Недавно мой друг-актер спросил меня: как ты думаешь, Денис, долго ли продлится эта хрень вирусная? И что будет после? Изменится ли человек? А человечество другим станет?
Я не знаю, что будет со мной завтра, а ты, Мишка, о будущем человечества. Чудак ты, ей-богу, не обижайся. Чудак. Мне бы денек прожить да ночь продержаться. Я ж приговоренный. Срок не известен. Четыре стены. Мы все приговоренные. Я себя не узнаю. Встану утром перед зеркалом, лицо пытаюсь найти, а нахожу физиономию – и вспомнить не могу, откуда? И зачем она? Я читаю с листа чужие тексты, торгую эмоциями – я обыкновенный барышник, покупаю дешево, продаю втридорога. Слезы, отчаяние, радость, любовь. Мы торгуем тем, что не продается. Меня самого во мне нет. Все. Кончился. Рад бы снять маску – не снимается. Вросла в кожу, а чья это маска – не помню. Хламида какая-то. Сдирать с кожей больно, иначе нельзя – до себя любимого не добраться. Не знаю, как ты, Мишка, но я в пандемию слегка оглох и ослеп. И еще кое-что случилось. И то ли еще будет?! Противопоказан нам монашеский стиль, он нам категорически воспрещен. Если еще продлиться эта хлябь бесовская, я загнусь. Или что-нибудь сотворю, ей-богу. Революцию или акт самосожжения – только чтобы на площади и зрители… чтобы миллион зрителей. Готов умереть во славе человеческой. Только не гнить умственно в четырех углах.
Думать не могу. Колеса, колеса, колеса… те, что мне доктор прописал, который совсем не доктор. Умеет хорошо играть в доктора, поэтому все голубиные люди величают его доктором. Нет ничего настоящего, Мишка, в наш век абсурда. Все фальшивое. Лекарство, доктора, святые – сегодня одна хлябь. На раз вычисляю бородатого «старца», который бровки сдвигает у переносицы и проповедует конец света – на раз вижу его душонку артистическую. Не верю никому, Мишка, хлябь одна.
Димка Козырев в отшельники подался. Живет в домике в лесу. Бородку отпустил, об экологии пишет, отшельник в социальных сетях. Грибками и ягодами спасается. Дневники наблюдения за своим пищеварительным трактом наружу выставляет. И женщин бабоньками называет. И поперли к нему эти бабоньки. Зуб даю, что они же его скоро святым сделают. Дурехи. Им нужен какой-нибудь бородатый сумасшедший, которому поклоняться можно. Муж не в счет. Тут, брат, духовное. А муж – телесное. Тьфу! Что я, за свою карьеру святых не играл? Всяких играл. Юродивых даже. Честно – от женщин в ту пору отбоя не было. Что ж это за тяга такая? Не от ума идет, не от сердца. От солнечного сплетения.
Ко мне зашла фальшивая жена, бывшая жена, надеялась найти меня заморенным и усохшим, а натолкнулась на бодренького чудака с жадными глазами. Ха-ха-ха. В глазах моих была жажда. Стало быть, лицо потерял, а глаза выдали. Да. Не монах я. И никогда не буду. Честным надо быть с самим собой.
Изменится ли мир после? Уже меняется: мой кот выгрызает из куриных голов мозги и оставляет под столом белые черепа. Куры, видать, были святыми – как на Афоне: если кости белые, значит, святой. Афон стал фальшивым, как белые кости. У меня знакомый в церкви – бывший коммерсант, улетел на Афон с друзьями, пьяненькие все были. Ходили там по каким-то святым местам, в храмы заглядывали, в монастыри, пару раз Федор ножницы поднял, которые вываливались из рук высохшего как вобла монаха. И Федьку нашего в монахи зарядили. Прямо там и постригли. Прилетел домой, бизнес свой отдал благочинию, сам при церкви пристроился, с женой развелся. Говорит: я теперь монах с Афона. Ну, не курам ли на смех? Нет. Правда. Встречаю его, он кланяется, борода до пупа. От вина не отказывается – и то ладно. Осталось в нем хоть что-то человеческое. А семья страдает. Зато женщины к нему вереницами. Куда мир кренится? Земля-то, видать, плоская. Иначе не объясню.
Кругом фальшь одна. А ты спрашиваешь о будущем. Ничего, брат, не изменится. Слишком глубоко вошли мы в это голубиное дерьмо, чтобы меняться. Каяться – это не записочки с грехами строчить, чтобы потом под фартучек к бородатому дядьке. Каяться – это изнутри меняться. Не как мы – актеры – сегодня святой, завтра Каин, а по-настоящему. Я могу сыграть черта и ангела, чиновника и авантюриста, богатого и бедного, а себя самого не сыграю, потому что не помню, какой я есть. И есть ли вообще. Колеса, колеса… где же они – те, что фальшивый доктор прописал? Сижу я, Мишка, на колесах. Машина в гараже. Запер и ключ спрятал. Так вернее будет.
