Дита старается глотать ежедневную похлебку из брюквы как можно медленнее – говорят, что так она лучше насыщает, хотя, даже если цедить ее сквозь зубы, голода этим никак не утолишь и даже не обманешь. Собравшиеся кружками учителя между отправляемыми в рот ложками похлебки обсуждают далеко не блестящее поведение легкомысленного профессора Моргенштерна.
– Он очень странный: то говорит так много, что не остановишь, то вдруг замолчит, и слова из него не вытянешь.
– Лучше бы молчал. Говорит какую-то абракадабру. Совсем из ума выжил.
– И как же противно было смотреть на него, когда он так покорно склонял голову перед Пастором.
– Да уж, про него никак не скажешь, что он герой Сопротивления.
– Ума не приложу, почему Хирш позволяет вести занятия с детьми человеку, у которого явно не все дома.
До Диты, пристроившейся в некотором отдалении, доносится весь обмен репликами. И она жалеет этого уже довольно пожилого человека, немного похожего на ее деда. Она видит его – вон он сидит на табурете в другом конце барака, ест свою похлебку в полном одиночестве и даже сам с собой разговаривает, церемонно поднося ложку к губам и отводя в сторону мизинец с такой утонченностью, которая в их конюшне явно неуместна. Как будто профессор обедает во дворце в обществе аристократов.
Вторая половина дня, как обычно, посвящена детским играм и спортивным занятиям, но Дита горячо желает только одного: чтобы день побыстрее закончился и была проведена вечерняя поверка, после которой ей можно будет побежать в другой барак, повидаться с родителями. В семейном лагере новости порхают из барака в барак и после многократных пересказов искажаются до неузнаваемости.
Как только предоставляется такая возможность, Дита торопится покинуть блок 31 и побежать к матери, чтобы ее успокоить. Она уже наверняка слышала об инспекции в блоке 31, и одному богу известно, что ей там об этом наговорили. Идя по лагерштрассе, Дита встречает свою подругу Маргит.
– Дитинка, говорят, у вас в 31 блоке сегодня была инспекция!
– Да, этот мерзавец Пастор.
– Ой, а тебе обязательно нужно употреблять ругательства? – спрашивает Маргит подругу, прыская от смеха.
– «Мерзавец» – это не ругательство, это правда. Он вызывает… отвращение! Разве что-то может быть правдой и в то же время ругательством?
– Ну и как, что-нибудь нашли? Кого-нибудь задержали?
– Абсолютно ничего, там ведь нет ничего такого, что можно найти. – И Дита слегка подмигивает подруге. – С ними еще Менгеле приходил.
– Доктор Менгеле? Боже мой! Значит, вам крупно повезло. Об этом человеке рассказывают страшные вещи. Он безумец. Пытался воздействовать на цвет глаз и, чтобы получить голубые, вколол в зрачки тридцати шести детям синие чернила. Какой ужас, Дитинка. Одни умерли от занесенной инфекции, другие ослепли…
Обе девочки умолкают. Маргит – лучшая подруга Диты, она знает о том, что Дита – библиотекарь подпольной библиотеки, но Дита попросила Маргит ничего не говорить об этом ее маме. Мама, конечно же, запретила бы ей соглашаться на эту роль, сказала бы, что это чересчур опасно, возможно, заплакала бы и пригрозила обо всем рассказать отцу. Мама не очень религиозна, но наверняка принялась бы взывать к Богу, что-то в этом духе. Нет, лучше ни о чем ей не говорить. И отцу тоже, он и так уже довольно сильно подавлен. Чтобы сменить тему, Дита, улыбаясь и похихикивая, рассказывает Маргит о происшествии с профессором Моргенштерном.
– Ну и цирк он там устроил! Видела бы ты выражение лица Пастора, когда у профессора вываливались из карманов вещи – каждый раз, когда он наклонялся.
– Да-да, я его знаю – такой очень старый господин, носит костюм в полоску и склоняет голову каждый раз, когда навстречу попадается женщина… А женщин так много, что он похож на механического болванчика с пружинкой вместо шеи! Мне кажется, что у этого господина крыша слегка поехала.
