Когда цветет некропсиль.
Риаленн дрожала с ног до головы мелкой, никогда ранее не знакомой ей дрожью – ветер пронизывал насквозь тоненькую фигурку ведьмы, смазывал крупинки замерзающих слез, которые все катились и катились по ледяной коже лица; весь свой запас ненависти и злобы бросил январь в вороньи крылья черного платья и горел яростным огнем в осознании своей беспомощности: стихия безуспешно пыталась сорвать свой гнев на людском отродье, которое в очередной раз возомнило себя хозяином в этом мире. Ноги отказались служить колдунье, и она с ужасом поняла, что ее тело, которое верой и правдой служило ей двадцать два года, может не просуществовать и двадцать две минуты, и тогда задуманное не сбудется, грядущее не изменится, а ее слабый дух будет вынужден занять свое место среди тысяч подобных ему – и она думала об этом, опускаясь на колени, потому что человеческая плоть слабее взбесившейся Стихии, а Риаленн ничем не отличалась от любой другой девушки, кроме, пожалуй, странного наряда, не особенно подходящего для январского полудня.
Снег тепло коснулся ладоней ведьмы, щекоча кончики пальцев. Снег не хотел отпускать жертву, он выискивал слабые места в сердце, смеялся, обжигая ноги, засыпая черное платье белой крупой, и Риаленн послушно вытянулась на блестящем и таком теплом ложе, отдавая ему последние искры угасавшей в ней жизни.
Зима засмеялась в голос, когда опавшие реки прямых волос цвета спелой ржи укрылись в новом, сверкающем одеянии; дрогнули в последний раз ресницы, и маленький осколок плоти под левой грудью замер… дернулся… снова замер, словно ожидая чуда, спасения, горстки тепла, чтобы жить, чтобы поддержать обмякшее тело… Недовольно захрипел ворон с верхушки занесенного снегом калинника, захлопал лениво крыльями, ожидая скорой развязки – он не верил в чудеса, и это неверие подвело птицу в первый раз в жизни.
Замерзающая водянистость глаз колдуньи вспыхнула голубоватым светом; вздрогнул и закричал от испуга ворон, обивая маховыми перьями алый цвет ягод, но воздух не пускал в себя крылатого вестника оконченного Пути – судорога свела грудные мышцы, и птица рухнула в снег, ощущая липкий, настойчиво ползущий по позвоночнику страх.
Риаленн поднималась медленно, пытаясь опереться на сгустившийся вокруг нее полумрак; двадцать два года стали для нее столетиями; время и пространство перестали иметь значение, и черное платье более не трепали порывы назойливого ветра. Стихия улеглась у босых ног, покоренный январь подставил беззащитное горло, и самым странным – если не страшным – было то, что на это горло нашелся нож.
Нет, это была не Риаленн – или, во всяком случае, не прежняя неопытная ведьма Карфальского леса. Узорчатый воротник опоясал шею, превратив истрепанные обрывки одежды в королевскую мантию, белизну замерзших рук и ног одели браслеты кровавого оттенка – королева? владычица? дух богини? Глаза Риаленн не отвечали на незаданные вопросы, они лишь светились ярко-голубым сиянием, и заиндевевшие пальцы охватили резную рукоять тяжелого костяного клинка.
Это была не Риаленн.
Это была Уходящая В Ночь, Дух Стаи, Хранительница Жизни – кто угодно, только не юная девушка в разорванном вьюгой платье, и не Риаленн видел обезумевший от страха ворон, а вставал перед ним призрак, от одного вида которого перья на затылке дыбом вставали, и предательское горло само по себе выдавливало наружу мольбу о пощаде – этакое сипение, отдаленно напоминавшее закипающий чайник.
– Сейчас?
Вопрос лег на ладони снежинкой – и растаял.
Где-то наверху ревела буря…
– Сейчас?
В горах Вершанга идет весеннее светопреставление: дух грозы пьет мартовское вино с призраками погибших на перевале путников, и десницы молний раздвигают в улыбке пушистые губы огромной затаившейся кошки.
– Сейчас?
Где-то наверху ревет Стихия, швыряя жалкий ветер в то, что сильнее и могущественнее неба, и бесятся тучи, сжимая мир в кольцо, но застывшей в ожидании ответа девушке нет дела до ярости Верхних Сил.
И подавно нет до них дела усталому ворону, который наконец-то нашел успокоение в сугробах свежего снега, с птичьи трогательной нежностью устремив взгляд желтых глаз в голубой свет зрачков Риаленн.
– Прощай, птица, – это прежняя ведьма, это не она… господи, как же здесь холодно… зачем она здесь? Ворон, бедняжка, замерз… умер! Что…
– Сейчас!!!
А вот это была не Риаленн.
Январь в приступе боли согнул деревья, заставив колдунью припасть по-тигриному к земле; память вернулась, четкими рядами расставляя поступки и обнажая сердцевину Долга. Долга, который нужно было выполнить, во что бы то ни стало.
Пальцы вновь потянулись к ножу; лезвие с мягким, невинным шорохом покинуло кожаные ножны с вышивкой в виде шестиконечной звезды. Сзади довольно заворчал лес: жертва принималась Стражем.
Еще бы, как-то лениво и совершенно беззлобно подумала Риаленн, сжимая рукоять, изображавшую застывшего в прыжке оленя. Нет, ведьма не собиралась останавливаться из-за минутной слабости: жажда жизни – собственной, разумеется, – давным-давно была побеждена, еще когда был лес, а не – Лес, когда семнадцатилетняя служанка полезла в записи мертвого мага и впервые поняла, что лист осины – это не просто лист, а жизнь, которой можно управлять – стоит только полюбить его и принять в свое сердце. Целиком – и навсегда.
Ей не были интересны огненные шары и прочая чепуха, что свидетельствовало о не полностью источенной душе – напротив, гораздо интереснее было разбираться в формулах природных заклятий, бегать в полночь по росистой траве, распахивая платье навстречу улыбающейся луне, играть с молодыми волчатами, пить из холодных таинственных ручьев, не боясь подхватить паразитов, обретая силу, рядом с которой молот кузнеца Ихайна, известный на всю округу, казался детской игрушкой.
Один только раз она пожалела, что не обращала внимания на элементное искусство…
Когда ее сжигали.
Скотина, гордо именующий себя старостой, как оказалось, уже не в первый раз подглядывал за юной ведьмой, но возбуждение его довольно быстро улеглось, когда волки Риаленн попробовали на вкус его заднюю часть. Ведьма же, кутаясь в платье, сгорала от ненависти и стыда, и даже звери, казалось, рычали на вопящего во весь голос старосту не слишком убедительно. Последний, впрочем, поспешил убраться, не желая подвергать опасности более чувствительные части своего тучного тела, но Риаленн понимала, что одними только проклятиями и причитаниями дело не обойдется.
Она просидела до рассвета, дрожа от внезапно подступившего озноба, а проснулась только к полудню, когда на ее спину обрушился пастуший кнут. Деревня пришла за ведьмой, и история творила свое гнусное дело, не глядя на лица и души.
Наверное, именно тогда, в окружении растерзанных людьми волков, она поняла, что человек и зверь – не более чем слова, и венец творения богов на самом деле – самое гнусное животное из созданий света и тьмы.
Они смотрели на нее жадным, горящим, единым на всех взглядом, и только вера в нечистоту ведьм спасла ее от поругания. В эту минуту Риаленн была благодарна всем суевериям на свете: страх перед наказанием с небес защитил ее.
Ее привязали к столбу, и староста, ухмыляясь, собственноручно поднес смолистый факел к заготовленной впрок вязанке хвороста, стараясь, однако, не разводить особенно сильного огня: казнь должна была совершаться медленно, чтобы вся деревня успела насладиться муками проклятой богом колдуньи.
Так должно было быть.
Так бы оно, без сомнения, и случилось, если бы первобытная ненависть в душе Риаленн взяла тогда верх над разумом; так бы оно и случилось, не будь печально известный Хор-Ломве, белый маг, прославившийся безрассудными экспериментами и погибший в результате одного из них, столь хорошим, если не сказать более, знатоком стихии жизненных сил. И, безусловно, так бы оно и случилось, не обладай юная колдунья кое-какими навыками, полученными в процессе игр с волчатами и взрослыми волками.
Старосту словно хватил удар, когда Риаленн, выгнув голову под теоретически невозможным углом, перегрызла просмоленную веревку, а уж когда воздух сотрясли слова единственного заклинания магии природы, которое Риаленн ненавидела всем своим пока еще чистым сердцем, и горящие сучья, корчась в страшных мучениях, начали обвивать ноги зрителей, – вот тогда деревня и решила, что на своем веку они еще немало ведьм успеют сжечь, и небесное царствие как-нибудь заработают, а палить костер под таким дьяволом – пусть его святые отцы-инквизиторы разжигают. Если, конечно, сами в рай не отправятся прежде ведьмы.
Ведьму – в рай?!
Староста поражался этой мысли уже на бегу, пытаясь одновременно скинуть заползшую под куртку тлеющую ветку и проклиная на чем свет стоит свое не в меру разросшееся любопытство, которое погнало его, блюстителя порядка и спокойствия, на полночный луг – смотреть, как ведьма, в чем мать родила, носится по мокрому травостою.
А Риаленн просто ушла, поцеловав в холодные носы окоченевшие трупы волчат, и с ней ушел огромный лохматый зверь размером поменьше быка, но явно побольше теленка.
И все бы хорошо, только приключилась после этого с деревней странность, что ни в сказке сказать, ни пером описать: с тех самых пор на каждом огороде что ни урожай, то сам-десят, а то и больше, и у одного лишь многострадального старосты то огурец в дулю завернется, то помидор вырастет – безобразие, а не помидор, то собака уездному писарю пятки починит, и расплачивайся потом, чем хочешь, а вернее – чем писарская душа возжелать соизволит: то ему, заразе, заграничной ткани отрез подавай, то табаку – тож ведь не местной заготовки, нет! не проведешь! Только иностранного сорту, горчит который и сластит сразу… словом, не раз поминал бедолага добрым многоярусным словцом ведьму нечистую и глаза свои излишне любопытные. До того довела его – на каждую тень оглядывался, дышать боялся. Врача себе выписал из города, только что тут сделаешь – за это время совсем сдал старик, и никто не удивился, когда на его должность был назначен старостин сын – изрядный стервец и пройдоха, обещавший в будущем стать копией своего отца и даже превзойти его.
Еще бы, лениво и совершенно беззлобно подумала Риаленн, сжимая рукоять ножа. Да, жертва была необычной – человек, и не просто человек, но – Хранитель. Интересно, что же все-таки произошло? Кто так растревожил вековые деревья, что сам Лес стал выходить по ночам на охоту? Жаль, что придется умереть, так и не узнав этого. Вот только дождется…
Она сама не заметила, как новообретенная сила, взятая из последних запасов переохлажденного организма, понемногу оставила ее. Риаленн снова была молодой ведьмой, и ветер, увидев перед собой обнаженную слабость, впился когтями-снежинками в кожу, вбуравился внутрь, ожег пастушьим кнутом (вздрогнула! помнишь! все помнишь?! помни…), и мягко опустил в снег коченеющее тело.
Лес, чего же ты ждешь?
Жертва ждет тебя, возьми ее и насыться, ибо есть Долг Хранителя – неписаный закон, по которому душа ушедшего под твою защиту – навсегда твоя, – и есть твоя благодарность, и Хранитель это знает, и, отдавая тебе свою жизнь, просит о том, что важней непрожитых мгновений и погибших чувств.
Просит о жизни.
Не своей – нет, о жизни тех, кто по собственной глупости ходит по ночам в рассвирепевший Лес, пытаясь заслужить славу отчаянных парней, чтобы сладкие губы деревенских красавиц впивались в загрубевшие от черствого хлеба и грубых слов рты, чтобы – ночь, и летучие мыши, и звезды, и козодои, и прель осеннего сена, и жар обезумевших сердец…
Риаленн искривила губы в горькой усмешке: Хранитель, о чем думаешь в смертную минуту? Ведь сейчас каждое мгновение отпущено тебе Лесом и никем иным – только Страж может решать твою судьбу.
О чем думаешь, Хранитель?
Она прислушалась – и радость озарила голубые, как весенние озера, глаза: в чаще, что возвышалась за спиной, хрустел свежий снег. Да, жертва была принята, и теперь оставалось самое легкое…
Риаленн вспыхнула языком пламени, устремляясь к темному небу в немой мольбе – чтобы Стражу хватило и Карфальский лес снова стал приютом бродяг, охотников и грибников, чтобы был просто – лес, а не Лес; и январь ворвался в душу Хранителя, выжигая языком стужи последние капли разума, прерывая полет первой бабочки, обрывая крылья, превращая в пепел анис обледеневшей кожи – и заточенная кость с хрустом вошла в узкий промежуток между ребрами – слева, там, где трепетало сердце, которому всегда не хватало этого проклятого чувства – любви.
– Ххарстт! – ветка издевательски треснула под кованой подметкой кожаного сапога, и Харст, ощерившись на зиму некормленым волкодавом, беззвучно, но от этого не менее грязно выругался: не хватало спугнуть зверюгу в третий раз! Уже дважды – небывалое дело! – уходил от него снежный кот, животное с потрясающе красивым и столь же дорогим мехом. В первый раз Харст упустил его на перевале Зарвей, поскользнувшись на ледяном откосе и едва не сломав себе шею; на дедовом арбалете после этого появилась заметная трещина, что заставляло охотника с особой настойчивостью преследовать добычу. Зверь, разумеется, тут же махнул через гребень и был таков, а охотник только тихо завыл, вцепившись в расшибленную о камень ногу и покачиваясь от боли на сыром зимнем ветру. Второй раз кот ушел от Харста в предгорьях, оставив недоеденную куропатку истекать теплой кровью на разрытом в схватке снегу, и стрела, выпущенная на мгновение позже, чем следовало, лишь вырвала клок драгоценного меха из пушистого хвоста. Иногда Харсту казалось, что в его безуспешной погоне есть элемент безумия, и давно уже нужно повернуть назад, но чувство мести за старый арбалет жило в охотнике само по себе, подчас подчиняя память, волю и рассудок, и он сжимал зубы, бросая себя по следу когтистых лап, и порой отмахивал до тридцати миль в день по свежему следу и с немудреной поклажей за плечами.
На ночь он разводил костер и пел, обдирая тушку подстреленной днем птицы – чаще той же куропатки, реже глухаря – а потом был пьянящий аромат жареного мяса, кипяченый снег вместо чая и толика бережно расходуемого сахара, который Харст хранил в мешочке из заячьей шкурки, снятом с тела погибшего в снегах охотника. Глупый был охотник, упал в полынью, промочил спички и не смог развести костра. Так и заснул, понадеявшись на милость леса. Зря, правда, надеялся: лес, он глупых не любит.
– Ххарстт! – и вправду, не любит! Зверобой вперил глаза в угольно-черную точку среди ветвей, ожидая, что кот метнется в чащу, заставив незадачливого преследователя блуждать еще неделю по одичавшим краям, куда не ступала еще нога человека, – но, похоже, ему повезло: точка не исчезла из глаз, и Харст неслышно снял с плеча широкую ременную перевязь тяжелого арбалета.
Стрела с острым стальным уголком легла в прорезь ложа, уперевшись в натянутую заранее тетиву; наконечник глянул наружу, и довольная улыбка нанесла на лицо охотника вязь морщин: старость – не радость, да только пока сил хватает – не уйдешь от леса. Он ведь такой: притянет – не оторвешься, и враки все это про лесных стражей. Ушли добры молодцы гулять ночью, да, видно, в Хроминки и попали. Там такой первач стряпают на почках на березовых – дай боги, чтоб через неделю вернулись. А досужие языки болтают всякую чепуху. Тьфу! Лес – это деревья и звери. И охотники – чтобы зверя болезни не морили. Вон, в тех же Хроминках ни одного оленя не осталось. А почему, спрашивается? Да потому что охотников там днем с огнем не сыщешь, все перевелись. Вот и выкосила хвороба тамошних оленей, и правильно: каждому свое: Хроминкам – первач, а нам – охота. В том смысле, чтоб зверя бить, а не в том, в котором первача охота. Этим пусть молодежь занимается, а нам, старикам, главное – лес знать, и верить в него, и любить, как отца родного.
Все эти мысли одна за другой отражались на лице Харста, пока нога привычно нащупывала неровности почвы под взрыхленным снегом и обходила коварные сучки, готовые в любую минуту треснуть под сапогом, ударив опасностью по ушам всей лесной животины на добрую милю вокруг. Точка впереди обрела очертания, и зверобой готов был поклясться, что видит полого опущенный хвост – жемчужно-угольный зверь, редчайший обитатель Карфальского Дола, был настороже. Тем не менее, послюнив палец, охотник определил, что на этот раз кот обеспокоен не человеком – во всяком случае, не Харстом.
Легким, летящим шагом охотник двинулся вперед, сосредоточившись на заснеженной тропе, по которой недавно прошел предмет его мечтаний. Дерево… дерево… обходим сучья… левая вперед, скользящим шагом, поднимаем арбалет…
Хищник неожиданно шагнул вперед, через кусты, и скрылся из глаз. Поминая чью-то матушку, Харст тихонько, враскачку, побежал к кустам, перешел на шаг метрах в десяти от заснеженных ветвей и опустился в сугроб, выставив перед собой жало арбалетной стрелы.
