Место: Москва, Измайловский вернисаж.
Время: полтора года после точки отсчета.
Январь был как январь. Весь в традициях приближающегося глобального потепления. Не столько холодный, сколько промозглый. С воронами, каркавшими над безлистными и бесснежными ветками деревьев, и с пожухлой грязно-зеленой прошлогодней травой, бесстыдно вылезавшей из-под почти отсутствовавших сугробов.
Зато в воздухе снег имелся в достаточном количестве. Правда, опять-таки ничем не связанный с лыжами, санками и Дедом Морозом. Порывистый ветер разбрасывал его в виде крупы, поначалу невидимой и неосязаемой – и лишь когда это оседало на пухлых и пока еще теплых щеках Ефима Аркадьевича, оно, как и положено настоящему снегу, таяло, а уж потом недобрый ветерок переводил влагу в прежнее состояние, выращивая микрососульки на клочковатой микробороде Береславского.
– Господи, и что же я здесь делаю-то? – мрачно пробормотал хозяин небольшого рекламного агентства и еще двух-трех тоже маленьких, но устойчивых, бизнесов, тщетно пытаясь освободить лицо от льдышек.
Впрочем, вопрос был риторическим. Ефим Аркадьевич прекрасно знал, что он здесь делал: то же самое, что и остальные обитатели этого весьма специфического места.
Он торговал картинами.
Вокруг него стояли еще десятки, если не сотни людей – и все они тоже торговали картинами. «Аллея Живописцев» – так это называлось, в отличие от гораздо большего пространства, занятого продавцами «антиквариата», – находилась на самом верху довольно большой горы, и картины там были везде: на дощатых плоских стендах, на стенах крошечных, тоже деревянных, павильончиков, наконец, просто на тощем снегу, подпертые сзади палочками.
Здесь дружно ненавидели ветер, потому что после каждого особо сильного порыва произведения изобразительного искусства дружно падали лицом вниз, сопровождаемые грохотом повреждаемых рам и стонами хозяев.
Подумав о ветре, Береславский подозрительно посмотрел на самое уязвимое место своей торговой точки. Мольберт стоял, опираясь на все три ноги и примотанный к доскам стенда веревками: отдельно снизу и сверху. Сама картина, изображавшая лиловые пионы среди буйной июльской зелени, была дополнительно надежно привязана к мольберту. Выглядело все довольно прочно, но Береславский не обольщался: за сегодняшний день мольберт падал дважды, и один раз грохнулись пионы. Правда, рама была разбита еще раньше и, соответственно, снята: холст же, как его натянули на подрамник перед работой, так и сейчас красовался на мольберте, будто автор, художница со смешной фамилией Муха, только-только закончила свой труд.
Ефим прикрыл глаза, вспоминая, как это было. Стоял настоящий июльский зной, и Береславский, еще не ведавший о сегодняшнем январе, не отказался бы уменьшить жару. Холст стоял на том же мольберте, мольберт – соответственно, на крошечном садовом участке тещи Ефима Аркадьевича. Ну, а уж перед мольбертом стояла Муха, средних лет женщина, внешне ничем не примечательная – видно, по особому соглашению с тем, кого нельзя упоминать всуе, давно променявшая женское начало на творческое.
Вот она закрыла глаза, помолилась (она всегда так поступала перед началом работы) и, плотоядно облизнувшись, в первый раз ударила по полотну кистью с краской.
Муха именно так и писала: не возила кистью и не шмякала, а ударяла. Глаза ее горели, волосы развевались, дорогущие – в масштабах ее доходов – краски стремительно покидали тюбики, переходя на будущий шедевр.
Вскоре кисть показалась художнице недостаточно экспрессивным инструментом, и в ход пошел мастихин – специальная лопаточка, позволяющая класть краски гуще.
Ефим смотрел на раскочегарившуюся Муху, шевелившую, как ему казалось, даже не двумя, а шестью лапками сразу, и мысленно подсчитывал барыши.
О, это был явно чудесный бизнес! Картину, купленную за полторы-две тысячи рублей, можно было продать за десять тысяч! Или даже за двадцать. Или (тут дыхание слегка перехватывало) если не продастся быстро, то потом, когда Муха станет активно продаваться на аукционе «Сотбис», – за все сто тысяч! И, может быть, даже не рублей… Тут алчный Ефим Аркадьевич волевым усилием себя останавливал, соглашаясь для начала продать только что созданный шедевр за первоначально намеченную «десятку».