– А у кого здесь она не поехала?
Добравшись до цели, Дита видит на улице своих родителей: они отдыхают под навесом, устроенным вдоль длинной стены барака. На улице холодно, но внутри слишком много народу. Судя по всему – устали, особенно отец.
Рабочий день длинный: их поднимают до рассвета, потом – нескончаемая поверка под открытым небом, после нее все работают в мастерских до вечера. Отец изготовляет специальные ленты для портупеи, которые удерживают винтовку, поэтому руки его часто совсем черные, а пальцы покрыты волдырями из-за токсичных резины и клея. Мать трудится в мастерской по изготовлению фуражек, где работа не такая тяжелая. Конечно, очень много часов, да еще и при скудном питании, но все же они работают под крышей и сидя. Другим досталось кое-что похуже: собирать трупы и грузить их на специальную телегу, чистить отхожие места, копать дренажные канавы или работать на погрузке и разгрузке разных материалов.
Отец подмигивает дочке, а мама вскакивает со своего места, едва завидев ее.
– С тобой все в порядке, Эдита?
– Да-а-а-а!
– Ты меня не обманываешь?
– Конечно нет! Разве ты сама не видишь?
Тут появляется пан Томашек.
– Ханс, Лизль! Как у вас дела? Как я погляжу, ваша дочка по-прежнему является обладательницей самой красивой улыбки во всей Европе!
Дита, зардевшись, объявляет, что она пойдет с Маргит, и девочки оставляют взрослых беседовать.
– Какой же он любезный, этот пан Томашек!
– Ты и его знаешь, Маргит?
– Да, он часто навещает моих родителей. Многие здесь думают только о себе, но пан Томашек из тех, кто заботится о других. Спрашивает, как у них дела, интересуется их жизнью.
– И внимательно слушает…
– Хороший человек.
– Тем лучше – приятно знать, что не все еще сгнили в этом аду.
Маргит умолкает. Хотя она на два года старше Диты, ее немного напрягает та прямолинейность, с которой Дита выражает свои мысли, но она понимает, что подруга права. Ее соседки по нарам воруют чужие ложки, одежду и вообще все, что под руку попадется. Люди воруют хлеб у детей, чуть только мать отвлечется, за лишнюю ложку супа доносят капо друг на друга по поводу всяких мелочей. Аушвиц не только убивает невинных, он также убивает невинность.
– Слушай, Дита, на улице такой холод, а твои сидят здесь, на улице. Не кончится ли это воспалением легких?
– Просто моя мама предпочитает как можно меньше общаться со своей соседкой по матрасу. У той очень тяжелый характер… Хотя и у моей, надо признать, не лучше!
– В любом случае, вам повезло – спите на верхних нарах. А вот нас всех распределили на нижние.
– Да, должно быть, сырость от земли поднимается.
– Ах, Дитинка, Дитинка! Самое ужасное – не то, что поднимается снизу, а то, что может упасть сверху. Твою соседку сверху, например, затошнит, и вдруг ее вырвет прямо на тебя, потому что у нее не будет времени посмотреть, куда попадет блевота. А еще многие страдают дизентерией и ходят прямо под себя. Поверь, Дитинка, просто струями – вниз. Видела я такое, хоть и на других нарах.
Дита на мгновение останавливается и, неимоверно серьезная, поворачивается лицом к Маргит.
– Маргит…
– Что?
– На свой день рождения ты можешь попросить, чтобы тебе подарили зонтик.
И подруге Диты, которая старше ее на целых два года, выше ростом, но при этом отличается детским личиком, только и остается, что отрицательно покачать головой. Права ее мать, когда говорит, что Дита – ужасный человек: она способна посмеяться над чем угодно!
– А как это вам удалось заполучить верхние нары? – спрашивает Маргит в ответ.
– Ну, ты же знаешь, какая в лагере поднялась заварушка, когда в декабре прибыл наш транспорт.
