыразимый ужас.
Мне казалось, что я старею после каждого вынужденного короткого сна, но мой друг старел еще быстрее. Жутко было наблюдать, как его кожа сморщивается, а волосы седеют прямо на глазах. Наш образ жизни теперь совершенно переменился. Насколько мне известно, друг всегда был отшельником – он так и не открыл мне своего настоящего имени, не сказал, откуда он родом, – а теперь он панически боялся одиночества, особенно вечерами. Компания в несколько человек его не удовлетворяла. Единственной отрадой друга стали многолюдные шумные сборища. Мы появлялись почти везде, где собиралась веселая молодежь.
Наш возраст и внешность почти всегда вызывали насмешки, и меня это глубоко ранило, но мой друг считал, что одиночество – большее зло. Он особенно переживал, когда оставался один под звездным ночным небом. Если ему случалось оказаться вечером вне дома, он боязливо поглядывал на небо, будто его преследовали какие-то небесные монстры. Вряд ли его притягивала какая-то определенная точка в небесном пространстве – скорее разные в разное время. Весенними вечерами его звезда горела низко на северо-востоке. Летом она стояла почти над головой. Осенью он искал ее на северо-западе. Зимой в ранние утренние часы он ждал ее появления на востоке.
Меньше всего он опасался вечеров в середине зимы. Лишь через два года я понял, что его страх связан с какой-то конкретной звездой: он высматривал определенную точку на небосводе и обращал взгляд в ее сторону. Я прикинул, что это одна из звезд созвездия Северная Корона.
В это время мы снимали студию в Лондоне, были, как и прежде, неразлучны, но никогда не заводили разговор о тех днях, когда пытались проникнуть в глубь таинственного нереального мира. Мы постарели и ослабели от наркотиков и нервного перенапряжения. Редеющие волосы и борода моего друга сделались белыми как снег. Мы научились удивительно долго обходиться без сна и крайне редко отводили больше часа или двух на беспамятство, превратившееся для нас в такую страшную угрозу.
И вот настало январское утро, туманное и дож-дливое. Все деньги вышли, и нам не на что было купить наркотики. Я уже распродал все бюсты и миниатюры из слоновой кости, и у меня не было средств на покупку мрамора. Собственно, у меня уже не было сил работать, даже если бы материал был под рукой. Мы оба страдали, и в одну из ночей мой друг погрузился в глубокий сон, и я никак не мог его разбудить. Живо припоминаю сейчас эту сцену. Запущенная мрачная мансарда под самой крышей. Каплет дождь. Тикают настенные часы, тикают ручные часы на туалетном столике. Скрипит незатворенный ставень в задней части дома. Издалека доносится городской шум, приглушенный туманом и расстоянием. Но самое страшное – глубокое мерное дыхание моего друга, ритмичное дыхание, словно отмеряющее моменты сверхъестественного страха и агонии духа, блуждающего в запретных сферах, невообразимых и чудовищно удаленных.
Напряженное бдение чрезмерно утомляло меня. Невероятная цепочка впечатлений и ассоциаций проносилась в моем слегка помутившемся сознании. Я слышал бой часов – не наших, наши были без боя, и мрачная фантазия избрала этот бой исходной точкой для бесцельных размышлений: часы – время – пространство – бесконечность. А потом, как я это сейчас себе представляю, я мысленно вернулся к злополучной точке над крышей, за дождем, туманом и атмосферой, к созвездию Северная Корона, которое находилось сейчас на северо-востоке. Северная Корона, наводившая страх на моего друга, сверкающий полукруг звезд, должно быть, горит и сейчас, невидимая глазу в неизмеримом космическом пространстве. Внезапно мой лихорадочно обостренный слух, казалось, уловил новый отчетливый звук в общей какофонии, усиленной наркотиками, – низкий, чертовски навязчивый жалобный вой, протяжный, насмешливый, зовущий. Он доносился издалека – с северо-востока.
Но не отдаленный жалобный вой лишил меня чувств и наложил на душу печать страха, от которой мне не избавиться до конца жизни. Не из-за него я кричал и дергался в конвульсиях, вынудив соседей и полицию взломать дверь. Дело было не в том, что я услышал, а в том, что увидел. В темной запертой, наглухо закрытой ставнями и шторами комнате из темного угла на северо-востоке ударил зловещий красно-золотой луч. Он не рассеивал тьму, а лишь струился на откинутую голову сновидца, колдовски явив лицо-двойник, светящееся, необычайно молодое, запечатлевшееся у меня в памяти во время полета в космической бездне. Тогда мы не ощущали пространства и времени, а мой друг, преодолев невидимый барьер, проник в тайну сокровенных, запретных дебрей ночных кошмаров.
Вдруг голова приподнялась, черные влажные глаза в ужасе открылись, бледные губы исказила гримаса подавленного крика. Это искаженное гримасой бестелесное лицо, молодое, светящееся в темноте, вызывало цепенящий смертельный страх, ни с чем не сравнимый ни на небе, ни на земле.
Мы не произнесли ни слова, а между тем жалобный вой приближался, нарастал. Я проследил направление взгляда черных обезумевших глаз, мгновенно увидел в источнике света и звука то, что открылось ему, и забился в припадке эпилепсии, переполошив жильцов и полицейских. Я так и не смог, как ни старался, рассказать, что именно мне довелось увидеть. И на застывшем лице моего друга уже ничего не прочтешь. Он, конечно, видел несравненно больше, чем я, но он никогда не заговорит снова. Но теперь я всегда настороже, потому что боюсь насмешливого ненасытного Гипноса, властителя снов, ночного неба, безумной жажды познания и философии.
Происшедшее так и осталось тайной не только для меня, чей разум повредило нечто таинственное и ужасное, но и для других, у которых эта история непонятно каким образом стерлась из памяти. Возможно, это чистая случайность, а возможно, и безумие. По неизвестной причине все вокруг утверждают, что у меня никогда не было никакого друга, что я заполнил свою трагическую жизнь искусством, философией и безумными фантазиями. В ту памятную ночь соседи и полицейские утешали меня, как могли, а врач дал что-то успокоительное. Никто и не заметил следов ночного кошмара. Мой поверженный друг не вызвал у них жалости – напротив, обнаружив его, неподвижного, на кушетке, они разразились похвалами, вызвавшими у меня лишь тошноту. Я в отчаянии отвергаю свалившуюся на меня славу и часами сижу, одурев от наркотиков, лысый, морщинистый, седобородый старик, жалкий и беспомощный, вознося восторженные молитвы предмету, найденному ими в студии.
Люди утверждают, что я не продал свое последнее творение, и в восторге указывают на того, кто в свете золотого луча навеки охладел, окаменел и умолк. Это все, что осталось от моего друга и наставника, который вел меня к безумию и самоуничтожению. Столь божественную голову из пентелийского мрамора могли изваять лишь в античной Греции – вечно юное прекрасное лицо с бородкой, изогнутые в улыбке губы, олимпийский лоб и корона густых вьющихся волос. Говорят, я ваял по памяти себя, двадцатипятилетнего, но в основании бюста начертано греческими буквами лишь одно имя: Гипнос.