– Фокусы! Это колдовство! – услышал я фразу за соседним столиком.
Произнес ее мрачный человек с черными обмокшими усами и стеклянным недоумевающим взглядом.
Черные мокрые усы, волосы, сползшие чуть не на брови, и стеклянный взгляд непоколебимо доказывали, что обладатель перечисленных сокровищ был дурак.
Был дурак в прямом и ясном смысле этого слова.
Один из его собеседников налил себе пива, потер руки и сказал:
– Не более как ловкость и проворство рук.
– Это колдовство! – упрямо стоял на своем черный, обсасывая свой ус.
Человек, стоявший за проворство рук, сатирически посмотрел на третьего из компании и воскликнул:
– Хорошо! Что здесь нет колдовства, хотите, я докажу?
Черный мрачно улыбнулся.
– Да разве вы, как его… пре-сти-ди-жи-да-тор?[2]
– Вероятно, если я это говорю! Ну, хотите, я предлагаю пари на сто рублей, что отрежу в пять минут все ваши пуговицы и пришью их?
Черный подергал для чего-то жилетную пуговицу и сказал:
– За пять минут? Отрезать и пришить? Это непостижимо!
– Вполне постижимо! Ну, идет – сто рублей?
– Нет, это много! У меня есть только пять.
– Да ведь мне все равно… Можно меньше – хотите три бутылки пива?
Черный ядовито подмигнул:
– Да ведь проиграете!
– Кто, я? Увидим!..
Он протянул руку, пожал худые пальцы черного человека, а третий из компании развел руки.
– Ну, смотрите на часы и следите, чтобы не было больше пяти минут!
Все мы были заинтригованы, и даже сонный лакей, которого послали за тарелкой и острым ножом, расстался со своим оцепенелым видом.
– Раз, два, три! Начинаю!
Человек, объявивший себя фокусником, взял нож, поставил тарелку, срезал в нее все жилетные пуговицы.
– На пиджаке тоже есть?
– Как же!.. Сзади, на рукавах, около карманов. Пуговицы со стуком сыпались в тарелку.
– У меня и на брюках есть! – корчась от смеха, говорил черный. – И на ботинках!
– Ладно, ладно! Что же, я хочу у вас зажилить какую-нибудь пуговицу?.. Не беспокойтесь, все будет отрезано!
Так как верхнее платье лишилось сдерживающего элемента, то явилась возможность перейти на нижнее.
Когда осыпались последние пуговицы на брюках, черный злорадно положил ноги на стол.
– На ботинках по восьми пуговиц. Посмотрим, как это вы успеете пришить их обратно.
Фокусник, уже не отвечая, лихорадочно работал своим ножом.
Скоро он вытер мокрый лоб и, поставивши на стол тарелку, на которой, подобно неведомым ягодам, лежали разноцветные пуговицы и запонки, проворчал:
– Готово, все!
Лакей восхищенно всплеснул руками:
– 82 штуки. Ловко!
– Теперь пойди принеси мне иголку и ниток! – скомандовал фокусник. – Живо, ну!
Собутыльник их помахал в воздухе часами и неожиданно захлопнул крышку.
– Поздно! Есть! Пять минут прошло. Вы проиграли! Тот, к кому это относилось, с досадой бросил нож.
– Черт меня возьми! Проиграл!.. Ну, нечего делать!.. Человек! Принеси за мой счет этим господам три бутылки пива и, кстати, скажи, сколько с меня следует?
Черный человек побледнел:
– Ку-куда же вы? Фокусник зевнул:
– На боковую… Спать хочется, как собаке. Намаешься за день…
– А пуговицы… пришить?
– Что? Чего же я их буду пришивать, если проиграл… Не успел, моя вина. Проигрыш поставлен… Всех благ, господа!
Черный человек умоляюще потянулся руками за уходящим, и при этом движении все его одежды упали, как скорлупа с вылупившегося цыпленка. Он стыдливо подтянул обратно брюки и с ужасом заморгал глазами.
– Гос-по-ди! Что же теперь будет? Что с ним было, я не знаю.
Я вышел вместе с третьим из компании, который, вероятно, покинул человека без пуговиц.
Не будучи знакомы, мы стали на углу улицы друг против друга и долго без слов хохотали.
Контролер чайно-рассыпочного отделения Федор Иванович Аквинский шел в купальню, находящуюся в двух верстах от нанимаемой им собачьей будки, которую только разгоряченная фантазия владельца могла считать дачей…
Войдя в купальню, Аквинский быстро разделся и, вздрагивая от мягкого утреннего холодка, осторожно спустился по ветхой шаткой лесенке к воде. Солнце светлое, только что омытое предрассветной росой, бросало слабые теплые блики на тихую, как зеркало, воду.
Какая-то не совсем проснувшаяся мошка очертя голову взлетела над самой водой и, едва коснувшись ее крылом, вызвала медленные, ленивые круги, тихо расплывшиеся по поверхности.
Аквинский попробовал голой ногой температуру воды и отдернул, будто обжегшись. Купался он каждый день и каждый же день по полчаса собирался с духом, не решаясь броситься в холодную прозрачную влагу…
И только что он затаил дыхание и вытянул руки, чтобы нелепо, по-лягушачьи прыгнуть, как в стороне женской купальни послышались всплески воды и чья-то возня.
Аквинский остановился и посмотрел налево.
Из-за серой, позеленевшей внизу от воды перегородки показалась сначала женская рука, потом голова и наконец выплыла полная рослая блондинка в голубом купальном костюме. Ее красивое белое лицо от холода порозовело, и когда она сильно, по-мужски, взмахивала рукой, то из воды четко показывалась высокая пышная грудь, чуть прикрытая голубой материей.
Аквинский, смотря на нее, почему-то вздохнул, потрепал голой рукой съеденную молью бородку и сказал сам себе:
– Это жена нашего члена таможни купается. Ишь ты, какой костюм! Читал я, что за границей, в какой-то там Ривьере, и женщины, и мужчины купаются вместе… Ну и штука!
Когда он, выкупавшись, натягивал на тощие ноги панталоны, то подумал:
«Ну, хорошо… скажем, купаются вместе… а раздеваться как же? Значит, все-таки, как ни вертись, нужно два помещения. Выдумают тоже!»
Придя на службу в таможню, он после обычной возни в пакгаузе сел на ящик из-под чая и, спросив у коллеги Ниткина папиросу, с наслаждением затянулся скверным дешевым дымом…
– Купался я сегодня, Ниткин, утром и смотрю – из женской купальни наша членша Тарасиха выплывает… Ну, думаю, увидит меня да мужу скажет… Смех! Уж очень близко было. А вот за границей, в Ривьере, говорят, мужчины и бабы вместе купаются… Гы!.. Вот бы поехать!
Когда, через полчаса после этого разговора, Ниткин пил в архиве с канцеляристами водку, то, накладывая на ломоть хлеба кусок ветчины, сказал, ни к кому не обращаясь:
– Вот-то штука! Аквинский сегодня с женой нашего члена Тарасова в реке купался… Говорит, что в какой-то там Ривьере все вместе – и мужчины и женщины купаются. Говорит – поеду в Ривьеру. Поедешь, как же… На это деньги надо, голубчик!
– Отчего же! – вмешался пакгаузный Нибелунгов. – У него тетка, говорят, богатая; может у тетки взять…
Послышались шаги секретаря, и вся закусывающая компания, как мыши, разбежалась в разные стороны.
А за обедом экспедитор Портупеев, наливая борщ в тарелку, говорил жене, маленькой, сухонькой женщине с колючими глазками и синими жилистыми руками:
– Вот дела-то какие, Петровна, у нас в таможне! Аквинский, чтоб ему пусто было, собрался к черту на кулички в Ривьеру ехать и Тарасова жену с собой сманил… Деньги у тетки берет! А Тарасиха с ним вместе сегодня купалась и рассказывала ему, что за границей так принято… Хе-хе!
– Ах бесстыдники! – целомудренно потупилась Петровна. – Ну и езжали бы себе подальше, а то – на-ко, здесь разврат заводят! Только куда ему с ней… Она баба здоровая, а он так – тьфу!
На другой день, когда горничная Тарасовых, живших недалеко от Портупеевых, пришла к Петровне просить по-соседски утюги для барыниных юбок, душа госпожи Портупеевой не выдержала:
– Это что же, для Ривьеры глаженые юбки понадобились?
– Ах, что вы! Слова такие! – усмехнулась, стрельнув глазами, горничная, истолковавшая фразу Петровны совершенно неведомым образом.
– Ну да! Небось тебе-то да не знать… Она скорбно помолчала.
– Эхма, дурость бабья наша… И чего нашла она в нем?
Горничная, все-таки не понимавшая в чем дело, вытаращила глаза…
– Да, ваша Марья Григорьевна – хороша, нечего сказать! С пакгаузной крысой Аквинским снюхалась! Хорош любовничек! Да-с. Сговорились в какую-то дурацкую Ривьеру, на купанье бежать, и деньги у тетки он достать посулился… Достанет, как же! Скрадет у тетки деньги, вот и все!
Горничная всплеснула руками.
– Да правда ли это, Анисья Петровна?
– Врать тебе буду. Весь город шуршит об этом.
– Ах, ужасти!
Горничная опрометью, позабывши об утюгах, бросилась домой и на пороге кухни столкнулась с самим членом таможни, который без сюртука и жилета нес в стаканчике воду для канарейки.
– Что с вами, Миликтриса Кирбитьевна? – прищурив глаза и взяв горничную за пухлый локоть, пропел Тарасов. – Вы так летите, будто спасаетесь от привидений ваших погубленных поклонников…
– Оставьте! – огрызнулась горничная, не особенно церемонившаяся во время этих случайных tête-à-tête.[3] – Вечно вы проходу не дадите!.. Лучше бы за барыней смотрели покрепче, чем руками…
Пухлое, невозмутимое лицо члена таможни приобрело сразу совсем другое выражение.
Господин Тарасов принадлежал к тому общеизвестному типу мужей, которые не пропустят ни одной хорошенькой, чтобы не ущипнуть ее, зевая в то же время в обществе жены до вывиха челюстей и стараясь при всяком удобном случае заменить домашний очаг неизбежным винтом или chemin de fer'ом.[4]
Но, учуяв какой-нибудь намек на супружескую неверность жены, эти кроткие, безобидные люди превращаются в Отелло с теми особенностями и отклонениями от этого типа, которые налагаются пыльными канцеляриями и присутственными местами.
Тарасов выронил стаканчик с водой и опять схватил горничную за локоть, но уже другим образом.
– Что? Что ты говоришь, п-подлая? Повтори-ка!!
Испуганная этим неожиданным превращением члена таможни, горничная слезливо заморгала глазами и потупилась:
– Барин, Павел Ефимович, вот вам крест, я тут ни при чем! Мое дело сторона! А как весь город уже говорит, то чтоб после на меня чего не было… Скажут – ты помогала! А я как перед Господом!..
Тарасов выпил воды из кувшина, стоявшего на столе, и, потупив голову, сказал:
– Рассказывай: с кем, как и когда? Горничная почуяла под собой почву.
– Да все с этим же… трухлявым! Федором Ивановичем… что в прошлом году раков вам в подарок принес… Вот тебе и раки! И как они это ловко… Уже все и уговорено: он у тетки деньги из комода скрадет – тетка евонная богатая, – и вместе купаться поедут в Ривьеру куда-то… Срам-то, срам какой! Надо думать, завтра с вечерним поездом и двинут, голубчики!..
Сидя за покосившимся столиком в нескольких шагах от своей собачьей будки, контролер чайно-рассыпочного отделения Аквинский что-то писал, склонив набок голову и любовно выводя каждое слово.
Дерево, под которым стоял столик, иронически помахивало пыльными ветвями, и пятна света скользили по столику, бумаге и серой голове Аквинского… Бородка его, как будто приклеенная, шевелилась от ветра, и общий вид казался измученным и вялым.
Похоже было, что кто-то, по небрежности, забыл пересыпать никому не нужную вещь – Аквинского – нафталином и сложить на лето в сундук… Моль и поела Аквинского.
Он писал:
«Милая тетенька! Осмелюсь вас уведомить, что я нахожусь в полнейшем недоумении… За что же? Я вас спрашиваю. Впрочем, вот передаю, как было дело… Вчера досмотрщик Сычевой сказал, подойдя к моему столику, что меня требуют член таможни господин Тарасов, тот самый, которому я в прошлом году от усердия поднес сотню раков. Я пошел, ничего не думая, и, вообразите, он наговорил мне столько странных и ужасных вещей, что я ничего не понял… Сначала говорит: „Вы, – говорит, – Аквинский, кажется, в Ривьеру собираетесь?“ – „Никак нет“, – отвечаю… А он как закричит: „Так вот как!!! Не лгите! Вы, – говорит, – попрали самые священные законы естества и супружества! Вы устои колеблете!! Вы ворвались в нормальный очаг и произвели водоворот, в котором – предупреждаю – вы же и захлебнетесь!!“ Ужасно эти ученые люди туманно говорят… Потом и про вас, тетенька… „Вы, – говорит, – вашу тетку порешили ограбить… вашу старую тетку, а это стыдно! безнравственно!!“ Откуда он мог узнать, что я уже второй месяц не посылаю вам обычных десяти рублей на содержание? Как я уже вам объяснял – это произошло потому, что я заплатил за дачу вперед на все лето. Завтра я постараюсь выслать вам сразу за два месяца. Но все-таки – не понимаю. Обидно! Вот я теперь уволен со службы… А за что? Какие-то устои, водоворот… Насчет же семейной жизни что он говорил – так это совсем непостижимо! Как вам известно, тетенька, я не женат…»
Мы сидели в своей уютной квартирке на Бэкер-стрит в то время, когда за окном шел дождь и выла буря. (Удивительно: когда я что-нибудь рассказываю о Холмсе, обязательно мне без бури и дождя не обойтись…)
Итак, по обыкновению, выла буря, Холмс, по обыкновению, молча курил, а я, по обыкновению, ожидал своей очереди чему-нибудь удивиться.
– Ватсон, я вижу – у тебя флюс. Я удивился:
– Откуда вы это узнали?
– Нужно быть пошлым дураком, чтобы не заметить этого! Ведь вспухшая щека у тебя подвязана платком.
– Поразительно!! Этакая наблюдательность. Холмс взял кочергу и завязал ее своими жилистыми руками на шее в кокетливый бант. Потом вынул скрипку и сыграл вальс Шопена, ноктюрн Нострадамуса и полонез Васко-де-Гама.
Когда он заканчивал 39-ю симфонию Юлия Генриха Циммермана, в комнату с треском ввалился неизвестный человек в плаще, забрызганный грязью.
– Г. Холмс! Я Джон Бенгам… Ради Бога помогите! У меня украли… украли… Ах! страшно даже вымолвить…
Слезы затуманили его глаза.
– Я знаю, – хладнокровно сказал Холмс. – У вас украли фамильные драгоценности.
Бенгам вытер рукавом слезы и с нескрываемым удивлением взглянул на Шерлока.
– Как вы сказали? Фамильные… что? У меня украли мои стихи.
– Я так и думал! Расскажите обстоятельства дела.
– Какие там обстоятельства! Просто я шел по Трафальгар-скверу и, значит, нес их, стихи-то, под мышкой, а он выхвати да бежать! Я за ним, а калоша и соскочи у него. Вор-то убежал, а калоша – вот.
Холмс взял протянутую калошу, осмотрел ее, понюхал, полизал языком и наконец, откусивши кусок, с трудом разжевал его и проглотил.
– Теперь я понимаю! – радостно сказал он. Мы вперили в него взоры, полные ожидания.
– Я понимаю… Ясно, что эта калоша – резиновая! Изумленные, мы вскочили с кресел.
Я уже немного привык к этим блестящим выводам, которым Холмс скромно не придавал значения, но на гостя такое проникновение в суть вещей страшно подействовало.
– Господи помилуй! Это колдовство какое-то! По уходе Бенгама мы помолчали.
– Знаешь, кто это был? – спросил Холмс. – Это мужчина, он говорит по-английски, живет в настоящее время в Лондоне. Занимается поэзией.
Я всплеснул руками:
– Холмс! Вы сущий дьявол. Откуда же вы все это знаете?
Холмс презрительно усмехнулся.
– Я знаю еще больше. Я могу утверждать, что вор – несомненно, мужчина!
– Да какая же сорока принесла вам это на хвосте?
– Ты обратил внимание, что калоша мужская? Ясно, что женщины таких калош носить не могут!
Я был подавлен логикой своего знаменитого друга и ходил весь день как дурак.
Двое суток Холмс сидел на диване, курил трубку и играл на скрипке.
Подобно Богу, он сидел в облаках дыма и исполнял свои лучшие мелодии.
Кончивши элегию Ньютона, он перешел на рапсодию Микель-Анджело и на половине этой прелестной безделушки английского композитора обратился ко мне:
– Ну, Ватсон – собирайся! Я таки нащупал нить этого загадочного преступления.
Мы оделись и вышли.
Зная, что Холмса расспрашивать бесполезно, я обратил внимание на дом, к которому мы подходили. Это была редакция «Таймса».
Мы прошли прямо к редактору.
– Сэр, – сказал Холмс, уверенно сжимая тонкие губы. – Если человек, обутый в одну калошу, принесет вам стихи – задержите его и сообщите мне.
Я всплеснул руками:
– Боги! Как это просто… и гениально.
После «Таймса» мы зашли в редакцию «Дэли-Нью», «Пель-Мель» и еще в несколько. Все получили предупреждение.
Затем мы стали выжидать.
Все время стояла хорошая погода, и к нам никто не являлся. Но однажды, когда выла буря и бушевал дождь, кто-то с треском ввалился в комнату забрызганный грязью.
– Холмс, – сказал неизвестный грубым голосом. – Я – Доббльс. Если вы найдете мою пропавшую на Трафальгар-сквере калошу – я вас озолочу. Кстати, отыщите также хозяина этих дрянных стишонок. Из-за чтения этой белиберды я потерял способность пить свою вечернюю порцию виски.
– Ну, мы эти штуки знаем, любезный, – пробормотал Холмс, стараясь свалить негодяя на пол.
Но Доббльс прыгнул к дверям и, бросивши в лицо Шерлока рукопись, как метеор скатился с лестницы и исчез. Другую калошу мы нашли после в передней.
Я мог бы рассказать еще о судьбе поэта Бенгама, его стихов и пары калош, но так как здесь замешаны коронованные особы, то это не представляется удобным.
Кроме этого преступления, Холмс открыл и другие, может быть, более интересные, но я рассказал о пропавшей калоше Доббльса как о деле, наиболее типичном для Шерлока.
Душилов вскочил с своего места и, схватив руку Крошкина, попытался выдернуть ее из предплечья.
Он был бы очень удивлен, если бы кто-нибудь сказал ему, что эта хирургическая операция имела очень мало сходства с обыкновенным дружеским пожатием.
– Крошкин, дружище! Кой черт тебя дернул на это? Душилов помолчал и взял руку Крошкина на этот раз с осторожностью, как будто дивясь прочности Крошкиных связок после давешнего рукопожатия.
– Видишь, ты уже раскаиваешься… Ведь я эти глупые романы знаю – вот как! Я как будто сейчас вижу завязку этой гадости: когда однажды никого из ближних не было, ты ни с того ни с сего взял и поцеловал ее в физиономию… У них иногда действительно бывают такие физиономии… забавные. Она, конечно, как полагается в хороших домах, повисла у тебя на шее, а ты, вместо того чтобы стряхнуть ее на пол, сделал предложение… Было так?
Крошкин пожал плечами:
– Уж очень ты оригинально излагаешь! Впрочем, что-то подобное было. Но что поделаешь… Глупость совершена – предложение сделано.
– Ах ты Господи! Можно все еще исправить. Ты еще можешь разойтись.
– Черт возьми! Как?! Душилов впал в унылое раздумье.