Там, впереди, за кустами, стоял жемчужно-черный кот, а у его лап…
Харст с изумлением смотрел на изорванные лоскуты черного платья, кое-как укрывавшие свернувшуюся калачиком фигурку, а пальцы уже чисто механически спускали изнуренную напряжением арбалетную тетиву.
Короткий свист оборвался столь же коротким рыком, занесенная для удара лапа промахнулась, взметнув возле головы девушки снежный фонтан, и тотчас же пестрый комок ярости ринулся на охотника всеми своими когтями и зубами. Харст только ощерился – еще сильнее, по-звериному, – и шагнул в сторону, пропуская мимо себя соперника; прыжок – лапа снова ударила воздух, и зверобой откатился к кустам, выдергивая из ножен широкое стальное лезвие.
Он присел, раздувая ноздри и шипя на удивленного зверя, и тот впервые почувствовал, что лес – может быть, и не его лес, а вот этого странного существа с блестящим листом в лапе, которое, вроде бы, и добыча, а на клыки не дается. Кот нерешительно шагнул вперед, но в голову вдруг резко и пряно ударило болью, и сердце животного дрогнуло и забилось быстрее, все ускоряя ритм; боль расплывалась по телу, и жгла огнем правый бок харстова стрела, смоченная в прозрачной жидкости из склянки, которую охотник всегда носил в поясе. Еще один маленький шаг – и пушистый хищник, ворча, улегся в снег и замер, едва не коснувшись усами сапог своего убийцы.
Победитель медленно опустил нож; он не сомневался в действенности яда, но его беспокоило другое: там, за кустами, лежала мертвая девушка, и зверобой явно чувствовал себя неуютно рядом с трупом. Во всяком случае, снимать здесь шкуру с добычи ему уж точно не хотелось.
Харст обошел вокруг роскошного зверя, присел рядом, погладил его по спине.
Подумал.
Встал и пошел через кусты.
Да, вне всяких сомнений, смерть уже коснулась кривым иззубренным серпом души несчастной девушки, но Харст отчего-то не хотел уходить отсюда. Влечение? К трупу? Навряд ли. Хотя пальцы охотника раз за разом пробегали вдоль выступающей линии позвоночника, в этом движении было то же самое чувство, которое испытывал он, гладя по шелковистой спине мертвого зверя. А именно – жалость, смешанная с восхищением.
Много жемчужно-угольных хищников перебил на своем веку Харст; и в Гареннских горах бывал, где камни сами собой с вершин скатываются, прибить норовят, и в долине великой реки Пелланея, и куда только не мотала нелегкая веселого арбалетчика, не умеющего унывать и всегда находившего стрелу на зверя, огонь на ночной страх, шутку на обиду и кусок поджаренного мяса на случайного попутчика – только с каждой удачной стрелой летела на лицо Харста одна новая морщинка: сердце не по годам живого охотника стало не в меру жалостливым.
Он зачем-то смел с лица погибшей снежный налет, обнажив покрасневшую от мороза кожу, вгляделся в неуловимо знакомые черты – откуда? нет, не знаю… – и приподнял непослушными пальцами веки девушки.
Словно в две пропасти глянул.
Голубые до синевы пропасти.
Харст вздохнул и положил арбалет на снег. Ну вот, принесла его нелегкая в погоне за зверем к такому, что теперь греха не оберешься. Оставить ее здесь – совесть замучает, а домой волочь да там хоронить – экая тяжесть, да и шкуру со зверя снять надо, это еще одна поклажа. Придется здесь зарыть. Так, что ли? По обычаю, и крест поставить. Сучья потолще найдутся, обработать ножом можно, а связать крестом – веревка найдется.
Так?
Тихо было в лесу, так тихо, как даже здесь не бывает. Харст вдруг почувствовал себя одиноким, маленьким и очень-очень жалким; беспричинный страх подкрался сзади мертвым зверем, тронул лапой…
Охотник не вскочил, не отпрянул от неизвестной опасности, потому что знал: лес не тронет. Ничего ему плохого не сделал стрелок, ничем плохим не отплатит ему его дом, его Стихия. Просто сделал он не то, что следовало, что просил от него, Харста, великий Карфальский лес.
Так?
Зашумело за спиной дерево, роняя снег, и мягкая, без когтей, лапа подтолкнула охотника в спину: иди, горе-зверобой, делай, что просят, и не верь глазам, потому что нет чувства обманчивей, чем несовершенное человеческое зрение.
Харст перевернул хрупкое тело девушки на спину и приник ухом к ее груди. Приник совершенно безнадежно, и потому вздрогнул, когда, кажется, через целую вечность в холодном, почти мертвом сердце возник глухой стук.
Он медленно приподнял голову, словно ища виновника столь глупой, ненужной смерти, которая должна была состояться именно здесь и именно в то время, когда он, Харст, окончит свою нелепую погоню за куском меха, который так ценят чванливые городские дамы, и только теперь заметил торчащую из замерзшего тела рукоять костяного ножа.
Рыча не хуже раненого снежного кота, охотник отпрянул в сторону – снег был красным и уже подмерз, консервируя до весны раствор бесценной крови; очевидно, метили в сердце, да промахнулись, если, конечно…
Харст рванулся на чистый снег. Огляделся. И проклял все на свете, особо помянув Карфальский лес и городских модниц: к прогалине, на которой лежала умирающая, вели только три цепочки следов, и одна из них принадлежала жемчужно-черной кошке, а две – людям, из чего следовал пренеприятнейший вывод: девушка совершила самоубийство, причем почти удачно. И это "почти" зависело сейчас только от действий случайно попавшего в эти места зверобоя.
Случайно? Ну, разумеется…
Харст нервно усмехнулся, лихорадочно собирая хворост дрожащими пальцами: в суеверия подался, друг? Сам с собой говорить начал? Есть, есть такой грешок – погуляй сорок лет по лесам в одиночку, белым волком начнешь на луну завывать. Он не помнил, когда узнал слова этой старой охотничьей песни, но она бережно хранила Харста всю его долгую и – если честно – счастливую жизнь. Это она тонкой отравленной стрелой срывалась с арбалетного ложа, это ее пел свистящий ночной костер, и охотник не мыслил свое существование без нехитрого напева:
Лес – отец твой, и мать, и подруга, и дочка,
Привыкай в одиночку, стрелок, воевать…
Вощеная спичка чиркнула о коробок, и жизнь затрепетала на сухих клочьях мерзлого мха, и разгоралась вместе с этой жизнью харстова песня:
Пусть предаст тебя брат за презренное злато,
Пусть оставят друзья на снегу умирать -
Ты уйдешь в мир зверей за своим листопадом,
Страж осеннего сада…
Он скрипнул зубами, взглянув на костяной нож – удалять его пока что было опасно, и без того – в чем только душа держится, а рана к тому же почти не кровоточила. Значит, повременим с этим… Укрыв девушку с подветренной стороны запасным кожухом-треушничком, зверобой справедливо рассудил, что сделал все, что мог, и сейчас пора заняться зверем, тем более что прекрасный мех вполне заменит спасенной теплую шубку. Несмотря на вполне приличные размеры, кот весил сравнительно немного, и Харсту удалось перебраться вместе с добычей к живому огню, который весело и ободряюще постреливал искрами, словно смеялся над незадачливым охотником.
Ночь глядела золотыми глазами в самое сердце Карфальского леса, туда, где застыл у костра сгорбившийся человек, охраняя тревожный сон укутанной в свежесодранную шкуру зверя девушки. Ночь играла с людьми – играла всегда, и ее шутки были, в общем-то, предсказуемы, но в этом и заключалась та романтичность, которой славятся глухие, непролазные чащобы со всей полагающейся атрибутикой – совами, летучими мышами, скрипом деревьев и обрывками теней: мечется огонь, дрожат отсветы на земле, и тепло-о, и хорошо-о…
Риаленн не хотела просыпаться.
Она умерла быстро, и было почти не больно – все чувства в тот миг затмило осознание: я – жертвую! Я – спасаю! И сейчас, лежа на земле, завернутая во что-то теплое, Риаленн пыталась понять, что же именно пошло не так.
То, что она была жива и даже – о ужас! – хотела есть, могло значить только одно… хотя делать выводы из такого жидкого материала – неблагодарная работа. Впрочем, было совершенно ясно, что Лесной страж свою добычу не получил. Причем не получил добровольно: легендарный, и потому позабытый, древний дух никогда бы не позволил случайности вмешаться в его намерения.
Ведьма, не открывая глаз, мысленно перенеслась на три года назад, когда в ее сознании впервые возникла мысль о благодарности – за каждый прожитый день, за животных, которых она лечила, как могла, за серых лохматых друзей, что приносили ей каждый день еще теплую тушку зайца. Заклинания, которые она твердила вполголоса еще в деревне, укрывшись на пыльном чердаке заколоченного дома, почти стерлись у нее из памяти, и вместо этого пришло умиротворение: колдовство давалось ей теперь без особых усилий, все происходило как-то само собой. Сами собой залечивались раны у подстреленных оленей, сами собой сворачивались в загогулины огурцы на огороде разнесчастного старосты – словом, лес дал Риаленн то, о чем она мечтала.
Она не пыталась думать о том, почему так легко стало вырастить, скажем, за пару минут крохотную копию березки из невзрачного семени или покрыть новой корой кричащие от боли надрезы на ни в чем не повинных деревьях – мало ли где нахальному крестьянину потребуется надрать бересты на корзину или того лучше – имя свое ненаглядное на вековом древостое оставить, чтобы знали-помнили: был здесь такой-то… жаль, словцом крепким нельзя вытянуть вдоль хребта – лес запрещает…
Или – иди обратно и будь такой же, как они: жги, руби, топчи палую листву холеными ногами, безучастно смотри на зарубки и имена, на страдания растений и животных – живи в полный рост. И ругайся, сколько влезет.
Но никогда – слышишь, никогда! – не выходи из дома в полнолуние.
И не зови своих волков – не придут. А если и придут, то не за игрой. И не за угощением.
Но Риаленн не могла и не хотела уходить. И лес это знал, и сама она знала, и в те минуты, когда ворчащая рысь опускала голову к ней на колени и терлась затылком об изношенное платье, она чувствовала на своем плече теплую, дружескую руку. Оборачиваться, пытаясь уловить какое-либо движение, хотя бы намек на присутствие великого Лесного стража было бесполезно: разве что белка очень уж не по-беличьи не то фыркнет, не то рассмеется – и наутек, на дерево, и не дозовешься ее, только цокает себе там среди ветвей – вот и все.
Вот тогда и возникла у юной ведьмы эта мысль – а точнее, не мысль даже, а просто внезапный порыв чувств. Страж оценил это.
Оценил и принял.
Она вспомнила, как тропа, выбранная наугад, вела ее по совершенно незнакомым ей местам – ей, Риаленн, которая знала Карфальский лес как свои пять пальцев! Вспомнила, как оборвалась тропа у совершенно круглого озера, в центре которого возвышались пять каменных столбов. И еще: лицо свое вспомнила. Бледные, почти незнакомые черты отразились в черной глади колдовской воды, и узорчатый воротник королевской мантии опоясал матовость шеи, и синим пламенем сгорело в глазах ведьмы все, что давным-давно делало ее человеком.
Так и осталось с тех пор в глазах Риаленн это сияние – предпоследний дар Лесного Стража его Хранительнице. Предпоследний, потому что последний свой подарок Карфальский лес берег на последние мгновения жизни колдуньи.
Хранители не умирают – они уходят. Куда? Ответ прост и немного страшен: в Лес. Только не так, как делают это грибники и охотники. Они УХОДЯТ в него, вселяются в каждое дерево, в каждый куст, в зверей и птиц и живут так, пока не надоест. Отсюда и слава о живых деревьях и волках с человеческими глазами.
Риаленн это знание досталось вместе с горстью воды из черного озера, и она ничего не имела против того, чтобы в облике той же белки носиться по высоте, где дух захватывает, и кажется – вот-вот до пушистого облака рукой дотронешься. Правда, Ушедших в Карфальском лесу она почему-то ни разу не видела. Может быть, не хотели они знакомиться с неотесанной ведьмой, только-только начавшей свой путь Хранителя, а может быть, и в ее лохматых серых добытчиках, ежедневно затевавших дикую свалку возле заброшенной лесниковой избушки, где жила Риаленн, – может быть, и в них таился дух бывших Лесничих, и один из зверей тихонько смеялся, провожая взглядом новую Хозяйку. Так или иначе, но жизнь текла – необычная, почти нечеловеческая, но все-таки жизнь – пока все вдруг не закончилось.
Дерево, которое просило ее помощи, выглядело ужасно: обугленная кора, скорчившиеся ветви и полностью опавшая листва. Риаленн впервые в жизни столкнулась с таким заболеванием, но жест, мысль и слово делали свое дело: постепенно Хранительнице удалось нарастить новые ткани и даже покрыть верхушки, казалось, мертвых ветвей молоденькими крепкими почками. Сажа и пепел сыпались на голову колдуньи, превращая блеск ржаных волос в белесовато-черную накидку, но Риаленн ощущала прижатой к коре рукой, как возрождаются оставленные жизнью участки ствола, и это придавало ей силы. Потом… потом началась эпидемия. Уже на следующий день была заражена целая роща на холмах близ деревни Скохкорр, а через неделю Карфальский лес наполнился новой болью. На этот раз – не древесной.
Красный цвет вообще не характерен для лесов – разве что листва осенью или сосновые стволы-мачтовики на зорях, а уж середина лета, да еще в березняке – совсем непонятно. Сначала Риаленн показалось, что кто-то переусердствовал на вчерашней свадьбе в Скохкорре и заснул, не дойдя до дому через ночной лес – так и остался спать, обняв рукавами красной рубахи развесистую березу весьма преклонных лет. Да, конечно, так оно и было… да нет, вздор какой… надо разбудить…
Шаги колдуньи становились все медленнее; она все еще не верила глазам, все еще пыталась увидеть в ужасной картине обман зрения, ведь так не могло случиться! Страж, где ты был?! Что ж не вмешался?! Что сделал твой лес?!
Риаленн обхватила окровавленное, застывшее в агонии тело молодого охотника, из которого уже начали прорастать свежие побеги с веселой зеленью березовой листвы – и закричала от горя, закричала по-человечески, вознося мольбы и проклятия к кронам, которые в первый раз показались ей жестокими и неподвижными. Бессердечными. Глухонемыми…
В тот день она не пошла к холмам проведать вылеченную вчера рощу, не стала вслушиваться в шум приветливой зелени под дыханием августовского ветра, стараясь распознать голоса леса. Она не стала пересвистываться с наглыми дроздами и игривой синицей, и даже ее волки напрасно подставляли головы под ласковые, теплые руки Хранительницы. Что-то умерло в Риаленн – умерло вместе с тем охотником, которого пожрал Лес – ее отец, и мать, и друг, и брат. До первых звезд она бессмысленно плутала по тропинкам, и скулили волчата, недоуменно глядя вслед уходящей Хранительнице; один даже куснул ее от обиды, но она не почувствовала укуса: перед глазами ведьмы стоял, как живой, молодой парень, которому вовсе не хотелось умирать этой роковой ночью. Стоял – и улыбался неуверенной, полувопросительной улыбкой.
Ночью Риаленн стало плохо. Жар бросил ее в огонь адских пещер, озноб ледяными иглами входил в кожу, в плоть, в саму душу; она съеживалась на своем ложе, и впервые запах подстилки из березовой листвы вызывал почти непреодолимую тошноту; настой целебных трав казался отвратительным пойлом. Рассвет застал ее неподвижно лежащей на кровати. Глаза Риаленн выцвели и потускнели за эту ночь.
За этим ты пришла? – рвет и мечет горная река, ревет ураган, ломая сучья – не жалко, не жалко…
Нет… – тихий танец золотой листвы, хор ночной вакханалии – совы, сверчки, шорох опада, скрип ветвей…
И тогда Риаленн сделала то, чего никогда не должна делать Хранительница.
Она покинула Карфальский лес. Ушла на следующий день, на утренней заре, не таясь. Волки следовали за ней до самого Скохкорра, и долго выл серый с белым пятнышком на лбу волчонок, смешно задирая голову к пламенеющему небу.
Крестьяне провожали Риаленн взглядами, в которых смешивались ненависть и страх. Такие взгляды обжигали спину больнее, чем кнут.
На площади она остановилась. К этому времени вокруг нее собралось не меньше половины населения Скохкорра. Риаленн видела колья в руках самых смелых и кресты, которые должны были защитить честной люд от колдовской погани.
Слова, как ни странно, нашлись. Ровным, лишенным эмоций голосом поганая ведьма сообщила честному народу, что Карфальский лес отныне мстит людям за вырубки и мстит жестоко, как умеет только одно существо, совершенно зря поставленное на две ноги. В спину уходящей Риаленн промямлили, что неизвестно еще, кто тут собирается мстить, но храбреца отчего-то никто не поддержал. Видимо, годы, проведенные в лесной глуши, снискали девушке репутацию настоящей ведьмы, слова которой сомнению не подлежат.
До ночи она успела предупредить все окрестные деревни, и Карфальский лес замолк. Перестали стучать топоры, не слышно было охотничьих песен, даже обходчики убрались подальше, не желая столкнуться лицом к лицу с неведомым злом.
Она вернулась, потому что для нее более не существовало дома вне леса. И уже на опушке была поражена произошедшей переменой. Она не сразу поняла, что случилось; лишь через несколько минут до ведьмы дошло: лес МОЛЧАЛ. Деревья были словно парализованы. Нет, они продолжали жить, но березняк, и осинник, и кустарники, и травы как будто онемели. И было тихо. Озадаченно пискнула синица и тут же умолкла – оцепенелый лес не отвечал привычным хором самых разных голосов.