Обе девочки замолчали. Старожилы, прибывшие в лагерь в сентябре, были не только чехами, как и они, но и знакомыми, друзьями, порой даже родственниками всех тех, кого депортировали из гетто в Терезине позже, как их. Тем не менее, увидев вновь прибывших, никто не обрадовался. Заселение в лагерь еще пяти тысяч новых заключенных означало, что придется делиться тонкой струйкой воды из крана, что поверки под открытым небом станут нескончаемыми, что бараки будут переполнены.
– Когда мы с мамой пришли в барак, в который нас распределили, наша попытка поселиться на нарах со старожилами вылилась в полный дурдом.
У Маргит такое же впечатление. Она также хорошо помнит в своем бараке споры, крики и даже драки между женщинами, оспаривающими друг у друга тощее одеяло или замызганную подушку.
– В нашем бараке, – вспоминает Маргит, – была одна очень больная женщина, которая все время кашляла, и когда она пыталась сесть на своем матрасе, соседка по нарам выпихивала ее на пол. Тогда эта женщина заходилась в кашле еще сильнее и, обессиленная, стонала, потому что не могла подняться с пола. «Идиотки! – кричала на них капо. – Вы что, думаете, что сами здоровы? Думаете, что есть разница: заразная соседка на одних с тобой нарах или на соседних?»
– В таком случае эта капо – вполне разумный человек.
– Куда там! Проорав это, она схватила палку и принялась дубасить всех направо и налево без разбора. Досталось и той женщине, что упала на пол, то есть той самой, в защиту которой капо вроде бы и выступила.
Дита вспоминает пережитый шквал криков, беготни, слез и продолжает:
– Моя мама предпочла, чтобы мы вышли из барака, пока все это не уляжется. На улице было холодно. Какая-то женщина сказала, что спальных мест не хватит, даже если каждой придется спать вместе с кем-то, и что кому-то точно достанется место на земляном полу.
– И что вы решили делать?
– Да ничего – так и мерзли снаружи. Ты же мою маму знаешь: ей не нравится привлекать к себе внимание. Если в один прекрасный день ее переедет трамвай, она и то не пикнет, чтобы не давать повода для разговоров. Ну а я так просто вся извелась от нервов. Поэтому я не стала ее спрашивать. Все равно она мне бы не позволила. Так что я сорвалась с места и вбежала в барак быстрее, чем она успела хоть что-нибудь сказать. И кое-что я там заметила…
– Что?
– Что почти все верхние нары были заняты. И сделала вывод, что, скорей всего, они лучшие. В чем тут дело, я тогда не понимала, зато знала, что в таких местах нужно внимательно приглядываться к тому, как ведут себя старожилы.
– Знаю я одну старожилку: примет тебя в соседки на своих нарах, если ты ей можешь чем-то за это заплатить. Одной женщине удалось добиться, чтобы ее взяли на нары в обмен на яблоко.
– Яблоко – это целое состояние, – отзывается Дита. – Она, наверное, цен не знала. Даже за пол-яблока можно купить многие вещи. И много разных поблажек.
– Тебе тоже пришлось что-то заплатить?
– Ничего. Я оглядела старожилок и выделила тех, у кого не было соседок на нарах. На тех, где уже появились две подселенки, женщины сидели, свесив ноги, – это они свою территорию пометили. Женщины из нашего транспорта бегали по всему бараку в поисках места – наверху, внизу, где угодно, взывали к милосердию. Искали узниц помягче, чтобы те позволили им прилечь на их матрасе. Но все милосердные давно уже кого-то к себе пустили.
– С нами тоже так было, – говорит Маргит. – Нам еще повезло, что в конце концов мы увидели нашу соседку по комнате в Терезине, и она нас приютила – маму, сестру и меня.
– У меня знакомых там не было – никого. И к тому же мне нужно было два места, а не одно.
– И что, тебе удалось-таки найти сострадательную старожилку?
– Было уже слишком поздно. Остались только эгоистки и злюки. Знаешь, что я сделала?
– Нет, не знаю.
– Нашла самую мерзкую.
– Почему?