– Не мог ли бы ты… поколотить ее отца, что ли! Тогда, я полагаю, все бы расстроилось, а?
– То есть как поколотить? За что?
– Ну… причину можно найти. Явиться не в своем виде – прямо к старику. Ты что, мол, делаешь? Газету читаешь? Так вот тебе газета! Да по голове его!
– Послушай… Как ты думаешь: может дурак хотя иногда чувствовать себя дураком?
– Иногда пожалуй, – согласился Душилов серьезно. – Но сейчас я не чувствую в себе припадка особенной глупости: обычное хроническое состояние. Хотя старика, пожалуй, бить жалко…
– Ну, вот видишь! Ах, если бы она меня разлюбила! Не нашел бы ты человека счастливее меня!
Душилов сделал новую попытку вывихнуть руку Крошкина, но тот привычным движением спрятал ее в карман.
– Друг Крошкин! Хочешь, я это сделаю? Хочешь, она тебя разлюбит?
– Может, ты ее собираешься поколотить?
– Фи, что ты! Я только буду иметь с ней разговор… в котором немного преувеличу твои недостатки, а?
Крошкин подумал.
– Знаешь, удав, – это мысль! Только ты можешь все испортить!
– Кто, я? Будет сделано гениально.
– Сумасшедший, постой! Куда ты?
Боясь, чтобы друг не раздумал, Душилов схватил шапку, опрокинул столик, оторвал драпировку и исчез.
Душилов сидел в саду с прехорошенькой блондинкой и вел с ней крайне странный разговор.
– Итак, вы, Душилов, чувствуете себя превосходно… я рада за вас. А что поделывает Крошкин?
– Какой Крошкин?
– Ну, ваш друг!
– Он мне теперь не друг!
– Что вы говорите! Почему?
– Потому что он не Крошкин!
– А кто же он?
Душилов сокрушенно вздохнул.
– Человек, который живет по фальшивому паспорту, не может быть моим другом.
Побледневшая блондинка открыла широко испуганные глаза.
– Что вы говорите! Зачем ему это понадобилось?
– Вы читали в прошлом году об убийстве в Москве старого ростовщика? Убийца его, студент Зверев, до сих пор не найден… Теперь вы понимаете?!
– Душилов… Вы меня… с ума сведете.
– Еще бы! Я и сам хожу теперь как потерянный!
– Боже мой… Такой симпатичный, скромный, непьющий…
Душилов развел руками:
– Это он-то непьющий?! Потомственный почетный алкоголик… Вчера он у вас не был?
– Не был.
– Вчера он ночевал в участке. Доктор говорит, что скоро будет белая горячка. Погибший парень!
– Я с ума сойду! Ведь он был такой добрый… Когда умерла его тетка, он пришел к нам и навзрыд плакал…
– Комедия! Если бы отрыть тетку и произвести экспертизу внутренностей…
– Господи! Вы думаете…
– Я уверен.
– Но каково это его сестре! Душилов грубо расхохотался.
– Полноте! Вы имеете наивность думать, что это его сестра! У них в Могилеве была фабрика фальшивых монет, а познакомились они в Киеве, где оба обобрали одного сонного сахарозаводчика. Хорошая сестра!
На глазах девушки стояли слезы.
– Вы знаете, что он хотел на мне жениться?
– Знаю! Он вам говорил о своем намерении совершить свадебную поездку по Черному морю?
– Да… Мы так мечтали.
– Знайте же, слепая безумица, что вы должны были попасть в продажу на константинопольский рынок невольниц. У них с сестрой уже это все было устроено!..
Добрые, сочувственные глаза Душилова с искренним состраданием смотрели на девушку.
– Душилов… один вопрос: значит, он меня не любил?
– Видите ли… У него есть любовница – француженка Берта, отбывшая в прошлом году в парижском Сен-Лазаре наказание за кражи и разврат.
Девушка глухо, беззвучно плакала.
– Этого… я ему никогда не прощу.
– И не прощайте! Я вас вполне понимаю… Кстати, у вас столовое серебро в целости?
– Ка-ак! Неужели он дошел до этого?
– Ничего не скажу… Вы знаете, я не люблю сплетничать, но вчера мне удалось видеть у него две столовые ложки с инициалами вашей доброй мамы. Ну, мне пора. Прикажете передать Крошкину, alias[5] Звереву, от вас привет?
Девушка вскочила с растрепанной прической и гневным лицом:
– Скажите ему… что он самый низкий мерзавец! Что ему и имени нет!
– Так и скажу. Хотя имя у него есть, и даже целых четыре. Я еще скажу, что он, кроме мерзавца, поджигатель и детоубийца – я нисколько не ошибусь. Ну-с, всего доброго. Поклон уважаемому папаше!
Душилов ушел из сада в самом благодушном настроении.
На другой день он решил зайти к другу Крошкину поделиться удачными результатами.
Вбежавши, как всегда, без доклада, он заглянул в кабинет друга и увидел его в странной компании.
За столом сидел судебный следователь и сухо, официально спрашивал бледного, перепуганного Крошкина:
– Итак, убийство ростовщика вы решительно отрицаете? Лучше всего вам сознаться. Хорошо-с! А не скажете ли вы нам, чем вы занимались в прошлом году в Могилеве с вашей сообщницей, которую вы выдаете за сестру и которая так ловко оперировала в деле с сахарозаводчиком?.. Не согласитесь ли вы сознаться, что смерть вашей несчастной тетки ускорена не природой, а человеком, и этот человек были вы, – при соучастии любовницы, француженки Берты, которую полиция сегодня тщетно разыскивает? Не запирайтесь, вы видите, что правосудию все известно!..
– Удивительно они забавные! – сказала она, улыбаясь мечтательно и рассеянно.
Не зная, хвалит ли женщина в подобных случаях или порицает, я ответил, стараясь быть неопределенным:
– Совершенно верно. – Это частенько можно утверждать, не рискуя впасть в ошибку.
– Иногда они смешат меня.
– Это мило с их стороны, – осторожно заметил я, усиливаясь ее понять.
– Вы знаете, он – настоящий Отелло.
Так как до сих пор мы говорили о старике докторе, их домашнем враче, то я, удивленный этим странным его свойством, возразил:
– Никогда этого нельзя было подумать! Она вздохнула.
– Да. И ужасно сознавать, что ты в полной власти такого человека. Иногда я жалею, что вышла за него замуж. Я уверена, что у него голова расшиблена до сих пор.
– Ах, вы говорите о муже! Но ведь он… Она удивленно посмотрела на меня:
– Голова расшиблена не у мужа. Он ее сам расшиб.
– Упал, что ли?
– Да нет. Он ее расшиб этому молодому человеку. Так как последний раз разговор о молодых людях был у нас недели три тому назад, то «этот молодой человек», если она не называла так доктора, был, очевидно, для меня личностью совершенно неизвестной. Я беспомощно взглянул на нее и сказал:
– До тех пор, пока вы не разъясните причины несчастья с «молодым человеком», судьба этого незнакомца будет чужда моему сердцу.
– Ах, я и забыла, что вы не знаете этого случая! Недели три тому назад мы шли с ним из гостей, знаете, через сквер. А он сидел на скамейке, пока мы не попали на полосу электрического света. Бледный такой, черноволосый. Эти мужчины иногда бывают удивительно безрассудны. На мне тогда была большая черная шляпа, которая мне так к лицу, и от ходьбы я очень разрумянилась. Этот сумасброд внимательно посмотрел на меня и вдруг, вставши со скамьи, подходит к нам. Вы понимаете – я с мужем. Это сумасшествие. Молоденький такой. А муж, как я вам уже говорила, – настоящий Отелло. Подходит, берет мужа за рукав. «Позвольте, – говорит, – закурить». Александр выдергивает у него руку, быстрее молнии наклоняется к земле и каким-то кирпичом его по голове – трах! И молодой человек, как этот самый… сноп, – падает. Ужас!
– Неужели он его приревновал ни с того ни с сего?! Она пожала плечами.
– Я же вам говорю: они удивительно забавные!
Простившись с ней, я вышел из дому и на углу улицы столкнулся с мужем.
– Ба! Вот неожиданная встреча! Что это вы и глаз не кажете!
– И не покажусь, – пошутил я. – Говорят, вы кирпичами ломаете головы, как каленые орехи.
Он захохотал.
– Жена рассказала? Хорошо, что мне под руку кирпич подвернулся. А то – подумайте – у меня было тысячи полторы денег при себе, на жене бриллиантовые серьги…
Я отшатнулся от него:
– Но… при чем здесь серьги?
– Ведь он их с мясом мог. Сквер пустой и глушь отчаянная.
– Вы думаете, что это грабитель?
– Нет, атташе французского посольства! Подходит в глухом месте человек, просит закурить и хватает за руку – ясно, кажется.
Он обиженно замолчал.
– Так вы его… кирпичом?
– По голове. Не пискнул даже… Мы тоже эти дела понимаем.
Недоумевая, я простился и пошел дальше.
– За вами не поспеешь! – раздался сзади меня голос.
Я оглянулся и увидел своего приятеля, которого не видел недели три.
Вглядевшись в него, я всплеснул руками и не удержался от крика.
– Боже! Что с вами сделалось?!
– Сегодня только из больницы вышел; слаб еще.
– Но… ради Бога! Чем вы были больны?
Он слабо улыбнулся и спросил в свою очередь:
– Скажите, вы не слышали: в последние три недели в нашем городе не было побегов из дома умалишенных?
– Не знаю. А что?
– Ну… не было случаев нападения бежавшего сумасшедшего на мирных прохожих?
– Охота вам таким вздором интересоваться!.. Расскажите лучше о себе.
– Да что! Был я три недели между жизнью и смертью. До сих пор шрам.
Я схватил его за руку и с неожиданным интересом воскликнул:
– Вы говорите – шрам? Три недели назад? Не сидели ли вы тогда в сквере?
– Ну да. Вы, наверно, прочли в газете? Это самый нелепый случай моей жизни… Сижу я как-то теплым, тихим вечером в сквере. Лень, истома. Хочу закурить папиросу, – черт возьми! Нет спичек… Ну, думаю, будет проходить добрая душа – попрошу. Как раз минут через десять проходит господин с дамой. Ее я не рассмотрел: рожа, кажется. Но он курил. Подхожу, трогаю его самым вежливым образом за рукав: «Позвольте закурить». И – что же вы думаете! Этот бесноватый наклоняется к земле, поднимает что-то – и я, с разбитой головой, без памяти, лечу на землю. Подумать только, что эта несчастная беззащитная женщина шла с ним, даже не подозревая, вероятно, что это за птица.
Я посмотрел ему в глаза и строго спросил:
– Вы… действительно думаете, что имели дело с сумасшедшим?
– Я в этом уверен.
Через полтора часа я лихорадочно рылся в старых номерах местной газеты и наконец нашел, что мне требовалось.
Это была небольшая заметка в хронике происшествий: «Под парами алкоголя. – Вчера утром сторожами, убиравшими сквер, был замечен неизвестный молодой человек, оказавшийся по паспорту дворянином, который, будучи в сильном опьянении, упал на дорожке сквера так неудачно, что разбил себе о лежавший неподалеку кирпич голову. Горе несчастных родителей этого заблудшего молодого человека не поддается описанию…»
Я сейчас стою на соборной колокольне, смотрю на движущиеся по улице кучки серых людей, напоминающих муравьев, которые сходятся, расходятся, сталкиваются и опять без всякой цели и плана расползаются во все стороны…
И смеюсь, смеюсь.
День госпожи Спандиковой начался обычно.
С утра она поколотила сына Кольку, выругала соседку по даче «хронической дурой» и «рыжей тетехой», а потом долго причесывалась.
Причесавшись, долго прикалывала к голове модную шляпу и долго ругала прислугу за какую-то зеленую коробку.
Когда зеленая коробка забылась обеими спорящими сторонами, а вместо этого прислуга вставила ряд основательных возражений против поведения Кольки, госпожа Спандикова неожиданно вспомнила о городе и, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась с ними к вокзалу.
В городе она купила десять фунтов сахарного песку, цветок в глиняном горшке и опять колотила Кольку.
Колька наружно отнесся к невзгодам своей молодой жизни равнодушно, но тайно поклялся отомстить своей матери при первом удобном случае.
Направляясь к вокзалу, госпожа Спандикова засмотрелась на какого-то красивого молодого человека, вздохнула, сделала грустные глаза и сейчас же попала под оглоблю извозчика.
Извозчик сообщил, что считает ее чертовой куклой, а госпожа Спандикова высказала соображение, что извозчик мерзавец и что долг подсказывает ей довести о его поведении до сведения какого-то генерал-прокурора.
Но извозчик уже уехал, и госпожа Спандикова, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась на вокзал.
Колька, сахар, госпожа Спандикова и цветок поместились в вагоне, а Галочка куда-то делась. Так как искать ее по вокзалу было поздно, то, когда тронулся поезд, госпожа Спандикова успокоилась.
– Дрянная девчонка вернется на городскую квартиру и переночует у соседки Наседкиной.
Поезд мчался. Стоя на площадке вагона, госпожа Спандикова разговаривала с жирной женщиной, не обращая внимания на Кольку. А Колька вынул ножик и тихонько пропорол им мешочек с сахарным песком.
Когда поезд остановился на промежуточной станции, госпожа Спандикова почувствовала, что мешочек сделался легок, и сначала радовалась, но потом, ахнув, бросилась из вагона в хвост поезда подбирать сахар.
Поезд же, неожиданно для госпожи Спандиковой, тронулся и умчался, унося сына Кольку, а подобрать сахарный песок оказалось задачей невыполнимой, потому что он растянулся на целую версту и перемешался с настоящим песком.
– Мука моя мученская! – простонала госпожа Спандикова и бросила пустой мешочек. С полчаса побродила бесцельно по пути и, вздохнув, решила идти до своей дачи пешком.
Из Галочки, сахара, цветка, Кольки и госпожи Спандиковой осталось двое: Спандикова и цветок, от которого горшок отвалился на рельсу и разбился, так как владелица растения держала его за верхушку.
Вернувшись на дачу с верхушкой цветка, госпожа Спандикова долго колотила Кольку, но не за его проделку с мешком, а за то, что поезд двинулся раньше времени, необходимого госпоже Спандиковой для сбора сахара.
Перед обедом госпожа Спандикова отправилась купаться, и так как долго не возвращалась, то муж обеспокоился и, пообедав, пошел за ней.
Он нашел ее сидящей на нижней ступеньке лестницы, около самой воды, уже одетой, но горько плачущей.
– Чего ты? – спросил господин Спандиков.
– Я потеряла обручальное кольцо в воде, – всхлипнула госпожа Спандикова.
– Ну? Очень жаль. Впрочем, что же делать – потеряла, значит, и нет его. Пойдем.
– Как пойдем? – вспыхнула госпожа Спандикова. – Так может говорить только старый осел!
– Чего ты ругаешься? Кто же может быть виноват в том, что кольцо пропало?
Так как кольцо в свое время было подарено мужем, то госпожа Спандикова, призадумавшись, ответила:
– Ты.
– Ну ладно, ну я… Пойдем, милая.
– Как пойдем?! Кольцо необходимо найти.
– Я куплю другое. Пойдем, милая.
– Он купит другое! Да неужели ты не знаешь, что потерять обручальное кольцо значит – большое несчастье.
– Первый раз слышу!
– Он первый раз слышит!.. Это известно всякому младенцу.
– Ну, я иду домой.
– Он пойдет домой! Неужели ты не догадываешься, что тебе нужно сделать?
– Купить другое? – пошутил муж. Госпожа Спандикова всплеснула руками:
– Он купит другое! Раздевайся сейчас же и лезь в воду. Я не могу уйти без кольца… Это принесет нам страшное несчастье.
– Да мне не хочется.
– Лезь.
Между супругами возгорелся жаркий спор, результатом которого явилось то, что господин Спандиков разделся и, морщась, полез в воду.
– Ищи тут!
Он нырнул и, наткнувшись ухом на какой-то камень, вылез обратно.
– Ищи же тут! Нырни еще.
Муж нырнул еще. Потом, отфыркиваясь, спросил:
– Разве ты в этом месте купалась?
– Нет… вот здесь! Но я думаю, что течением отнесло его в эту сторону.
– Да течение не оттуда, а отсюда.
– Не может быть… Почему же, когда мы купались у Красной рощи, течение было отсюда?
– Потому что мы были на том берегу реки.
– Это все равно! Ищи!
Посиневший, дрожащий господин Спандиков нырнул и потом вылез на лесенку грустный, с искаженным лицом…
– Не могу больше! – прохрипел он.
– Это еще что за новости?!
– Я только что пообедал, а ты меня держишь полчаса в холодной воде. Это может отразиться плохо для моего здоровья.
– Вот глупости! А если мы не найдем кольца, то примета говорит, что с нами приключится несчастье… Поищи еще здесь…
Солнце уже закатилось, а госпожа Спандикова наклонялась к мужу и кричала:
– Поищи еще вот тут! В то время, когда я купалась, дул северо-восточный ветер…
В сущности, ветер указанного госпожой Спандиковой направления не дул, да и сама она не знала, какое он имел отношение к местопребыванию кольца, но тем не менее господин Спандиков, зеленый, как лягушка, покорно окунался в воду и потом, отдуваясь, поднимался со странной, маленькой от мокрых волос головой и слипшейся бородкой.
Вернулись вечером.
Господин Спандиков лег в постель и все время дрожал, хотя его укрыли теплым одеялом. Потом ему дали коньяку, но у него появилась рвота. В одиннадцать с половиной часов господин Спандиков умер.
……………………………………………………….
На даче все оживилось.
Послышался вой прислуги, плач детей и рыдания самой госпожи Спандиковой.
Чтобы разделить с кем-нибудь горе, госпожа Спандикова послала за соседкой, названной ею утром «хронической дурой» и «рыжей тетехой».
Забыв обиду, хроническая дура пришла и долго выслушивала жалобы на жестокую судьбу.
Сочувствовала.
Утром рыжая соседка говорила своему мужу:
– Видишь! А ты еще не верил приметам. Спандиковы-то, что живут рядом с нами… Вчера жена потеряла обручальное кольцо. Это страшно скверная примета!
– Ну? – спросил муж хронической дуры.
– Ну – и в тот же день у нее умирает муж! Можешь себе представить?
– Господин редактор, – сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, – мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния… Ради бога, простите меня!
– Ничего, ничего, – ласково сказал я, – не извиняйтесь.
Он печально свесил голову на грудь.
– Нет, что уж там… Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело.
– Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению только, ваши стишки не подошли.
– Э?
Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня:
– Эти стишки не подошли??!
– Да, да. Эти самые.
– Эти стишки??!! Начинающиеся:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать…
Эти стихи, говорите вы, не пойдут?!
– К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами:
Хотел бы я ей черный локон…
– Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие.
– Согласен. Лично я очень ими позабавился, но… для журнала они не подходят.
– Да вы бы их еще раз прочли!
– Да зачем же? Ведь я читал.
– Еще разик!
Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой – сожаление, что стихи все-таки не подойдут.
– Гм… Тогда позвольте их… Я прочту! «Хотел бы я ей черный локон…»
Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал:
– Стихи не подходят.
– Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет.
– Нет, зачем же оставлять?!
– Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а?
– Не надо. Оставьте их у себя.
– Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но…
– До свиданья!
Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел:
«Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполл…»
– Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду… Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу.
Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение.
В пять часов я поехал домой обедать. Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую.
Вынул, развернул и прочел:
«Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать…» – и т. д.
Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать.
Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала:
– Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное.
– Покажи.
Я взял бумажку и прочел:
– «Хотел бы я ей черный ло…» Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает… Кошмар какой-то!
Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать.
– Чего ты такой задумчивый? – спросила жена.
– Хотел бы я ей черный ло… Фу ты черт!! Ничего, милая. Устал я.
За десертом в передней позвонили и вызвали меня… В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем.
– Что такое?
– Тс… Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни… Что оне очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!..
Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак.