Волки ждали ее у избушки, но и у них в глазах появилось какое-то новое выражение – не то испуг, не то тоска, не то еще какая-то чертовщина. Они сильно отощали; Риаленн поняла, что они ждали ее весь этот день, не отходя даже чтобы поесть. У нее оставалось еще немного сырой зайчатины, которую она брала в дорогу, и Хранительница честно разделила ее между серыми зверями, протягивая им мясо с руки и все время невольно стараясь не смотреть в волчьи глаза, в которых, помимо обычной благодарности и признательности, плескалось еще что-то, что-то страшное, охватившее все живое вокруг. Карфальский лес перестал быть родным для Риаленн, и ночью она долго не могла заснуть от непонятного щемящего чувства в груди: Хранительница стала бояться темноты.
Пришла осень, но хоровод разноцветной листвяной мишуры не вызвал у колдуньи прежнего восторга; напротив, тоска лишь укрепилась в сердце Риаленн, и теперь, глядя в глаза своим волкам, она часто думала, что видит отражение собственного взгляда. Мало того, в груди у Хранительницы прочно поселилось ощущение одиночества. Первый зазимок она увидела, проплакав всю ночь, и великолепный вид запорошенных троп и опушек только усугубил дикую боль, избавить от которой не могло ничто.
А потом пришло решение.
Она не стала колебаться, и боль сразу улеглась и замурлыкала милой кошечкой: ну зачем, ну не надо так, я прощу, я больше не буду…
Вранье.
Риаленн знала: не простит. И снова будет – глухая тоска, одиночество и медленное сумасшествие.
Она решила уйти – вернее, Уйти, отдав свою жизнь Карфальскому лесу, чтобы стать его частью и прекратить угасание жизни – иначе Хранительница не могла назвать то странное состояние, которое окутало деревья и намертво вцепилось в зрачки ее лохматых друзей.
Январское утро очертило низким солнцем человеческие следы на снегу: Риаленн, босая и в одном легком черном платье, вышла из дома с последними звездами…
Если мир опротивел – уйди в темный лес,
Если свет стал не белым – уйди в темный лес,
Если в зеркале вдруг двойника не увидишь -
Волчьим следом без страха уйди в темный лес…
Риаленн улыбнулась, не открывая глаз. Как давно это было! Все вокруг казалось живым, все просило жизни, и она отдавала ее, не думая о том, откуда берет. Может быть, и вправду души лесных ведьм черны, как сажа? Тогда она сама виновата в том, что случилось с Карфальским лесом. Но что она могла поделать? – ведь такова была воля Лесного Стража, навсегда связавшего душу Риаленн с травой, деревьями, волками и звездным небом. Не нашла бы она без его воли озеро с колдовской водой, не стала бы Хранительницей. И… что теперь? Пытаться умереть второй раз? Не хочется. Хочется просто лежать, завернувшись в теплую, вычищенную звериную шкуру, слушать, как потрескивает пламя ночного костра, как поет в нем дыхание укрощенной Стихии и как хрипловатый голос поет старую охотничью песню, от которой утихает и смиряется ощетинившийся злобой лес, и просыпались в душе Риаленн давно забытые образы: отец, баюкающий ее песнями дрорхских моряков, которые выходят в ночной рейд на узконосых кораблях-лестварах, отец, который слишком рано отправился отдыхать под кроны деревьев сельского кладбища – болезни все-таки удалось победить беспечного путешественника с обветренным лицом, нашедшего себе жену в далеких Вердахрах, где, говорят, реки текут с земли на небо, а камни оживают и говорят с человеком, и если переговорит его камень – лежать человеку грудой костей у серой глыбы, а в камне станет на одну сказку больше… Мать, которая ненадолго пережила единственного для нее на всем белом свете бродягу. И еще стоял перед глазами Риаленн молодой охотник, поглощенный лесом, который она хранила в своем сердце как одно большое и теплое существо, требующее заботы и ласки – охотник, чье имя забрал не то зараженный ненавистью лес, не то сам его Страж – он по-прежнему стоял и улыбался, только теперь к улыбке его примешивалась – как странно, непонятно!.. – радость…
Она боялась признаться себе в том, что голос неведомого спасителя нежной рукой сметал пыль со струн его души, о которых ведьма давным-давно позабыла и которые помнила лишь маленькая девочка, слишком рано похоронившая родителей и выброшенная прихотливой судьбой в мир жестокости и зла. И поэтому она боялась просыпаться.
Что произойдет, когда ее спаситель узнает, что не разрешил уйти из жизни самой настоящей колдунье? Не пошлет ли ей в спину стрелу из длинного лука, что насквозь зверя прошивает и выходит из груди теплым от свежей крови стальным наконечником?
Расхохотался отец, встрепывая волосы напроказившей Риаленн, улыбнулся охотник, прищурив серые глаза, и ласковая рука матери легла на плечо вздрогнувшей уже в реальности Хранительнице.
Как ни коротко было это движение ведьмы, зоркий глаз зверобоя различил его. Далее притворяться спящей не имело смысла, и Риаленн попыталась приподняться, но тут же пожалела об этом: в груди проснулась боль, опрокинувшая на звериную шкуру изможденное последними событиями тело, и сил хватило только на то, чтобы застонать – ничего более разумного Хранительнице в голову не пришло.
– И правильно, нечего после воскрешения прыгать зайцем, – донесся до нее спокойный голос охотника. Харст и не подумал помочь подняться девушке, исходя, впрочем, из самых добрых побуждений, а также здравого смысла, коих в нем было половина на половину: после такой раны… еще бы чуть-чуть, и нож попал как раз туда, куда и должен был. Нет, милочка, ты уж лежи до утра, ничего плохого тебе не сделает старый охотник – года не те, да и просто… Харст улыбнулся, вспомнив свою жену, оставшуюся в Роглаке: вот уж, действительно, повезло в жизни – без всяких шуток, без всяких шуток, потому что Лансея была одной из тех редких женщин, которые никогда не выпускают мысль на кончик языка, предварительно не подумав, так ли уж она нужна мужниным ушам именно в этот момент. И за это Харст платил жене преданностью, за которую кое-где получил немало обидных прозвищ от местных красавиц – но все это с лихвой окупалось долгим поцелуем по возвращении с охоты, и не всегда губы одного ограничивались одними лишь губами другого… А старость – она только для людей старость. Один раз в году позволял себе зверобой выйти на площадь, где устраивались борцовские соревнования, и до сих пор сам роглакский кузнец Неммран крякал, будучи поваленным на землю все еще могучей ручищей Харста, и смеялись глаза обоих – громче, чем смеялись вокруг праздные зрители, так хорошо умеющие ненавидеть и так плохо – любить, которые не знали, что такое крепкий чай – обязательно без сахара, чтобы горьковатый был; не знали, что такое полный день с молотом, у которого ручка блестит ярче иноземных алмазов от постоянного ухвата мозолистой руки; не ведали, что такое, наконец, лес, которому – ни конца ни края, и дикое ощущение восторга, когда в прорези прицела появляется зверь с жемчужно-угольным мехом – плод двухнедельной погони по болотам, непролазным чащам и каменистым осыпям. Ничего этого не знали досужие гуляки; не знал и староста, которому позарез понадобился снежный кот, точнее – его шкура… тоже хочет кого-то в городе подмаслить, не на свои же плечи ему драгоценный мех приспичило напялить, а жена старостина давно уж покоится с миром, и поговаривают, что до могилы ее как раз мужнина сварливость и довела.
Харст сплюнул в снег – вот ведь, сила как у молодого, а мысли стариковские – посидеть, пообсуждать. Поднял голову, покосился на завернутую в шкуру девушку – не приняла бы на свой счет, они ведь, молодые, все с одной и той же странностью – обидчивые. И слегка эгоистичные – можно было бы и поблагодарить за спасение. Хотя… если учесть, что спас он ее от добровольной погибели, то ничего удивительного нет. Таким нужно долго мозги прочищать, чтобы снова жизнь полюбили.
– Если мир опротивел, уйди в темный лес…
Охотник поперхнулся мыслями и закашлялся, стирая с лица крупные слезы: ах ты ж зараза! Она, выходит, давно уж не спит – все слышала! Но когда из складок блестящего меха выглянуло лицо спасенной, Харст раздумал сердиться. Так и замер, приковав взгляд к чертам, которые, несомненно, были когда-то красивыми. Даже, возможно, слишком красивыми. Как же это он сразу не заметил?
Чутье охотника сразу же нарисовало ему всю нехитрую судьбу девчонки. Да, обязательно – неудачи в личной жизни, возможно – над несчастной надругались – иначе с чего бы ей в одном тоненьком платьице брести неведомо куда по январской стуже и, тем более, совершать самоубийство, да еще таким варварским способом. Какие существуют неварварские способы самоубийства, Харст не знал, но зарезаться костяным ножом – это все-таки уже слишком… слишком дико, что ли.
– Ты откуда такая взялась? – спросил он, поправляя ветки в костре, который обнаруживал подозрительные призраки угасания.
– Какая? – вопросом на вопрос ответила девушка, и Харсту показалось, что лес за его спиной качнулся и поплыл куда-то далеко… и далекий лохматый зверь вдруг оказался за незащищенной спиной охотника. Ощущение длилось всего лишь какое-то мгновение, но спина нехорошо похолодела. Да что же это сегодня такое творится?
– Какая? – Харст задумался. – Одетая не по погоде. С ножом в груди. Какая же еще?
– Я из леса, – просто сказала она.
– Ага, – в это "ага" охотник вложил все свое недоумение по поводу лаконичного ответа спасенной. – Из леса. Конечно. Как же еще может быть?
– Я вправду из леса, – мягко и тихо проговорила девушка, и Харсту стало стыдно за свою язвительность. Мало ли, что могло случиться? Правда, голова охотника наотрез отказалась соображать, что же именно произошло с… да, между прочим, имени-то ее он до сих пор не знает! Хорошенькая вежливость – даже учитывая донельзя осудительное поведение собеседницы несколько часов назад!
– Как тебя зовут?
– Риаленн, – прошептали заснеженные канделябры берез, кивая вершинами и разбрасывая тени в ожившем пламени костра. – Риаленн, Хранительница! – прогудел в кронах ночной ветер. – Риаленн, Хранительница леса, Дух Стаи, Ушедшая, которую возвратили, – твердо сказало небо, и месяц дружески подмигнул Харсту, которого от сегодняшней ночи начинала пробирать мелкая дрожь.
– Риаленн, – ответила она. Помедлила и добавила: – И я ведьма. Ведьма Карфальского леса.
Та-ак, только этого и не хватало…
– А не боишься ты, ведьма, – медленно проговорил Харст, – что сейчас возьму я арбалет да и продырявлю тебя, как того кота, в чью шкуру ты сейчас завернута?
Редко кому удавалось пристыдить старого зверобоя дважды подряд и никому – сделать это без слов.
Такими глазами она на него посмотрела – хоть сквозь землю проваливайся…
– Нет, не боюсь, – ответила Риаленн. – Мне отец с мамой сказали… и еще охотник один.
– Ясно, – уже хорошо, у ведьмы хотя бы есть семья. Что ж недоглядели-то? Эх, ведьмаки! силы много, ума – с копейку, да и ту на лапти променяли. – Где живете?
Недоумение отразилось в синеве взгляда девушки, но уже через несколько секунд сменилось глубокой, как море, грустью.
– Вы не поняли, – тихо сказала она. – Вы не поняли. Они все… все…
Гладя по голове плачущую Риаленн, Харст ощутил в груди резкую боль, которая успела позабыться за сорок лет, проведенных в лесах. И, сжимая зубы, он молил всех известных ему богов, чтобы эта боль не оказалась одной только болью.
Дом зверобоя находился в Роглаке, деревушке, что лежит в пяти милях от перевала Скохкорра. Вокруг Роглака нет особенно густых лесов, что лишило Харста конкурентов в хитром охотничьем ремесле: кому охота селиться в такой дали от зверя? А Харст просто помнил простой закон природы: волк не таскает куриц из деревни, у которой поселился. Смешно? Да, смешно… если забыть о том, что именно в харстовом доме не переводилась вкусная и сытная еда и его Лансея никогда еще не жаловалась на плохую одежду. Удача шла бок о бок со старым охотником, шла вместе с песней, у которой не было ни конца ни края, и вместе с ней ложилась на тетиву дедового арбалета: лети, быстрокрылая!
Роглак встретил Харста и Риаленн покосившимися избушками, снежной пылью проселочной дороги – какая дорога! горки-пригорки, выбоины-ямы, только горным козам бегать! – и терпким дымом печных труб. Запах дыма внушал Хранительнице звериный страх перед человеческим жильем, и только одна вера в то, что охотник не даст ее в обиду, не давала ей рвануться назад и исчезнуть в снегах – навсегда, навсегда… А охотник шел и поминал самыми нехорошими словами старосту Глейна, которого угораздило появиться на перекрестке в самый неподходящий момент.
Рот открыл староста – хоть ворона залетай.
– Здравствуй, пролен Глейн. Удачи тебе в твоих нелегких трудах. Вот, заказ твой несу. В смысле, шкуру зверя диковинного. Девушка в заказ не входит.
– А… ну да. Спасибо, Харст, удружил. Уплачу, как положено. На чай заходи.
В чем нельзя было упрекнуть Глейна – так это в скупости. Платил он всегда ровно столько, сколько обещал, а обещая – не занижал цену. И чаем угощал – тоже не скупясь. Понимал, видно, что лучшего зверобоя, чем Харст, не отыскать миль на триста вокруг. Другое дело, что сам охотник никогда так не думал о себе: еще дед его, передавший свое оружие внуку, потому что Ретмаса, отца Харста, дух леса призвал к себе раньше, чем следовало, – еще дед его говорил ему, впервые смотревшему на мир сквозь арбалетный прицел: зазнайство – путь к поражению. А Харст любил деда и слушался его. И когда глаза дряхлого старца остались открытыми навсегда, он сам выкопал для деда могилу у рощицы. И крест поставил – по обычаю, чтобы духи Стихий не отводили дедовских стрел от добычи на последней охоте.
Долго смеялись сельчане, когда одиннадцатилетний мальчуган, шмыгая носом, поправил вихры черных волос и взвалил на себя полупудовый арбалет. Все были уверены, что "охотничек" проголодается и вернется на следующий день.
Он не вернулся. Ни на следующий день, ни через неделю.
Харст возвратился в Роглак только через восемнадцать дней. Возвратился в новых сапогах, штанах, рубашке и куртке, потому что шкуру его первого снежного кота, добытую в Гареннских предгорьях, в городе оценили в полторы тысячи цехинов. Лес принял охотника и, как надеялся Харст, полюбил его.
А дальше – дальше протекли шесть по-юношески длинных лет, и смоли его волос и доброму сердцу покорилась самая красивая девушка Роглака, рыжеволосая Лансея. Отец ее не препятствовал браку: за бесшабашной улыбкой семнадцатилетнего охотника он видел не только то, что видели все – заново отстроенный дом и не переводящееся в нем мясо – но силу, которая дается только через суровые испытания судьбой.
Радовались и завидовали новой паре ровно пять лет, пока Лансею-младшую не забрал рак. Доктора, разумеется, не смогли помочь. Харст тогда ушел с женой в лес на четыре дня: оба не могли видеть соболезнующих лиц односельчан.
Вернулись ночью, неслышно вошли в дом. Огня не разжигали. Так и уснули, прижавшись друг к другу, в нетопленой избе. Об одном Харст молил богов в ту ночь – чтобы Лансея подарила ему второго ребенка.
Только, видно, плохо просил.
И главное, что усмотрели в этом люди наказание свыше за излишнюю удачу выскочки-охотника: мол, бессребреникам воздастся, а у богачей отнимется. А молве стрелой глотку не заткнешь. Ну что тут поделаешь – провинился перед небом Харст-охотник, вот и получил по заслугам.
Вот почему творился сейчас сумбур в голове зверобоя. Такое нашептал ему лес за эту ночь – и не слушать бы, да нельзя: хуже будет. Он не сомневался в том, что Риаленн сказала ему правду: никто не станет именовать себя ведьмой, не имея к этому веских причин. Ну и что? Разве плохо спасти человека, который никогда не причинял вреда ни людям, ни зверям? Великие боги, да вообще – разве плохо спасти человека? Тем более, что, насколько Харст понял из сбивчивого рассказа девушки, самоубийство она совершила из каких-то благих побуждений, которые показались стрелку столь неясными и запутанными, что он предпочел отмолчаться. Насчет Хранителей, Ухода и лесной болезни Харст тоже не понял ни слова, но на то они и ведьмы. Она вон тоже не с первого раза поймет искусство охоты, буде когда-нибудь захочет.
Лансея всего лишь чуть шире распахнула зеленые глаза, бывшие когда-то мечтой всех роглакских сорванцов, когда ее муж вошел в дом совсем не с такой добычей, какую обычно приносил с охоты. Только чуть быстрее забилось ее сердце – и тут же улеглось: руки Харста с прежним, если не с большим теплом обняли стан жены, а уж губы примкнули к губам явно с большей нежностью, чем обычно. Так люди не изменяют. Никогда. Харст, перестань. Стыдно перед гостьей.