Так вот, Муха за позапрошлое лето написала ему шедевров двадцать. Они и впрямь Ефиму Аркадьевичу все нравились: мазок сочный, мощный, коровинский такой.
Но, к сожалению, пока правы те, кто с разной степенью вежливости объяснял рекламному профессору Береславскому, почему не стоит тратить время и деньги на такой сомнительный бизнес.
И пусть Ефим Аркадьевич, как всегда, верит только собственному мнению (потому что оно и есть верное), но факт остается фактом. На улице – минус, снег летит прямо в профессорское лицо, чертов ветрище, того и гляди, снова завалит мольберт, покупателей как не было, так и нет. А он здесь, на вернисаже, уже чуть больше года…
Мало кто в это верит, кроме тех, кто знает Ефима Аркадьевича долго. Но все выходные – и 31 декабря не было исключением, вдруг покупатель решит что-нибудь приобрести к празднику! – микробуржуй и профессор Береславский проводит на своем новом рабочем месте, торгуя живописью. Торгует то в джинсах с майкой, то в телогрейке с ватными штанами. Торгует и в дождь, и в солнце, и в ветер, и в снег – столь же беззаветно, сколь и безрезультатно.
От всего этого ударение в слове «живопись» ему хочется поставить на последнем слоге, как у героев знаменитой троицы из фильма Гайдая, также занимавшихся чем-то подобным.
Честно говоря, будь это не его идея с арт-галереей – давно бы прикрыл начинание, списав убытки (кстати, не так они и велики). Но проблема в том и состоит, что это была именно его идея! И именно он отстаивал эту идею со всей своей убежденностью – перед скептиками, нытиками и просто мало верующими (а убежденность Береславского дорогого стоит!).
Ефим Аркадьевич в очередной раз печально и безнадежно вздохнул, потом снял очки и попытался их протереть. При отовсюду летевшей снежной крупе это оказалось таким же бесполезным занятием, как и все его стояние.
«Ничего! – вдруг подумалось ему. – Сегодня не пришли – придут завтра. Не может же не везти вечно». Мысль немудреная, а повеселел профессор. Даже теплее стало.
– Аркадьич, а как насчет в футбольчик сгонять?
Это его сосед, Пашка, молодой детина лет под тридцать. Сын известного живописца, сам живописец. Мешает ему, как и многим детям великих, тень отца. А еще больше мешают водка с пивом.
Но Береславский не психоаналитик и уж точно не борец за всемирную нравственность. А потому тут же, на импровизированном крохотном поле, за вполне графичными, по зимнему времени, деревьями, на слегка заснеженной пожухлой травке, побегали в футбол – с такими же, как и сами, неудачливыми на сегодня продавцами объектов изобразительного искусства.
Впрочем, играть в футбол Ефиму Аркадьевичу не так уж понравилось. Азарт-то прежний остался, а дыхалка – как раз на уровне его «полтинника». Плюс (точнее, минус) – сидячая и оручая работа. С таким анамнезом – лучше в шахматы. Береславский так и делал с другим любителем, акварелистом Виктором. Но зимой за шахматами сначала отмерзали пальцы, потом – мозги. Футбол в этом плане, как зимний вид спорта, гораздо логичнее – согрелись-то уж точно. Особенно когда потом с Пашкой накатили по пятьдесят грамм (Пашка, правда, побольше, но Береславский – ровно пятьдесят: специальная пластиковая рюмочка у него на вернисаже всегда при себе), жизнь и вовсе засверкала всеми своими приятными сторонами.
Несомненно, его галерея расцветет. Пусть не за год. («Не за три», – поправил себя Береславский. Год – это он на вернисаже стоит. А первые картины приобрел уже три года назад, одновременно с зарождением идеи: у него идея и действия, как правило, далеко во времени не расходятся.) Но расцветет обязательно. Ну, даже если и не расцветет – что ж, Ефим Аркадьевич умеет быть самокритичным, – то это ж такой кайф: ходить по мастерским и рассматривать, что там эти психи наваяли, а сильно задевшее – покупать.
Самое близкое к вышеописанному (Ефим бесконечно был в этом убежден) – процесс кладоискательства. Выкопал яму – а там пусто. Ничего, выкопаем следующую! В следующей – огромный кованый сундук, но пустой. Ничего, будет и полный!
В общем, такой бизнес не всегда кормит, но адреналином обеспечивает гарантированно.
И что-то еще радовало Ефима Аркадьевича, он пока не мог понять что. Наконец понял. Ветер утих. И более того, на юго-востоке, на беспросветном до этого небе, появился ярко-синий клочок, а от него осветились скромным солнцем прежде унылые вернисажные «улицы».