В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано:
Хотел бы я ей черный локон… —
все от первой до последней строчки.
В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма.
– От кого это?
– Брось! Это так… глупости. Один очень надоедливый человек.
– Да? А что это тут написано?.. Гм… «Целовать»… «аждое утро»… «черны… локон…» Негодяй!
В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно.
Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь сунуть в карман пальто что-то беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал.
На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа.
– Папочка! – радостно закричал Володя. – Меня дядя держал на руках! Незнакомый… дал шоколадку… бумажечку дал… Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес.
– Я тебя высеку, – злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: «Хотел бы я ей черный локон»… – Ты у меня будешь знать!..
Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить:
– Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов, – вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это то на продажных тварей, – и просил замолвить словечко за его стихи. По-моему, что ж, стихи как стихи… Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня…
Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало, кухарка толком объяснить не могла.
Желание чесать чьи-то власы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же желание.
Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы.
Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей.
Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк:
Хотел бы я ей черный локон…
Я сидел в уголку и задумчиво смотрел на них.
– Чья это ручонка? – спрашивал муж Митя жену Липочку, теребя ее за руку.
Я уверен, что муж Митя довольно хорошо был осведомлен о принадлежности этой верхней конечности именно жене Липочке, а не кому-нибудь другому, и такой вопрос задавался им просто из праздного любопытства…
– Чья это маленькая ручонка?
Самое простое – жене нужно было бы ответить:
– Мой друг, эта рука принадлежит мне. Неужели ты не видишь сам?
Вместо этого жена считает необходимым беззастенчиво солгать мужу прямо в глаза:
– Эта рука принадлежит одному маленькому дурачку. Не опровергая очевидной лжи, муж Митя обнимает жену и начинает ее целовать. Зачем он это делает, Бог его знает.
Затем муж бережно освобождает жену из своих объятий и, глядя на ее неестественно полный живот, спрашивает меня:
– Как ты думаешь, что у нас будет?
Этот вопрос муж Митя задавал мне много раз, и я каждый раз неизменно отвечал:
– Окрошка, на второе голубцы, а потом – крем. Или:
– Завтра? Кажется, пятница.
Отвечал я так потому, что не люблю глупых, праздных вопросов.
– Да нет же! – хохотал он. – Что у нас должно родиться?
– Что? Я думаю, лишенным всякого риска мнением будет, что у вас скоро должен родиться ребенок.
– Я знаю! А кто? Мальчик или девочка?
Мне хочется дать ему практический совет: если он так интересуется полом будущего ребенка, пусть вскроет столовым ножиком жену и посмотрит. Но мне кажется, что он будет немного шокирован этим советом, и я говорю просто и бесцельно:
– Мальчик.
– Ха-ха! Я сам так думаю! Такой большущий, толстый, розовый мальчуган… Судя по некоторым данным, он должен быть крупным ребенком… А? Как ты думаешь… Что мы из него сделаем?
Муж Митя так надоел мне этими вопросами, что я хочу предложить вслух:
– Котлеты под морковным соусом. Но говорю:
– Инженера.
– Правильно. Инженера или доктора. Липочка! Ты показывала уже Александру свивальнички? А нагрудничков еще не показывала? Как же это ты так?! Покажи.
Я не считаю преступлением со стороны Липочки ее забывчивость и осторожно возражаю:
– Да зачем же показывать? Я после когда-нибудь увижу.
– Нет, чего там после. Я уверен, тебя это должно заинтересовать.
Передо мной раскладываются какие-то полотняные сверточки, квадратики.
Я трогаю пальцем один и робко говорю:
– Хороший нагрудничек.
– Да это свивальник! А вот как тебе нравится сия вещь?
Сия вещь решительно мне нравится. Я радостно киваю головой:
– Панталончики?
– Чепчик. Видите, тут всего по шести перемен, как раз хватит. А колыбельку вы не видели?
– Видел. Три раза видел.
– Пойдемте, я вам еще раз покажу. Это вас позабавит.
Начинается тщательный осмотр колыбельки. У мужа Мити на глазах слезы.
– Вот тут он будет лежать… Большой, толстый мальчишка. «Папочка, – скажет он мне, – папочка, дай мне карамельку!» Гм… Надо будет завтра про запас купить карамели.
– Купи пуд, – советую я.
– Пуд, пожалуй, много, – задумчиво говорит муж Митя, возвращаясь с нами в гостиную.
Рассаживаемся. Начинается обычный допрос:
– А кто меня должен поцеловать?
Жена Липочка догадывается, что этот долг всецело лежит на ней.
– А чьи это губки?
Из угла я говорю могильным голосом:
– Могу заверить тебя честным словом, что губы, как и все другое на лице твоей жены, принадлежат именно ей!
– Что?
– Ничего. Советую тебе сделать опись всех конечностей и частей тела твоей жены, если какие-нибудь сомнения терзают тебя… Изредка ты можешь проверять наличность всех этих вещей.
– Друг мой… я тебя не понимаю… Он, Липочка, кажется, сегодня нервничает. Не правда ли?.. А где твои глазки?
– Эй! – кричу я. – Если ты нащупаешь ее нос, то по левой и правой стороне, немного наискосок, можешь обнаружить и глаза!.. Не советую даже терять времени на розыски в другом месте!
Вскакиваю и не прощаясь ухожу. Слышу за своей спиной полный любопытства вопрос:
– А чьи это ушки, которые я хочу поцеловать?..
Недавно я получил странную записку:
«Дорог Александ Сегодня она, кажется, уже! Ты понимаешь?.. Приходи, посмотрим на пустую колыбельку она чувствует себя превосход. Купил на всякий слу. карамель. Остаюсь твой счастливый муж, а вскорости и счастли. отец!!!?! Ого-го-го!!»
«Бедняга помешается от счастья», – подумал я, взбегая по лестнице его квартиры.
Дверь отворил мне сам муж Митя.
– Здравствуй, дружище! Что это у тебя такое растерянное лицо? Можно поздравить?
– Поздравь, – сухо ответил он.
– Жена благополучна? Здорова?
– Ты, вероятно, спрашиваешь о той жалкой кляче, которая валяется в спальне? Они еще, видите ли, не пришли в себя… ха-ха!
Я откачнулся от него.
– Послушай… ты в уме? Или от счастья помешался? Муж Митя сардонически расхохотался.
– Ха-ха! Можешь поздравить… пойдем, покажу.
– Он в колыбельке, конечно?
– В колыбельке – черта с два! В корзине из-под белья!
Ничего не понимая, я пошел за ним и, приблизившись к громадной корзине из-под белья, с любопытством заглянул в нее.
– Послушай! – закричал я, отскочив в смятении. – Там, кажется, два!
– Два? Кажется, два? Ха-ха! Три, черт меня возьми, три!! Два наверху, а третий куда-то вниз забился. Я их свалил в корзину и жду, пока эта идиотка акушерка и воровка нянька не начнут пеленать…
Он утер глаза кулаком. Я был озадачен.
– Черт возьми… Действительно! Как же это случилось?
– А я почем знаю? Разве я хотел? Еще радовался, дурак: большой, толстый мальчишка!
Он покачал головой.
– Вот тебе и инженер!
Я попробовал утешить его.
– Да не печалься, дружище. Еще не все потеряно…
– Да как же! Теперь я погиб…
– Почему?
– Видишь ли, пока что я лишился всех своих сорочек и простынь, которые нянька сейчас рвет в кухне на пеленки. У меня забрали все наличные деньги на покупку еще двух колыбелей и наем двух мамок… Ну… и жизнь моя в будущем разбита. Я буду разорен. Всю эту тройку негодяев приходится кормить, одевать, а когда подрастут – учить… Если бы они были разного возраста, то книги и платья старшего переходили бы к среднему, а потом к младшему… Теперь же книги нужно покупать всем вместе, в гимназию отдавать сразу, а когда они подрастут, то папирос будут воровать втрое больше… Пропало… все пропало… Это жалкое, пошлое творение, когда очнется, попросит показать ей ребенка, а которого я ей предъявлю? Я думаю всех вместе показать – она от ужаса протянет ноги… как ты полагаешь?
– Дружище! Что ты говоришь! Еще на днях ты спрашивал у нее: «А чья это ручка? Чьи ушки?»
– Да… Попались бы мне теперь эти ручки и губки! О, черт возьми! Все исковеркано, испорчено… Так хорошо началось… Свивальнички, колыбельки… инженер…
– Чем же она виновата, глупый ты человек? Это закон природы.
– Закон? Беззаконие это! Эй, нянька! Принеси колыбельки для этого мусора! Вытряхивай их из корзины!
Мое первое с ним знакомство произошло после того, как он, вылетев из окна второго этажа, пролетел мимо окна первого этажа, где я в то время жил, – и упал на мостовую.
Я выглянул из своего окна и участливо спросил неизвестного, потиравшего ушибленную спину:
– Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезным?
– Почему не можете? – добродушно кивнул он головой, в то же время укоризненно погрозив пальцем по направлению окна второго этажа. – Конечно же, можете.
– Зайдите ко мне в таком случае, – сказал я, отходя от окна.
Он вошел, веселый, улыбающийся. Протянул мне руку и сказал:
– Цацкин.
– Очень рад. Не ушиблись ли вы?
– Чтобы сказать вам – да, так – нет! Чистейшей воды пустяки.
– Наверное, из-за какой-нибудь хорошенькой женщины? – подмигивая, спросил я. – Хе-хе.
– Хе-хе! А вы, вероятно, любитель этих сюжетцев, хе-хе?! Не желаете ли – могу предложить серию любопытных открыточек? Немецкий жанр! Понимающие люди считают его выше французского.
– Нет, зачем же, – удивленно возразил я, всматриваясь в него. – Послушайте… ваше лицо кажется мне знакомо. Это не вас ли вчера какой-то господин столкнул с трамвая?..
– Ничего подобного! Это было третьего дня. А вчера меня спустили с черной лестницы по вашей же улице. Но, правду сказать, какая это лестница? Какие-то семь паршивых ступенек.
Заметив мой недоумевающий взгляд, господин Цацкин потупился и укоризненно сказал:
– Все это за то, что я хочу застраховать им жизнь. Хороший народ: я хлопочу об их жизни, а они суетятся о моей смерти.
– Так вы – агент по страхованию жизни? – сухо сказал я. – Чем же я могу быть вам полезен?
– Вы мне можете быть полезны одним малюсеньким ответиком на вопрос: как вы хотите у нас застраховаться – на дожитие или с уплатой премии вашим близким после – дай вам Бог здоровья – вашей смерти?
– Никак я не хочу страховаться, – замотал я головой. – Ни на дожитие, ни на что другое. А близких у меня нет… Я одинок.
– А супруга?
– Я холост.
– Так вам нужно жениться – очень просто! Могу вам предложить девушку – пальчики оближете! Двенадцать тысяч приданого, отец две лавки имеет! Хотя брат шарлатан, но она такая брюнетка, что даже удивительно. Вы завтра свободны? Можно завтра же и поехать посмотреть. Сюртук, белый жилет. Если нет – можно купить готовые. Адрес – магазин «Оборот»… Наша фирма…
– Господин Цацкин, – возразил я. – Ей-богу же, я не хочу и не могу жениться! Я вовсе не создан для семейной жизни…
– Ой! Не созданы? Почему? Может, вы до этого очень шумно жили? Так вы не бойтесь… Это сущий, поправимый пустяк. Могу предложить вам средство, которое несет собою радость каждому меланхоличному мужчине. Шесть тысяч книг бесплатно! Имеем массу благодарностей! Пробный флакончик…
– Оставьте ваши пробные флакончики при себе, – раздражительно сказал я. – Мне их не надо. Не такая у меня наружность, чтобы внушить к себе любовь. На голове порядочная лысина, уши оттопырены, морщины, маленький рост…
– Что такое – лысина? Если вы помажете ее средством нашей фирмы, которой я состою представителем, так обрастете волосами, как, извините, кокосовый орех! А морщины, а уши? Возьмите наш усовершенствованный аппарат, который можно надевать ночью… Всякие уши как рукой снимет! Рост? Наш гимнастический прибор через каждые шесть месяцев увеличивает рост на два вершка. Через два года вам уже можно будет жениться, а через пять лет вас уже можно будет показывать! А вы мне говорите – рост…
– Ничего мне не нужно! – сказал я, сжимая виски. – Простите, но вы мне действуете на нервы…
– На нервы? Так он молчит!.. Патентованные холодные души, могущие складываться и раскладываться! Есть с краном, есть с разбрызгивателем. Вы человек интеллигентный и очень мне симпатичный… Поэтому могу посоветовать взять лучше разбрызгиватель. Он дороже, но…
Я схватился за голову.
– Чего вы хватаетесь? Голова болит? Вы только скажите: сколько вам надо тюбиков нашей пасты «Мигренин» – фирма уж сама доставит вам на дом…
– Извините, – сказал я, закусывая губу, – но прошу оставить меня. Мне некогда. Я очень устал, а мне предстоит утомительная работа – писать статью…
– Утомительная? – сочувственно спросил господин Цацкин. – Я вам скажу – она утомительна потому, что вы до сих пор не приобрели нашего раздвижного пюпитра для чтения и письма. Нормальное положение, удобный наклон… За две штуки семь рублей, а за три – десять…
– Пошел вон! – закричал я, дрожа от бешенства. – Или я проломлю тебе голову этим пресс-папье!!
– Этим пресс-папье? – презрительно сказал господин Цацкин, ощупывая пресс-папье на моем письменном столе. – Этим пресс-папье… Вы на него дуньте – оно улетит! Нет, если вы хотите иметь настоящее тяжелое пресс-папье, так я вам могу предложить целый прибор из малахита…
Я нажал кнопку электрического звонка.
– Вот сейчас придет человек – прикажу ему вывести вас!
Скорбно склонив голову, господин Цацкин сидел и молчал, будто ожидая исполнения моего обещания. Прошло две минуты. Я позвонил снова.
– Хорошие звонки, нечего сказать, – покачал головой господин Цацкин. – Разве можно такие безобразные звонки иметь, которые не звонят. Позвольте вам предложить звонки с установкой и элементами за семь рублей шестьдесят копеек. Изящные звонки…
Я вскочил, схватил господина Цацкина за рукав и потащил к выходу.
– Идите! Или у меня сейчас будет разрыв сердца…
– Это не дай бог, но вы не беспокойтесь! Мы вас довольно прилично похороним по второму разряду. Правда, не будет той пышности, как первый, но катафалк…
Я захлопнул за господином Цацкиным дверь, повернул в замке ключ и вернулся к столу.
Через минуту я обратил внимание, что дверная ручка зашевелилась, дверь вздрогнула от осторожного напора и – распахнулась.
Господин Цацкин робко вошел в комнату и прищурясь сказал:
– В крайнем случае могу вам доложить, что ваши дверные замки никуда не годятся… Они отворяются от простого нажима! Хорошие английские замки вы можете иметь через меня – один прибор два рубля сорок копеек, за три – шесть рублей пятьдесят копеек, а пять штук…
Я вынул из ящика письменного стола револьвер и, заскрежетав зубами, закричал:
– Сейчас я буду стрелять в вас!
Господин Цацкин с довольной миной улыбнулся и ответил:
– Я буду очень рад, так как это даст вам возможность убедиться в превосходном качестве панциря от пуль, который надет на мне для образца и который могу вам предложить. Одна штука восемнадцать рублей, две дешевле, а три еще дешевле. Прошу вас убедиться!..
Я отложил револьвер и, схватив господина Цацкина поперек туловища, с бешеным ревом выбросил в окно. Падая, он успел крикнуть мне:
– У вас очень непрактичные запонки на манжетах! Острые углы, рвущие платье и оцарапавшие мне щеку. Могу предложить африканского золота с инкрустацией, пара два рубля, три пары де…
Я захлопнул окно.
Начальник службы тяги, старик Мишкин, пригласил в кабинет ремингтонистку Ниночку Ряднову, и, протянувши ей два черновика, попросил ее переписать их начисто.
Когда Мишкин передавал эти бумаги, то внимательно посмотрел на Ниночку и, благодаря солнечному свету, впервые разглядел ее как следует.
Перед ним стояла полненькая, с высокой грудью девушка среднего роста. Красивое белое лицо ее было спокойно, и только в глазах время от времени пробегали искорки голубого света.
Мишкин подошел к ней ближе и сказал:
– Так вы, это самое… перепишите бумаги. Я вас не затрудняю?
– Почему же? – удивилась Ниночка. – Я за это жалованье получаю.
– Так, так… жалованье. Это верно, что жалованье. У вас грудь не болит от машинки? Было бы печально, если бы такая красивая грудь да вдруг бы болела…
– Грудь не болит.
– Я очень рад. Вам не холодно?
– Отчего же мне может быть холодно?
– Кофточка у вас такая тоненькая, прозрачная… Ишь, вон у вас руки просвечивают. Красивые руки. У вас есть мускулы на руках?
– Оставьте мои руки в покое!
– Милая… Одну минутку… Постойте… Зачем вырываться? Я, это самое… рукав, который просвечив…
– Пустите руку! Как вы смеете! Мне больно! Негодяй!
Ниночка Ряднова вырвалась из жилистых дрожащих рук старого Мишкина и выбежала в общую комнату, где занимались другие служащие службы тяги.
Волосы у нее сбились в сторону и левая рука, выше локтя, немилосердно ныла.
– Мерзавец, – прошептала Ниночка. – Я тебе этого так не прощу.
Она надела на пишущую машину колпак, оделась сама и, выйдя из управления, остановилась на тротуаре. Задумалась:
«К кому же мне идти? Пойду к адвокату».
Адвокат Язычников принял Ниночку немедленно и выслушал ее внимательно.
– Какой негодяй! А еще старик! Чего же вы теперь хотите? – ласково спросил адвокат Язычников.
– Нельзя ли его сослать в Сибирь? – попросила Ниночка.
– В Сибирь нельзя… А притянуть его вообще к ответственности можно.
– Ну, притяните.
– У вас есть свидетели?
– Я – свидетельница, – сказала Ниночка.
– Нет, вы – потерпевшая. Но, если не было свидетелей, то, может быть, есть у вас следы насилия?
– Конечно, есть. Он произвел надо мной гнусное насилие. Схватил за руку. Наверно, там теперь синяк.
Адвокат Язычников задумчиво посмотрел на пышную Ниночкину грудь, на красивые губы и розовые щеки, по одной из которых катилась слезинка.
– Покажите руку, – сказал адвокат.
– Вот тут, под кофточкой.
– Вам придется снять кофточку.
– Но ведь вы же не доктор, а адвокат, – удивилась Ниночка.
– Это ничего не значит. Функции доктора и адвоката так родственны друг другу, что часто смешиваются между собой. Вы знаете, что такое алиби?
– Нет, не знаю.
– Вот то-то и оно-то. Для того чтобы установить наличность преступления, я должен прежде всего установить ваше алиби. Снимите кофточку.
Ниночка густо покраснела и, вздохнув, стала неловко расстегивать крючки и спускать с одного плеча кофточку.
Адвокат ей помогал. Когда обнажилась розовая, упругая Ниночкина рука с ямочкой на локте, адвокат дотронулся пальцами до красного места на белорозовом фоне плеча и вежливо сказал:
– Простите, я должен освидетельствовать. Поднимите руки. А это что такое?.. Грудь?
– Не трогайте меня! – вскричала Ниночка. – Как вы смеете?
Дрожа всем телом, она схватила кофточку и стала поспешно натягивать ее.
– Чего вы обиделись? Я должен еще удостовериться в отсутствии кассационных поводов…
– Вы – нахал! – перебила его Ниночка и, хлопнув дверью, ушла.
Идя по улице, она говорила сама себе: «Зачем я пошла к адвокату? Мне нужно было пойти прямо к доктору. Самое лучшее – это пойти к доктору, пусть он даст свидетельство о гнусном насилии».
Доктор Дубяго был солидный пожилой человек. Он принял в Ниночке горячее участие, выслушал ее, выругал начальника тяги, адвоката и потом сказал:
– Разденьтесь.