– Потому что отчаялась. Увидела эту старожилку – среднего возраста, с короткими, словно обкусанными волосами; она сидела на своем матрасе на верхних нарах. Выглядит отвратительно, нахальная. Через все лицо – черный шрам. Синяя наколка на руке – верный знак, что в тюрьме сидела. К ней подошла одна женщина и стала молить о месте – так та как заорет на нее! Криком прогнала. Даже попыталась пнуть ее своей грязнущей пяткой. Ну и ножищи у нее – огромные, кривые!
– И что ты тогда сделала?
– Встала перед ней, наглая такая, и как закричу: «Слушай, ты!»
– Ну и ну! Поверить не могу! Ты меня, наверное, просто за нос водишь! Что, ты смотришь на старожилку, по виду преступницу, совсем тебе не знакомую, и вот так спокойненько говоришь ей: «Слушай, ты!»?
– А кто тебе сказал, что спокойненько? Да я умирала со страху! Но к такой тетке, как она, ты не можешь подойти и сказать: «Добрый вечер, многоуважаемая пани, как вы полагаете, в этом году абрикосы успеют дозреть?» Да она бы тебя вытолкала восвояси тычками и пинками! Чтоб она меня послушала, мне нужно было говорить с ней на ее языке.
– И она тебя выслушала?
– Ну, сначала она на меня посмотрела так, будто прирезать хочет. Я, наверное, побледнела как мел, но постаралась, чтобы она ни о чем не догадалась. И сказала ей, что дело кончится тем, что капо указательным пальцем распределит по нарам тех женщин, кому не удалось найти себе место: «За стенами барака еще два или три десятка узниц, и тебе может достаться любая из них. Среди них одна такая толстая, что раздавит тебя во сне, как котенка. Еще у одной изо рта воняет хуже, чем от ног. И несколько старух с несварением – будут портить воздух».
– Дита, ну ты даешь! И что она на это сказала?
– Смотрела на меня с кислой миной, и все. Хотя некислую она изобразить явно не могла, даже если бы захотела. Во всяком случае, позволила мне продолжить: «Во мне меньше сорока пяти кило. Во всем этапе ты не найдешь никого, кто был бы тоньше меня. Я не храплю, умываюсь каждый день и знаю, когда лучше помолчать. Да ты во всем Биркенау не найдешь более выгодную соседку, чем я, даже если с лупой будешь ползать».
– И что она тогда сделала?
– Вытянула в мою сторону шею и стала сверлить меня глазами, как, знаешь, когда смотришь на муху и думаешь: прихлопнуть ее или пусть летит? Если бы у меня не так сильно дрожали ноги, я бы спаслась бегством.
– Ну ладно, а что она сделала-то?
– Заявила мне: «Заметано, остаешься со мной».
– Так значит, ты добилась своего!
– Нет, пока еще нет. Я ей дальше говорю: «Сама видишь: я очень выгодная соседка по нарам, но пойду я к тебе, только если ты поможешь мне получить еще одно место на верхних нарах для моей матери». Представить себе не можешь, как она взбеленилась! Ей, естественно, не понравилось, что какая-то дохлая соплячка рассказывает, что ей нужно делать. Но я-то заметила, с каким отвращением смотрит она на женщин, бродящих по бараку. Знаешь, что она меня спросила, причем на полном серьезе?
– Что?
– «А ты в постель не писаешься?» «Нет, пани, никогда», – был мой ответ. «Попробуй только», – говорит она своим хриплым от водки голосом. И поворачивается к соседним нарам, на которых тоже пока что была только одна женщина. «Слушай, Боскович, – заявляет она ей, – ты что, не знаешь, что было распоряжение об уплотнении?» А та прикидывается шлангом. «Это еще вилами по воде писано – твои аргументы меня не убеждают».
– И что сделала эта твоя старожилка?
– Ну, дополнительные аргументы у нее нашлись. Она порылась в соломенной начинке матраса и вытащила оттуда кусок загнутой проволоки с ладонь величиной, с заточенным концом. Оперлась рукой о койку соседки и приставила острие к ее шее. И этот аргумент, я полагаю, оказался вполне убедительным. Соседка изо всех сил согласно закивала. От страха глаза у нее так выкатились, что чуть не упали вниз с физиономии! – и Дита засмеялась.
– Меня это совсем не веселит. Такая ужасная женщина! Господь ее покарает.