Ну, праздник так праздник! Ефим спросил у соседа Петра – очень неплохого графика, – не хочет ли тот прогуляться до кормильной будки. Тот ответил, что уже поел, и Береславский отправился за едой в одиночку.
Еда, полученная им, стоит отдельного описания.
Котлета. Не беда, что фабричная, но явно из мяса. И горячая, зараза!
Гречневая каша, тоже горячая.
Кетчуп, красный, вкусный, много.
Чай горячий с лимоном и сахаром.
Пряник тульский со сгущенным молоком.
Продавала и грела все вышеуказанное в крошечной, тоже деревянной будке-кухне Марина, очень милая и веселая девушка-гастарбайтер из Молдавии. Единственное, что из всего названного Береславский не любил, так это одноразовую посуду. Но что вспоминать такие мелочи, когда свежий воздух и обеденное время вызвали аппетит, мощный даже по меркам Ефима Аркадьевича!
Конечно, лучше бы было, как приучен с детсада, принять пищу коллективно, но народ уже поел. Так что рекламный профессор не без труда залез в нутро своей личной будочки и, угнездив на крохотном деревянном выступе тарелку и стакан, предался чревоугодию.
Это было так классно, что не сразу расслышал голоса с «улицы»:
– Так вещь продается или нет?!
А и услышав, не поверил. Наверное, у Пети спрашивают. Или у Пашки.
– Зачем выставлять, если не продаете? – раздраженно повторил женский голос.
У Ефима упало сердце – похоже, это был Его Покупатель! А снаружи обиженную даму уже успокаивал Петя (они все друг другу старались помочь).
– Сейчас хозяин подойдет, – горячо убеждал он женщину. – А у вас вкус отличный, сразу заметили настоящую живопись! – походя, польстил Петя. Заход был стандартный, но так же стандартно и срабатывал.
Ефим уже высвобождал немалое тело из своего дощатого схрона. Оставленные на «столе» котлета и чай теперь его совершенно не волновали – ведь у него был собственный настоящий покупатель!
И не беда, что таких «собственных» за прошедший год подходило с десяток-другой (Мухины картины привлекали-таки внимание), но сегодняшний просто не мог уйти, не купив! Потому что если и он уйдет, то получается, что Ефимова идея неправильная. А это, как известно, невозможно изначально.
– Это настоящая Муха! – запыхавшись, выпалил Береславский. Многоопытный Петя неодобрительно шевельнул бровями, но Ефим и сам понял, что заход неудачный.
Да и дама не одобрила. Ей было сильно за пятьдесят, хорошо одетая, в длинной норковой шубе. И без спутника. Таких посетительниц, делавших подарки самим себе, довольно много гуляло в антикварных рядах и гораздо меньше добиралось до живописных. Для зимнего сонного времени потенциально очень хороша.
– Что еще за муха? – скривилась женщина. – Я с вашим сленгом не знакома.
– Фамилия – Муха, – поправился Береславский.
– Я должна вскрикнуть от восторга? – усмехнулась дама. – Можно подумать, вы сказали «Шишкин».
Ефим благоразумно промолчал. На его личный вкус, Муха была куда лучшим живописцем, чем уважаемый и во всех смыслах дорогой Иван Иванович, виртуозно дублировавший окружающий мир, но, как считал Береславский, попутно изымавший из него душу.
В беседу вступил очень вовремя подошедший на помощь коллегам Пашка.
– Муха – инвестиционный художник, – веско сказал он. – Ее покупают не только за качество живописи, но и чтобы деньги вкладывать.
«Мощно задвинул», – оценил Береславский. Главное, все правда. Или почти все: Муху покупал почти исключительно Береславский, но, действительно, с целью сделать на ней деньги.
Дама на секунду задумалась.
– Вообще-то я для дачи покупаю. Перепродавать не собираюсь.
– Но ведь все равно приятно, когда купленное вами вчера за рубль сегодня стоит десять. – Пашка незаметно перевел акт покупки дамой Мухиной картины из потенциального в свершившийся.
– Ну да, невредно, – согласилась дама.
– А дети ваши уже настоящей ценностью будут обладать, – поддержал Ефим затронутую тему. И снова натолкнулся на не одобрившие сентенцию Петины брови. Профессионалы, Пашка и Петя, уже сталкивались с ситуациями, когда упоминание детей было не ко двору. И вообще, в отличие от малоопытного Ефима Аркадьевича, они твердо знали, что ничего «своего» говорить не надо: надо только слушать покупателя, чтобы потом верно донести до него его же мысли.