Ниночка сняла кофточку, но доктор Дубяго потер профессиональным жестом руки и попросил:
– Вы уж, пожалуйста, совсем разденьтесь…
– Зачем же совсем? – вспыхнула Ниночка. – Он меня хватал за руку. Я вам руку и покажу.
Доктор осмотрел фигуру Ниночки, ее молочно-белые плечи и развел руками.
– Все-таки вам нужно раздеться… Я должен бросить на вас ретроспективный взгляд. Позвольте, я вам помогу.
Он наклонился к Ниночке, осматривая ее близорукими глазами, но через минуту Ниночка взмахом руки сбила с его носа очки, так что доктор Дубяго был лишен на некоторое время возможности бросать не только ретроспективные взгляды, но и обыкновенные.
– Оставьте меня!.. Боже! Какие все мужчины мерзавцы!
Выйдя от доктора Дубяго, Ниночка вся дрожала от негодования и злости.
«Вот вам – друзья человечества! Интеллигентные люди… Нет, надо вскрыть, вывести наружу, разоблачить всех этих фарисеев, прикрывающихся масками добродетели».
Ниночка прошлась несколько раз по тротуару и, немного успокоившись, решила отправиться к журналисту Громову, который пользовался большой популярностью, славился как человек порядочный и неподкупно честный, обличая неправду от двух до трех раз в неделю.
Журналист Громов встретил Ниночку сначала неприветливо, но потом, выслушав Ниночкин рассказ, был тронут ее злоключениями.
– Ха-ха! – горько засмеялся он. – Вот вам лучшие люди, призванные врачевать раны и облегчать страданья страждущего человечества! Вот вам носители правды и защитники угнетенных и оскорбленных, взявшие на себя девиз – справедливость! Люди, с которых пелена культуры спадает при самом пустяковом столкновении с жизнью. Дикари, до сих пор живущие плотью… Ха-ха. Узнаю я вас!
– Прикажете снять кофточку? – робко спросила Ниночка.
– Кофточку? Зачем кофточку?.. А, впрочем… можно снять и кофточку. Любопытно посмотреть на эти следы, гм… культуры.
Увидев голую руку и плечо Ниночки, Громов зажмурился и покачал головой.
– Однако, руки же у вас… разве можно выставлять подобные аппараты на соблазн человечеству. Уберите их. Или нет… постойте… чем это они пахнут? Что, если бы я поцеловал эту руку вот тут… в сгибе… А… Гм… согласитесь, что вам никакого ущерба от этого не будет, а мне доставит новое любопытное ощущение, которое…
Громову не пришлось изведать нового любопытного ощущения. Ниночка категорически отказалась от поцелуя, оделась и ушла.
Идя домой, она улыбалась сквозь слезы: «Боже, какие все мужчины негодяи и дураки!»
Вечером Ниночка сидела дома и плакала.
Потом, так как ее тянуло рассказать кому-нибудь свое горе, она переоделась и пошла посидеть к соседу по меблированным комнатам студенту-естественнику Ихневмонову.
Ихневмонов день и ночь возился с книгами, и всегда его видели низко склонившимся красивым, бледным лицом над печатными страницами, за что Ниночка шутя прозвала студента профессором.
Когда Ниночка вошла, Ихневмонов поднял от книги голову, тряхнул волосами и сказал:
– Привет Ниночке! Если она хочет чаю, то чай и ветчина там. А Ихневмонов дочитает пока главу.
– Меня сегодня обидели, Ихневмонов, – садясь, скорбно сообщила Ниночка.
– Ну!.. Кто?
– Адвокат, доктор, старик один… Такие негодяи!
– Чем же они вас обидели?
– Один схватил руку до синяка, а другие осматривали и все приставали…
– Так… – перелистывая страницу, сказал Ихневмонов, – это нехорошо.
– У меня рука болит, болит, – жалобно протянула Ниночка.
– Этакие негодяи! Пейте чай.
– Наверно, – печально улыбнулась Ниночка, – и вы тоже захотите осмотреть руку, как те.
– Зачем же ее осматривать? – улыбнулся студент. – Есть синяк – я вам и так верю.
Ниночка стала пить чай. Ихневмонов перелистывал страницы книги.
– До сих пор рука горит, – пожаловалась Ниночка. – Может, примочку какую-нибудь надо?
– Не знаю.
– Может, показать вам руку? Я знаю, вы не такой, как другие, – я вам верю.
Ихневмонов пожал плечами.
– Зачем же вас затруднять… Будь я медик – я бы помог. А то я – естественник.
Ниночка закусила губу и, встав, упрямо сказала:
– А вы все-таки посмотрите.
– Пожалуй, показывайте вашу руку… Не беспокойтесь… вы только спустите с плеча кофточку… Так… Это?.. Гм… Действительно, синяк. Экие эти мужчины. Он, впрочем, скоро пройдет.
Ихневмонов качнул соболезнующе головой и снова сел за книгу.
Ниночка сидела молча, опустив голову, и ее голое плечо матово блестело при свете убогой лампы.
– Вы бы одели в рукав, – посоветовал Ихневмонов. – Тут чертовски холодно.
Сердце Ниночки сжалось.
– Он мне еще ногу ниже колена ущипнул, – сказала Ниночка неожиданно, после долгого молчания.
– Экий негодяй! – мотнул головой студент.
– Показать?
Ниночка закусила губу и хотела приподнять юбку, но студент ласково сказал:
– Да зачем же? Ведь вам придется снимать чулок, а здесь из дверей, пожалуй, дует. Простудитесь – что хорошего? Ей же богу, я в этой медицине ни уха, ни рыла не смыслю, как говорит наш добрый русский народ. Пейте чай.
Он погрузился в чтение. Ниночка посидела еще немного, вздохнула и покачала головой.
– Пойду уж. А то мои разговоры отвлекают вас от работы.
– Отчего же, помилуйте, – сказал Ихневмонов, энергично тряся на прощанье руку Ниночки.
Войдя в свою комнату, Ниночка опустилась на кровать и, потупив глаза, еще раз повторила:
– Какие все мужчины негодяи!
В одной транспортной конторе (перевозка и застрахование грузов) служил помощником счетовода мещанин Матвей Петрович Химиков.
Снаружи это был человек маленького роста, с кривыми ногами, бледными, грязноватого цвета глазами и большими красными руками. Рыжеватая растительность напоминала редкий мох, скупо покрывающий какуюнибудь северную скалу, а грудь была такая впалая, что коснуться спины ей мешали только ребра, распиравшие бока Химикова с таким упорством, которое характеризует ребра всех тощих людей.
Это было снаружи. А внутри Химиков имел сердце благородного убийцы: аристократа духа и обольстителя прекрасных женщин. Какая-нибудь заблудившаяся душа рыцаря прежних времен, добывавшего себе средства к жизни шпагой, а расположение духа – любовью женщин, набрела на Химикова и поселилась в нем, мешая несчастному помощнику счетовода жить так, как живут тысячи других помощников счетовода.
Химикову грезились странные приключения, бешеная скачка на лошадях при лунном свете, стрельба из мушкетов, ограбление проезжих дилижансов, мрачные таверны, наполненные подозрительными личностями с нахлобученными на глаза шляпами и какие-то красавицы, которых Химиков неизменно щадил, тронутый их молодостью и слезами. В это же самое время Химикову кричали с другого стола:
– Одно место домашних вещей. Напишите квитанцию, два пуда три фунта.
Химиков писал квитанцию, но когда занятия в конторе кончались, он набрасывал на плечи длинный плащ, нахлобучивал на глаза широкополую шляпу и, озираясь, шагал по улице, похожий на странного, дурацкого вида разбойника.
Под плащом он всегда держал на всякий случай кинжал, и если бы по дороге на него было произведено нападение, помощник счетовода захохотал бы жутким, зловещим смехом и всадил бы кинжал в грудь негодяя по самую рукоять.
Но или негодяям было не до него, или людные улицы, по которым он гордо шагал, вызывая всеобщее удивление, не заключали в себе того сорта негодяев, которые набрасываются среди тьмы народа на путников.
Химиков благополучно добирался домой, с отвращением съедал обед из двух блюд с вечным киселем на сладкое. Из-за обеда у него с хозяйкой шла вечная, упорная борьба.
– Я не хочу вашего супа с битком, – говорил он обиженно. – Разве нельзя когда-нибудь дать мне простую яичницу, кусок жаренного на вертеле мяса и добрый глоток вина?
О жаренном на вертеле мясе и яичнице он мечтал давно, но бестолковая хозяйка не понимала его идеалов, оправдываясь непитательностью такого меню. Он хотел сделать так.
Съесть, надвинув на глаза шляпу, мясо, запить добрым глотком вина, закутаться в плащ и лечь на ковер у кровати, чтобы выспаться перед вечерними приключениями.
Но, раз не было жаренного на вертеле мяса и прочего, эффектный отдых в плаще на полу не имел смысла, и помощник счетовода отправлялся на вечерние приключения без этого.
Вечерние приключения состояли в том, что Химиков брал свой вечный кинжал, кутался в плащ и шел, озираясь, в трактир «Черный Лебедь».
Этот трактир он избрал потому, что ему очень нравилось его название «Черный Лебедь», что там собирались подонки населения города и что низкие, закопченные комнаты трактира располагали к разного рода мечтам о приключениях.
Химиков пробирался в дальний угол, садился, драпируясь в свой плащ, и старался сверкать глазами из-под надвинутой на них шляпы.
И всегда он таинственно озирался, хотя за ним никто не следил и мало кто интересовался этой маленькой фигуркой в театральном черном плаще и шляпе, с выглядывающими из-под нее тусклыми глазами, которые никак не могли засверкать, несмотря на героические усилия их обладателя.
Усевшись, помощник счетовода хлопал в ладоши и кричал срывающимся голосом:
– Эй, паренек, позови ко мне трактирщика! Что там у него есть?
– Их нет-с, – говорил обычно слуга. – Они редко бывают. Что прикажете? Я могу подать.
– Дай ты мне пива, только не в бутылке, а вылей в какой-нибудь кувшин. Да прикажи там повару зажарить добрую яичницу. Ха-ха! – грубо смеялся он, хлопая себя по карману. – Старый Матвей хочет сегодня погулять: он сделал сегодня недурное дельце.
Слуга в изумлении смотрел на него и потом, приняв прежний апатичный вид, шел заказывать яичницу.
«Дельце» Химикова состояло в том, что он продал какому-то из купцов-клиентов имевшееся у него на комиссии деревянное масло, но со стороны казалось, что заработанные Химиковым три рубля обрызганы кровью ограбленного ночного путника.
Когда приносили яичницу и пиво, он брал кувшин, смотрел его на свет и с видом записного пьяницы приговаривал:
– Доброе пиво! Есть чем Матвею промочить глотку.
И в это время он, маленький, худой, забывал о конторе, «домашних местах» и квитанциях, сидя под своей громадной шляпой и уничтожая добрую яичницу, в полной уверенности, что на него все смотрят с некоторым страхом и суеверным почтением.
Вокруг него шумела и ругалась городская голытьба, он думал: «Хорошо бы набрать шаечку человек в сорок, да и навести ужас на все окрестности. Кто, – будут со страхом спрашивать, – стоит во главе? Вы не знаете? Старый Матвей. Это – страшный человек! Потом княжну какуюнибудь украсть…»
Он шарил под плащом находившийся там между складками кинжал и, найдя, судорожно сжимал рукоятку.
Покончив с яичницей и пивом, расплачивался, небрежно бросал слуге на чай и, драпируясь в плащ, удалялся.
«Хорошо бы, – подумал он, – если бы у дверей трактира была привязана лошадь. Вскочил бы и ускакал». И помощник счетовода чувствовал такой прилив смелости, что мог идти на грабеж, убийство, кражу, но непременно у богатого человека («эти деньги я все равно отдал бы нуждающимся»).
Если по пути попадался нищий, Химиков вынимал из кармана серебряную монету (несмотря на скудость бюджета, он никогда не вынул бы медной монеты) и, бросая ее барским жестом, говорил:
– Вот… возьми себе.
При этом монету бросал он на землю, что доставляло нищему большие хлопоты и вызывало утомительные поиски, но Химиков понимал благотворительность только при помощи этого эффектного жеста, никогда не давая монету в руку попрошайке.
У помощника счетовода был один только друг – сын квартирной хозяйки, Мотька, в глазах которого раз навсегда застыл ужас и преклонение перед помощником счетовода.
Было ему девять лет. Каждый вечер с нетерпением ждал он той минуты, когда Химиков, вернувшись из трактира, постучит к его матери в дверь и крикнет:
– Мотя! Хочешь ко мне?
Замирая от страха и любопытства, Мотька робко входил в комнату Химикова и садился в уголок.
Химиков в задумчивости шагал из угла в угол, не снимая своего плаща, и наконец останавливался перед Мотькой.
– Ну, тезка… Было сегодня жаркое дело.
– Бы-ло? – спрашивал Мотька, дрожа всем телом. Химиков зловеще хохотал, качал головой и, вынув из кармана кинжал, делал вид, что стирает с него кровь.
– Да, брат… Купчишку одного маленько пощипали. Золота было немного, но шелковые ткани, парча – чудо что такое.
– А что же вы с купцом сделали? – тихо спросил бледный Мотька.
– Купец? Ха-ха! Если бы он не сопротивлялся, я бы, пожалуй, отпустил бы его. Но этот негодяй уложил лучшего из моих молодцов – Лоренцо, и я, ха-ха, поквитался с ним!
– Кричал? – умирающим шепотом спрашивал Мотька, чувствуя, как волосы тихо шевелятся у него на голове.
– Не цыкнул. Нет, это что… Это забава сравнительно с делом старухи Монморанси.
– Какой… старухи? – прижимаясь к печке, спрашивал Мотька.
– Была, брат, такая старуха… Мои молодцы пронюхали, что у нее водятся деньжата. Хорошо-с… Отравили мы ее пса, один из моей шайки подпоил старого слугу этой ведьмы и открыл нам двери… Но каким-то образом полицейские ищейки пронюхали. Ха-ха! Вот-то была потеха! Я четырех уложил… Ну, и мне попало! Две недели мои молодцы меня в овраге отхаживали.
Мотька смотрел на помощника счетовода глазами, полными любви и пугливого преклонения, и шептал пересохшими губами:
– А сколько… вы вообще человек… уложили? Химиков задумывался:
– Человек… двадцать, двадцать пять. Не помню, право. А что?
– Мне жалко вас, что вы будете на том свете в котле кипеть…
Химиков подмигивал и бил себя кулаками по худым бедрам.
– Ничего, брат, зато я здесь, на этом свете, натешусь всласть… а потом можно и покаяться перед смертью. Отдам все свое состояние на монастыри и пойду босой в Иерусалим…
Химиков кутался в плащ и мрачно шагал из угла в угол.
– Покажите мне еще раз ваш кинжал, – просил Мотька.
– Вот он, старый друг, – оживлялся Химиков, вынимая из-под плаща кинжал. – Я таки частенько утоляю его жажду. Ха-ха! Любит он свежее мясо… Хах-ха!
И он, зловеще вертя кинжалом, озирался, закидывая конец плаща на плечо и худым пальцем указывал на ржавчину, выступившую на клинке от сырости и потных рук.
Потом Химиков говорил:
– Ну, Мотя, устал я после всех этих передряг. Лягу спать.
И, закутавшись в плащ, ложился, маленький, бледный, на ковер у кровати.
– Зачем вы предпочитаете пол? – почтительно спрашивал Мотька.
– Э-э, брат! Надо привыкать… Это еще хорошо. После ночей в болотах или на ветвях деревьев это – царская постель.
И он, не дождавшись ухода Мотьки, засыпал тяжелым сном.
Мотька долго сидел подле него, глядя с любовью и страхом в скупо покрытое рыжими волосами лицо.
И вдвойне ужасным казалось ему то, что весь Химиков – такой маленький, жалкий и незначительный. И что под этой незначительностью скрывается опасный убийца, искатель приключений и азартный игрок в кости.
Насмотревшись на лицо спящего помощника счетовода, Мотька заботливо прикрывал его сверх плаща одеялом, гасил лампу и на цыпочках, стараясь не потревожить тяжелый сон убийцы, уходил к себе.
Помощник счетовода Химиков, благородный авантюрист, рыцарь и искатель приключений, всей душой привязанный к отошедшему в вечность, – закопченным тавернам, нападениям на дилижансы и мастерским ударам кинжала, – влюбился.
Его идеал, – бледная, стройная графиня, сидящая на козетке в старинном барском доме, – нашел воплощение в девице без определенных занятий – Полине Козловой, если иногда и бледной, то не от благородного происхождения, а от бессонных ночей, проводимых ею не совсем согласно с кодексом обычной добродетели.
Однажды, когда дико живописный Химиков шагал аршинными решительными шагами по улице, закутанный в свой вечный плащ и прикрытый сверху чудовищной шляпой, он услышал впереди себя разговор:
– Очень даже это нетактично приставать к незнакомым девушкам.
– Сударыня, Маруся… Я уверен, что такое очаровательное существо может именоваться только Марусей…
Маруся! Не вносите аккорда в диссонанс нашей мимолетной встречи. Позвольте быть вам проводимой мной. Где вы живете?
– Ишь, чего захотели. Никогда я не скажу вам, хотя бы вы проводили меня до самого дома на Московской улице, номер семь… Ах, что я сказала! Я, кажется, проговорилась… Нет, забудьте, забудьте, что я вам сказала!
Подслушивание Химиков считал самым неблагородным делом, но когда до него донесся этот разговор, его мужественное сердце наполнилось состраданием к преследуемой и бешеным негодованием против гнусного преследователя.
– Милостивый государь! – загремел он, приблизившись к дон-жуану и смотря на него снизу вверх. – Оставьте эту беззащитную девушку, или вы будете иметь дело со мной!
Беззащитная девушка с некоторым неудовольствием взглянула на мужественного Химикова, а ее кавалер сердито вырвал руку и закричал:
– Кто вы такой, черти вас раздери?
– Негодяй! Я тот, которого провидение нашло нужным послать в критическую для этого существа минуту. Защищайся!
Противник Химикова, громадный, толстый блондин, сжал кулак, но вид маленького Химикова, бешено извивавшегося у его ног с кинжалом в руке, заставил его отступить.
– Ч-черт з-знает, что такое, – пробормотал он, отскакивая от бледной, худой руки, которая бешено чертила кинжалом вокруг него замысловатые круги и восьмерки. – Черт знает… решительно не понимаю… – оторопело промычал блондин и стал быстрыми шагами удаляться от Химикова, оставшегося около девицы.
– Сударыня, – сказал Химиков, снимая свою черную странную шляпу и опуская ее до самой земли. – Прошу извинений, если ваше ухо было оскорблено несколькими грубыми словами, произнести которые вынудила меня необходимость. Ха-ха! – зловеще захохотал Химиков. – Парень, очевидно, боится запаха крови и ловко избежал маленького кровопускания… Ха-ха-ха!
– Кто вы такой? – спросила изумленная Полина Козлова, осматривая Химикова.
– Я…
Химикову неловко было сказать, что его фамилия Химиков и что он служит помощником счетовода в транспортной конторе. Он опустил голову, забросил конец плаща на плечо и, как будто стряхнувши с себя что-то, сказал:
– Когда-нибудь… когда будет возможно, человек с черной бородой явится к вам, покажет этот кинжал и сообщит, кто я… Пока же… сударыня, не забывайте, что город этот страшен. Он таит совершенно неизвестные вам опасности, и нужно иметь мою звериную хитрость и ловкость, чтобы избежать их. Но вы… Как ваши престарелые родители рискуют отпустить вас в эту страшную ночь… Не найдете ли вы удобным соблаговолить дать мне милостивое разрешение предложить сопутствовать вам до вашего дома.