Гостья – сама растерянность – стояла у двери и – Лансея поняла это обостренным до сверхъестественности женским чутьем – готовилась тихо и незаметно покинуть уютную берлогу, в которую ее затащил странный охотник Харст. Этому нужно было помешать, и ясные зеленые глаза Ланс встретились с синими озерами вопросительного взгляда Риаленн.
– Это Риаленн, – представил девушку голос Харста из-за плеча. – Она ведьма.
В отличие от Лансеи, Харст иногда не думал перед тем, как говорить.
Румянец залил щеки колдуньи: до сих пор в устах людей это слово звучало как самое мерзкое оскорбление. Она взялась за ручку двери.
– Не слушай его, – улыбнулась Ланс, и эта улыбка подействовала сильнее, чем слова: девушка отпустила резную рукоять, изображавшую горного быка на снежном холмике. – Хочешь есть?
Риаленн еле заметно мотнула головой, но Лансея знала, что отказываются от еды не так. Явно голодна, но стесняется. И, кажется, боится. Правильно, между прочим, делает: сегодня далеко не в каждом доме ведьму и на порог-то впустят, а уж накормить… Да, серьезные и странные дела творятся в доме Харста-охотника.
– Ри, – Лансея шагнула вперед, дотронулась до плеча ведьмачки, вздрогнула от непонятного холода. – Ри, послушай… Ты все равно гость в нашем доме. Вреда тебе здесь никто не причинит. Харст яд для стрел закупает у вашей братии, так что мы тебе не враги. Садись за стол, поешь: ты же только с мороза, ну, давай, скидывай шкуру… Надеюсь, под ней у тебя что-нибудь есть?
Последние слова Лансея произнесла с легкой улыбкой, но когда блестящий мех улегся на пол у ног Риаленн, она только широко раскрыла глаза: тонкое черное платье, перевязь из разорванной харстовой рубашки – наискось через грудь – и кровь, засохшая кровь на белом и черном…
– Такую и нашел, – с досадой произнес Харст, возившийся с котелками. – Вот ведь – ведьмаки… как ни уговаривал хоть куртку мою накинуть поверх шкуры – ни в какую… Я уж ей объяснял, мол, в глаза жене посмотреть не смогу – ага, как бы не так! Ланси, да ты на ноги ее посмотри! Она ж и от ботинок отказалась, говорит, не впервой. И рана, говорит, сама у нее заживет. Вот ведь – ведьмаки…
– Прошу к столу, – только и смогла произнести Лансея.
Риаленн не спала: кровать для нее была слишком мягкой, простыни – слишком чистыми. Как на иголках… Бледный свет ущербной луны рисовал на дощатом полу мокро-желтые квадраты застекленного окна. Тревога, страх… снова тревога. Отчаяние. Непонятно… Январская безоблачная ночь колючей варежкой прикрывает Роглак от пытливого взгляда скорой зари.
Хранительница неслышно встала с постели, прокралась к окну, стерла капельки влаги с холодного стекла – ночь засияла темнотой, рвущейся к земле из межсозвездий – Волопас, Два Медведя, Корчмарь… Небо, небо, что ж ты?.. Я ведь как лучше хотела…
Ветер налетел на Роглак, бросился грудью на острия крыш, завыл от боли – затрещали уголья в печи на кухне; Риаленн вдруг поняла, что ничего страшного не происходит. Ну, не принял лес ее жертву, так что с того? Значит, не время еще… И пока она успокаивала себя мудрыми, казалось бы, словами, внутри разгорался новый страх: если Страж велел ей жить, это еще не значит, что она должна была идти в человеческую деревню и, тем более, ночевать в человеческом доме. Правда, ни единая струнка не натянулась внутри колдуньи, когда Харст вывел ее из Карфальского леса, и все же…
Страшно.
Что если все это – лишь испытание на пути Уходящего?
Риаленн прислонилась головой к мокрому окну; стало легче. Испытание? Нет, не похоже. Страж, конечно, не человек, но из прихоти не стал бы убивать людей. Как еще Харста не тронул? Видно, и вправду хороший он охотник, раз даже с Лесом умеет договориться. А тот, молодой, не умел?! Мысль вспыхнула спичкой – мысль, от которой даже слегка неловко стало. Нет, тут дело в другом. Кто-то разъярил Лесного Стража, и разъярил умело, как могут только люди. Вырубки? Может, и так. Может быть, и довели крестьяне своими выходками Стража до белого каления, да только опять же обугленные деревья никуда не денешь: кому было нужно поджигать лес? До таких зверств на памяти ведьмы еще никогда не доходило. А главное – она помнила то страшное ощущение, которое испытывала, когда волосы ей запорашивал пепел с верхушек пораженных деревьев: Лес просил ее помощи, и просил так, как просят умирающие последнюю в своей жизни кружку воды.
Не огонь это был. Или – не совсем огонь.
Риаленн стиснула зубы: Страж, не Страж… Какая разница, если она сама не выполнила Долга Хранителя? По сути, одно то, что она покинула Карфальский лес, уже было предательством, не говоря уже о холодном равнодушии, которое охватило ее после первого убитого деревьями охотника. Как она могла осуждать действия Хозяина? Если он мстит – значит, есть за что! Так ведь?
Так?
Убитый охотник грустно покачал головой: не за что! не за что! – и Риаленн захотелось завыть, разбить стекло в окне такого уютного дома и волчьей прытью улететь в Карфальский лес – спрашивать, спрашивать, пока не ответит Страж, в чем провинился перед ним человек, из которого проросли зеленые березовые побеги, и в чем провинилась она, Риаленн, и где в этом дурацком мире правда, и почему лес выбрал себе такого глупого Хранителя.
Не за что?!
Но тогда – куда деваться от лжи и несправедливости? Если даже Лес заразился от людей пороками, если самому Стражу, убийце невинных, нельзя доверять – куда деваться? Проситься к Харсту и Лансее, стать приживалкой? Она почувствовала жар на щеках, впалых от постоянного нервного напряжения. Они, конечно, хорошие люди… но они – люди. И этим все сказано. Не примут. А если и примут – каждый кусок считать будут. Аррр! Проклятье! Никогда Риаленн не хотела никого убивать, даже когда ее привязали к столбу на площади и подожгли сухой хворост. Стыдно было за людей, братьев и сестер по крови и плоти, а убивать – не хотелось, и точка. И сейчас Хранительнице снова было стыдно. На этот раз – за лес. Кто кого предал? Кто предал первым? Почему все так получилось?
Январь светился с небесной полусферы улыбчивым ломтиком луны, нашептывал девушке: думай, думай, иначе – конец, иначе – не простишь себя, никогда, никогда, будешь умирать – долго, с этого дня и до конца, гниющий кусок мяса, думай… Лес помнит тебя, Ри, помнит и – все еще – любит, иначе лежать бы тебе сейчас хладным трупом на розовом от крови свежем снегу, лежать самым прекрасным украшением Карфальского леса, и не пришел бы охотник, не взял тебя к себе. Тссс… тени по углам… мыши в подполье… помоги, Ри, помоги, я отплачу, только с-с-стань ч-человеком…
Девушка отпрянула от окна, расширенные зрачки разрезали заоконную тьму, где под рогом месяца серебрился саван января: кто? кто это? Все возможности Хранительницы работали сейчас на пределе, но тьма по-прежнему не желала или не могла дать прямой ответ. И все же шестое чувство Риаленн уловило знакомое до сладкой дрожи колебание души: Лес пришел за ней. Он помнил свою хозяйку!
Она потянулась к стеклу, пальцы нащупали задвижку, и январь влетел в комнату клубами пара, обжигая лицо и руки, и засвистел ночной Эол свою злую разбойничью песню, в которой нет ни слов, ни ритма, а есть один лишь волчий вой, разлетевшийся в кронах осин и берез… Дрожа от холода (уже? уже – свыклась с теплом?!), девушка села на подоконник, опираясь рукой на створку окна; губы тихонько прошептали несколько слов, и прямо из сгустившейся, вязкой тьмы на колени к ней прыгнул лохматый серый зверь.
– Ты пришел? – вопрос адресовался не волку, который всем телом прижался к девушке; нет, сейчас Риаленн смотрела сквозь взгляд зверя – туда, где нашла она полгода назад замученного Лесом человека. И не волк, разумеется, ответил ей:
– Да, Ри, я пришел.
– Что-то случилось с Лесом? Я знаю, я должна вернуться, но…
Волк только сильнее прижался к ведьме, и из глаз его покатились по шерсти две крупные слезы.
– Я не могу справиться, Хранительница.
– Ты…
– Мне больно. Очень больно. Посмотри мне в глаза, посмотри еще раз, на самое дно… не хочешь? Правильно. Боль, она заразна: увидишь – и сам… Он ушел, но скоро вернется, и тогда… тогда мне придет конец. Лесу придет конец. Всему – конец. Я не знаю, кто он; не спрашивай – не знаю, да это и не нужно: у смерти нет имени…
– Кто ты? – прошептала Риаленн. – И кто – он? Ты не Страж. Правда?
– Я? – на морде волка нарисовалась горькая улыбка. – Ха-а-ай… ты еще не поняла? Эх ты… Хранительница… Само собой, я не Страж. Потому что Страж сошел с ума, и Харста твоего он не тронул только по счастливой случайности. В рубашке родился… Наверное… Отговори охотника, пусть не ходит больше в Карфальский лес… никогда. А я – я твой предшественник, Ри. Я тот, с кем ты мечтала встретиться. Я ушедший Хранитель. Рада, небось?
– Рада, – прошептала девушка. Ее губы искривились. – Ой, как рада…
– Не отдавай Лесу жизнь, – тихо проговорил волк. – Жертва будет напрасной. Страж не оценит твоей гордости и твоего подарка. Все плохо, Ри, все очень плохо. Я знаю: зло вернется с первым весенним теплом, и Страж снова будет рычать от боли и мстить тем, кого сможет найти, а потом…
– Бродячий Лес, – это не она, не она говорит…
– Умница, – кивнул волк. – И так будет, потому что он обязательно вернется. Такие… звери… они не останавливаются. Им хочется больше и больше… пока не лопнет брюхо.
– Кто – он? – повторила Риаленн.
– Смерть, – вздохнул Хранитель. – Его зовут Смерть. Он человек, и поэтому Страж мстит людям, но у обычных людей нет власти над жизнью. А у него – есть. Я не знаю, зачем ему мучить Лес, но то, что он делает с живыми… Карфальский лес остался без своего Стража, Ри; теперь он совершенно беззащитен, и наша роль, – волк усмехнулся, – сводится только к наблюдению. Так, в крайнем случае, кое-кому кажется. Конец близок, Хранительница. Королевство без монарха умирает на корню… очень меткие слова! Найди его, Ри, найди и убей, иначе…
– Мы все умрем?
– Шутишь, Хранительница? Это хорошо. Меня пробирает дрожь, а от твоих шуток все же легче. Нет, мы не умрем. Станем тенями и будем скитаться по Лесам, пока мир не перестанет питать нас жизнью. Хочешь такого исхода? И я не хочу. Мы должны защищать Карфальский лес… проклятье, мы обязаны его защищать… и защитим!.. не знаю, как ты, Риаленн, а я наизнанку вывернусь, а найду его. И тогда… тогда пусть читает хоть заклинания, хоть молитвы: даже если он убьет меня, я успею обрушить на него всю ярость Стража, и его безумие найдет, наконец, справедливое применение. Надеюсь только, что перед этим я смогу попробовать на вкус черную кровь этого мерзавца, а там – будь что будет…
Звезды. Холод. Тьма.
Зверь и девушка – молчат.
– Что делать мне?
– Копить силы. Копить до весны, пока не зацветут прострелы. Не покидай этот дом, а об избушке своей забудь: теперь ты будешь жить среди людей.
– Среди врагов?
– Пусть так… Но на все есть свое средство. Чтобы тебя не преследовали за ведьмачество, ты перестанешь быть ведьмой.
– Что?!!
– Пройдешь очищение у жрецов Стихий, у Чистозера. Все будет хорошо, Хранительница. Все будет… а-а-ах, какая ночь!.. Словно меч вонзается в грудь, так светит луна, так прекрасен осеянный тьмой небосвод, даже имя забудь, за дверью – стена, и застывшим мгновением кажется год… Прощай, Ри!..
– Подожди! – крикнула девушка вслед метнувшейся в окно тени. – Как мне найти тебя?! Скажи, хотя бы, как тебя звали?!
– Тахриз! – ответила ночь, и ветер закружился за окном, заметая следы запоздалого гостя, и качнулись деревья, и сорванный их покров зазолотился в сиянии не то луны, не то волчьих глаз, превращая в чудесную сказку то, что и так никогда не было реальностью.
Январский рассвет опалил ровным розовым огнем заснеженный холм, на котором четыре пирамидальных камня сошлись основаниями, вырастая из-под земли, словно перевернутый коренной зуб огромного чудовища. Риаленн никогда не верила в богов, зато чутье колдуньи чуть ли не кричало ей об опасности, таящейся в этом странном сооружении. Мороз крепчал, сковывая Чистозеро полуметровым алмазно-ледяным доспехом, однако только на Риаленн в этот момент присутствовал полушубок, подарок Лансеи; остальные четверо, похоже, в одежде нуждались лишь настолько, чтобы не стеснять Очищающуюся. Жрец Воздуха, Варгул-Молчаливый, был крепким, нестарым еще мужчиной с глазами горного орла – на солнце он, во всяком случае, смотрел, не мигая – и резким, приспособленным для чтения заклинаний своего клана, голосом. Жрица Воды, Схайли, была едва ли старше самой Риаленн; они даже были немного похожи, особенно тем странным выражением во взгляде, которое присуще каждому, кто лицом к лицу столкнулся с Силой – и не просто столкнулся, но вынес на своих плечах весь положенный ему груз… Жрец Земли Цархон оказался добрым – по крайней мере, с виду – старичком, чей посох, в знак уважения к старости, был увенчан серебряной четырехконечной звездой. И, наконец, жрец огня Астерель был высоким светловолосым юношей в измятом тонком плаще. Его витой посох не был ничем украшен, но Риаленн почему-то казалось, что здесь нет сильных и слабых: эти четыре человека и впрямь обладали какой-то сверхъестественной силой, и сейчас, стоя на холме, Хранительница размышляла о том, насколько характер этой силы близок учению одного мертвого чародея…
Уже второй раз в жизни она сталкивалась с чуждой магией. Харст сказал, что бояться, в общем-то, нечего, и все же воск мужества Риаленн начинал потихоньку таять под излишне внимательным взглядом жрецов. Она вышла на середину круга, прямо в центр перевернутого каменного зуба, и сняла полушубок, оставшись в одном своем черном платье. Холодно? Кажется, нет. Странно… Одобрительно кивнул Цархон, ободряюще – Схайли, невозмутимо – Астерель, и лишь Варгул нашел кроме кивка нужные слова:
– Розовый рассвет – хороший знак. Боги примут жертву, что будет приготовлена для них в убогой келье на берегу Чистозера. Ну что, братья, готовы?
– Готовы! – ответили братья, вынимая из-за поясов длинные ножи.
У Риаленн в голове мгновенно все смешалось. Нечего бояться?! Ничего себе, жрецы – да это же самые обыкновенные разбойники! А жертва – это, конечно же, она сама и есть! Как там они сказали, в убогой келье на берегу Чистозера?! Тахриз, гость ночной, что ж ты насоветовал?!
– Чрез плоть и кровь очистится душа, – загнусавил Цархон, размахивая ножом, – чрез плоть и кровь священного оленя!
К удивлению Риаленн, песню подхватил Варгул:
Так сделай, человек, последний шаг,
Так сделай, человек, последний шаг…
– К границе света, сумрака и тени! – проревел Варгул. – Эй, молодежь, вы чего молчите?! А ну, подпевать!!
Схайли спрятала улыбку на дно взгляда, Астерель пожал плечами, и два голоса слились в один, заставив вздрогнуть старые камни на холме Прощения:
Решать тебе, где риск, где суета,
Но помни: в жизни нет ценней богатства,
Чем от пороков чистая мечта,
Чем от пороков чистая мечта -
Знак света, красоты, любви и братства!
Звуки сгущали морозный воздух, затрещали горящей шерстью четыре камня-клыка, снег стал серым, ноздреватым, показались островки черной земли и зеленая трава-силевик, что скрывается от мороза под пушистой шубкой зимы. От камней взвился пар; Хранительница едва ли не физически ощутила, как они начали нагреваться. Варгул, не переставая петь, скользнул змеем в сторону и двинулся в странном танце по кругу, то замедляя движения, то мелькая среди камней, словно тень. Остальные жрецы тоже встали в круг. Все это было бы похоже на невинный детский хоровод, если бы не ножи и стремительно испаряющаяся с камней влага, да еще песня, которую уж точно не поют в детском хороводе.
– Ри, не стой! – крикнул Цархон, и Риаленн вдруг поняла, что он совсем не такой старый, каким кажется. – Ты очищаться пришла, или как? Присоединяйся! Ну же, разве ты не слышишь в себе слова?! Я был рожден не летом, не зимой…
Я был рожден не летом, не зимой,
Но, душу очищая терпкой влагой,
Я понял: мир прекрасный этот – мой,
Я понял: мир прекрасный этот – мой,
И в жизни нет ценнее жизни блага,
И нет дорог извилистей прямой!