Но дама, похоже, приняла решение. Потом Ефим не раз убеждался, что покупатель картин принимает решение, как правило, сразу – и задача продавца состоит не в том, чтобы «продавить» продажу, а в том, чтобы помочь клиенту убедиться в правильности выбора. Настоящий же продавец живописи еще и обязан проверить, действительно ли покупателю нравится это произведение искусства, потому что произведение искусства должно жить в атмосфере любви, а лучше – обожания.
Ефим Аркадьевич был настоящим продавцом живописи. Поэтому он, рискуя вызвать еще более серьезное неодобрение коллег и наступая на горло собственной коммерческой песне, все-таки выпалил:
– Это очень хорошая картина. И я действительно очень люблю Муху. Как художницу, – поправился он, вспомнив ее как человеко-особь. – Но за год пока ни одно полотно не продалось. Так что насчет инвестиций я бы не горячился.
С Петей едва не случился инфаркт. Пашка мысленно тоже покрутил пальцем у виска, но не особенно удивился. Его великий папаша вообще не продавал картину, если считал, что она не подходит данному покупателю, ни за какие деньги. Да и от Аркадьича вполне можно было ожидать чего-нибудь нестандартного: человек ездит на джипе, а стоит всю зиму в телогрейке у убогого стендика.
– Забавно, – в первый раз за беседу улыбнулась дама. – Я ее покупаю. Сколько?
– Десять тысяч, – сказал Ефим Аркадьевич.
Она достала большой, почти мужской бумажник и вынула оттуда две красные купюры по пять тысяч рублей.
Береславский их осторожно принял.
Не то чтобы ему не приходилось держать в руках такие бумажки – даже для его невеликого бизнеса не бог весть какие деньги. Но это были деньги за Муху, купленную за полторы тысячи! За первую Муху, проданную им, а может, и Мухой тоже. По крайней мере, за такие «бабки»…
И тут его счастью легко мог настать конец.
– А что ж она без рамы-то? – заметила покупательница.
Ефим рта не успел раскрыть, чтоб объяснить, что рама разбилась, когда ветер стряхнул картину с мольберта, как Петр уже выправил ситуацию.
– У меня ее рама, – мгновенно соврал он и состроил Береславскому такую рожу, что тот не осмелился выдать правду.
И Петя действительно принес раму. Подошла идеально, благо размер подрамника, купленного в магазине, был стандартным, пятьдесят на семьдесят сантиметров.
Остальное бегом (а Ефим Аркадьевич, несмотря на комплекцию, очень даже умел бегать, особенно когда дело касалось денег) выполнил Береславский: вырезал из бутылки от минералки восемь пластиковых прямоугольничков и лежавшим в кармане степлером присобачил их одним концом к раме, другим – к подрамнику, по две держалки на сторону. Картина оказалась надежно зафиксированной.
«Увидь это Наташка, – подумал про жену Береславский, – упала бы в обморок». Все их знакомые знали историю: сама жена, ожидая сочувствия, и рассказывала, что перед свадьбой Ефим Аркадьевич письменно уведомил любимую, что никогда и ни при каких обстоятельствах ничего дома делать не будет. «Я думала, это шутка», – печально смеялась Наташка, демонстрируя гостям свою любимую маленькую дрель, также подаренную супругом.
Но незнакомая дама приняла его подвиг как само самой разумеющийся.
Картину упаковали в большой черный пластиковый мешок, загнутые края залепили скотчем, чтоб не проник снег – про то, что «Пионы» простояли на мольберте ползимы, все как-то забыли, – и первая проданная Ефимом Аркадьевичем картина покинула его, еще не вполне рожденную, галерею.
– Все, – вздохнул Ефим Аркадьевич.
И неожиданно расстроился, даже сам удивился. А потом понял, что это чувство теперь будет сопровождать его постоянно. Потому что настоящий торговец картинами действительно любит то, чем торгует, и обречен перманентно по капле выдавливать из себя – только не раба, как упоминал классик, а обычную, общечеловеческую, пусть и с арт-уклоном «жабу».
– А с продажи? – напрямую спросил Пашка. Принятое после футбола уже успело улетучиться.
«Эх, молодость!» – позавидовал Ефим Аркадьевич, хотя сам всегда (и в молодости, и сейчас) принимал ровно по пятьдесят, за исключением отдельных, статистически незначимых, случаев.