– Ну что ж, можно, – усмехнулась Полина Козлова. Химиков взял девушку под руку и, свирепо озираясь на встречных прохожих, бережно повел ее по улице. Через сто шагов он уже узнал, что у его спутницы нет родителей и что она носит фамилию – Полина Козлова.
– Так молоды и, увы, беззащитны, – прошептал Химиков, тронутый ее историей. – Скорбь об утрате ваших почтенных родителей смешивается в моей душе со сладкой надеждой быть вам чем-нибудь полезным и принять на свою грудь направленные на вас удары злобной интриги и происки вра…
– Покатайте меня на автомобиле, – сказала девушка, щуря на Химикова глаза.
По своим убеждениям Химиков ненавидел автомобили, предпочитая им старые добрые дилижансы. Но желание женщины было для него законом.
– Сударыня, вашу руку…
Они долго катались на автомобиле, а потом девушка проголодалась и заявила, что хочет в ресторан.
Химиков не возражал ей ни слова, но про себя решил, что если в ресторане у него не хватит денег, он выйдет в переднюю и там заколется кинжалом. Пусть лучше над ним нависнет роковая тайна, чем прозаический отказ в ужине. В кабинете ресторана девушка поправила растрепавшуюся прическу, подошла к Химикову и, севши на его худые, неверные колени, поцеловала помощника счетовода в щеку.
Сердце Химикова затрепетало и оборвалось.
– Суд… Полина. Вв… вы… меня… полюбили! О, пусть эта неожиданно вспыхнувшая страсть будет залогом моего стремления посвятить вам отныне мою жизнь.
– Дайте папиросу, – попросила Полина, разглаживая его редкие рыжие волосы.
– Грациозная шалунья! Резвящаяся сирота! – в экстазе воскликнул Химиков и прижал девушку к своей груди.
После ужина Химиков проводил Полину домой, у подъезда ее дома снял шляпу, низко, почтительно поклонился и, поцеловав руку, удалился, закутанный в свой длинный плащ.
Сбитая с толку девушка удивленно посмотрела ему вслед, улыбнулась и сказала:
– Сегодня я сплю одна.
Это был самый редкий и курьезный случай в ее жизни.
Химиков зажил странной жизнью.
Транспортную контору, трактир «Черный Лебедь», добрый кувшин пива – все это поглотило молодое поэтичное чувство, загоревшееся в его тощей груди.
Он часто встречался с Полиной и, рыцарски вежливый, рабски исполнял все капризы девушки, очень полюбившей автомобили и театральные представления. Долги зловещего авантюриста росли с головокружительной быстротой, и ряд прозаических неприятностей обрушился на его бедную голову. В конторе стали коситься на его небрежность в писании квитанций и вечные просьбы жалованья вперед… Хозяйка перестала получать за квартиру и почти не кормила иссохшего от страсти и лишений Химикова.
И Химиков, голодный, лишенный даже «доброй яичницы» в трактире «Черный Лебедь», ждал с нетерпением вечера, когда можно было накинуть плащ и, захватив кинжал и маску (маска появилась в самое последнее время как атрибут любовного похождения), отправиться на свидание.
Полина Козлова была нехорошей девушкой.
Химикову изменяли – он не замечал этого. Над Химиковым смеялись – он считал это оригинальным выражением любви. Химикова разоряли – он был слишком поэтичной натурой, чтобы обратить на это внимание…
И наступило крушение.
Как всякому авантюристу, Химикову дороже всего было его оружие, и Химиков берег кинжал, как зеницу ока. Но однажды Полина сказала:
– Принесите завтра конфет.
И разоренный Химиков на другой день без колебаний завернул кинжал в бумагу и понес его торговцу старинными вещами.
– Что это? – спросил удивленный торговец.
– Кинжал. Это мой старый друг, сослуживший мне не одну службу, – печально сказал Химиков, запахиваясь в плащ.
– Это простой нож для разрезывания книг, а не кинжал, – улыбнулся торговец. – С чего вы взяли, что он кинжал? Таких можно купить по семи гривен где угодно. Даже более новых, не заржавленных.
Изумленный Химиков взял свой кинжал и побрел домой. В голове его мелькала мысль, что сегодня можно к Полине не пойти, а завтра сказать, что с ним случилось странное приключение: какие-то неизвестные люди и похитили его, увезли в карете и продержали сутки в таинственном подземелье.
А на другой день, так как вопрос о конфетах не разрешился, Химиков решил ограбить кого-нибудь на улице.
Решил он это без всяких колебаний и сомнений: ограбить богатого человека он считал вовсе не позорным делом, твердо стоя на точке зрения рыцарей прошлых веков, не особенно разборчивых в сложных вопросах морали.
Тут же он решил, если ограбит большую сумму, отдать излишек бедным.
Закутанный в плащ, с кинжалом в руке, Химиков в тот же вечер отправился на улицы города, зорко оглядываясь по сторонам.
Все было как следует. Ветер рвал полы его плаща, луна пряталась за тучами, и прохожих было немного. Химиков притаился в какой-то впадине стены и стал ждать.
Гулкие шаги по пустынной улице возвестили помощнику счетовода о приближении добычи. Вдали показался господин, одетый в дорогое пальто и лоснящийся цилиндр. Химиков судорожно сжал кинжал, выскользнул из засады и предстал – маленький, в громадной шляпе, как чудовищный гриб – перед прохожим.
– Ха-ха-ха! – жутким смехом захохотал он. – Нет ли денег?
– Бедняга! – сострадательно сказал господин, приостанавливаясь. – В такую холодную ночь просить милостыню… Это ужасно. На тебе двугривенный, пойди, обогрейся!
Химиков зажал в кулак всунутый ему в руку двугривенный и, лихорадочно стуча зубами, пустился бежать по улице. Голова его кружилась, и так странно окончившийся грабеж наполнял сердце обидой. Черной, странной птицей несся он по улице, а ветер, как крыльями, шлепал полами его плаща и продувал удивительного помощника счетовода.
Химиков лежал на своей убогой кровати, смотря остановившимся взглядом в потолок.
Около него сидел неутешный хозяйский сын Мотька и, со слезами на грязном лице, гладил бледную руку Химикова.
– Да… брат… Мотя, – подмигнул ему Химиков, – много я грешил на своем веку, и вот теперь расплата.
– Мама говорила, что, может, не умрете, – попытался обрадовать страшного счетовода Мотька.
– Нет уж, брат… Пожито, пограблено, выпущено крови довольно. Мотя, у меня не было друзей, кроме тебя… Хочешь, я тебе подарю, что мне дороже всего, – мой кинжал?
На минуту Мотькины глаза засверкали радостью.
– Спасибо, Матвей Петрович! Я тоже, когда вырасту, буду им убивать.
– Ха-ха-ха! – зловеще засмеялся Химиков. – Вот он, мой наследник и продолжатель моего дела! Мотя, жди, когда придут к тебе трое людей в плащах, с винтовками в руках, – тогда начинайте действовать. Пусть льется кровь сильных в защиту слабых.
Он оборвал разговор и затих.
Уже несколько времени Химиков ломал голову над разрешением одного вопроса: какие сказать ему последние предсмертные слова: было много красивых фраз, но все они не нравились Химикову.
И он мучительно думал.
Над Химиковым склонился доктор и Мотькина мать.
– Кто он такой? – шепотом спросил доктор, удивленно смотря на висевшую в углу громадную шляпу и плащ.
– Лекарь, – с трудом сказал Химиков, открывая глаза, – тебе не удастся проникнуть в тайну моего рождения. Ха-ха-ха!
Он схватился за грудь и прохрипел:
– Души загубленных мной толпятся перед моими глазами длинной вереницей… Но дам я за них ответ только перед престолом Всевыш…
И затих.
До сих пор, при случайных встречах с модернистами, я смотрел на них с некоторым страхом: мне казалось, что такой художник-модернист среди разговора или неожиданно укусит меня за плечо или попросит взаймы.
Но это странное чувство улетучилось после первого же ближайшего знакомства с таким художником.
Он оказался человеком крайне миролюбивого характера и джентльменом, хотя и с примесью бесстыдного лганья.
Я тогда был на одной из картинных выставок, сезон которых теперь в полном разгаре, – и тратил вторые полчаса на созерцание висевшей передо мной странной картины.
Картина эта не возбуждала во мне веселого настроения… Через все полотно шла желтая полоса, по одну сторону которой были наставлены маленькие закорючки черного цвета. Такие же закорючки, но лилового цвета, приятно разнообразили тон внизу картины. Сбоку висело солнце, которое было бы очень недурным астрономическим светилом, если бы не было односторонним и притом – голубого цвета.
Первое предположение, которое мелькнуло во мне при взгляде на эту картину, – что предо мной морской вид. Но черные закорючки сверху разрушали это предположение самым безжалостным образом.
– Э! – сказал я сам себе. – Ловкач-художник просто изобразил внутренность нормандской хижины…
Но одностороннее солнце всем своим видом и положением отрицало эту несложную версию.
Я попробовал взглянуть на картину в кулак: впечатление сконцентрировалось, и удивительная картина стала еще непонятнее…
Я пустился на хитрость – крепко зажмурил глаза и потом, поболтав головой, сразу широко открыл их…
Одностороннее солнце по-прежнему пузырилось выпуклой стороной и закорючки с утомительной стойкостью висели – каждая на своем месте.
Около меня вертелся уже минут десять незнакомый молодой господин с зеленоватым лицом и таким широким галстуком, что я должен был все время вежливо от него сторониться. Молодой господин заглядывал мне в лицо, подергивал плечом и вообще выражал живейшее удовольствие по поводу всего его окружающего.
– Черт возьми! – проворчал я, наконец потеряв терпение. – Хотелось бы мне знать автора этой картины… Я б ему…
Молодой господин радостно закивал головой:
– Правда? Вам картина нравится?! Я очень рад, что вы оторваться от нее не можете. Другие ругались, а вы… Позвольте мне пожать вам руку.
– Кто вы такой? – отрывисто спросил я.
– Я? Автор этой картины! Какова штучка?!
– Да-а… Скажите, – сурово обратился я к нему. – Что это такое?
– Это? Господи боже мой… «Четырнадцатая скрипичная соната Бетховена, опус восемнадцатый». Самая простейшая соната.
Я еще раз внимательно осмотрел картину.
– Соната?
– Соната.
– Вы говорите, восемнадцатый? – мрачно переспросил я.
– Да-с, восемнадцатый.
– Не перепутали ли вы? Не есть ли это пятая соната Бетховена; опус двадцать четвертый?
Он побледнел.
– Н-нет… Насколько я помню, это именно четырнадцатая соната.
Я недоверчиво посмотрел на его зеленое лицо.
– Объясните мне… Какие бы изменения сделали вы, если бы вам пришлось переделать эту вещь опуса на два выше?.. Или дернуть даже шестую сонату… А? Чего нам с вами, молодой человек, стесняться? Как вы думаете?
Он заволновался.
– Так нельзя… Вы вводите в настроение математическое начало… Это продукт моего личного переживания! Подходите к этому, как к четырнадцатой сонате.
Я грустно улыбнулся.
– К сожалению, мне трудно исполнить ваше предложение… О-очень трудно! Четырнадцатой сонаты я не увижу.
– Почему?!!
– Потому что их всего десять. Скрипичных сонат Бетховена, к сожалению, всего десять. Старикашка был преленивым субъектом.
– Что вы ко мне пристаете?! Значит, эта вещь игралась не на скрипке, а на виолончели!.. Вот и все! На высоких нотах… Я и переживал.
– Старик как будто задался целью строить вам козни… Виолончельных-то сонат всего шесть и состряпано.
Мой собеседник, удрученный, стоял, опустив голову, и отколупывал от статуи кусочки гипса.
– Не надо портить статуи, – попросил я. Он вздохнул.
У него был такой вид, что я сжалился над заблудившимся импрессионистом.
– Вы знаете… Пусть это останется между нами. Но при условии, если вы дадите мне слово исправиться и начать вести новую честную жизнь. Вы не будете выставлять таких картин, а я буду помалкивать о вашем этом переживании. Ладно?
Он сморщил зеленое лицо в гримасу, но обещал.
Через неделю я увидел на другой выставке новую его картину: «Седьмая фуга Чайковского, Оп. 9, изд. Ю. Г Циммермана».
Он не сдержал обещания. Я – тоже.
Первый раз в жизни я имел свой собственный телефон. Это радовало меня, как ребенка. Уходя утром из дому, я с напускной небрежностью сказал жене:
– Если мне будут звонить, спроси – кто и запиши номер.
Я прекрасно знал, что ни одна душа в мире, кроме монтера и телефонной станции, не имела представления о том, что я уже восемь часов имею свой собственный телефон, но бес гордости и хвастовства захватил меня в свои цепкие лапы, и я, одеваясь в передней, кроме жены, предупредил горничную и восьмилетнюю Китти, выбежавшую проводить меня:
– Если мне будут звонить, спросите – кто и запишите номер.
– Слушаю-с, барин!
– Хорошо, папа!
И я вышел с сознанием собственного достоинства и солидности, шагал по улицам так важно, что нисколько бы не удивился, услышав сзади себя разговор прохожих:
– Смотрите, какой он важный!
– Да, у него такой дурацкий вид, что будто он только что обзавелся собственным телефоном.
Вернувшись домой, я был несказанно удивлен поведением горничной: она открыла дверь, отскочила от меня, убежала за вешалку и, выпучив глаза, стала оттуда манить меня пальцем.
– Что такое?
– Барин, барин, – шептала она, давясь от смеха. – Подите-ка, что я вам скажу! Как бы только барыня не услыхала…
Первой мыслью моей было, что она пьяна; второй, что я вскружил ей голову своей наружностью и она предлагает вступить с ней в преступную связь.
Я подошел ближе, строго спросив:
– Чего ты хочешь?
– Тш… барин. Сегодня к Вере Павловне не приезжайте ночью, потому ихний муж не едет в Москву.
Я растерянно посмотрел на загадочное, улыбающееся лицо горничной и тут же решил, что она по-прежнему равнодушна ко мне, но спиртные напитки лишили ее душевного равновесия и она говорит первое, что взбрело ей на ум.
Из детской вылетела Китти, с размаху бросилась ко мне на шею и заплакала.
– Что случилось? – обеспокоился я.
– Бедный папочка! Мне жалко, что ты будешь слепой… Папочка, лучше ты брось эту драную кошку, Бельскую.
– Какую… Бельс-ку-ю? – ахнул я, смотря ей прямо в заплаканные глаза.
– Да твою любовницу. Которая играет в театре. Клеманс сказала, что она драная кошка. Клеманс сказала, что, если ты ее не бросишь, она выжжет тебе оба глаза кислотой, а потом она просила, чтобы ты сегодня обязательно приехал к ней в шантан. Я мамочке не говорила, чтобы ее не расстраивать, о глазах-то.
Вне себя, я оттолкнул Китти и бросился к жене.
Жена сидела в моем рабочем кабинете и держала в руках телефонную трубку. Истерическим, дрожащим от слез голосом она говорила:
– И это передать… Хорошо-с… Можно и это передать. И поцелуи… Что?.. Тысячу поцелуев. Передам и это. Все равно уж заодно.
Она повесила телефонную трубку, обернулась и, смотря мне прямо в глаза, сказала странную фразу:
– В вашем гнездышке на Бассейной бывать уже опасно. Муж, кажется, проследил.
– Это дом сумасшедших! – вскричал я. – Ничего не понимаю!
Жена подошла ко мне и, приблизив свое лицо к моему, без всякого колебания сказала:
– Ты… мерзавец!
– Первый раз об этом слышу. Это, вероятно, самые свежие вечерние новости.
– Ты смеешься? Будешь ли ты смеяться, взглянув на это?
Она взяла со стола испещренную надписями бумажку и прочла:
– № 349-27: «Мечтаю тебя увидеть хоть одним глазком сегодня в театре и послать хоть издали поцелуй».
№ 259-09: «Куда ты, котик, девал то бриллиантовое кольцо, которое я тебе подарила? Неужели заложил подарок любящей тебя Дуси Петровой?»
№ 317-01: «Я на тебя сердита… Клялся, что я для тебя единственная, а на самом деле тебя видели на Невском с полной брюнеткой. Не шути с огнем!»
№ 102-12: «Ты негодяй! Надеюсь, понимаешь».
№ 9-17: «Мерзавец – и больше ничего!»
№ 177-02: «Позвони, как только придешь, моя радость! А то явится муж, и нам не удастся уговориться о вечере. Любишь ли ты по-прежнему свою Надю?».
Жена скомкала листок и с отвращением бросила его мне в лицо.
– Что же ты стоишь? Чего же ты не звонишь своей Наде? – с дрожью в голосе спросила она. – Я понимаю теперь, почему ты с таким нетерпением ждал телефона. Позвони же ей – № 177-02, а то придет муж, и вам не удастся условиться о вечере. Подлец!
Я пожал плечами.
Если это была какая-нибудь шутка, то эти шутки не доставили мне радости, покоя и скромного веселья.
Я поднял бумажку, внимательно прочитал ее и подошел к телефону.
– Центральная, № 177-02! Спасибо. № 177-02? Мужской голос ответил мне:
– Да, кто говорит?
– Номер 300-05. Позовите к телефону Надю.
– Ах, вы № 300-05. Я на нем ее однажды поймал. И вы ее называете Надей? Знайте, молодой человек, что при встрече я надаю вам пощечин… Я знаю, кто вы такой!
– Спасибо! Кланяйтесь от меня вашей Наде и скажите ей, что она сумасшедшая.
– Я ее и не виню, бедняжку. Подобные вам негодяи хоть кому вскружат голову. Ха-ха-ха! Профессиональные обольстители. Знайте, № 300-05, что я поколочу вас не позже завтрашнего дня.
Этот разговор не успокоил меня, не освежил моей воспаленной головы, а, наоборот, еще больше сбил меня с толку.
Обед прошел в тяжелом молчании.
Жена за супом плакала в салфетку, оросила слезами жаркое и сладкое, а дочь Китти не отрываясь смотрела в мои глаза, представляя их выжженными, и, когда жена отворачивалась, дружески шептала мне:
– Папа, так ты бросишь эту драную кошку Бельскую? Смотри же! Брось ее!
Горничная, убирая тарелки, делала мне таинственные знаки, грозила в мою сторону пальцем и фыркала в соусник. По ее лицу было видно, что она считает себя уже навеки связанной со мной ложью, тайной и преступлением.
Зазвонил телефон.
Я вскочил и помчался в кабинет.
– Кто звонит?
– Это № 300-05?
– Да, что нужно? Послышался женский смех.
– Это говорю я, Дуся. Неужели у тебя уже нет подаренного мною кольца? Куда ты его девал?
– Кольца у меня нет, – отвечал я. – И не звони ты мне больше никогда, чтоб тебя дьявол забрал!
И повесил трубку.
После обеда, отверженный всей семьей, я угрюмо занимался в кабинете и несколько раз говорил по телефону.
Один раз мне сказали, что если я не дам на воспитание ребенка, то он будет подброшен под мои двери с соответствующей запиской, а потом кто-то подтвердил свое обещание выжечь мне глаза серной кислотой, если я не брошу «эту драную кошку Бельскую».
Я обещал ребенка усыновить, а Бельскую бросить раз и навсегда.
На другой день утром к нам явился неизвестный молодой человек с бритым лицом и, отрекомендовавшись актером Радугиным, сказал мне:
– Если вам все равно, поменяемся номерами телефонов.
– А зачем? – удивился я.
– Видите ли, ваш номер 300-05 был раньше моим, и знакомые все уже к нему привыкли.
– Да, они уж очень к нему привыкли, – согласился я.
– И потому, так как мой новый номер мало кому известен, происходит путаница.
– Совершенно верно, – согласился я. – Происходит путаница. Надеюсь, с вами вчера ничего дурного не случилось? Потому что муж Веры Павловны не поехал ночью в Москву, как предполагал.
– Да? – обрадовался молодой человек. – Хорошо, что я вчера запутался с Клеманс и не попал к ней.