– Что, Ольга, думала найти таракана на кухонном столе? Думала, что пока тебя не было, я в насекомое превратился? На колесах сижу. Сегодня приснилось, что мне сто лет сроку дали в яме по уши с говном сидеть за преступление, которое не совершал. Как тебе это?
– Артист ты, Деня, артист. Я тебя проведать пришла. Ты как будто болеешь. Месяц из квартиры не выходишь. Не нравятся мне твои колеса.
– Почему не выхожу? Выхожу. Утром до аптеки. Общаюсь с голубиным государством. Философствую. Потом мы вливаем в себя аптечный коньяк.
– Боярышник? Ты докатился до боярышника. Неужели так плохо?
– Это в твоем понимании боярышник. В моем понимании это медицинский коньяк.
– Ты и таблетки пьешь? Вместе с боярышником.
– Все это дурь, Ольга, дурь. Хлябь бесная. Знаешь, это я сам придумал. Есть хлябь небесная. А есть бесная, бесовская. Она чуть ниже неба проходит. И в человека заглядывает. И прогнать ее невозможно. Вирус. Невидимая дурь. Понимаешь?
– Понимаю. Сама не своя. Пью корвалол с пустырником. Сейчас у всех тревога.
Гудит телефон, высвечивая огненную Ирину. Она моя любовница. На двадцать лет моложе. Актриса театра драмы.
– Ответишь? – улыбается Ольга. – Ответь. Интеллигентный человек должен ответить.
Беру телефон, забираюсь в наушники, шепчу в щель микрофона:
– Да, Светик, все хорошо. Все замечательно. Да. Собираюсь на кастинг. Ну, что ты, солнышко? Никаких проблем. Временные трудности. Но мы ж артисты. Прорвемся. Не так ли? Заехать за тобой? Ой, только не сегодня. Я не на колесах.
«Мда… не на колесах… – мурчит Ольга. – Как же, как же… Жалко мне тебя, Денис. Изоврался в конец…»
– Целую, Светик. В ресторан? Не смогу. Нет. Сначала кастинг. Да. Сериал какой-то.
«Ох, Деня-Деня, сериал? Кто ж тебе поверит. Жизнь самый мрачный сериал. Выкарабкивайся…»
Ольга красивая и пахнет вкусно. А Светлана далеко – так далеко уже, что не знаю, доберусь ли когда-нибудь. Живет в высотке из разноцветного кирпича в квартире, похожей на футбольное поле. Балкон в облака упирается. Раньше время подыгрывало артисту, теперь время тащится в одну сторону, а жизнь в другую. Месяц перерыва в отношениях равносильно месяцу строгого тюремного режима. Она не ждет меня и ждать не будет. Огненной нужен мир, который скачет, как лошадь, сжатая ее сильными натренированными ляжками. Светка из тех, кто любит оседлывать мир во всех его проявлениях. Такие дамочки до добра не доводят. А мне последнее время не хочется далеко ходить. Малый круг притягательнее. Мишка говорит, что это старость. Не прав. Старость – это когда не можешь с первого раза попасть в домашние тапочки-блины, и когда нет желания обманывать самого себя даже в мелком. Тогда старость. Но во мне еще много клоуна, игровая суть не иссякла. Удовольствия нет, но лгать еще могу и хочу иногда.
– До встречи, Светик. Я о тебе помню.
– Враль… – прячет улыбку Ольга.
– От слова врач, – отвечаю. – Нам всем нужна капелька спасительной лжи. Трезвая реальность невыносима.
– Пожалуй.
– Ты умная, Ольга. Стань хоть на минутку глупой, чтобы понять меня. Ведь мы с тобой – не год, и не два… Никогда не приставала ко мне эта хлябь. Посадили на цепь, надели намордник и все. Играть цепного пса не научился. Сорвусь я, Ольга, убегу. В лес. К Димке Козырю. Отшельником стану. Ко мне женщины потянуться. Может быть, полюбят даже. Через жалость полюбят. Так устроен ваш род.
– Я тебя не через жалость любила. Хотя и это было. Ты прав.
– А ты зачем пришла?
– Проведать хотела. Знаю, что театр закрыт. Проектов у тебя давно нет. Подумала, может, помощь нужна?
– Помощь? Дай подумать. Помощь… помощь… помощь? – И я гляжу на нее голодными глазами. – Раздевайся. Раздевайся, иди в душ. Я сейчас подойду. Вина выпьешь?