С продажи – это святое. Пашка, как самый молодой, и сгонял. Купили хорошую водку, сразу литровку, потому что подошли прочие озябшие, и стеклянную банку с огурцами.
В сопровождении хрустящего маринованного огурца пошло замечательно.
– Ты все же маху дал, – попенял коллеге Петр.
– Когда инвестиционную ценность подверг сомнению? – улыбнулся рекламный профессор.
– Это само собой. Но еще когда цену называл. Сказал бы двенадцать – она бы заплатила.
– Она бы и двадцать заплатила, – неожиданно серьезно ответил Береславский. В этой жизни он тоже кое-что понимал. – Просто еще не время.
– Ты думаешь, Муха за двадцать будет уходить? – тоже серьезно спросил Пашка.
– Я думаю, она за сто будет уходить, – ответил Ефим. – Но я в этом еще чертовски мало понимаю.
Один из подошедших на раздачу хихикнул, услышав цифру. Те же, кто знал Береславского дольше, примолкли озадаченные. Потому что те, кто знал Береславского дольше – а еще лучше, совсем долго, – всегда относились к его соображениям внимательно. В отличие от тех, кто его знал мало.
Тем временем день угасал. Едва проглянувшее солнышко уже скрывалось за освободившийся от туч горизонт. Еще полчаса-час – и вернисаж закроется до следующих выходных.
А по узкой дорожке по направлению к Ефимову стенду уже пятился задом их любимый «Патрол» с Наташкой за рулем. Взрыкнул последний раз дизелем и встал. Наташка спрыгнула с высокой подножки, подошла к мужу.
– Ну, не наигрался еще? – говорит укоряюще, а глаза улыбаются. Когда муж наиграется, ей будет совсем печально. Так что хорошо, что не наигрался.
– А я «Муху» продал, – между делом, не акцентируя, сообщает он. – За десятку.
– За десять тысяч? – по-настоящему удивляется супруга. За десять тысяч можно купить много больше, нежели кусок тряпки, испачканный их старой знакомой, которая к тому же немного не в себе.
– За десять тысяч, – спокойно повторяет Береславский. – Правда, пока не долларов.
– Ну, ты гений! – целует его жена. И это искренне.
Когда, в прежней жизни, он защищал диссертацию и придумывал изобретения, ей все его достижения были неочевидны. Раз ценят, в научных журналах публикуют – значит, наверное, молодец, пусть даже ей самой непонятно. Но кусок льняного полотна, вымазанный неряшливой и вздорной Танькой Мухой, – за десять тысяч! Это круто.
– Поможешь картинки загрузить? – спрашивает он.
Поможет ли она благоверному загрузить развешанные картинки? Вот ведь гад! А то не знает ответа! Конечно, поможет. Точнее, сама их и загрузит. Потому что не любит благоверный физический труд, а любит – умственный. И Наташка готова согласиться с тем, что последнее у благоверного получается неплохо. Очень даже неплохо. Настолько неплохо, что она сама готова потаскать картины.
И, в общем-то, даже не обидно. По крайней мере, по двум причинам. Первая: если бы картины были реально тяжелыми, таскать их Наташке все же бы не пришлось. Их бы таскал Ефим, как в молодости, либо нанятые грузчики, как нынче. И вторая: Наташка ни на грош не верила в эту его очередную затею. Как и во многие другие раньше. Но ведь первая «Муха»-то улетела!
К Ефиму подошел какой-то неизвестный ему мужчина неопределенного возраста, но здоровенный и «календарно» не старый. В руке он держал довольно большой пакет.
Береславский таких не любил. Он вообще не любил пьяниц. Особенно молодых и совсем еще недавно здоровых. Просто ему слишком часто доводилось наблюдать, как люди за свое здоровье вынуждены были сражаться, а нездоровье – переносить, иногда стоически. А здесь – такое тупое разбазаривание природных ресурсов.
Ефим ровно за то же не любил родное правительство, активно толкающее на продажу нефть и газ вместо того, чтобы реформами развивать собственную экономику. Но правительство далеко, а этот чмырь – рядом. И если совсем не отдать налоги правительству нельзя, то на просьбу помочь с выпивкой он уже был готов ответить отказом.
Но мужик попросил не выпивку.
– Картинами торгуем? – хрипло спросил он.
– Да, – не желая вступать в беседу, кратко ответил Береславский.
– Я тоже художник.
«Был», – про себя подумал Ефим.
– Купи картину, – не обратил внимания на молчание собеседника детина.