– А Клеманс-то собирается за Бельскую выжечь вам глаза, – сообщил я, подмигивая.
– Вы думаете? Хвастает. Никогда из-за нее не брошу Бельскую.
– Как хотите, а я обещал, что бросите. Потом тут вам ребенка вашего хотел подкинуть № 77–92. Я обещал усыновить.
– Вы думаете, он мой? – задумчиво спросил бритый господин. – Я уже, признаться, совершенно спутался: где мои – где не мои.
Его простодушный вид возмутил меня.
– А тут еще один какой-то муж Нади обещался вас поколотить палкой. Поколотил?
Он улыбнулся и добродушно махнул рукой:
– Ну уж и палка. Простая тросточка. Да и темно. Вчера. Вечером. Так как же, поменяемся номерами?
– Ладно. Сейчас скажу на станцию.
Я вызвал к нему в гостиную жену, а сам пошел к телефону.
Разговаривая, я слышал доносившиеся из гостиной голоса.
– Так вы артист? Я очень люблю театр.
– О, сударыня. Я это предчувствовал с первого взгляда. В ваших глазах есть что-то такое магнетическое. Почему вы не играете? Вы так интересны! Вы так прекрасны! В вас чувствуется что-то такое, что манит и сулит небывалое счастье, о чем можно грезить только в сне, которое… которое…
Послышался слабый протестующий голос жены, легкий шум, все это покрылось звуком поцелуя.
Посвящается Мин-ву нар. Просвещения
Один русский студент погиб от того, что любил ботанику.
Пошел он в поле собирать растения. Шел, песенку напевал, цветочки рвал.
А с другой стороны поля показалась толпа мужиков и баб из Нижней Гоголевки.
– Здравствуйте, милые поселяне, – сказал вежливый студент, снимая фуражку и раскланиваясь.
– Здравствуй, щучий сын, чтоб тебе пусто было, – отвечали поселяне. – Ты чего?
– Благодарю вас, ничего, – говорил им студент, наклоняясь и срывая какую-то травинку.
– Ты – чего?!
– Как видите: гербаризацией балуюсь.
– Ты – чего?!!?!
Ухо студента уловило наконец странные нотки в настойчивом вопросе мужиков.
Он посмотрел на них и увидел горящие испугом и злобой глаза, бледные лица, грязные жилистые кулаки.
– Ты – чего?!!?!
– Да что вы, братцы… Если вам цветочков жалко, – я, пожалуй, отдам вам ваши цветочки…
И выдвинулся из среды мужиков мудрейший среди них старик, Петр Савельев Неуважай-Корыто.
Был он старик белый как лунь и глупый как колода.
– Цветочки собираешь, паршивец, – прохрипел мудрейший. – Брешет он, ребята! Холеру пущает.
Авторитет стариков, белых как лунь и глупых как колода, всегда высоко стоял среди поселян…
– Правильно, Савельич!.. Хватай его, братцы… Заходи оттелева!
Студент завопил.
– Визгани, визгани еще, чертов сын! Может, дьявол – твой батя – и придет тебе на выручку. Обыскивай его, дядя Миняй! Нет ли порошку какого?
Порошок нашелся.
Хотя он был зубной, но так как чистка зубов у поселян села Гоголевки происходила всего раз в неделю у казенной винной лавки и то – самым примитивным способом, то культурное завоевание, найденное у студента в кармане завернутым в бумажку, с наглядностью удостоверило в глазах поселян злокозненность студента.
– Вот он, порошок-то! Холерный… Как, ребята, располагаете: потопить парня али так, помять?
Обе перспективы оказались настолько не заманчивыми для студента, что он сказал:
– Что вы, господа! Это простой зубной порошок. Он не вредный… Ну, хотите – я съем его?
– Брешешь! Не съешь!
– Уверяю вас! Съем – и мне ничего не будет.
– Все равно погибать ему, братцы. Пусть слопает! Студент сел посредине замкнутого круга и принялся уписывать за обе щеки зубной порошок.
Более сердобольные бабы, глядя на это, плакали навзрыд и шептали про себя:
– Смерть-то какую, болезный, принимает! Молоденький такой… а без покаяния.
– Весь! – сказал студент, показывая пустой пакетик.
– Ешь и бумагу, – решил Петр Савельев, белый как лунь и глупый как колода.
По газетным известиям насыщение студента остановилось на зубном порошке, после чего – его якобы отпустили.
А на самом деле было не так: студент, морщась, проглотил пустой пакетик, после чего его стали снова обыскивать: нашли записную книжку, зубочистку и флакон с гуммиарабиком.
– Ешь! – приказал распорядитель неприхотливого студенческого обеда Неуважай-Корыто.
Студент хотел поблагодарить, указавши на то, что он сыт, но когда увидел наклонившиеся к нему решительные бородатые лица, то безмолвно принялся за записную книжку. Покончив с ней, раздробил крепкими молодыми зубами зубочистку, запил гуммиарабиком и торжествующе сказал:
– Видите, господа? Не прав ли я был, утверждая, что это совершенно безопасные вещи?..
– Видимое дело, – сказал добродушный мужик по прозванию Коровий-Кирпич. – Занапрасну скубента изобидели.
– Темный вы народ, – сказал студент, вздыхая.
Ему бы нужно было, ругнувши мужиков, раскланяться с ними и удалиться, но студента погубило то, что он был интеллигент до мозга костей.
– Темный вы народ! – повторил он. – Знаете ли вы, например, что эпидемия холеры распространяется не от порошков, а от маленьких таких штучек, которые бывают в воде, на плодах и овощах – так называемых вибрионов, столь маленьких, что на капле воды их гораздо больше, чем несколько тысяч.
– Толкуй! – недоверчиво возразил Петр Савельев, но кое-кто сделал вид, что поверил.
В общем, настроение было настолько благожелательное, что студенту простили даже его утверждение, будто бы молния происходит от электричества и что тучи есть следствие водяных испарений, переносимых ветром с одного места на другое.
Глухой ропот поднялся лишь после совершенно неслыханного факта, что луна сама не светит, а отражает только солнечный свет.
Когда же студент осмелился нахально заявить, что земля круглая и что она ходит вокруг солнца, то толпа мужиков навалилась на студента и стала бить…
Били долго, а потом утопили в реке.
Почему газеты об этом умолчали – неизвестно.
Выгнанный за пьянство телеграфист Васька Свищ долго слонялся по полустанку, ища какого-нибудь выхода из своего тяжелого положения.
И совершенно неожиданно выход был найден в виде измятой кокарды, оброненной между рельсами каким-то загулявшим офицером.
– Дело! – сказал Васька Свищ.
Приладил к своей телеграфистской фуражке офицерову кокарду, надел тужурку, нанял ямщика и, развалившись в кибитке, скомандовал:
– Пшел в деревню Нижняя Гоголевка! Жив-ва!! Там заплатят.
Лихо звеня бубенцами, подлетела тройка к Старостиной избе.
Васька Свищ молодцевато выскочил из кибитки и, ударив в ухо изумленного его парадным видом прохожего мужика, крикнул:
– Меррзавцы!! Запорю!! Начальство не уважаете?? Беспутничаете! Старосту сюда!!
Испуганный, перетревоженный, выскочил староста.
– Чего изволишь, батюшка?
– «Батюшка»? Я тебе, ррракалия, покажу – батюшка!! Генерала не видишь? Это кто там в телеге едет?.. Ты кто? Шапку нужно снять или не надо? Как тебя?
– Ко… Коровий-Кирпич.
Телеграфист нахмурился и ткнул кулаком в зубы растерявшегося Коровьего-Кирпича…
– Староста! Взять его! Впредь до разбора дела. Я покажу вам!!! Распустились тут! Староста, сбей мне мужиков сейчас: бумагу прочитать.
Через десять минут все мужики Нижней Гоголевки собрались серой, испуганной, встревоженной тучей.
– Тихо! – крикнул Васька Свищ, выступая вперед. – Шапки долой! Бумага: вследствие отношения государственной интендантской комиссии санитарных образцов с приложением сургучной печати, по соглашению с эмеритурным отделом публичной библиотеки – собрать со всех крестьян по два рубля десять копеек тротуарного сбора, со внесением оного в Санкт-Петербургский мировой съезд!.. Поняли, ребята? Виновные в уклонении подвергаются заключению в крепость сроком до двух лет, с заменой штрафом до 500 рублей. Поняли?!
– Поняли, ваше благородие! – зашелестели мужицкие губы.
– Благоро-о-оодие?!! – завопил телеграфист. – Меррзавцы!!! Кокарды не знаете? Установлений казенной палаты на предмет геральдики не читали?! Староста! Взять этого! И этого! Пусть посидят! Тебя как? Неуважай-Корыто? Взять!
Через час староста с поклоном вошел в избу, положил перед телеграфистом деньги и сказал робко:
– Может, оно… насчет бумаги… поглядеть бы… Касательно печати…
– Осел!!! – рявкнул телеграфист, сунул в карман деньги, брезгливо отшвырнул растерянного старосту с дороги и, выйдя на улицу, вскочил в кибитку.
– Я покажу вам, негодяи, – погрозил старосте телеграфист и скрылся в облаке пыли.
Мудрейший из мужиков Петр Савельев Неуважай-Корыто, белый как лунь и глупый как колода, подошел к старосте и, почесавшись, сказал:
– С самого Петербурху. Чичас видно! Дешево отделались, робята!
В купе второго класса курьерского поезда ехало трое: чиновник казенной палаты Четвероруков, его молодая жена – Симочка и представитель фирмы Эванс и Крумбель – Василий Абрамович Сандомирский…
А на одной из остановок к ним в купе подсел незнакомец в косматом пальто и дорожной шапочке. Он внимательно оглядел супругов Четвероруковых, представителя фирмы Эванс и Крумбель и, вынув газету, погрузился в чтение.
Особенная – дорожная – скука повисла над всеми. Четвероруков вертел в руках портсигар, Симочка постукивала каблучками и переводила рассеянный взгляд с незначительной физиономии Сандомирского на подсевшего к ним незнакомца, а Сандомирский в десятый раз перелистывал скверный юмористический журнал, в котором он прочел все, вплоть до фамилии типографщика и приема подписки.
– Нам еще ехать пять часов, – сказала Симочка, сладко зевая. – Пять часов отчаянной скуки!
– Езда на железных дорогах однообразна, чем и утомляет пассажиров, – наставительно отвечал муж.
А Сандомирский сказал:
– И железные дороги невыносимо дорого стоят. Вы подумайте: какой-нибудь билет стоит двенадцать рублей.
И, пересмотрев еще раз свой юмористический журнал, добавил:
– Уже я не говорю о плацкарте!
– Главное, что скучно! – стукнула ботинком Симочка.
Сидевший у дверей незнакомец сложил газету, обвел снова всю компанию странным взглядом и засмеялся.
И смех его был странный, клокочущий, придушенный, и последующие слова его несказанно всех удивили:
– Вам скучно? Я знаю, отчего происходит скука… Оттого, что все вы – не те, которыми притворяетесь, а это ужасно скучно.
– То есть как мы не те? – обиженно возразил Сандомирский. – Мы вовсе – те. Я, как человек интеллигентный…
Незнакомец улыбнулся и сказал:
– Мы все не те, которыми притворяемся. Вот вы – кто вы такой?
– Я? – поднял брови Сандомирский. – Я представитель фирмы Эванс и Крумбель, сукна, трико и бумазеи.
– Ах-ха-ха-ха! – закатился смехом незнакомец. – Так я и знал, что вы придумаете самое нелепое! Ну зачем же вы лжете себе и другим? Ведь вы кардинал при папском дворе в Ватикане и нарочно прячетесь под личиной какого-то Крумбеля!
– Ватикан? – пролепетал испуганный и удивленный Сандомирский. – Я Ватикан?
– Не Ватикан, а кардинал! Не притворяйтесь дураком. Я знаю, что вы одна из умнейших и хитрейших личностей современности! Я слышал кое-что о вас!
– Извините, – сказал Сандомирский. – Но эти шутки мне не надо!
– Джузеппе! – серьезно проворчал незнакомец, кладя обе руки на плечи представителя фирмы Эванс и Крумбель. – Ты меня не обманешь! Вместо глупых разговоров я бы хотел послушать от тебя что-нибудь о Ватикане, о тамошних порядках и о твоих успехах среди набожных знатных итальянок…
– Пустите меня! – в ужасе закричал Сандомирский. – Что это такое?!
– Тссс! – зашипел незнакомец, закрывая ладонью рот коммивояжера. – Не надо кричать. Здесь дама.
Он сел на свое место у дверей, потом засунул руку в карман и, вынув револьвер, навел его на Сандомирского.
– Джузеппе! Я человек предобрый, но если около меня сидит притворщик, я этого не переношу!
Симочка ахнула и откинулась в самый угол. Четвероруков поерзал на диване, попытался встать, но решительный жест незнакомца пригвоздил его к месту.
– Господа! – сказал странный пассажир. – Я вам ничего дурного не делаю. Будьте спокойны. Я только требую от этого человека, чтобы он признался – кто он такой?
– Я Сандомирский! – прошептал белыми губами коммивояжер.
– Лжешь, Джузеппе! Ты кардинал.
Дуло револьвера смотрело на Сандомирского одиноким черным глазом.
Четвероруков испуганно покосился на незнакомца и шепнул Сандомирскому:
– Вы видите, с кем вы имеете дело… Скажите ему, что вы кардинал. Что вам стоит?
– Я же не кардинал!! – в отчаянии прошептал Сандомирский.
– Он стесняется сказать вам, что он кардинал, – заискивающе обратился к незнакомому господину Четвероруков. – Но, вероятно, он кардинал.
– Не правда ли?! – подхватил незнакомец. – Вы не находите, что в его лице есть что-то кардинальное?
– Есть! – с готовностью отвечал Четвероруков. – Но… стоит ли вам так волноваться из-за этого?..
– Пусть он скажет! – капризно потребовал пассажир, играя револьвером.
– Ну хорошо! – закричал Сандомирский. – Хорошо! Ну, я кардинал.
– Видите! – сделал незнакомец торжествующий жест. – Я вам говорил… Все люди не те, кем они кажутся! Благословите меня, ваше преподобие!
Коммивояжер нерешительно пожал плечами, протянул обе руки и помахал ими над головой незнакомца. Симочка фыркнула.
– При чем тут смех? – обиделся Сандомирский. – Позвольте мне, господин, на минутку выйти.
– Нет, я вас не пущу, – сказал пассажир. – Я хочу, чтобы вы нам рассказали о какой-нибудь забавной интрижке с вашими прихожанками.
– Какие прихожанки? Какая может быть интриж… При взгляде на револьвер коммивояжер понизил голос и уныло сказал:
– Ну, были интрижки, – стоит об этом говорить…
– Говорите!! – бешено закричал незнакомец.
– Уберите ваш пистолет – тогда расскажу. Ну, что вам рассказать… Однажды в меня влюбилась одна итальянская дама…
– Графиня? – спросил пассажир.
– Ну, графиня. Вася, говорит, я тебя так люблю, что ужас. Целовались.
– Нет, вы подробнее… Где вы с ней встретились и как впервые возникло в вас это чувство?..
Представитель фирмы Эванс и Крумбель наморщил лоб и, взглянув с тоской на Четверорукова, продолжал:
– Она была на балу. Такое белое платье с розами. Нас познакомил посланник какой-то. Я говорю: «Ой, графиня, какая вы хорошень…»
– Что вы путаете, – сурово перебил пассажир. – Разве можно вам, духовному лицу, быть на балу?
– Ну какой это бал! Маленькая домашняя вечеринка. Она мне говорит: «Джузеппе, я несчастна! Я хотела бы перед вами причаститься».
– Исповедаться! – поправил незнакомец.
– Ну исповедаться. Хорошо, говорю я. Приезжайте. А она приехала и говорит: «Джузеппе, извините меня, но я вас люблю».
– Ужасно глупый роман! – бесцеремонно заявил незнакомец. – Ваши соседи выслушали его без всякого интереса. Если у папы все такие кардиналы, я ему не завидую!
Он благосклонно взглянул на Четверорукова и вежливо сказал:
– Я не понимаю, как вы можете оставлять вашу жену скучающей, когда у вас есть такой прекрасный дар…
Четвероруков побледнел и робко спросил:
– Ка… кой ддар?
– Господи! Да пение же! Ведь вы хитрец! Думаете, если около вас висит форменная фуражка, так уж никто и не догадается, что вы знаменитый баритон, пожинавший такие лавры в столицах?..
– Вы ошиблись, – насильственно улыбнулся Четвероруков. – Я чиновник Четвероруков, а это моя жена Симочка…
– Кардинал! – воскликнул незнакомец, переведя дуло револьвера на чиновника. – Как ты думаешь, кто он: чиновник или знаменитый баритон?
Сандомирский злорадно взглянул на Четверорукова и, пожав плечами, сказал:
– Наверное, баритон!
– Видите! Устами кардиналов глаголет истина. Спойте что-нибудь, маэстро! Я вас умоляю.
– Я не умею! – беспомощно пролепетал Четвероруков. – Уверяю вас, у меня голос противный, скрипучий!
– Ах-хах-ха! – засмеялся незнакомец. – Скромность истинного таланта! Прошу вас – пойте!
– Уверяю вас…
– Пойте! Пойте, черт возьми!!!
Четвероруков конфузливо взглянул на нахмуренное лицо жены и, спрятав руки в карманы, робко и фальшиво запел:
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах…
Подперев голову рукой, незнакомец внимательно, с интересом слушал пение. Время от времени он подщелкивал пальцами и подпевал.
– Хорошо поете! Тысяч шесть получаете? Наверное, больше! Знаете, что там ни говори, а музыка смягчает нравы. Не правда ли, кардинал?
– Еще как! – нерешительно сказал Сандомирский.
– Вот видите, господа! Едва вы перестали притворяться, стали сами собою, как настроение ваше улучшилось и скуки как не бывало. Ведь вы не скучаете?
– Какая тут скука! – вздохнул представитель фирмы Эванс и Крумбель. – Сплошное веселье.
– Я очень рад. Я замечаю, сударыня, что и ваше личико изменило свое выражение. Самое ужасное в жизни, господа, это фальшь, притворство. И если смело, энергично за это взяться – все фальшивое и притворное рассеется. Ведь вы раньше считали, вероятно, этого господина коммивояжером, а вашего мужа чиновником. Считали, может быть, всю жизнь… А я в два приема снял с них личину. Один оказался кардиналом, другой – баритоном. Не правда ли, кардинал?
– Вы говорите, как какая-нибудь книга, – печально сказал Сандомирский.
– И самое ужасное, что ложь – во всем. Она окружает нас с пеленок, сопровождает на каждом шагу, мы ею дышим, носим ее на своем лице, на теле. Вот, сударыня, вы одеты в светлое платье, корсет и ботинки с высокими каблуками. Я ненавижу все лживое, обманчивое. Сударыня! Осмелюсь почтительнейше попросить вас – снимите платье! Оно скрывает прекраснейшее, что есть в природе – тело!
Странный пассажир галантно направил револьвер на мужа Симочки и, глядя на нее в упор, мягко продолжал:
– Будьте добры раздеться… Ведь ваш супруг ничего не будет иметь против этого?..
Супруг Симочки взглянул потускневшими глазами на дуло револьвера и, стуча зубами, отвечал:
– Я… нич… чего… Я сам любблю красоту. Немножко раздеться можно, хе… хе…
Глаза Симочки метали молнии. Она с отвращением посмотрела на бледного Четверорукова, на притихшего Сандомирского, энергично вскочила и сказала, истерически смеясь:
– Я тоже люблю красоту и ненавижу трусость. Я для вас разденусь! Прикажите только вашему кардиналу отвернуться.
– Кардинал! – строго сказал незнакомец. – Вам, как духовному лицу, нельзя смотреть на сцену сцен. Закройтесь газетой!
– Симочка… – пролепетал Четвероруков. – Ты… немножко.