– Денис, утро на дворе.
– Ну и что, милая? Ты спросила меня о помощи? Тогда раздевайся. Я тебя хочу съесть. Раздевайся, а маску надень и под душ. Я люблю по утрам любить. Во мне нежность скопилась. Через край бьет.
– Маньяк, – усмехается бывшая. – Вредно артисту монашествовать. Для психического здоровья вредно.
– Это ты хорошо сказала. Вредно. Ну, так поддержи. Ты же помочь хотела?
– Не знаю, – кокетничает Ольга и начинает раздеваться. – Ладно, держи продукты. У меня есть немного времени.
Ольга круглолицая румяная блондинка с пышными формами. Когда я прижимаюсь к ее теплому телу, кажется, съедаю сдобную булочку, утопаю в неге. Ольга – Душечка Чеховская. Когда она рядом с мужчиной, может волшебно преобразиться даже в неодушевленный предмет – в сдобную булку, например.
…и я ее съел – по кусочкам, не торопясь, с прочной памятью любовных движений. Съел упруго, крепко, сытно. И мне стало ненадолго хорошо. Ушла привычная волна абсурда. Забыться ненадолго в любовном экстазе – это отодвинуть на время окутывающее пространство ничто. Тошнотворного, одинокого, желтого ничто, которое никогда не станет нечто.
…не умничаю. Говорю все как на духу. Жена ушла, оставила запах. И это уже нечто.
А до этого у меня гостило ничто. Я жил одиноко, больше того – месяц или полтора выходил только за продуктами. Иногда без маски. Ничто – это хлябь бесная. Омерзительная вещь. Тошнит, а не вырывается, знобит, а колеса не помогают. До глубин существа эта хлябь проникает, до метахондрий, до мембран, до туфелек.
И тогда превращаешься в животное. Да. Точно против воли, которой уже нет.
Когда толстая Нинка из желтого магазинчика скрипнула: «Без маски не дам», я проглотил горькую слюну джокера. Тряпку с изображением бедного Йорика надел, забрал куриные потроха с водкой, отцедил в лысую черепную головку: «Я – то надену маску, сука, мне не привыкать. Только ты вместо маски намордник собачий надень». Успокаивался ненадолго, шел пить. Домой, конечно. Не домой, точнее, а в тюрьму под домашний арест. В таких масках, какие мне принесли знакомые, нужно банки грабить, а не водку за деньги цыганить.
Проходило два-три дня. И опять в магазине сука хабальная.
– Наденьте маску, товарищ. Теперь с вывертом наглым – то-варищщщщь.
Хотел сказать – кот свинье не товарищ. Осекся. Глупость какая-то. Хлябь. Ответить не могу хабальнице. Артист слова проглотил. Анекдот.
– Ты что, Нинка, ослепла? Не видишь, что я перед тобой в маске стою.
– Не буду обслуживать. Маску надень. Я сказала. Дважды не повторяю. Люди, вы слышите, он не хочет маску надевать. А еще в театре работает. Артист.
– На мне маска уже тридцать лет, душа голубиная, а ты мне о людях. Ты сидишь в наморднике и от того красива как Клеопатра. Не снимай маску, иначе разгонишь всех покупателей.
– Хамло! Я в полицию звоню.
– Дура! – Включаю Иоанна Грозного. – На дыбу пойдешь, женщина. Холопка. Как с царем говоришь? Четвертовать. Где моя опричнина? Где Малюта Скуратов?
Нинка шипит как чайник, дуется, затихает. Решила со мной не связываться. Убью. Разве могу я женщину тронуть? Дура! Я же душа тонкая.
А потом все исчезло. Злость на мир, на людей. Исчезло все, что разгоняло скуку. Вошла в меня хлябь бесная и стала хозяйничать.
И я захирел. По-настоящему. В одночасье. Словно жилы из меня вытянули, потроха ватой подменили. Мозги выгрызли – как мой кот у голов куриных.
Хлябь бесная так ловко завоевала заряженную на бунт душу, что я перестал узнавать себя. Пошлый, серый, безликий, человек толпы – что может быть хуже для артиста? Человек толпы – при этом толпы чурающийся, одиночка со всеми признаками надвигающегося диагноза – «turba virum». Актер, растерявший все свои маски, но главное – потерявший лицо. Я и бриться перестал поэтому. Думаю, что борода и усы хоть какой-то образ несут. Плевать, какой. Церковный? Может быть, так и надо было? Пустота, прикрытая бородой с усами. Чушь. Тошнота. Хлябь. И пошлость. Серость безликой массы.