Ножи маленькими молниями сверкали в руках жрецов, танцующих на заснеженном холме, и Риаленн вдруг ощутила непреодолимое желание схватить такой же нож и пуститься в пляс вместе со всеми; чуждая магия более не пугала ее. Варгул поймал зачарованный взгляд девушки и, проходя мимо нее в танце, протянул ей пятый клинок.
– Я не умею… – только и успела сказать Хранительница, входя в круг.
Сначала движения Риаленн были угловатыми, но ритм песни жрецов заставлял непослушные ноги входить в самые замысловатые фигуры; нож скользил в воздухе продолжением руки, выписывая одним богам известные знаки, и блеск стали рассекал темнеющий снег, и раннее солнце резало розовый наст и черную, весеннюю землю длинными тенями: шаманский танец приближался к кульминации. Звенела песня над Чистозером, звенел воздух над холмом, и, наконец, голубизну чуть подернутого дымкой неба разорвал последний куплет:
Чрез плоть и кровь очистится мой дух,
Но тело пусть живет, покуда может,
А после – на последнюю звезду,
А после – на последнюю звезду,
На желтое искрящееся ложе,
Куда за мной друзья мои уйдут.
… Риаленн не сразу поняла, что поет вместе со всеми.
Танец прекратился так же внезапно, как и начался. Охваченные параличом, ножи застыли в воздухе, и тишина упала на холм Прощения горстью утреннего снега, окропив лица посвященных январской изморозью. Потом послышался легкий треск, который быстро перешел в ужасающий скрип, и Риаленн приоткрыла рот от изумления: на озере расходился лед. Гигантская трещина расколола ледяное поле пополам; от воды поднялся пар. Стало трудно дышать. Магия?! Это сделала обыкновенная песня?!
– Уааа! – заверещал от восторга Цархон, скидывая плащ. – Кто за мной?! В последний раз, ну же!!!
И прямо с холма, в одних трусах…
Только булькнуло.
– Мы все идиоты, – проворчал Варгул. – Эй, старикан, жди меня!!
Риаленн в оцепенении смотрела на то, как грозные жрецы Стихий, побросав свои ножи и посохи, купаются в проруби в январе месяце, и только когда рука Схайли легла на ее плечо, она очнулась и вздрогнула от странного, незнакомого ощущения…
– Тоже хочешь? – хитро улыбнулась жрица Воды. – Погоди, сейчас они вылезут, потом мы искупаемся. А они пусть в это время по хозяйству помогают. Священного оленя будем есть. Варгул для сегодняшнего дня самого жирного подстрелил, какого только найти смог. Астри! Вылезай и остальных зови, мы тоже хотим поплескаться!
– Очень надо! – ответствовал Астерель, которому, очевидно, не улыбалось возиться с оленьей тушей. – Тут теплее, чем на воздухе.
– Жрец Огня! – презрительно фыркнула Схайли.
– И даже без оскорблений, милые дамы… Ладно, ладно, уже вылезаем.
Мужчины ушли в хижину, оставляя за собой в рыхлом снегу тропку из капель воды, и из печной трубы тут же взвился легкий дымок: приготовления к священной трапезе начались. Схайли скинула голубую накидку и без всплеска нырнула в озеро, словно и не было вокруг снежных сугробов и плавающих льдин, и на дворе стоял… ну, может, июнь, но уж точно не конец января. Риаленн видела сквозь кристально чистую воду, как жрица серебряной рыбкой скользнула под лед, покружилась, собирая водоросли со дна, и, наконец, вынырнула у кромки ледяного поля с зеленым венком на голове. В целом она была под водой минуты четыре; впрочем, она ведь жрица Воды…
– Не бойся, здесь тепло, не замерзнешь.
Хранительница попробовала воду ногой – холодно, страшно. Им-то можно, они жрецы, а она всего-навсего колдунья. И вообще, разве это входит в обряд? Ну, будь что будет…
– Ты не раздумывай, просто разденься и прыгай в воду, – посоветовала Схайли.
Риаленн решительно стащила платье через голову, вздохнула – и это называется Очищением? – и окунулась с головой, услышав в последний момент: – Да, а ты вообще плавать умеешь?
То, что плавать она не умеет, Хранительница поняла только тогда, когда увидела над собой косматый шар солнца, колыхающийся вместе с водой, но уже через несколько мгновений сильная рука жрицы ухватилась за предплечье Риаленн, и девушка вцепилась в эту руку… и шум и визг прокатились над Чистозером, когда Хранительница смогла вдохнуть.
– Ай, что так орешь, – давясь от смеха, произнесла Схайли. – Давай вторую руку. Знаю, что холодно. На первый раз хватит, вылезай.
– Я л-лучше т-тут ост-танус-сь, – застучала зубами Риаленн.
– Вылезай, – весело приказала жрица Воды. – Пойдем в избушку, а то эти молодцы и втроем целого оленя уплетут, одни кости нам оставят… священные, правда, но я предпочитаю мясо… гррр… Грудинку там или окорок. Ела когда-нибудь оленину? Ну, конечно же, ела, ты ведь лесной житель, знаешь толк в хорошем мясце, не то что эти деревенские огуречники. Но ее, оленинку, нужно уметь не только кушать. Оленинку надо еще и приготовить уметь. Это целая симфония – перец, лук, вино, травки… Ну, вот мы и дома, а ты боялась!
В избушке дым стоял до потолка – разухабилась печь, выгоняя из деревянных стен жалкие крохи мороза, на огромном столе возлежала оленья туша, а вокруг нее трудились трое жрецов – кромсали на части свежее, красное мясо, натирали его чесноком, так, что глаза щипало до слез, посыпали, поливали, смазывали – всем, что только ни нашлось под рукой. Астерель со смеющимися глазами, весь с головы до ног в оленьей крови, с ножом в руке, походил на дикого варвара; остальные ему не уступали. Впрочем, Схайли и глазом не моргнула – живо утянула Риаленн поближе к печи – сушиться. По всему было видно, что такие празднества ей не впервой. В избушке стоял такой кулинарный угар – хоть кувалду вешай. Это вам не огуречники.
Это – жрецы.
Стихийные которые.
– О, замечательно, – оживился Цархон, увидев пополнение. – Милые дамы, ваша работа – в тазу. Обваливайте эти восхитительные кусочки в муке – и на противень! Тут же! Незамедлительно! Сегодня будем пить вино, сегодня будет праздник!
– Седина в бороду, бес в ребро, – подсказал Варгул.
– Это уж точно! – легко согласился жрец Земли. – Со всеми вытекающими последствиями! Дамы! Принимайте заготовку!
Заготовка, являвшая собой печень, истекала соком чужеземных лимонов-желторотиков и неповторимым букетом ароматов, и Риаленн, которая как будто и не была голодна, вдруг ощутила поистине зверский аппетит. Должно быть, это сказалось ледяное купание, а может, и танец… или песня… Что же касается Схайли, она ловко обваляла оленину в муке и лоно железного противня, шкварчащее маслом на разные голоса, приняло в себя первую порцию сырого мяса.
Риаленн готова была каждую минуту сойти с ума или умереть, но все шло, как полагается: шипело масло, вгрызаясь в плоть сквозь поджаристую корочку, приплясывали вокруг растерзанного зверя три мясника, и собственные руки колдуньи против ее воли уже обваливали в муке очередной кровоточащий кусок. Дым стоял коромыслом, трещала печь, январь заглядывал в окно поднявшимся солнцем, сверкало в его лучах Чистозеро – и вдруг Хранительница почувствовала, что все не должно было произойти так, не… не должно было…
А как – должно было?
… костяной клинок под сердцем, губы пестрой кошки – кровь и мех, и следы когтей в снегу, и обрывки черного платья…
… Харст и Лансея над холодеющим телом, ночью, с ножами…
… огонь – помнишь? все помнишь? помни…
… четыре стальных лезвия – на одно-единственное сердце…
– Эй, Астри! – это, конечно, Цархон. – Присмотри за печкой, пока я унесу остатки в погреб.
Риаленн обернулась – как раз вовремя, чтобы увидеть, как хилый старичок, насвистывая, поднимает на плечи половину оленьей туши. Сам открыл дверь, сам закрыл ее за собой. Тем не менее, никому из оставшихся и в голову не пришло удивиться, что свидетельствовало о том, что подобные штуки Цархон выкидывает не в первый раз.
И снова – неприятный холодок: как будто не в доме она, где проходит ритуал Очищения, а в ловушке. В хитрой и опасной ловушке.
Улыбается Схайли, но за этой улыбкой, и за весельем Цархона, и за молчанием Варгула, и за смеющимися глазами молодого варвара Астереля стоит что-то пугающее. Чужое. Мертвое. Неужели ошибся Тахриз, неужели старый Харст не знал, о чем говорил, уверяя ее, что Очищение – совершенно безопасный обряд? Что происходит? Что плохого – произошло, произойдет или… или прямо сейчас и происходит?
Ее размышления прерывает крик жреца Земли.
– Вина! – кричит Цархон, врываясь в дверь. – Да, вина, самого крепкого, что заменит оленью кровь в наших жилах! Вина, чтоб его!!! Астри, старая макака, лезь в погреб!
Это самые откровенные слова, которые слышит сегодня Риаленн.
Потому что скрывающаяся за шутками и прибаутками тревога серой помоечной крысой высовывается из норы, водит усиками, ищет добычу – мягкое, боязливое сердце. У Хранительницы оно почти такое и есть. Почти – потому что привыкла бояться, привыкла видеть за обыденностью повседневной жизни то, что не каждому следует видеть, и уж тем паче – чувствовать, и поэтому злой крысюк только смотрит маленькими жадными глазенками, но не может укусить: зубы коротковаты.
Они уже сидят впятером за ужином – ночь поспешила укрыть свою тайну – и вот в каменных кубках бьется старое вино, и шум в голове Риаленн оборачивается словами, которые напрочь выбивают хмель: говорит Астерель, и крыса тревоги вылезает из норы и потягивается: правда краснополосым аспидом лезет за пазуху с октябрьского ветродуя – погреться. Выбросишь? Убьешь? Не поверишь? Как бы не так…
– Мы не шуты, Риаленн, – говорит Астерель. – Мы и вправду жрецы. Жрецы Стихий. Просто это наш последний праздник.
– Боги есть, – говорит ни с того ни с сего Варгул, – и они действительно очень могущественны. Они не совсем такие, какими их представляют люди. Точнее, они совсем не такие. Мы долгие годы существовали под их эгидой, но всему на свете когда-нибудь приходит конец. Я не смог выяснить, что произошло, но те, кому мы служим, отдали нам приказ, не подлежащий обсуждению. Радуйся, Хранительница… или скорби. Отныне твой дом – среди людей.
– Ри, – нежно говорит Схайли, – не бойся. Тахриз сказал тебе правду: твоему существованию как Хранительницы пришел конец. Отныне ты станешь признанной всеми чародейкой. Карфальская ведьма исчезнет, и ее место займет Роглакская волшебница. Так надо, Ри. Тахриз объяснит тебе все. А теперь…
– Вина!!! – громогласно подытоживает Цархон, и на этот раз Астерель первым поднимает свой кубок.
Встает во весь рост Варгул, и слова Молчаливого раздирают плоть заиндевевшего воздуха когтями снежного кота:
Я жизнь отдам тому, кто станет мной,
Не взяв взамен ни серебра, ни злата.
Я встану нерушимою стеной,
Когда падет последняя преграда.
За новый мир,
За новый мир -
Не мой!
– Выпей это, Ри, – Схайли протягивает девушке кубок, а пальцы дрожат… мелко плещется вино… а в глазах жрицы Воды – боль, непонятно откуда взявшаяся боль, и спросить хочется, и страшно… Дрожат руки у Схайли, дрожат руки у Риаленн, и выедает глаза мужчин глухая тоска.
– Что будет потом? – почти прошептала Хранительница, принимая каменную чашу, которая на ощупь оказалась ледяной. – Почему… Почему так страшно?.. Я умру… умру потом, да?
– Нет, – ответил, глядя куда-то в сторону, Варгул. – Но не торопись с выводами. Тебе будет тяжело. Очень тяжело. Возможно, ты пожалеешь о том, что Харст нашел тебя на снегу немного раньше, чем следовало. Нет, Ри, ты не умрешь. В этой чаше – жизнь, а не смерть. Да… целая жизнь, проклятая небом и землей. Нет, ты не умрешь. Умрем мы. Ну же, братья… и сестры! Последний глоток!
– Стойте! – закричала Риаленн, но губы жрецов уже согласно коснулись каменных чаш. Цархон оторвался от кубка и в перерыве между двумя глотками прорычал совершенно не своим голосом:
– Пей! Пей, или все будет напрасно!!
Хранительница дала бы голову на отсечение, что в тот момент она глотала вовсе не вино.
Пузырьки легкого газа обожгли гортань Риаленн, вызывая на бой остатки сознания, и в тот же миг – внутрь, до дна, до пульсирующего средоточия жизни – рванулся огненный вихрь, плавя мысли в один громадный бесформенный комок, а потом комок этот раззвенелся по полу мириадами льдинок, погребая под собой ошалелую серую крысу, и все встало на свои места, и пришло Знание. Какое-то мгновение она ощущала себя богом. Она могла сокрушить тысячи и создать миллионы, ей были подвластны все земные, морские и небесные твари, и обитатели Живого Огня, и призраки, и духи, и еще сотни и сотни когорт и колонн… но мгновение оборвалось, прежде чем иссякла жидкость в кубке. Она запрокинула голову, не в силах понять, почему блаженство вдруг кончилось, но лишь несколько капелек упали с края тяжелой чаши: вина больше не было. Поплыл куда-то стол с бутылками и олениной, поплыли, искривляясь, фигуры жрецов… Хранительница вцепилась в дощатую столешницу, царапая ногтями сухое дерево. Так не должно было случиться!
А как – должно?!
– Вот мы и мертвы, – говорит живой, как ни в чем не бывало, Варгул. – Каково это – быть мертвым, Астри?
Астерель пожимает плечами.
– Мне будет легче, чем вам, – говорит он. – Мне и Схайли. Мы ведь еще молоды.
– Вина, – хрипит Цархон. – Вина, черт побери! Я взаправду хочу…
Варгул поморщился, поднял старика за шкирку и вынес во двор. Снаружи послышались возмущенные вопли, и через минуту жрец Земли вошел в дверь на своих ногах, весь в снегу и с еще более красным, чем ранее, лицом.
– Вина, – бросил он с порога. – Этот зараза Варгул вывалял меня в снегу, как котенка! Вина бывшему жрецу Стихии! И Варгулу тоже налейте. А потом снова пойдем купаться.
– Ночь на дворе, – попытался вразумить его вошедший следом жрец Воздуха. – Вот разбуянился-то! Успокойся, никто никого бросать не собирается. Как жили раньше, так и будем жить.
– Я ж теперь, – всхлипнул Цархон, – даже бутылку вина не наколдую. Правда, сотен пять я про запас сотворил…
– Сколько? – медленно проговорил Варгул, уставившись на раскисающего жреца.
– Пять или шесть сотен, – сквозь всхлипывания произнес Цархон. – Эйленвилль, тридцать пятого года. В погребе стоит, за домом. Мало, конечно…
Сначала хихикнул Астерель, к нему присоединилась Схайли, расхохотался Варгул – смешно, совсем по-человечески хлопая рукой по колену; прыснул, наконец, и сам Цархон, и только Риаленн во все глаза глядела на жрецов и ровным счетом ничего не понимала, кроме того, что утром у нее будет изрядная головная боль.
– Вы не умерли? – задала она вопрос, на который, очевидно, сама не могла найти ответ.
– А вы как считаете, юная леди? – игриво вопросил совершенно оправившийся от приступа меланхолии Цархон. Жрец Земли, похоже, менял настроения со скоростью прихотливого весеннего ветра. – Человек либо жив, либо мертв, третьего не дано. Шарлатаны, разумеется, будут пытаться втемяшить вам в голову свой бред относительно пограничных состояний. Не слушайте их, девушка! Обещаете – не слушать?
Риаленн была готова пообещать все на свете, только бы поскорее понять, в чем дело. Варгул усмехнулся, уловив растерянность в синих глазах Хранительницы: теперь она будет слушать до конца, даже если наступит последний день этого мира. Что ж, начнем…
– Слушай сказку, Хранительница, – негромко начал жрец Воздуха, и стихли смех и разговоры; только слышно было, как в наступившей тишине Цархон невозмутимо обгладывает оленью ногу. – Жили-были на свете четыре бога: Хойгри, бог Огня, Сронгир, бог Воздуха, Нхайя, богиня Воды, и Туграйн, бог Камня и Земли. Неважно, сколько их было раньше и какими путями пришли к власти четыре исполина: разве человек может похвастаться подлинно гуманными методами в борьбе за выживание? Не могут и боги… Так вот: четыре бога в разных землях избирали себе… жрецов.
– Рабов, – поправил его Астерель, глотая терпкий напиток из отнятого у Цархона кубка. – Рабов, а не жрецов.
– Ты не прав, Астри, – поджал губы Варгул. – Мы все согласились, соблазнившись даром, который каждый из нас использовал по своему усмотрению. Мы согласились быть тенями богов, следить за миропорядком… проклятье, мы согласились быть пешками в больших играх, но отнюдь не рабами! Просто с нами богам было легче – как и нам с ними. Не морщись, Астри, это тебе совершенно не идет. В общем, цокали мы копытами по лунным дорогам… пока не слегли, все четверо, разом. Случилось непредвиденное. В Карфальский лес вошла чужая сила, и имя ей было – смерть. Ты вполне успешно справлялась с обязанностями Хранительницы, пока не увидела…
– Молчите! – крикнула Риаленн. – Откуда, откуда вы все знаете!