– Отстань, без тебя знаю!
Она расстегнула лиф, спустила юбку и, ни на кого не смотря, продолжала раздеваться, бледная, с нахмуренными бровями.
– Не правда ли, я интересная? – задорно сказала она, улыбаясь углами рта. – Если вы желаете меня поцеловать, можете попросить разрешения у мужа – он, вероятно, позволит.
– Баритон! Разреши мне почтительнейше прикоснуться к одной из лучших женщин, которых я знал. Многие считают меня ненормальным, но я разбираюсь в людях!
Четвероруков молча, с прыгающей нижней челюстью и ужасом в глазах смотрел на страшного пассажира.
– Сударыня! Он, очевидно, ничего не имеет против. Я почтительнейше поцелую вашу руку…
Поезд замедлял ход, подходя к вокзалу большого губернского города.
– Зачем же руку? – болезненно улыбнулась Симочка. – Мы просто поцелуемся! Ведь я вам нравлюсь?
Незнакомец посмотрел на ее стройные ноги в черных чулках, обнаженные руки и воскликнул:
– Я буду счастлив!
Не сводя с мужа пылающего взгляда, Симочка обняла голыми руками незнакомца и крепко его поцеловала. Поезд остановился.
Незнакомец поцеловал Симочкину руку, забрал свои вещи и сказал:
– Вы, кардинал, и вы, баритон! Поезд стоит здесь пять минут. Эти пять минут я тоже буду стоять на перроне с револьвером в кармане. Если кто-нибудь из вас выйдет – я застрелю того. Ладно?
– Идите уж себе! – простонал Сандомирский. Когда поезд двинулся, дверцы купе приоткрылись, и в отверстие просунулась рука кондуктора с запиской. Четвероруков взял ее и с недоумением прочел: «Сознайтесь, что мы не проскучали… Этот оригинальный, но действительный способ сокращать дорожное время имеет еще то преимущество, что всякий показывает себя в натуральную величину. Нас было четверо: дурак, трус, мужественная женщина и я – весельчак, душа общества. Баритон! Поцелуйте от меня кардинала…»
Трудно понять китайцев и женщин.
Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль – чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени – и все это было ни к чему… Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки – сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца.
Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех – масса терпения, хитрости – и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения.
Чтение пьесы было назначено в 12 часов ночи.
Я приехал немного раньше и, куря сигару, убивал ленивое время в болтовне с хозяином дома адвокатом Лязговым.
Вскоре после меня в кабинет, где мы сидели, влетела розовая, оживленная жена Лязгова, которую час тому назад я мельком видел в театре сидящей рядом с нашей общей знакомой Таней Черножуковой.
– Что же это, – весело вскричала жена Лязгова. – Около двенадцати, а публики еще нет?!
– Подойдут, – сказал Лязгов. – Откуда ты, Симочка?
– Я… была на катке, что на Бассейной, с сестрой Тарского.
Медленно, осторожно повернулся я в кресле и посмотрел в лицо Серафимы Петровны. Зачем она солгала? Что это значит? Я задумался.
Зачем она солгала? Трудно предположить, что здесь был замешан любовник… В театре она все время сидела с Таней Черножуковой и из театра, судя по времени, прямо поехала домой. Значит, она хотела скрыть или свое пребывание в театре, или – встречу с Таней Черножуковой.
Тут же я вспомнил, что Лязгов раза два-три при мне просил жену реже встречаться с Черножуковой, которая, по его словам, была глупой, напыщенной дурой и имела на жену дурное влияние… И тут же я подивился: какая пустяковая, ничтожная причина может иногда заставить женщину солгать…
Приехал студент Конякин. Поздоровавшись с нами, он обернулся к жене Лязгова и спросил:
– Ну как сегодняшняя пьеса в театре… Интересна? Серафима Петровна удивленно вскинула плечами:
– С чего вы взяли, что я знаю об этом? Я же не была в театре.
– Как же не были? А я заезжал к Черножуковым – мне сказали, что вы с Татьяной Викторовной уехали в театр.
Серафима Петровна опустила голову и, разглаживая юбку на коленях, усмехнулась:
– В таком случае я не виновата, что Таня такая глупая; когда она уезжала из дому, то могла солгать как-нибудь иначе…
Лязгов, заинтересованный, взглянул на жену.
– Почему она должна была солгать?
– Неужели ты не догадываешься? Наверное, поехала к своему поэту!
Студент Конякин живо обернулся к Серафиме Петровне:
– К поэту? К Гагарову? Но этого не может быть! Гагаров на днях уехал в Москву, и я сам его провожал.
Серафима Петровна упрямо качнула головой и с видом человека, прыгающего в пропасть, сказала:
– А он все-таки здесь!
– Не понимаю… – пожал плечами студент Конякин. – Мы с Гагаровым друзья, и он, если бы вернулся, первым долгом известил бы меня.
– Он, кажется, скрывается, – постукивая носком ботинка о ковер, сообщила Серафима Петровна. – За ним следят.
Последняя фраза, очевидно, была сказана просто так, чтобы прекратить скользкий разговор о Гагарове. Но студент Конякин забеспокоился.
– Следят??! Кто следит?
– Эти вот… Сыщики.
– Позвольте, Серафима Петровна… Вы говорите что-то странное: с какой стати сыщикам следить за Гагаровым, когда он не революционер и политикой никогда не занимался?!
Серафима Петровна окинула студента враждебным взглядом и, проведя языком по запекшимся губам, раздельно ответила:
– Не занимался, а теперь занимается. Впрочем, что мы все Гагаров да Гагаров. Хотите, господа, чаю?
Пришел еще один гость – газетный рецензент Блюхин.
– Мороз, – заявил он, – а хорошо! Холодно до гадости. Я сейчас часа два на коньках катался. Прекрасный на Бассейной каток.
– А жена тоже сейчас только оттуда, – прихлебывая чай из стакана, сообщил Лязгов. – Встретились?
– Что вы говорите?! – изумился Блюхин. – Я все время катался и вас, Серафима Петровна, не видел.
Серафима Петровна улыбнулась.
– Однако я там была. С Марьей Александровной Шемшуриной.
– Удивительно… Ни вас, ни ее я не видел. Это тем более странно, что каток ведь крошечный, все как на ладони.
– Мы больше сидели все… около музыки, – сказала Серафима Петровна. – У меня винт на коньке расшатался.
– Ах так! Хотите, я вам сейчас исправлю! Я мастер на эти дела. Где он у вас?
Нога нервно застучала по ковру.
– Я уже отдала его слесарю.
– Как же это ты ухитрилась отдать слесарю, когда теперь ночь? – спросил Лязгов.
Серафима Петровна рассердилась.
– Так и отдала! Что ты пристал? Слесарная, по случаю срочной работы, была открыта. Я и отдала. Слесаря Матвеем зовут.
Наконец явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой.
– Извиняюсь, что опоздал, – раскланялся он. – Задержал прекрасный пол.
– На драматурга большой спрос, – улыбнулся Лязгов. – Кто же это тебя задержал?
– Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу.
Лязгов захлопал в ладоши.
– Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу!
– Как не читал? – обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский. – Читал! Именно ей читал.
– Ха-ха! – засмеялся Лязгов. – Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке.
– Да, она со мной была, – кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом.
– Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою «Комету».
– Вы что-нибудь спутали, – пожала плечами Серафима Петровна.
– Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так – спутать?
– Хотите чаю? – предложила Серафима Петровна.
– Да нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке?
– Часов в десять-одиннадцать. Драматург всплеснул руками.
– Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу.
Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь.
– Да? Может быть, на свете существуют две Шемшурины? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера?.. Ха-ха!..
– Ничего не понимаю! – изумился Селиванский.
– То-то и оно, – засмеялась Серафима Петровна. – Тото и оно! Ах, Селиванский, Селиванский…
Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись.
Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине.
– Вы сегодня были на катке? – спросил я равнодушно.
– Да. С Шемшуриной.
– А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой.
Она вспыхнула.
– Не может быть. Что же, я лгу, что ли?
– Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел.
– Вы приняли за меня кого-нибудь другого…
– Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую… Для чего вы солгали мужу о катке?
Ее нога застучала по ковру.
– Он не любит, когда я встречаюсь с Таней.
– А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре.
Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами.
– Вы этого не сделаете!
– Отчего же не сделать?.. Сделаю!
– Ну милый, ну хороший… Вы не скажете… да? Ведь не скажете?
– Скажу.
Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала:
– А теперь не скажете? Нет?
После чтения драмы – ужинали.
Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа.
Среди разговора она спросила его:
– А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в «ГрандОтеле», а вечером завез ее в «Буфф», где и оставил.
– Где ты был сегодня?
Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
– Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женой-француженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по Усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле – она очень богатая – по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в «Гранд-Отеле» у одного помещика, а вечером заехал на минутку в «Буфф» повидаться с знакомым. Вот и все.
Я улыбнулся про себя и подумал: «Да. Вот это ложь!»
История о том, как Мендель Кантарович покупал у Абрама Гендельмана золотые часы для подарка своему сыну Мосе, наделала в свое время очень много шуму. Все местечко Мардоховка волновалось целых две недели и волновалось бы еще месяц, если бы урядник не заявил, что это действует ему на нервы.
Тогда перестали волноваться.
Все местечко Мардоховка чувствовало, что и Гендельман и Кантарович – каждый по-своему прав, что у того и другого были веские основания относиться скептически к людской честности, и тем не менее эти два еврея завели остальных в такой тупик, из которого никак нельзя было выбраться.
– Они не правы?! – кричал, тряся седой бородой рыбник Блюмберг. – Так я вам скажу: да, они правы. В сущности. Их не обманывали? Их не надували за их жизнь? Сколько пожелаете! Ну и они перестали верить.
– Что такое двадцатый век? – обиженно возражал Яша Мельник. – Они говорят, двадцатый век – жульничество! Какое там жульничество? Просто два еврея с ума сошли.
– Они разочаровались людьми – нужно вам сказать. Они… как это говорится?.. О! вот как: скептики. Вот они что.
– Скептики? А по-моему, это гениальные люди!
– Шарлатаны!
Дело заключалось в следующем.
Между Кантаровичем и Гендельманом давно уже шли переговоры о покупке золотых часов. У Гендельмана были золотые часы стоимостью в двести рублей. Кантарович сначала предлагал за них полтораста рублей, потом сто семьдесят, сто девяносто пять, двести без рубля и наконец, махнув рукой, сказал:
– Вы, Гендельман, упрямый как осел. Ну, так получайте эти двести рублей.
– Где же они? – осведомился Гендельман, вертя в руках свои прекрасные золотые часы.
– Деньги? Вот смотрите. Я их вынимаю. Двести настоящих рублей.
– Так что же вы их держите в руках? Дайте я их пересчитаю.
– Хорошо, но вы же дайте мне часы.
– Что значит – часы? Что, вы их разве не видите в моих руках?
– Ну да. Так я хочу лучше их видеть в моих руках.
– Не могу же я вам отдать часы, когда еще не имею денег?
– А спрашивается, за что же я буду платить деньги, когда часов не имею?
– Кантарович! Вы мне не доверяете?!
– А что такое доверие? Если бы знали, сколько раз меня уже обманывали: и евреи, и русские, и французы разные. Я теперь уже разверился в человеческих поступках.
– Кантарович!!! Вы мне не доверяете?
– Не кричите. Зачем делать скандал? Ну, впрочем, ведь и вы мне не доверяете?
– Я доверяю, но только – двестирублевые часы, а?! Вы подумайте!
– Что мне думать? Мало я думал! Ну, давайте так: вы покладите на стол часы, а я деньги. Потом вы хватайте деньги, а я часы.
– Гм… Вы предлагаете так? Кантарович! Вы думаете, меня и немцы не обманывали? И немцы, и… татары всякие. Малороссы. Ой, Кантарович, Кантарович… Я теперь уже ничему не верю.
– Что же вы думаете: что я схвачу и часы, и деньги и убежу?
– Боже меня сохрани! Я ничего не думаю. Но вы знаете, если я потеряю часы и не получу денег – это будет самый печальный факт.
– Ну хорошо… смотрите в окно: водовоз Никита привез воду. Это очень честный человек. Дайте ему ваши часы, а я деньги. Пусть он нам раздаст потом наоборот.
– Гм!.. Это ваша рекомендация… А не хотите ли моей рекомендации: пойдем к лавочнику Агафонову и он нам сделает то же самое.
– Смотрите-ка! Вы не доверяете водовозу Никите? Так знайте: я торжественно не доверяю лавочнику Агафонову!!
– Так Бог с вами, если вы такой – разойдемся!
– Лучше разойдемся. Только мне очень жаль, что я не получаю этих часов.
– А вы думаете, мне было не нужно этих двухсот рублей? О, еще как!
– Так мы сделаем вот что, – сказал Кантарович, почесывая затылок. – Пойдем к господину уряднику и попросим его посредничества. Он лицо официальное!
– Ну, это еще так-сяк.
Гендельман и Кантарович оделись и пошли к уряднику. Шли задумчивые.
– Стойте! – крикнул вдруг Кантарович. – Мы идем к уряднику. Но ведь урядник – тоже человек!
– Еще какой! Мы дадим ему часы, деньги, а он спрячет их в карман и скажет: пошли вон, к чертям.
Оба приостановились и погрузились в раздумье. По улице шли двое: Яша Мельник и старик Блюмберг. Они увидели Кантаровича и Гендельмана и спросили их:
– Что с вами?
– Я покупаю у него часы. Он не дает мне часов, пока я не дам ему денег, а я не даю ему денег, так как не вижу в своих руках часов. Мы хотели эту сделку доверить уряднику, но какой же урядник доверитель? Спрашивается?
– Доверьте становому приставу.
– Благодарю вас, – усмехнулся Кантарович, – сами доверяйте становому приставу.
– Это, положим, верно. Можно было бы доверить губернатору, но он как только увидит евреев, – сейчас же и вышлет. Знаете что? Доверьте мне!
– Тебе? Яша Мельник! Тебе? Хорошо. Мы тебе доверим, так дай нам вексель на четыреста рублей.
– Это верно, – подтвердил старый Блюмберг, – без векселя никак нельзя!
– Ой! Неужели я, по-вашему, жулик?
– Вы, Яша, не жулик, – возразил Гендельман. – Но почему я должен верить вам больше, чем Кантаровичу?
– Да, – подтвердил недоверчивый Кантарович. – Почему?
Через час все население местечка узнало о затруднительном положении Гендельмана и Кантаровича.
Знакомые приняли в них большое участие, суетились, советовали, но все советы были крайне однообразны.
– Доверьте мне! Я сейчас же передам вам с рук на руки.
– Мы вам доверяем, Григорий Соломонович… Но ведь тут же двести рублей деньгами и двести – часами. Подумайте сами.
– Положим, верно… Ну, тогда поезжайте в город к нотариусу.
– Нате вам! К нотариусу. А нотариус – машина, что ли? Он тоже человек! Ведь это не солома, а двести рублей!
Комбинаций предлагалось много, но так как сумма – двести рублей – была действительно неслыханная – все комбинации рушились.
Прошло три месяца, потом шесть месяцев, потом год… Часы были как будто заколдованные: их нельзя было ни купить, ни продать.
О сложном, запутанном деле Кантаровича и Гендельмана все стали понемногу забывать… Сам факт постепенно изгладился из памяти, и только из всего этого осталась одна фраза, одна крошечная фраза, которую применяли мардоховцы, попав в затруднительное положение:
– Гм!.. Это так же трудно, как купить часы за наличные деньги.
Ее выцветшее от сырости и дождей пальто и шляпа с перьями, сбившимися от времени в странный удивительный комок, не вызывали у прохожих Невского проспекта того восхищения, на которое рассчитывала обладательница шляпы и пальто. Мало кто обращал внимание на эту шаблонную девицу, старообразную от попоек и любви, несмотря на свои двадцать пять лет, уныло-надоедливую и смешную, с ее заученными жалкими методами обольщения.
Если прохожий имел вид человека, не торопящегося по делу, она приближалась к нему и шептала, шагая рядом и глядя на крышу соседнего дома:
– Мужчина… Зайдем за угол. Пойдем в ресторанчик – очень недорого: маленький графин водки и тарелка ветчины. Право. А?
И все время она смотрела в сторону, делая вид, что идет сама по себе, и если бы возмущенный прохожий позвал городового, она заявила бы нагло и бесстыдно, что она не трогала этого прохожего, а наоборот – он предлагал ей разные гадости, которые даже слушать противно.
Ходила она так каждый день.
– Мужчина, поедем в ресторанчик. Неужели вам жалко: графинчик водки и тарелка ветчины. Право. А?
Иногда предмет ее внимания, какой-нибудь веселый прохожий, приостанавливался и с видом шутника, баловня дам, спрашивал:
– А может быть, ты хочешь графинчик ветчины и тарелку водки?
И она раскрывала рот, схватывалась за бока и хохотала вместе с веселым прохожим, крича:
– Ой-ой, чудак! Уморил… Ну, и скажет же…
В общем, ей совсем не было так весело, как она прикидываласъ, но, может быть, веселый прохожий, польщенный ее одобрением, возьмет ее с собой и накормит ветчиной и водкой, что, принимая во внимание сырую погоду, было бы совсем не плохо.
Сегодня прохожие были какие-то необщительные и угрюмые, – несколько человек в ответ на ее деланно-добродушное предложение поужинать совместно ветчиной и водкой посылали ее ко «всем чертям», а один, мрачный юморист, указал на полную возможность похлебать дождевой воды, набравшейся в тротуарном углублении, что, по его мнению, давало полную возможность развести в животе лягушек и питаться ими вместо ветчины.
Юмориста эта шаблонная девица ругала долго и неустанно. Он уже давно ушел, а она все стояла, придерживая шляпу и изобретая все новые и новые ругательства, запас которых, к ее чести, был у нее велик и неисчерпаем.
В это время навстречу шли два господина. Один приостановил своего спутника и указал ему на девицу:
– Давай, Вика, ее пригласим.
Другой засмеялся, кивнул головой и пошел вперед. Оба, приблизившись к девице, осмотрели ее с ног до головы и вежливо приподняли свои цилиндры.
– Сударыня, – сказал Петерс, – приношу вам от имени своего и своего товарища тысячу извинений за немного бесцеремонный способ знакомства. Мы, знаете, народ простой и в обращении с дамами из общества не совсем опытны. Оправданием нам может служить ваш благосклонный взгляд, которым вы нас встретили, и желание провести вечер весело, просто, скромно и интеллигентно.
Девица захохотала, взявшись за бока.
– Ой, уморили! Ну и комики же вы! Господин по имени Петерс всплеснул руками:
– Это очаровательно. Ты замечаешь, Вика, как наша новая знакомая весела?
Вика кивнул головой.
– Настоящая воспитанность именно в этом и заключается: простота и безыскусственность. Вы извините нас, сударыня, если мы сделаем вам нескромное одно предложение…
– Что такое? – спросила девица, замирая от страха, что ее знакомые повернутся и уйдут.
– Нам, право, неловко… Вы не примите нашего предложения в дурную сторону…
– Мы даем вам слово, – заявил Петерс, – что будем держать себя скромно, с тем уважением, которое внушает к себе каждая порядочная женщина.
Девица хотела хлопнуть себя по бедрам и крикнуть: «Ой, уморили!» – но руки ее опустились, и она молча, исподлобья взглянула на стоящих перед ней людей.
– Что вам нужно?
– Ради бога, – засуетился Вика, – не подумайте, что мы хотели употребить во зло ваше доверие, но… скажите… Не согласились бы вы отужинать вместе с нами, – конечно, где-нибудь в приличном месте?
– Да, да, – согласилась повеселевшая девица, – конечно, поужинаю.
– О, как мы вам благодарны!
Петерс нагнулся, взял загрубевшую руку девицы и тихо коснулся ее губами.
– Эй, мотор! – крикнул куда-то в темноту Вика.