– Ну, я как-то слышала от обойщика-христианина, чья лавка расположена на первом этаже нашего дома, что Господь пишет прямо, но кривыми строчками. Может, скривленные проволоки тоже годятся. Я ее поблагодарила и представилась: «Меня зовут Эдита Адлерова. Возможно, мы еще станем хорошими подругами».
– И что она тебе ответила?
– А ничего. Должно быть, она решила, что и так потратила на меня слишком много времени. Она просто отвернулась к стенке, оставив мне полоску матраса шириной в четыре пальца, чтобы я легла валетом – головой к ее ногам.
– И больше ничего тебе не сказала?
– С тех самых пор она больше ни слова мне не сказала, Маргит. Веришь?
– Ах, Дитинка. Я теперь уже во что угодно могу поверить. Да поможет нам Бог.
Настало время ужина; девочки прощаются и расходятся по своим баракам. Уже полностью стемнело, и лагерь освещают только тусклые желтые фонари. Взгляд Диты останавливается на двух капо, беседующих возле двери барака. Отличать их она умеет – по лучшей, чем у остальных узников, одежде, по коричневому браслету спецзаключенного, по вышитому треугольнику, который показывает, что эти двое не евреи. Красный треугольник носят политзаключенные, большинство из которых либо коммунисты, либо социал-демократы. Коричневый – для цыган. Зеленый – для обыкновенных преступников и рецидивистов. Черный – знак разного рода асоциальных элементов, которыми считаются умственно отсталые и лесбиянки. Гомосексуалы носят розовый треугольник. В Аушвице большой редкостью являются капо с розовыми или черными треугольниками, потому что их носители – низшая категория заключенных, почти что на уровне евреев. Но в секторе BIIb исключения являются правилом. Один из двоих беседующих капо – мужчины и женщины – носит на рукаве розовый, а другой – черный треугольник; по-видимому, здесь с ними больше никто разговаривать не желает.
Дита дотрагивается до желтой звезды и шагает к своему бараку, думая о куске хлеба, который ей дадут на ужин. Для нее этот хлеб – лакомство, единственная порция твердой пищи, ведь обеденная похлебка – вода водой, способная лишь на небольшой промежуток времени утолить жажду.
Темная тень, гуще и чернее, чем все остальные, тоже движется по лагерштрассе, но в противоположном направлении. Люди перед этой тенью расступаются, шарахаясь в сторону: хоть бы прошла мимо, не останавливаясь, не коснувшись их. Любой скажет, что это смерть. Так оно и есть. Сквозь темноту просачивается мелодия «Полета валькирий» Вагнера.
Доктор Менгеле.
Когда он поравнялся с Дитой, девочка опустила взгляд и собралась отпрянуть в сторону, как остальные. Но офицер останавливается и фокусирует взгляд именно на ней.
– Тебя-то я и ищу.
– Меня?
Менгеле медленно окидывает ее взглядом.
– Лиц я не забываю никогда.
Речь его отличается каким-то кладбищенским спокойствием. Если бы смерть могла говорить, то делала бы это именно в таком ледяном тоне и ритме. Дита вспоминает случившееся сегодня днем в блоке 31. Пастор не смог сосредоточиться на ней из-за той суматохи, которая последовала за выступлением полоумного профессора, и она решила, что все обошлось. Но не подумала о докторе Менгеле. Он стоял дальше, но, понятное дело, все видел. И не мог его цепкий взгляд исследователя не отметить, что она и стоит не на своем месте, и что одна ее рука поднята, и что она явно что-то прячет. Дита видит это в холоде его глаз, странным для арийца образом карих.
– Номер.
– 73305.
– Я буду следить за тобой. Когда ты меня не видишь – я за тобой наблюдаю. Ты думаешь, что я тебя не слышу, – но я тебя слушаю. Я знаю все и обо всем. И если ты хоть на миллиметр отступишь от правил пребывания в лагере, я об этом узнаю, и ты окажешься на моем столе. Вскрытие живого тела обычно выявляет очень много интересного.