– Тахриз сказал, – спокойно ответил Варгул. – Он забегал к нам изредка. Теперь уж не будет забегать…
– Что с ним? – прошептала Хранительница. – Вы и его…
– Сразу видно женщину, – подал голос Цархон, оторвавшись на мгновение от оленьей ноги. – Чуть что, сразу: вы его… Ничего мы с твоим волком не сделали, просто… не нужны мы ему больше. Не того полета мы теперь пташки.
Схайли упрямо качнула головой.
– Я не верю, – сказала она. – Он все равно будет приходить иногда. Что с того, что мы более не судьбоносные Хранители Стихий? Тьфу! Разве ты, Цархи, не накормишь его, когда он поскребется под дверью в декабрьский мороз? Он всегда будет помнить нас…
– Сантименты! – фыркнул жрец, вновь припадая к хрустящей мясной корочке.
– Он всегда такой, – кивнул Варгул. – Так вот, после того, как Карфальский лес заразила смерть, боги велели нам Уйти – примерно так же, как уходят ВАШИ Хранители. Разница состоит лишь в том, что нам не светит превращение в симпатичную зверюгу: мы просто навсегда теряем дар, посланный нам свыше. Отныне мы не жрецы, Риаленн. Мы самые обычные люди, без тени колдовства в жилах и с печатью смертности на лицах.
– А я наколдовал только пятьсот бутылок! – трагически проговорил Цархон, на мгновение осчастливив оленью ногу отсутствием своих клыков.
– Помолчи и дай мне закончить. Обычно дар возвращается к тому, кто его дал, то есть к божеству. Но в этот раз все было иначе, – жрец медленно поднял голову, словно пытаясь в синеве взгляда Хранительницы увидеть ответ на какую-то страшную загадку. – Да, в этот раз все пошло через перекосяк на хитровыверт, и мне бы очень хотелось знать: почему? Почему боги выбрали именно тебя? Почему было решено отдать тебе все, что у нас было, почему боги сами не наделили тебя Даром, почему они решили, что обойдутся без нас и – самое главное – почему ты до сих пор жива?
– Я?
– Любой нормальный человек, скорее всего, умер бы, глотнув той смеси, которую ты выпила, даже не почувствовав. Знаешь, что было в том кубке?
– Яд? – печально предположила Риаленн. В голове начинало шуметь: эх, Тахриз, Тахриз…
– Да, – Варгул отвел глаза в сторону. – Яд. Яд совершенно особого рода. Ты выпила Дар, объединенную силу четырех Стихий. Ты ощущаешь ее в себе, девочка Ри? Чувствуешь? Мы отдали тебе все, что отделяло нас от обычных людей, а три дня назад нам отдали Дар жрецы со Скохкорра – последние, у кого он оставался. На нас взвалили непосильную ношу. Она была тяжела для каждого из нас, потому что мы все-таки люди, а не боги, а для тебя она станет вчетверо тяжелее. На планете более не осталось Дара. Остались маги, колдуны, волшебники, но не жрецы Стихий. Последние полгода мы только и делали, что с поклоном принимали частицы раздробленного Дара… радуйся, девочка Ри: отныне ты несешь в себе учетверенную мощь богов. Ты – Единая. Избранная Стихиями. Ты находишься под покровительством богов. И все же – будь осторожна. Воля Всевышних иногда бьет по спинам друзей больнее, чем по врагам. Берегись Высшего гнева, но стократ опасайся Высшей дружбы. Это – все, что я хотел сказать. Прости нас, если сможешь. Мы выполнили свой долг.
– А я выполню свой, – пробежалось холодком по спине, прокололо шею. Чужая воля вошла в сознание, поздоровалась и вежливо отступила. Только одно существо умело так приветствовать хозяев, и, оборачиваясь, Риаленн уже знала, кого увидит.
На пороге стоял серый зверь с разорванным левым ухом. Полхвоста у него отсутствовало, а шерсть на боках висела неопрятными клочьями, и весь он был похож на бабку-ежку в волчьей шкуре. Несмотря на значительные потери былой лохматости, держался зверь с прежним достоинством и даже ухом не повел, когда Цархон с хрустом отломил половину оленьей ноги для нового гостя.
Варгул фыркнул, глядя на жреца, и приветливо сказал:
– Заходи, Тахриз, мы всегда тебе рады.
– Я не буду говорить долго, Ри, – волк словно и не видел никого вокруг, кроме своей Хранительницы, и совершенно не обратил внимания ни на отложенное для него мясо, ни на разочарованного таким наплевательским поведением Цархона. Слова переплетались с мыслями, и Риаленн начало казаться, будто волк и вправду говорит, а не думает. – Наверное, ты уже и сама поняла… Темные времена – без всяких шуток – настают для людей. И не только для людей. Ты не увидишь меня до весны… возможно, не увидишь вовсе. Об одном прошу: не недооценивай врага. Ты обязательно встретишься с ним, потому что враг любит играть… видишь, как поиграл со мной? И это – учитывая то, что я Хранитель; пусть Ушедший, но все же Хранитель… Береги Дар, люби, дружи, враждуй – но помни о противнике. Враг силен… даже боги его боятся. Дела плохи, но надежда… она всегда есть, даже на грани смерти. Даже после нее. Я сам найду для тебя убийцу, если он не найдет меня первым, и в последний час буду биться рядом с тобой. Потом наступит очередь Стража, и это станет концом всего. Надеюсь, справедливая месть излечит его от безумия. Ты согласна, Хранительница?
Риаленн опустила голову.
Справедливая месть?
Сучьями – насквозь, как того охотника?
Но он убийца… Именно из-за него…
И все же…
– Ри, сейчас только ты с твоим Даром можешь что-то противопоставить начавшейся эпидемии! Помоги нам! Деревья умирают! Страж охотится по ночам! Хранительница!!!
– Я не Хранительница, – прошептала Риаленн. – Я просто пьяная ведьма. Я боюсь. Я не умею сражаться со смертью…
– Когда-то у тебя очень неплохо получалось, – возразил Варгул. – И вовсе не мы решали, кому выпадет судьба стать защитником Карфальского леса. Я думал, ты поняла…
– Я не хочу убивать людей, – сквозь зубы произнесла Риаленн. – И Страж вот уже полгода как перестал охотиться. Одна жертва…
– Одна жертва?! – изумленно вопросил Тахриз. – А сколько тебе надо, чтобы ты встала на защиту своих лесов, Карфальская ведьма?!! Десятки? Тысячи?! Не притворяйся, что не видишь, насколько болен Страж… насколько болен весь Карфальский лес! "Одна жертва"!!! Еще пара очагов болезни – и Страж начнет выходить по ночам из-под защиты деревьев, и как ты тогда будешь его останавливать? Снова попытаешься Уйти? А не боишься, что совесть замучает, когда будешь скакать веселой белочкой, а внизу твои осинки-березки будут живых людей насухо высасывать?! Этого ты – не боишься?!!
Повисло воистину гробовое молчание.
– Своими руками убивать братьев по крови, – негромко произнес Варгул. – Из-за слабости, из-за трусости, из-за того, что Страж на время успокоился… Сила никуда не делась, девочка Ри. Меч по-прежнему занесен над Карфальским лесом. Когда он опустится – не жить никому. Поэтому сядь и слушай, что тебе говорит Тахриз. Сегодня он встретился с врагом один на один, и у него в этом доме больше прав, чем у нас… и даже у тебя, Единая. Так или иначе, ты должна послужить своему Стражу – пусть даже в последний раз. Твоя роль не так уж и велика. Все за тебя сделает сам Лес.
– Нет, – тихо сказала Риаленн. Перед глазами вспыхнул фиолетовым ожогом, незарубцевавшейся раной – убитый Стражем охотник. – Нет. Не так! Никогда! Лучше смерть… Оставьте меня в покое… Я не могу… не могу…
– Рана глубока, – Варгул отвернулся к окну, на котором плакал январь. – Пусть будет так…
– Пусть будет так, – спокойно произнес Тахриз, но плачущую Хранительницу вдруг кольнуло куда-то в левый бок, туда, где пару недель назад зиял разрез, оставленный костяным клинком. Много позже научится она распознавать извилистый ход Судьбы, а сейчас – ничего, кроме странного беспокойства, не ощущала Риаленн, слушая вполуха необычно твердый голос серого зверя – как гвоздь забивает… – Пусть будет так. Мне и самому, если честно, стыдно перед Лесом, но, видно, у нас разные понятия о чести. Я не буду более просить тебя о том, что идет вразрез с твоими желаниями. Оставайся у Харста и Ланс. Они очень хорошие люди. Они любят тебя, как родную дочь. Будь хорошим человеком, Ри, а меня забудь. Прощай… Хранительница!
– Стой, балбес! – крикнул в распахнутую дверь Цархон, но что толку звать обратно серую косматую молнию? Небось летит сейчас – лапы снега не касаются, летит, подставив морду ночному ветру, – забыть, забыть, как звали его хозяйку, как звали когда-то его самого, чтобы – не жалко…
Или – иди обратно и будь такой же, как они…
– Риаленн, – печально проговорил Варгул, – ты… нет, у меня нет слов.
– Я могу вернуть Дар? – еле слышно произнесла бывшая Хранительница. – Я не хотела… пусть – человеком… можно?
На Варгула было страшно смотреть.
– Нет, Риаленн, – выдавил он, наконец. – Дар останется с тобой навсегда. Видно, судьба такая, что ж поделаешь. А грамоту об Очищении мы тебе выдадим. Звери мы, что ли, в самом деле…
И после этих слов ей снова захотелось завыть. Дико, по-волчьи, задирая голову к бледному лицу той, что никогда не ответит, ища защиты и утешения у той, что никогда не защитит и не утешит. Нет, зачем, ведь есть мягкая постель в доме охотника и вкусная, человеческая еда…
Звери мы, что ли, в самом деле!
– Ей-богу, – подвел итог Астерель, снова отбирая у Цархона кубок, – два дурака – пара. У одного принципы, у другого гордость. А еще Хранители называются!
Риаленн вздрагивает во сне. Январь серебрится за окнами избушки, мягко окутывая синим сиянием высокую фигуру у кровати, на которой дремлет – прерывается дыхание, вдох – выдох – вдох… – будущая Роглакская волшебница, которую будут чтить наравне с легендарными полубогами.
Все это – в будущем.
А сейчас – сейчас Хранительница должна беречь себя и ни в коем случае не подвергать свою жизнь опасности. Более того, она должна забыть обо всем, что видела; забыть о том, что знала о чудовищных поступках ее родного Леса.
Потому и стоит неподвижно бывшая жрица Воды – стоит и, улыбаясь, рассматривает на свет обгоревший стебелек редкостной травы – некропсиля, свойства которого, как и многих растений, лежат за гранью несовершенного человеческого сознания.
И не так уж важно, есть ли у тебя пресловутый Дар. Важно лишь то, насколько ты хочешь чего-то добиться.
– Спи, Риаленн, – шепчет Схайли. – Спи… человек.
Март.
И точка.
Весна.
Бурка подполз к сидящей на сухих уже ступеньках высокого крыльца девушке – хвост отчаянно лупит по грязи: поиграй со мной, девица-красавица! Вррр… весна! Аррарр! отдай деревяшку, хозяйка, или закинь подальше – весь день гоняться буду! Чтоб шерсть клочьями в драках, чтоб – гордо! – хвост кольцом – и по улице, как хозяин! Да, только так – на то и март!
Ах да: кошки!
Ух, и задать бы жару жирному, рыжему ходячему усатому безобразию, что примостилось на солнышке, да нельзя: не разрешает хозяйка. Да и тьфу на него, мы из тех, из гордых, которые с цепочкой ходят, навроде глейновского Ставроя, нам эти коты – что грязь под лапами. Не этого, так другого приголубим, чтоб место свое знал!
– Бурка, проказник, где репьев нацеплял?
Пес валится на спину, подставляя репьистое брюхо ласковому – наконец-то! – солнцу, шутливо отбивается лапами. Эх, жизнь собачья! Кто тебя плохой назвал? Мясо – каждый день; бывает, и сырое перепадет, спасибо хозяевам. Скорей бы Старший вернулся: что-то будет сегодня на ужин?
– Весь в репьях!
Смеется девушка, полощет ветер синее, под цвет глаз, шелковое платье, разметывает ржаные волосы, от которых, кажется, так и пахнет – теплым, свежим хлебом. Глаза… ничего не помнят глаза. Хотя, почему: помнят снег, который белый и искрится, как сережки названой матери ее, Лансеи; помнят запах хлеба и наваристой похлебки из лосятины: Харст умудрялся где-то находить силы, чтобы в самый трескучий мороз петлять по лесу за ветвисторогим красавцем, и тут уж не до ядов: один выстрел – один лось. И подранков лучше не оставлять, себе же боком выйдет. Хитра, ох и хитра же охотничья наука, и ошибка здесь жизни может стоить, и хорошо, если тебе одному, а ну как семья без кормильца останется?
Харст не хотел думать, что будет, когда его срок и впрямь подойдет к концу. Есть арбалет – хорошо, есть верный глаз и твердая рука – и того лучше. Одна лишь Лансея видела, как он с замиранием сердца следил за движениями рук Риаленн, когда она натирала смолистой ветошью старое оружие: не парень! не мальчик! тот бы уже и тетиву натянул, и уж, конечно, пару раз тайком выбежал в поле – меткость свою на коршунах проверить. А Ри, она девушка: какие там арбалеты! Что ж, видно, судьба такая. Еще хорошо, что жрецы ее от колдовства отучили. Грамоту выдали, все честь по чести, староста Глейн теперь масленый ходит, заказами сыплет: не то перед властью провинился, не то куш где-то урвал – в месяц не проесть. Вот и мотыляется Харст по Карфальскому лесу, стрелы изводит да ловушки в корнях скрадывает. Что ж, время не изменило глейновских привычек: платит, как всегда, в срок, а значит – жизнь идет своим чередом, и весна по-прежнему хороша своими серебряными ручьями и солнцами пушистых первоцветов. Под такую погодку и тетива крепче, и стрела тоньше и прочней, и пахнет в лесу так, что и не описать – вот это жизнь! Не за зверем уже ходишь, а сам бегаешь по тропам, ловишь солнце в сеть зрачков – не уйдешь, не спрячешься!
Да, вот это жизнь!
Калитка приоткрылась со скрипом; Риаленн вздрогнула: петли были заботливо смазаны жиром, значит, кто-то должен был всем своим весом налечь на резную створку. Бурка заскулил, сполз с крыльца и задом убрался в смородинник. Она вскочила, но тут же ее ноги подкосились.
– Отец! – закричала она. – Харст! Ха-арст!!!
Ланс состарилась за эти два часа на десять лет.
Он выжил. Выжил только благодаря стараниям жены и дочери. Хотя, пожалуй, будь он в сознании, поправил бы: Жены. И – Дочери. Потому что… потому. Риаленн не отворачивалась, только бледнела, когда охотник стонал сквозь забытье на столе, пока они с Лансеей обмывали его страшные раны. Она стискивала зубы, но пара предательских слезинок все-таки выпала на зачищенный до блеска стол. Наконец, они закончили бинтовать буквально истрепанное тело Харста, и кровь как будто остановилась, и тогда Ланс непривычно тяжело опустилась на стул.
– Ри, беги к Глейну, пусть пошлет в город за докторами…
Староста понял не с первого раза, но действовать начал быстро и толково. Заметались по дому служанки, захлопали двери, обиженно заржал вороной жеребец, разлетелась грязь со снегом под тонкими бабками, и черный вихрь вырвался из Роглака, направляясь по дороге в Утрант, город торговцев, воров и самых умелых врачевателей, где, как надеялась Лансея, должны были сыскаться те, кому Харст некогда сделал добро.
Глейн сам пришел в дом охотника вместе с Риаленн. Долго стоял, вглядываясь в лицо Харста. На чай не остался. Уходя, сказал:
– Пусть он выживет. Пожалуйста, Ланс. Спасите его.
Утрант находился в полутора днях конной езды от Роглака; доктора следовало ждать не раньше, чем через трое суток. Лансея осталась на ночь с мужем, в гостиной, Риаленн же с ног валилась от усталости и переживаний, а потому ушла к себе в комнату даже раньше, чем обычно. Но, ложась спать, она, сама не зная зачем, зажгла большую свечу на столе.
Сон навалился удушьем. Она бежала, бежала, спасалась, спасала других, но поток мокрого холодного ветра стянул ее в горящую желтыми огнями бездну, и пастуший кнут обрушился на беззащитное тело, и горящий хворост вдруг забился в лихорадке, обвивая чужие ноги, и крик демонического тембра разорвал туман спасительного покоя, обнажив иссохшие руки-ветви, обнявшие человеческое тело… кровь на сучьях, кровь на руках…
Она не сразу осознала, что кричит во сне.
Тени от синеватого, крошечного огонька угасающей свечи дрожали на беленых стенах, языками мифических змей вытягивались к пологу кровати Риаленн, жадно лизали стекающую кровь… Кровь?!! Харст!!!
Она бросилась к двери, распахнула ее. Тишина оглушила девушку: Лансея спала, положив голову на плечо охотника, но тяжкое, гнетущее ощущение тревоги пронизывало каждый нерв Риаленн. Дрожащими руками она нащупала огниво, зажгла свечу – и только тут поняла, что ночью в гостиной побывала смерть.