«Все понятно», – со скукой подумал Береславский. А вслух сказал:
– Я не покупаю. Я продаю.
– Эту – купишь, – хрипло рассмеялся мужик. – Гарантирую.
Вот теперь понятно. На рынке еще водились остатки прошлого рэкета. А этого Береславский не любил.
– Ты меня заставишь? – тихо спросил он. Те, кто его знал долго, обязательно бы среагировали на тон. По крайней мере, Наташка, услышав, быстро пошла в их сторону. Своего мужа она видела разным.
А детина не среагировал.
– Точно купишь, – убежденно сказал он, придвигаясь еще ближе, чуть не вплотную.
– Прайвеси, – безразлично сказал Ефим. Типа предупредил.
– Чиво-о? – не понял мужик.
– Вам лучше уйти, – объяснила подоспевшая Наташка. – Определенно, лучше уйти!
Сама она старалась встать между мужем и его предполагаемой целью. Скандалы ей были точно не нужны. Всегда можно разойтись тихо, миром. Если, конечно, не быть таким упертым, как ее муж, когда ему почему-то казалось, что его унижают.
– Вы меня не так поняли, – враз протрезвел мужик. – Посмотрите хоть картину!
Наташка, разряжая ситуацию, помогла ему достать полотно на подрамнике.
На улице уже стемнело, поэтому подошли к открытым задним дверям «Патрола», в салоне которого горели лампы.
– Ого! – вырвалось у Наташки. Не надо было быть экспертом, чтобы понять, что и работа очень старая, и мастер отменный.
– Тысяча рублей! – объявил цену алкаш.
– Где украл? – спросил Ефим.
– Чес-слово, бабкина! – перекрестился тот. – Убей бог!
– Бабкина, – усмехнулся Ефим и перевернул полотно.
Конечно, его сердце коллекционера заныло. Вот так клады и находят. Но скупать краденое он точно не собирался. Западло, так сказать.
К его удивлению, на обратной стороне холста никаких музейных клейм не было. И вообще никаких следов, кроме подписи автора. Хоть и в тусклом свете, но Береславский смотрел внимательно. Предположить же, что клейма аккуратно сведены пьяницей, было невозможно.
– Говорю, бабкина! – нетерпеливо подтвердил тот. – 1883 год. Тысяча рублей!
– Но если она такая старая, то почему тысяча рублей? – спросил Ефим.
– А кто мне больше даст? – резонно спросил алкаш. – Еще и наваляют.
– Может, купим? – спросила Наташка. – Раз не краденая.
– Краденая, не краденая… Я ж не эксперт, – раздраженно ответил супруг. Он – редкий случай! – явно не знал, что делать.
Вот он, клад! Да и клейм действительно не видно. Но купить за тысячу – все равно нечестно. А с другой стороны, честно ли купить Муху за полторы и продать за десять? Но это бизнес! Плюс – год выходных на вернисаже.
– Так берем или не берем? – Наталья легко передавала полномочия по принятию важных решений Ефиму. У него голова большая – пусть думает.
– Берем, – наконец решился Береславский. И отдал алкашу две красные бумажки, полученные за первую проданную «Муху».
Это был идеальный вариант. Больше за непонятно что он все равно бы не заплатил. К тому же это в десять раз больше цены, предложенной хозяином. Если же картина окажется краденой, то уж десятку за возврат уворованного сокровища ему, скорее всего, вернут. Наконец, еще одно соображение – он отдал за картину деньги, полученные от первой продажи его галереи. Так что нормально вытанцовывается.
Ефим, конечно, понимал, что его рассуждения небезупречны, но лучше так, чем их полное отсутствие.
– Мужик, ты ваще! – удаляясь, с восторгом оценил его щедрость продавец.
– Похоже на то, – согласился Береславский. Он снял минусовые очки и, придвинув полотно к глазам, стал внимательно его изучать.
– Ну и что там? – даже Наташка заволновалась.
– Там – Шишкин, – наконец ответил супруг.
– Вот здорово! – возрадовалась она. – Настоящий?
– Похоже на то, – снова согласился Береславский.
Как все интересно закольцевалось. «Можно подумать, вы сказали «Шишкин»», – сострила его первая покупательница. И вот вам пожалуйста – Шишкин. Приобретенный на деньги его первой покупательницы. Не слишком любимый Береславским, но на сегодня уж точно более дорогой, чем все его любимые авторы. Раз этак в тысячу. Или в десять тысяч…
Нет, забавное дело – быть галеристом. Ох, забавное!