И произнеся это, продолжает, как будто бы только для самого себя:
– Видишь, как доходят до желудка последние порции крови, выталкиваемые сердцем. Чрезвычайной красоты зрелище.
Менгеле полностью уходит в себя, размышляя о прекрасной патологоанатомической лаборатории с новейшим медицинским оборудованием, которую он создал при крематории номер 2. Для него в высшей степени притягательны и ее пол из красноватого цемента, и секционный стол со столешницей из полированного мрамора, с установленным по центру резервуаром для жидкостей, с его никелевым трубопроводом и кранами. Это его алтарь – алтарь, посвященный науке. Он им гордится. И вдруг вспоминает, что у него запланировано завершение эксперимента на черепах, проводимого на цыганских детях. И удаляется широкими шагами: заставлять детей ждать было бы с его стороны невежливо.
Оцепеневшая Дита остается на месте, застыв посреди лагеря. У нее дрожат ноги – тоненькие, не толще палки от швабры. Еще секунду назад на лагерштрассе было полно народу – и вот она одна. Все остальные вдруг исчезли, словно заглоченные канализацией. Никто не подходит поинтересоваться, все ли с ней в порядке или же требуется помощь. На ней – метка доктора Менгеле. Некоторым узникам, остановившимся понаблюдать за сценой на исключающем нескромность расстоянии, Диту жалко – она так испугана, так потеряна. Одна женщина даже знает ее в лицо, помня еще по гетто Терезина. Но все мгновенно принимают решение поспешить и как можно быстрее убраться с места происшествия. Прежде всего – выживание. Это заповедь Господня.
Наконец Дита вновь обретает способность двигаться и направляется к своему переулку. «Неужели и правда он будет следить за мной?» – возникает в голове вопрос. Ответом ей служит его ледяной взгляд. Пока она идет в барак, вопросы в голове все множатся и множатся. Что же ей теперь, начиная вот с этого момента, делать? Самым благоразумным будет отказаться от роли библиотекаря. Как она сможет продолжать управляться с библиотекой, если на пятки ей будет наступать доктор Менгеле? Есть в нем что-то такое, что внушает ужас, что-то ненормальное. За эти годы она перевидала многих нацистов, но в этом есть что-то совершенно особенное. Интуиция ей подсказывает, что этот человек обладает какой-то исключительной властью творить зло.
Торопливой, чтобы не выдать своей тревоги, скороговоркой девочка желает маме спокойной ночи и осторожно укладывается возле вонючих ног старожилки. Шепчет еще одно пожелание спокойной ночи, и оно теряется в потолочных трещинах.
Спать она не может, но не может и пошевелиться. Дита вынуждена обеспечивать телу полную неподвижность, несмотря на то что голова ее идет кругом. Менгеле предупредил ее. И очень может быть, что тем самым оказал ей любезность, поскольку других предупреждений уже не будет. В следующий раз он введет иглу для инъекций прямо в ее сердце. Она не может оставаться хранительницей книг в блоке 31. Но как же ей отказаться от библиотеки?
Если она это сделает, все решат, что она испугалась. Она, конечно, все объяснит, приведет аргументы, все очень здравые и взвешенные. Любой мало-мальски разумный человек, окажись он на ее месте, сделал бы то же самое. Но она хорошо знает, что новости в Аушвице распространяются от койки к койке быстрее блох. И если на первой койке будет сказано, что кто-то из мужчин выпил стакан вина, то, дойдя до последней, окажется, что он выпил целую бочку. И происходит так вовсе не со зла. Все, кто передает друг другу новости, – женщины, достойные всяческого уважения. Взять хоть пани Турновскую – славную женщину, которая так хорошо ладит с ее мамой, но и с ней то же самое: не язык, а просто динамит какой-то.
И Дите уже слышатся ее слова: «Ясное дело, девочку обуял страх…» И это будет сказано тем снисходительным, наигранно понимающим тоном, который так ее бесит. А хуже всего, что всегда найдется добрая душа, которая в ответ скажет: «Бедняжка, ее можно понять. Она испугалась. Она же еще ребенок».
Ребенок? Ничего подобного, дорогая пани! Чтобы быть ребенком, необходимо, чтобы у тебя было детство.