Харст не дышал.
Свеча падающей звездой выскользнула из холодных пальцев Риаленн, покатилась, мигнула и погасла. Как жизнь, подумала она, да, совсем как жизнь. Мигнул – и погас. Конец. Ночь. Дня не будет. Прощай, отец. В этой истории нет счастливого конца.
В какой истории? О чем она?!
И вообще, зачем она стоит здесь, словно свидетель ночной трагедии, свидетель преступления… какого еще преступления? Ночь, отступи! Я не хочу, не хочу! Лансея! Проснись же, помоги мне! мама, что же ты…
Лансея не просыпалась. Не хотела. Там, во сне, она сливалась в поцелуе с юным, но необыкновенно удачливым охотником, и первоцветы кружили голову, и небо было – самое синее из всех небес, и листья – самые зеленые, и даже дорожная грязь казалась вестницей теплых дней. Там, во сне, журчали ручьи, пели птицы, и рыжей Ланс, роглакской красавице, снова было восемнадцать лет.
Риаленн прижала к себе голову остывающего Харста и невидящим взглядом проколола желтый лик полной луны в решетчатом окне. Потекли минуты, и каждая была вдвое длиннее предыдущей. Постепенно слезы унялись, и девушка замерла, вглядываясь в бледность ночного светила и прося помощи у тех, в которых никогда не верила.
Сказка со счастливым концом.
Это – твое милосердие, Луна?
Риаленн обнажила зубы в улыбке, выжигая взглядом квадраты окна. Когда-то она умела так улыбаться… так, что волки наутек бросались…
Волки?
Прочь, рассудок. Ты только мешаешь. Пшел вон!
Волки, серые лохматые звери с добрыми глазами; лист, имя которому – целая жизнь; лес, опушки, птицы, деревья… Жизнь. Хранитель Жизни.
Хра-ни-тель.
Безумный хохот Риаленн затопил дом охотника, и дрогнул далекий величественный лес, потерявший своего Хранителя, и март ночным ветром ворвался через открытую форточку в распростертые над мертвым охотником руки колдуньи, и лунный диск забился в истерике, вычерчивая на дощатом полу тень высокого узорчатого воротника.
Она все еще смеялась, зажигая без огнива упавшую на пол свечу.
Туман заклубился на дорогах Роглака причудливыми фигурами, в которых проступали черты неземных зверей. Он докатился и до дома охотника, в котором не было ни огонька: все спали. Даже Бурка, который выл до самой полуночи, выл с хрипотцой и скулил, и глядел в запертую наглухо дверь – даже он затих, словно смертельно устал от напрасных ожиданий. И – редкий случай! – не проснулся, когда из тумана донесся скрип и похрустывание. Кто-то шел по тонкому весеннему льду, ломая прозрачную пленку крепким сапогом двойной кожи.
Не делают таких в Роглаке. Их вообще нигде не делают на приглядный торг: двойная кожа – обычное предпочтение завсегдатаев ночных дорог, воров и разбойников. Что хищного вида стилет, что широкий кинжал одинаково хорошо входят в складки материала, чтобы в подходящий момент нырнуть в лунный свет и остановиться у теплого горла незадачливого прохожего.
Остынь-ка, мол.
– Семпервивум, семпервивум, семпервивум… – донеслось из белой пелены. Незнакомец, очевидно, пытался петь, но туман искажал и глушил голоса: получалось однообразное завывание, что, впрочем, вполне подходило для полуночной мистерии. Человек кашлянул, надеясь, видимо, исправить этим немелодичность латинской несуразицы, потом попробовал еще несколько тактов, звучно вздохнул и замолчал. Из всех звуков остался только скрип снега под ногами да еле слышное пение ветра в вершинах берез.
В разрыв облаков вплыла величавая луна, высветив в молочных сетях испарений темную фигуру. Скрип прекратился: ночной певец остановился у дома Харста.
Вспышка синего света на миг озарила лицо незнакомца, и в лунном сумраке затлела огненная точка сигары: гость не спешил входить. При свете уголька, который то разгорался, то почти умирал, стало видно, что человек этот еще молод, и его тяжелый плащ с капюшоном – всего лишь дань отчасти удобству, а отчасти – желанию выглядеть старше и представительнее. Черные усики едва пробивались на лице, и если бы не глаза, оно производило бы впечатление почти смехотворное. Не те были глаза, какие должны быть у человека в двадцать пять лет.
Совсем не те.
– Ну, что же такое? – ни с того ни с сего пробормотал человек, стряхивая пепел с сигары. – Что ж ты на этот раз натворил?
Ночь не ответила, только по-прежнему тлел уголек, вглядываясь кровавым глазом в желтый лик луны. Тихо было в деревне – слишком даже тихо. Не те дома, не тот снег, не тот туман – все не то. Словно Роглак вдруг окунули в густой пшеничный кисель, и тот застыл поверх него масляно-тягучей паутиной.
Незнакомец тихо зарычал, скомкал в руке сигару и бросил ее в снег. Пригнулся, вытягивая из левого сапога прямой, как стрела, клинок. Толкнул калитку и вздрогнул, коснувшись почти незаметных в лунном свете темных пятен на старом дереве.
– Плохо, – прошептал он. – Это, значит, кровь… Семпервивум, семпервивум, семпервивум… Бурка! Бурка-а! Что ж такое… ну ладно, проверим.
Плащ взлетел над калиткой крылом черного бражника; гибкое тело гостя почти неслышно приземлилось с другой стороны. Ни звука не донеслось от конуры, которую Харст две недели назад сам смастерил для верного пса: Бурка спал крепким сном. Хоть из пушки пали – не очнется. Не время. Не место. Не…
Незнакомец сжал руку в кулак; захрустели суставы. Вот оно что! И как он сразу не догадался!
Уже не таясь, он прошел по хрупкому льду к конуре, засунул туда руку по локоть и вытащил за шкирку спящую собаку. Порылся в кармане, вытащил коробок спичек, зажег одну и при свете дрожащего в ознобе огонька приподнял пушистое серое веко. Бурка только слабо взвизгнул, но продолжал спать.
– Семпервивум… ишь ты, как оно закручено!
С этими словами человек аккуратно задвинул пса обратно в конуру и поднялся по скрипучим ступенькам крыльца к двери охотничьей обители. Однако вместо того, чтобы стучать, ночной гость вынул из потайного кармана тоненькую отмычку. Замок отозвался презрительным скрипом, в тон крыльцу, но незнакомец и не думал сдаваться и вскоре был вознагражден: язычок замка тихо щелкнул, и дверь открылась.
Шаг? Что ж, шаг… Темнота режет глаза. Лишь в гостиной – пятна лунного света на вычищенном полу.
Шаг…
Глазам взломщика представилась странная картина: в гостиной на длинном столе покоилось забинтованное до неузнаваемости тело охотника, а на стульях спали две женщины, склоняя головы на дощатую столешницу. Вокруг были разбросаны в беспорядке различные предметы обихода, которым неверный лунный свет придавал удивительные очертания. В комнате стоял густой запах хвои и прелых листьев.
Гость хмыкнул, почесал в затылке и не спеша начал обыскивать шкафы в поисках какого-нибудь источника света. Вытянул из коробки длинную восковую свечу, достал спички, зажег фитиль и осветил лицо Харста.
– Неужто я опоздал? – пробормотал он. – Зараза…
Капюшон сполз с головы незнакомца, обнажив нестриженые длинные светлые волосы. Гость коснулся тонкими пальцами шеи охотника и едва не отпрянул: вместо ожидаемого мертвого холода кожа Харста, казалось, пылала в огне. Гость проскрипел сквозь зубы что-то не слишком приличное и извлек из-под плаща небольшую кожаную сумку на застежках. Казалось, прошла целая вечность, пока непослушные руки справились с замком, набрали из закупоренной колбы прозрачную жидкость в стеклянный шприц и обработали шею больного очищенным самогоном. Охотник дернулся, когда игла прошла сквозь кошу и мышцы, но незнакомец, который, похоже, одинаково хорошо владел навыками врача и грабителя, лишь чуть медленней начал вводить лекарство. Закончив с этим, он прикурил еще одну сигару от свечи и всмотрелся в лицо молодой девушки, что спала слева от Харста.
– Вот оно, значит, как, – вздохнул он сквозь кольца синеватого дыма. – Ну, спасибо. Кто ж ты такая?
Девушка не ответила, да гость и не ожидал ответа. Склонившись над охотником, он ощупал его лоб, шею, руки и удовлетворенно промурлыкал свое "семпервивум": жар начал утихать.
– Ну, брат, будь гостеприимным хозяином, – весело сказал человек, вешая плащ на спинку стула. – Тебе чертовски повезло… невероятно, судя по всему, повезло, так что с тебя – хлеб и соль, а также мясо, вино и прочее. Пойду проверю твой погреб; надеюсь, ты не обидишься. Эх, Харст, Харст! как же тебя угораздило…
Последние слова он произносил, уже спускаясь по короткой лестнице в погреб охотника.
Спустя несколько минут бледнеющая луна озарила еще более странную, чем ранее, картину: у окна за небольшим столиком расположился ночной гость с неизменной сигарой, зеленой пыльной бутылкой и большой тарелкой снеди, в основном – мясной. Мигающая свеча безуспешно соперничала с синей завесой сигарного тумана; тихо дышало – частью за столом, а частью на столе – семейство Харста, и среди всего этого раздавалось негромкое мурлыканье:
– Семпервивум, семпервивум, семпервивум…
Солнце довольным золотым котом нежилось на ярком дереве харстовой гостиной, и озорное синичье племя возмущенно стучалось в откинутые ставни в поисках обычного полуденного угощения – крошек хлеба и мяса – когда чуть заметно дрогнули губы Лансеи. Сон слетел на них слабой улыбкой и растворился в блеске играющих с капелью желтых лучей.
Она потянулась навстречу теплу, стирая с глаз последние тенета забытья, и только тут увидела у окна завернутую в плащ человеческую фигуру.
Лансея была всего лишь женщиной, а следовательно – существом слабым и почти беззащитным. Поэтому, несмотря на присутствие гостя (возле которого почивала пустая бутылка и кучка костей на подносе, щедро посыпанная сигарным пеплом), она в первую очередь прислушалась к дыханию мужа, ощупала его лоб – прохладный, хвала богам – погладила по голове спящую Риаленн и только после этого сняла со стены тяжелую узорную сковороду гномьей работы.
Очень гномьей работы, ибо грубость выплавки и, особенно, резьбы вполне заменял более чем изрядный вес – если на фунты мерять, так не меньше семи будет.
– Эй, – Лансея встряхнула незнакомца за плечо. – Вы кто? Чего…
Из складок плаща появилась заспанная физиономия гостя с легкими следами греха винопития.
– Привет, Ланси, – как ни в чем не бывало произнес он. – А сковородка зачем? Ай-яй-яй, сковородкой – меня? Ай-яй-яй…
– Феликс! – изумилась Лансея. – А как…
– Очень просто, – объяснил незнакомец, которого, как оказалось, звали Феликсом. – Я ночью явился, вы все спите, вымотались, верно. Ну, я и того… залез. Навыки еще не потерял, – похвалился он, чуть смутившись, а потом густо покраснел.
Даже слишком густо.
– Странно… почему мы не проснулись? – хозяйка выглянула в окно на собачью конуру, из которой торчал самый унылый на свете нос. – Он лаял? Ой, он же некормленый…
– Лаял! – с жаром подтвердил Феликс. – Еще как лаял! Это вы сами засони, а он настоящий сторожевой пес! Чуть пятки мне не оторвал!
Лансея по-девчоночьи прыснула в кулак:
– Ну-ну!
– Сковородку-то повешай обратно, – посоветовал гость, переводя разговор на дела насущные. – Да как Бурку покормишь, помоги мне отвар один приготовить. Я Харсту ночью жар снял, а теперь подкрепить надо его силушку. Ишь, замотали как! Кокон паучий, а не человек. Да, кстати: кто это у вас тут гостит?
– Это не гостит, – улыбнулась хозяйка. – Это долгая история, Феликс. Пусть спит, не трогай. Дочь она приемная у нас. Риаленн зовут. Потом расскажу, а сейчас – спасибо тебе на добром деле, да только раз уж пришел, помоги с печкой, а я на скорую руку обед приготовлю. Идет?
– А как же не идет! – деловито хмыкнул Феликс. – Ладно, иди уже, корми псину свою разнесчастную, а то скулит на весь Роглак.
Дверь закрылась, и тут же до ушей нашего героя донеслись звуки потрясающей собачьей свалки, хоть в ней и участвовал всего один пес: Бурка по-своему выражал восторг по поводу долгожданного появления любимой хозяйки.
– Ишь ты, как оно закручено, – усмехнулся гость.
Феликс был одним из многочисленных сыновей известного утрантского вора Одмунта. Последний был славен тем, что в расцвете лет проявил необычную для грабителя мудрость, а именно – распустил (разумеется, щедро одарив напоследок) свою шайку, выкупил у пролена Зирда новехонький бревенчатый дом, отдал в городскую казну треть оставшихся денег – словом, после всего этого утрантские газеты прямо-таки на руках носили и маслом мазали сию добродетельную личность. Венцом действий Одмунта стала женитьба на дочери того самого Зирда, что вывело бывшего вора на извилистые тропки градоуправления: купеческая деятельность тестя открывала очень много дверей.
Однако не прошло и десяти лет, как Утрант осознал, что поменял, так сказать, шило на мыло. На улицы вышла новая банда Одмунта, самому старшему из которых только-только исполнилось восемь, а младший еще не совсем уверенно держался на ногах. Потомки превзошли отца: сам Одмунт начал воровать восемнадцати лет от роду.
Когда банда выросла до двенадцати человек, причем более дружной и слаженной работы, как говаривал Одмунт, ему еще видеть не приходилось, отец решил взять сыновей под крыло, пока их не взяли под арест, а потому созвал сорванцов одним осенним вечером на семейный совет.
Редкой силы непогода взяла Утрант в двойные клещи: выл ветер, обрывая с падубов редкую листву; хлестал в окна ливень; ветви, точно живые, царапали стены дома, стучались: впустите! Возле горящего камина сидел старый Одмунт, по левую руку – его ненаглядная Хтония, а перед ними расположились – кто на полу, кто на скамейках – малолетние бандиты всех возрастов. Пожалуй, одна-единственная черта роднила их: волосы по-отцовски были заплетены в косу. Потому что если кто и подобрался к тебе сзади так, что за волосы может схватить, значит, не вор ты, а так – ветреница в проруби, гвоздь в хлебе, в общем – полная несуразица. Зато в правильно уложенной косе легко пряталась пара отмычек.
– Дети мои, – тихо проговорил Одмунт, – я виноват перед вами. Вы получили от меня не дар, но проклятие. Вы уже чувствуете на плечах его тяжесть. Дальше будет только хуже. Но я прошу вас в этот вечер, прошу как отец: победите меня в себе. Возьмите верх над желанием красть.
Ветер взвыл за окном, бросил в стекла горсть мокрого опада. Одмунт тяжело поднялся с кресла, подошел к окну, всмотрелся в темноту и улыбнулся. В последнее время он стал улыбаться гораздо чаще, чем в былые времена, когда Одмунт Беспощадный властвовал в городе и не было замка, на который у него не нашлось бы ключа.
– Я предлагаю вам больше, чем прозябание, – продолжил он, обернувшись. – Пусть каждый из вас выберет себе дело, которое будет ему по душе. Я устрою вас подмастерьями, и со временем опыт перейдет в счастье. Так бывает всегда. Не опускайте руки во время неудач, не останавливайтесь перед препятствиями, просто верьте в себя и, главное, работайте. Много работайте – на себя и над собой.
В углу раздалось всхлипывание: Хтония не могла представить себе дом без этой разношерстной компании. Одмунт подошел к жене, обнял ее за плечи, потерся не слишком бритой щекой о ее волосы.
– Не плачь, – шепнул он. – Так надо. Ты же не хочешь видеть их за тюремной решеткой.
– Ага, – всхлипнула Хтония.
– Дети мои! – громогласно возвестил Одмунт. – Три дня вам на решение. Постарайтесь за это время не набедокурить. Ищите свое дело, вот вам мой отцовский наказ. На четвертый день встречаемся здесь же, и чтобы все были в сборе. Понятно?
– Понятно, – ответствовала погрустневшая банда.
– А раз понятно, значит – всем ужинать и спать. Да хранят нас Четверо!
Феликс выбрал дорогу врачевателя и честно исполнил завет отца: ни разу не вспомнил об ушедших днях. От прошлого остался лишь чудесный набор отмычек, длинный кинжал да еще сапоги, коим сносу не было. Что сталось с остальными, он не знал до тех самых пор, пока до Утранта не долетела весть о поимке одиннадцати разбойников, наводивших ужас на караваны Серебряных Путей. Тогда Феликс выпросил у мастера четыре дня сроку, гнедого коня и денег на дорогу – в счет двух месяцев работы – и стрелой полетел к Неуксу, где должна была состояться казнь.
Коня он оставил при гостинице, а сам в каком-то безумном смятении, ничего не видя перед собой, пошел к площади. Ближе к помосту царила настоящая толчея и хаос; с ненавистью он срезал с пояса купца шелковый кошелек, залез в карман к ремесленнику, стянул с прилавка серебряную брошь. Он хотел только одного: воровать, воровать столько, чтобы окупить судьбы одиннадцати своих братьев. Вот эту сумку. И этот браслет. Золото? Грязь, но тоже сойдет. Он жалел лишь о том, что отец не научил его, как украсть самое дорогое, что есть у человека – жизнь.
С полной сумкой добра (или все-таки зла?) он протискался, наконец, к самому помосту, на котором уже возвышалась плечистая фигура палача с двулезвенной секирой. Свежие доски вкусно пахли хвоей. У Феликса кружилась голова от духоты и бессонной ночи.
И тогда он увидел своих братьев.
Грязные, лохматые, в синяках и ссадинах, они стояли, закованные в одну цепь, между двумя рядами стражников. Все, что осталось от некогда грозной одмунтской банды…
Сердце Феликса рванулось куда-то ввысь, а потом тихо легло обратно, туда, где ему и надлежит быть: на сжатую вокруг рукояти кинжала перчатку мягко, но крепко легла чья-то сильная и до ужаса знакомая рука.
– Папа? – насколько мог, ровным голосом сказал Феликс.
– Папа, папа, – вздохнул Одмунт. – Не вмешивайся, сынок. Их не спасти. Они свое заслужили, а ты только погубишь себя.
Ну и какой нормальный человек после таких слов остановится?
Феликс перехватил покрепче сумку и шагнул к помосту…
Он ушел оттуда. Ушел, бросив сумку с награбленным в лицо коменданту крепости. Ушел с отцом и одиннадцатью братьями, в сопровождении полусотни мечников неуксского двора Кровавой Змеи. Так они и въехали в Утрант, где их встречал почти весь город. До смерти будет Одмунт помнить глаза Хтонии, даром что проленская дочь – белая кость, голубая кровь. Сам Леклер, тогдашний утрантский правитель, который в душе ненавидел бывшего разбойника всей своей черной душой, подписал договор с Неуксом, отправив братьев на двадцать лет каторжных работ в Западные Рудники, куда и гномов-то было не заманить никакой ценой. А Феликс – Феликс заплатил за это двадцатью годами бесплатного лечения горожан Неукса и Утранта. Он питался тем, что ему приносили больные, одевался во что придется, но ни разу не пожалел о принятом когда-то решении. Впрочем, надо сказать, что уже первый год самостоятельной работы принес врачу-практиканту признание всего населения обоих городов: Феликс, сын Одмунта, почти всегда хоть чем-то, да мог помочь и не признавал безнадежных случаев.
– Еще год с лишком, – вздохнул он, поднося горящую лучинку к жилистым, похожим на руки молотобойца, дровам. Печь заворчала, весело затрещали в огне сухие щепки и береста, которую Феликс щедро скармливал занимающемуся пламени. По определенным причинам он частенько тосковал по такому вот живому огню, и растопка печи вовсе не была для него обременительным трудом. Привалившись к стене, он застыл, приковав взгляд к искрам, которые плясали в огне, как сказочные феи, и только порыв прохладного мартовского ветра оторвал его от созерцания прирученного обрывка Стихии: вошла Лансея с пустой и дочиста вылизанной миской.
– Здравствуйте…
Обернулся гость, вздрогнула хозяйка. Феликс медленно поднялся на ноги. Никогда еще не приходилось ему видеть таких синих, пожалуй, даже болезненно синих глаз. Они звали… звали к себе…
Холод пробрался под рубашку сына Одмунта.
– Чародейка! – ошеломленно произнес он. – Пятая! Так вот кто… Дочь приемная, значит? А я-то гадаю, кто это катавасию ночью устроил!
– Феликс!
– Что здесь, вообще, творится?!
– Да что такого случилось?! – Лансея инстинктивно загородила Риаленн от Феликса.
– Что такого случилось! – передразнил он. – У вас ВЕДЬМА в доме!
– Феликс, – голос хозяйки стал похож на ссыпающийся песок вердахрских барханов, – еще хоть что-нибудь в этом роде, и я забуду все, что ты сделал для Харста.
Феликс отвернулся к стене, оперся лбом о медный подсвечник.
– Пусть хотя бы расскажет, что здесь случилось, – глухо сказал он.
– Она моя дочь, Феликс, – тон Лансеи немного смягчился. – Кто бы она ни была, она моя дочь, и…
– Я скажу, – шепот листьев заполнил гостиную, и стены перестали существовать, а осталась только первая гроза, радуга над озерами, плеск сырой рыбы в камышах и запах мокрого дерева. Ланс в изумлении приоткрыла рот, Феликс попятился, нащупывая что-то в кармане, но споткнулся о табурет и едва не растянулся на полу. – Харсту было плохо. Я попросила. Все… Я не помню! – голос Риаленн сорвался на крик, скопа рухнула в воду, разбив зеркало черного озера, серебряная рыба забилась в крючковатых когтях синей стали…
Лансея едва успела подхватить под руки падающее тело Риаленн. Сумрачный, как затмение, Феликс помог хозяйке перенести девушку на кровать, проверил ей пульс, наложил на лоб холодный компресс и, наконец, констатировал:
– Скоро придет в себя.
Сколько обиды прозвучало в этих словах!
– Ну, Феликс, – самым мягким тоном, на который только способна женщина, произнесла Лансея. – Не сердись. Надо было тебе сразу сказать. Она очень хорошая, правда! И ты тоже очень хороший! Ты любишь яичницу?
– Ланси, да пойми, это все равно, что по лезвию меча ходить!
– Она прошла обряд Очищения.
– Все равно!
– Так ты любишь яичницу?
– Люблю, обожаю, превозношу, но…
– Отлично, – улыбнулась Лансея. – Значит, двенадцать яиц, базилик, перец, имбирь, мясо и немного рома. Я забыла, ты любишь острые соусы?
Феликс глубоко вздохнул и развел руками, изображая полное поражение.
Харст очнулся только на следующее утро, когда необычный гость уже уехал, оставив кувшин с отваром – по полстакана два раза в день, водой не запивать, два часа после этого не есть, режим дня соблюдать, с постели не вставать и громко не говорить. Феликс с блеском исполнил все обязанности настоящего врача.
Риаленн снились кошмары.
После той ночи она вообще редко просыпалась. Очень мало ела. Почти не разговаривала. Постепенно Лансея привыкла к тому, что в комнате ее дочери – она не могла произнести даже в мыслях слово "названая" – установился запах лесных болот и свежей древесины. Дважды их навещал Глейн, на лице которого в последнее время появилось странное задумчивое выражение. Зная характер старости, следовало ожидать в ближайшие дни грозы с градом, поголовного окота деревенских коз или еще чего-нибудь в этом роде. На Риаленн, однако, Глейн почти не обращал внимания, только с вежливостью, которая слегка не вязалась с его грузной фигурой, осведомлялся о здоровье и настроении, а Лансее больше ничего и не надо было. В конце концов, грамоту об Очищении видел весь Роглак.
И все же время шло, а грозы проходили без града, козы собирались рожать каждая в свое время, а с Харста постепенно исчезали бинты и повязки, оставляя свежую зарубцевавшуюся ткань. И с каждым днем мрачнела Лансея: охотник не мог жить без леса, а Харст, как ни старался, не смог утаить от жены правды о том, что же произошло в карфальской глухомани со зверобоем, который слишком долго не верил в сверхъестественное.
Этот медведь не был похож на тех лохматых хищников, шкуры которых Харст каждый месяц увозил в город на ярмарку – не был похож хотя бы потому, что больше половины отравленных стрел сломалось о шерсть, а остальные, казалось, и не собирались действовать. Еще он был быстрым, слишком быстрым даже для Харста, и человек впервые понял, что хозяин в Карфальском лесу, может быть, и не он, а вот этот вот медведь с горящими злобой глазами и железными когтями, и он понял это в тот самый момент, когда ветви дерева, к которому он прислонился спиной, выставив перед собой бесполезный нож, вдруг сомкнулись вокруг него, а поднявшийся в прыжке зверь растаял в дрожащем воздухе. Последним, что помнил Харст, было охватившее его пламя, страшный крик в небесах, резкий запах волчьей – откуда?! – шерсти и снег, разрытый сапогами и когтями, красный от его крови, но спасительно холодный. Он приник лицом к ледяно-багровой корке и, кажется, так и заснул. Дорога к дому стерлась из памяти стрелка.
С тоской глядел Харст на остатки дедового арбалета, которые Лансея не решилась выбросить, но Феликс пригрозил зверобою, что отправит в Роглак всех врачей, какие только найдутся в двух городах, а потому больной терпеливо принимал жутко горький отвар, честно лежал в постели по двадцать часов в день, и мало-помалу раны его затянулись, и наступил день, когда Феликс, явившийся пред светлые очи Лансеи, заявил, что ее муж может позволить себе жить с прежней жизнью, но, разумеется, с осторожностью.
Это было в середине мая.
В этот день Утрант сиял под пушистым солнцем, словно бронзовый колокол на маковке Великой Часовни. Обычное для майских праздников наводнение – город стоял в низине, куда его занесло по воле первых поселенцев, которых, к счастью, уже никто не помнил по именам – уже схлынуло, оставив чистые каменные мостовые и дорожки сора по краям; фонтаны на площадях били почти в полную силу; пустующие виселицы радовали глаз, в котлах никто никого не варил, и даже плату ремесленникам в этот месяц выдали вовремя, вследствие чего хозяева харчевен еще утром выкатили на улицы огромные пузатые бочки. Запах солода добирался до вторых этажей: выше в Утранте просто не строили.
Мшистые камни закоулков, грибы-новянки, что выглядывают из щелей темно-красными шляпками – радость помоечных котов; бесконечность неба, крик ястреба, щебет воробьев, тихий посвист птиц-прихожанок, что селятся под карнизами целыми стаями и, по поверью, приносят удачу – по крайней мере, пока не обвалится карниз – сколько всего в городе! Неудивительно, что гости только диву даются и рты разевают от восторга и неосмотрительности: зазеваешься – твоя вина, никто удачливого вора ловить не станет. Не те времена.
И все же – Утрант, безусловно, красив.
Здесь еще любят густую тень раскидистых кленов, которые, пользуясь безнаказанностью, вырастают до неимоверной высоты, но еще чаще их кроны раздаются вширь, оплетают близстоящие здания и превращают их в настоящие птичьи деревни. Бескрылые обитатели, однако, совсем не против такого соседства, и нередко на улицах можно видеть чудесную картину сожительства птиц и людей. Ни один горожанин не поднимет руку на крылатых соседей: за убийство птиц рериат Утранта назначил воистину драконские штрафы.
Ладно, скажете вы, чудесная природа и все такое, плюс восхитительный аромат канализации во время дождей. Но что еще есть в Утранте такое, из-за чего его стоит посетить всякому уважающему себя человеку?
О, эти привередливые люди!
Хорошо же, слушайте – и изумляйтесь!
Три шпиля возносятся над сердцем Утранта – три громадные башни, расположенные треугольником, и каждая выполнена в своем, единственно возможном, стиле. В первой, из серого камня, сидит утрантский рериат во главе с рерией Ольном, мрачным толстяком и любителем приложиться к бутылочке. Вторая, из белого камня, увенчана знаком Четырех – равносторонним крестом, предметом спора тысяч толкователей с незапамятных времен, когда и Утранта-то не было. Это и есть Великая Часовня, куда из первой башни каждое воскресенье прилежно тянется цепочка рерий и высших проленов – видимо, отмаливать грехи, за неделю тяжким трудом накопленные. Третья – о, третья башня – это вам не две первые. Зеленым огнем прожжена, зеленым камнем выложена, зеленым змием сверху донизу пропахла. Правильно, святилище городских магов.
А что же, спросите вы, находится в центре потрясающего города Утранта? Закройте же глаза и лучше присядьте, ибо на главной площади раскинуло свои щупальца чудовище необозримых размеров, средоточие добра, зла, человеческих отношений и прочей интеллигентской чепухи – Главный Утрантский Базар, на котором в дни ярмарки легко можно потеряться.
Вот где познаешь истинную природу хаоса!
Шум, гам, крики, ругань, бешеный торг, когда цена сбивается до четверти, а продавец и покупатель к моменту совершения сделки (на весах судьбы находится глиняный кувшин стоимостью в шесть митрий) не вполне соображают, кто же из них продает, а кто покупает – в общем, к вечеру у половины горожан наблюдается временная глухота, а голоса напоминают сипение старого ржавого чайника на костре. На следующий день все начинается сначала, и так всю неделю, пока торговцы не разъедутся, честно (или не очень) пополнив городскую казну десятой частью дохода, а базар не заполнится своими обычными обитателями – стариками и старухами, что продают грибы, травы, муку, мясо, яйца, зелень, изредка и очень дорого – молоко и сыр. На эти товары не бывает скидок: коров в Утранте почему-то держат считанные единицы. За одну кружку молока здесь можно приобрести восемь – десять бутылок очень неплохого вина.
Благо, до следующей ярмарки еще двадцать с лишним дней. Двадцать с лишним дней почти полного покоя, пения птиц, стука молотков в мастерских и легкого, едва ощутимого аромата все той же канализации. Утрант, Утрант! Летописи восхвалят тебя в веках, тебя, со всеми твоими ворами, магами и обнаглевшими птицами, ибо пройдет триста лет, и мудрейшие из правителей будут ломать головы над тем, как построить хоть что-то похожее, бледную копию твоего – твоего! – величия!
Примерно о том же думал и нищий, что привалился к ступенькам крыльца Великой Часовни, подставив лохмотья полуденному желтому солнцу. В садике рядом с часовней негромко жужжали пчелы-медоклады, вели свою неторопливую беседу лохматые порскуны, сверчки и белые в синюю крапинку жуки-молотобойцы. Все вокруг дышало тишиной и спокойствием. Нищий даже нисколько не беспокоился о разложенном тут же на ступеньках нехитром обеде: серый хлеб, перья молодого лука, две рыбки, соль – что еще может быть нужно в такой чудесный день? Две прихожанки с короткими клювами и белыми грудками осторожно пощипывали хлеб, пытаясь сделаться незаметными и спрятать в едва заметную тень роскошь багрового оперения, но хозяин, казалось, задремал и ничего вокруг не видел и не слышал.
Почти ничего – потому что как только скрипнула тяжелая створка церковной двери – дуб, резьба, лак, ладан, воск, тихие слезы – нищий тут же проснулся и откинул заплатанный капюшон. Обнажилась лысеющая голова и слишком красное для бедствующего горожанина лицо. Впрочем, тот, кто вышел из часовни, кое в чем весьма походил на нашего бедняка (а именно – цветом лица), и он-то нам и нужен, потому что нет в Утранте человека, более известного как своими пороками, так и своей набожностью, и в нашей истории он будет играть не самую последнюю роль.
Человек запрокинул голову к небу и потянулся, попутно доставая из кармана небольшую бутылку с синеватой жидкостью. Взгляд нищего немедленно приклеился к сему нехитрому предмету, а человек тем временем звучно вынул пробку, припал к горлышку, словно грешник к Кресту Четырех, и лишь после третьего глотка сделал вид, что заметил, наконец, зачарованное выражение глаз нищего.
– А, Инагол, добра тебе. Хочешь выпить?
– А как же, Ваше Четверосветие!
– Да, в такую погодку только и пить, помяни Четверо наши грехи!
– Это уж точно, Ваше…
– Ладно, держи. Помолись за мою душу, коль будет время.
Красноречивость взгляда нищего перешла границу обожествления, но щедрый благодетель уже направлялся к выходу из дворика по каким-то известным ему одному делам. Последуем и мы за ним, потому что нищий никуда не денется до самого вечера, пока не остынут камни и не кончится забористый хмельник в бутылке, а вот его собеседник уже почти скрылся в проулке. Его, правда, довольно легко выследить по одежде, ведь никто, кроме Альсигла Пресветлого, не осмелится выйти на улицы Утранта в одеянии первосвященника (есть еще три патриарха, но они в отношении стиля куда более скромны), а наш незнакомец, в общем-то, он и есть. Что? Бутылка? Ах, вы, конечно, заботитесь о самочувствии этого добрейшей души человека. Не беспокойтесь, у него в объемистых карманах лежат еще как минимум два точно таких же вместилища, и каждое из них наполнено под самое горлышко настоящим непроцеженным хмельником. Немного резковато, если в первый раз и если у вас не стальная глотка, но в целом весьма неплохой букет. Какая еще трезвенность?! Ах, да бросьте вы со своим плохим примером. Если рыльце в пуху, никакой пример уже не поможет, а Его Четверосветие, между прочим, каждый вечер искренне кается в содеянном и обещает на следующий день больше одной не покупать.
Сандалии Альсигла тем временем покинули столь удобный камень мостовой: первосвященник свернул в очередной проулок, вытоптанный до того состояния, когда камень уже не нужен. В Утранте вообще не любят работать напрасно, а уж класть мостовую там, где и лошадь в сырой день следа не оставляет… И не просите: не откликнутся. Красота – красотой, а рациональность у горожан в крови, и у жителей окрестных деревень – тоже.
Чтобы понять, куда же пришел почитатель креста и бутылки, достаточно вынуть пальцы из ушей хотя бы на три секунды: дольше здесь просто не продержаться. Со всех сторон – звенит, стучит, лязгает, пышет огнем и потом, кричит десятками голосов тот маленький кусочек ярмарки, который остается с Утрантом навсегда. Здесь правит молот, и нежной любовницей отдается ему потрепанная кольчуга, и изгибается в огне сталь будущих клинков, что, может быть, и не хотят вовсе крови, а хотят вот так всю свою клиночью жизнь – плавиться, изменяться… покоиться?