Девица, сбитая с толку странным поведением друзей, думала, что они сейчас захохочут и убегут… Но вместо того к ним подъехал, пыхтя, автомобиль.
Вика открыл дверцу, бережно взял девицу под руку и посадил ее на пружинные подушки.
«Матушки ж вы мои, – подумала пораженная, потрясенная девица. – Что же это такое?»
Ей пришло в голову, что самое лучшее, в благодарность за автомобиль, обнять Вику за шею, а сидевшему напротив Петерсу положить на колени ногу: некоторым из ее знакомых это доставляло удовольствие.
Но Вика деликатно отодвинулся, давая ей место, и сказал:
– А ведь мы еще не знакомы. Моя фамилия – Гусев, Виктор Петрович, а это мой приятель – Петерс, Эдуард Павлович, – писатель. Мы хотя и не осмеливаемся настаивать на сообщении нам вашей фамилии, но имя…
Девица помолчала.
– Меня зовут Катериной. Катя.
– О, помилуйте, – ахнул Петерс, – разве мы осмелимся звать вас так фамильярно. Екатерина… как по отчеству?..
– Степановна.
– Мерси. Вика… Как ты думаешь, куда мы повезем Екатерину Степановну?.. Я думаю, в «Москву» неудобно.
– Да, – сказал Вика. – Там с приличной дамой нельзя показаться… Форменный кабак. Рискуешь наткнуться на кокотку, на пьяного… Самое лучшее – к «Контану».
– Прекрасно. Вы, Екатерина Степановна, не бойтесь, туда смело можно привести приличную даму.
Девица внимательно посмотрела в лицо друзьям: серьезные, невозмутимые лица, с той немного холодной вежливостью, которая бывает при первом знакомстве.
И вдруг в голове мелькнула ужасная, потрясающая мысль: ее серьезно приняли за даму из общества.
У «Контана» заняли отдельный кабинет. Порыжевшее пальто и слипшиеся перья были при ярком электрическом свете убийственны, но друзья не замечали этого и, разоблачив девицу, посадили ее на диван.
– Позвольте предложить вам закуску, Екатерина Степановна: икры, омаров… Что вы любите? Простите за нескромный вопрос: вы любите вино?
– Люблю, – тихо сказала девица, смотря на цветочки на обоях.
– Прекрасно. Петерс, ты распорядись.
Весь стол был уставлен закусками. Девице налили шампанского, а Петерс и Вика пили холодную, прозрачную водку. Девице вместо шампанского хотелось водки, но ни за что она не сказала бы этого и молча прихлебывала шампанское и заедала его ветчиной и хлебом.
На белоснежной скатерти ясно выделялись потертые рукава ее кофточки и грудь, покрытая пухом от боа. Поэтому девица искусственно-равнодушно сказала:
– А за мной один полковник ухаживает… Влюблен – невозможно. Толстый такой, богатый. Да он мне не нравится.
Друзья изумились.
– Полковник? Неужели? Настоящий полковник? А ваши родители как к этому относятся?
– Никак, они живут в Пскове.
– Вы, вероятно, – сказал участливо Петерс, – приехали в Петроград развлекаться. Я думаю, молодой неопытной девушке в этом столичном омуте страшно.
– Да, мужчины такие нахалы, – сказала девица и скромно положила ногу на ногу.
– Мы вам сочувствуем, – тихо сказал Вика, взял девицу за руку и поцеловал деликатно.
– Послушай, – пожал плечами Петерс. – Может быть, Екатерине Степановне неприятно, что ты ей руки целуешь, а она стесняется сказать… Мы ведь обещали вести себя прилично.
Девица густо покраснела и сказала:
– Ничего… Что ж! Пусть. Когда я у папаши жила, мне завсегда руки целовали.
– Да, конечно, – кивнул головой Петерс, – в интеллигентных светских домах это принято.
– Кушайте, Екатерина Степановна, артишоки.
– Вы какая-то скучная, – сказал участливо Вика. – Вероятно, у вас мало развлечений. Знаешь, Петерс, хорошо бы Екатерину Степановну познакомить с моей сестрой… Она тоже барышня, и им вдвоем было бы веселей выезжать в театры и концерты.
Девица с непонятным беспокойством в глазах встала и сказала:
– Мне пора, спасибо за компанию.
– Мы вас довезем до вашей квартиры в автомобиле.
– Ой, нет, нет, не надо! Ради бога, не надо. Ой, нет, нет, спасибо!
Когда девица вышла из кабинета, друзья всплеснули руками и, захлебываясь от душившего их хохота, повалились на диван…
…Девица шагала по опустевшему Невскому, спрятав голову в боа и глубоко задумавшись.
Сзади подошел какой-то запоздалый прохожий, дернул ее за руку и ласково пролепетал:
– Мм… мамочка! Идем со мной. Девица злобно обернулась.
– Ты, брат, разбирай, к кому пристаешь. Нельзя порядочной даме на улицу выйти… Сволочь паршивая!
Гимназист 6-го класса харьковской гимназии Поползухин приехал в качестве репетитора в усадьбу помещика Плантова Кривые Углы.
Ехать пришлось восемьсот верст по железной дороге, семьдесят лошадьми и восемь пешком, так как кучер от совершенно неизвестных причин оказался до того пьяным, что свалился на лошадь и, погрозив Поползухину грязным кулаком, молниеносно заснул.
Поползухин потащил чемодан на руках и, усталый, расстроенный, к вечеру добрел до усадьбы Кривые Углы.
Неизвестная девка выглянула из окна флигеля, увидала его, выпала оттуда на землю и с криком ужаса понеслась в барский дом.
Поджарая старуха выскочила на крыльцо дома, всплеснула руками и, подскакивая на ходу, убежала в заросший, густой сад.
Маленький мальчик осторожно высунул голову из дверей голубятни, увидел гимназиста Поползухина с чемоданом в руках, показал язык и громко заплакал.
– Чтоб ты пропал, собачий учитель! Напрасно украл я для кучера Афанасия бутылку водки, чтобы он завез тебя в лес и бросил. Обожди, оболью я тебе костюм чернилом!
Поползухин погрозил ему пальцем, вошел в дом и, не найдя никого, сел на деревянный диван.
Парень лет семнадцати вышел с грязной тарелкой в руках, остановился при виде гимназиста и долго стоял так, обомлевший, с круглыми от страха глазами. Постояв немного, уронил тарелку на пол, стал на колени, подобрал осколки в карманы штанов и ушел.
Вошел толстый человек в халате и с трубкой. Пососав ее задумчиво, разогнал волосатой рукой дым и сказал громко:
– Наверно, это самый учитель и есть! Приехал с чемоданом. Да. Сидит на диване. Так-то, брат Плантов! Учитель к тебе приехал.
Сообщив самому себе эту новость, помещик Плантов обрадовался, заторопился, захлопал в ладоши, затанцевал на толстых ногах.
– Эй, кто есть? Копанчук! Павло! Возьмите его чемодан. А что, учитель, играете вы в кончины?
– Нет, – сказал Поползухин. – А ваш мальчик меня языком дразнил!
– Высеку! Да это нетрудно: сдаются карты вместе с кончинами… Пойдем… покажу!
Схватив Поползухина за рукав, он потащил его во внутренние комнаты; в столовой они наткнулись на нестарую женщину в темной кофте с бантом на груди.
– Чего ты его тащишь? Опять, верно, со своими проклятыми картами! Дай ты ему лучше отдохнуть, умыться с дороги.
– Здравствуйте, сударыня! Я – учитель Поползухин, из города.
– Ну, что же делать? – вздохнула она. – Мало ли с кем как бывает. Иногда и среди учителей попадаются хорошие люди. Только ты, уж сделай милость, у нас мертвецов не режь!
– Зачем же мне их резать? – удивился Поползухин.
– То-то я и говорю – незачем. От Бога грех и от людей страм. Пойди к себе, хоть лицо оплесни! Опылило тебя.
Таков был первый день приезда гимназиста Поползухина к помещику Плантову.
На другой день, после обеда, Поползухин, сидя в своей комнате, чистил мылом пиджак, залитый чернилами. Мальчик Андрейка стоял тут же в углу и горько плакал, перемежая это занятие с попытками вытащить при помощи зубов маленький гвоздик, забитый в стену на высоте его носа.
Против Поползухина сидел с колодой карт помещик Плантов и ожидал, когда Поползухин окончит свою работу.
– Учение – очень трудная вещь, – говорил Поползухин. – Вы знаете, что такое тригонометрия?
– Нет!
– Десять лет изучать надо. Алгебру – семь с половиной лет. Латинский язык – десять лет. Да и то потом ни черта не знаешь. Трудно! Профессора двадцать тысяч в год получают.
Плантов подпер щеку рукой и сосредоточенно слушал Поползухина.
– Да, теперь народ другой, – сказал он. – Все знают. Вы на граммофоне умеете играть?
– Как играть?
– А так… Прислал мне тесть на именины из города граммофон… Труба есть такая, кружочки. А как на нем играть, бес его знает! Так и стоит без дела.
Поползухин внимательно посмотрел на Плантова, отложил в сторону пиджак и сказал:
– Да, я на граммофоне немного умею играть. Учился. Только это трудно, откровенно говоря!
– Ну? Играете? Вот так браво!..
Плантов оживился, вскочил и схватил гимназиста за руку.
– Пойдем! Вы нам поиграете. Ну его к бесу, ваш пиджак! После отчистите! Послушаем, как оно это… Жена, жена!.. Иди сюда, бери вязанье, учитель на граммофоне будет играть!
Граммофон лежал в зеленом сундуке под беличьим салопом, завернутый в какие-то газеты и коленкор.
Поползухин с мрачным, решительным лицом вынул граммофон, установил его, приставил рупор и махнул рукой.
– Потрудитесь, господа, отойти подальше! Андрейка, ты зачем с колен встал? Как пиджаки чернилами обливать, на это ты мастер, а как на коленях стоять, так не мастер! Господа, будьте любезны сесть подальше, вы меня нервируете!
– А вы его не испортите? – испуганно спросил Плантов. – Вещь дорогая.
Поползухин презрительно усмехнулся:
– Не беспокойтесь, не с такими аппаратами дело имели!
Он всунул в отверстие иглу, положил пластинку и завел пружину.
Все ахнули. Из трубы донесся визгливый человеческий голос, кричавший: «Выйду ль я на реченьку».
Бледный от гордости и упоенный собственным могуществом, стоял Поползухин около граммофона и изредка, с хладнокровием опытного, видавшего виды мастера подкручивал винтик, регулирующий высоту звука.
Помещик Плантов хлопал себя по бедрам, вскакивал и, подбегая ко всем, говорил:
– Ты понимаешь, что это такое? Человеческий голос из трубы! Андрейка, видишь, болван, какого мы тебе хорошего учителя нашли? А ты все по крышам лазишь!.. А ну еще что-нибудь изобразите, господин Поползухин!
В дверях столпилась дворня с исковерканными изумлением и тайным страхом лицами: девка, выпавшая вчера из окна, мальчишка, разбивший тарелку, и даже продажный кучер Афанасий, сговорившийся с Андрейкой погубить учителя.
Потом крадучись пришла вчерашняя старуха. Она заглянула в комнату, увидела учителя, блестящий рупор, всплеснула руками и снова умчалась, подпрыгивая, в сад.
В Кривых Углах она считалась самым пугливым, диким и глупым существом.
Для гимназиста Поползухина наступили светлые, безоблачные дни. Андрейка боялся его до обморока и большей частью сидел на крыше, спускаясь только тогда, когда играл граммофон. Помещик Плантов забыл уже о кончинах и целый день ходил по пятам за Поползухиным, монотонно повторяя молящим голосом:
– Ну, сыграйте что-нибудь!.. Очень вас прошу! Чего в самом деле?
– Да ничего сейчас не могу! – манерничал Поползухин.
– Почему не можете?
– А для этого нужно подходящее настроение! А ваш Андрейка меня разнервничал.
– А бес с ним! Плюньте вы на это учение! Будем лучше играть на граммофоне… Ну, сыграйте сейчас!
– Эх! – качал мохнатой головой Поползухин. – Что уж с вами делать! Пойдемте!
Госпожа Плантова за обедом подкладывала Поползухину лучшие куски, поила его наливкой и всем своим видом показывала, что она не прочь нарушить свой супружеский долг ради такого искусного музыканта и галантного человека.
Вся дворня при встрече с Поползухиным снимала шапки и кланялась. Выпавшая в свое время из окна девка каждый день ставила в комнату учителя громадный свежий букет цветов, а парень, разбивший тарелку, чистил сапоги учителя так яростно, что во время этой операции к нему опасно было подходить на близкое расстояние: амплитуда колебаний щетки достигала чуть не целой сажени.
И только одна поджарая старуха не могла превозмочь непобедимую робость перед странным могуществом учителя – при виде его с криком убегала в сад и долго сидела в крыжовнике, что отражалось на ее хозяйственных работах.
Сам Поползухин, кроме граммофонных занятий, ничего не делал: Андрейку не видал по целым дням, помыкал всем домом, ел пять раз в сутки и иногда, просыпаясь ночью, звал приставленного к нему парня:
– Принеси-ка мне чего-нибудь поесть! Студня, что ли, или мяса! Да наливки дай!
Услышав шум, помещик Плантов поднимался с кровати, надевал халат и заходил к учителю.
– Кушаете? А что, в самом деле, выпью-ка и я наливки! А ежели вам спать не особенно хочется, пойдем-ка, вы мне поиграете что-нибудь. А?
Поползухин съедал принесенное, выпроваживал огорченного Плантова и заваливался спать.
С утра Поползухин уходил гулять в поле, к реке. Дворня, по поручению Плантова, бегала за ним, искала, аукала и, найдя, говорила:
– Идите, барчук, в дом! Барин просят вас на той машине играть.
– А ну его к черту! – морщился Поползухин. – Не пойду! Скажите, нет настроения для игры!
– Идите, барчук!.. Барыня тоже очень просила. И Андрейка плачут, слухать хочут.
– Скажите, вечером поиграю!
Однажды ничего не подозревавший Поползухин возвращался с прогулки к обеду. В двадцати шагах от дома он вдруг остановился и, вздрогнув, стал прислушиваться.
«Выйду ль я на реченьку», – заливался граммофон.
С криком бешенства и ужаса схватился гимназист Поползухин за голову и бросился в дом. Сомнения не было: граммофон играл, а в трех шагах от него стоял неизвестный Поползухину студент и добродушно-насмешливо поглядывал на окружающих.
– Да что ж тут мудреного? – говорил он. – Механизм самый простой. Даже Андрейка великолепно с ним управится.
– Зачем вы без меня трогали граммофон? – сердито крикнул Поползухин.
– Смотри, какая цаца! – сказал ядовито помещик Плантов. – Будто это его граммофон. Что же ты нам кружил голову, что на нем играть нужно учиться? А вот Митя Колонтарев приехал и сразу заиграл. Эх, ты… карандаш! А позвольте, Митя, я теперь заведу! То-то здорово! Теперь целый день буду играть. Позвольте вас поцеловать, уважаемый Митя, что вздумали свизитировать нас, стариков.
За обедом на Поползухина не обращали никакого внимания. Говядину ему положили жилистую, с костью, вместо наливки он пил квас, а после обеда Плантов, уронив рассеянный взгляд на Андрейку, схватил его за ухо и крикнул:
– Ну, брат, довольно тебе шалберничать… нагулялся!.. Учитель, займитесь!
Поползухин схватил Андрейку за руку и бешено дернул его:
– Пойдем!
И они пошли, не смотря друг на друга… По дороге гимназист дал Андрейке два тумака, а тот улучил минуту и плюнул учителю на сапог.
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка – глупая, толстая женщина – держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
– Как вы нынче спали? – спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
– Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
– Ах ты Господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо…
– Хорошо. Будем говорить серьезно… Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно – вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал – ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку.
– Я вас не понимаю…
– Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете… Ей-богу, лично против вас я ничего не имею… простая вы, обыкновенная тетка… Но когда вам нечего говорить – сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства… И если бы я ответил вам: «Благодарю вас, хорошо», – вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя еще спит?», – хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно…
Мы сидим долго-долго и оба молчим.
Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
– Дни теперь стали прибавляться, – говорит наконец она, смотря в окно.
– Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
– Вы тяжелый грубиян и больше ничего.
– Ну как же так – и больше ничего… У меня есть еще другие достоинства и недостатки… Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом. Я одеваюсь и выхожу из дому.
Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленной улыбке (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
– Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше. Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
– Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу… Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать… Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное – оказывается, пустяки… Поставил термометр, а он…
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
– Да… Так о чем я, бишь, говорил… Беру зеркало, смотрю в горло – красноты нет… Думаю, пустяки – можно пойти гулять. Выхожу… Выхожу это я, вижу, почтальон повестку несет. Что за шум, думаю… От кого бы это? И можете вообразить…
– Извините, – страдальчески говорит Хрякин, – мне нужно спешить…
– Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что… Да. На чем я остановился? Ах, да… Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля – встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте, – говорит, – завтра к нам»…
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих…
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого – Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
– Здравствуйте. Что новенького?
– А как же, – говорю, вздыхая. – Везувий вчера провалился. Читали?
– Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
– Нет, не курю.
– Счастливый человек. Деньги все собираете?
– Нет, так.
– По этому поводу существует…
– Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» – «Нет». – «Значит, есть домик?» – «Нет». – «Ха-ха!» Да?
– Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
– Как поживаете?
– Ничего себе. Вы как?
– Спасибо. До свидания. Заходите.
– Зайду. До свиданья. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
– А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
– Почему – черти побрали?
– Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
– Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
– Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
Стоит мне только вспомнить об отце, как он представляется мне взбирающимся по лестнице, с оживленным озабоченным лицом и размашистыми движениями, сопровождаемый несколькими дюжими носильщиками, обремененными тяжелой ношей.
Это странное представление рождается в мозгу, вероятно, потому, что чаще всего мне приходилось видеть отца взбирающимся по лестнице, в сопровождении кряхтящих и ругающихся носильщиков.
Мой отец был удивительным человеком. Все в нем было какое-то оригинальное, не такое, как у других… Он знал несколько языков, но это были странные, ненужные никому другому языки: румынский, турецкий, болгарский, татарский. Ни французского, ни немецкого он не знал. Имел он голос, но когда пел, ничего нельзя было разобрать – такой это был густой, низкий голос. Слышалось какое-то удивительное громыхание и рокот, до того низкий, что казался он выходящим из-под его ног. Любил отец столярные работы – но тоже они были както ни к чему – делал он только деревянные пароходики. Возился над каждым пароходиком около года, делал его со всеми деталями, а когда кончал, то, удовлетворенный, говорил:
– Такую штуку можно продать не меньше чем за пятнадцать рублей!
– А матерьял стоил тридцать! – подхватывала мать.
– Молчи, Варя, – говорил отец. – Ты ничего не понимаешь…
– Конечно, – горько усмехаясь, возражала мать. – Ты много понимаешь…
Главным занятием отца была торговля. Но здесь он превосходил себя по странности и ненужности – с коммерческой точки зрения – тех операций, которые в магазине происходили.
Для отца не было лучшего удовольствия, как отпустить кому-нибудь товар в долг. Покупатель, задолжавший отцу, делался его лучшим другом… Отец зазывал его в лавку, поил чаем, играл с ним в шашки и бывал обижен на мать до глубины души, если она, узнав об этом, говорила:
– Лучше бы он деньги отдал, чем в шашки играть.
– Ты ничего не понимаешь, Варя, – деликатно возражал отец. – Он очень хороший человек. Две дочери в гимназии учатся. Сам на войне был. Ты бы послушала, как он о военных порядках рассказывает.
– Да нам-то что от этого! Мало ли кто был на войне – так всем и давать в долг?
– Ты ничего не понимаешь, Варя, – печально говорил отец и шел в сарай делать пароход.
Со мной у него были хорошие отношения, но характеры мы имели различные. Я не мог понять его увлечений, скептически относился к пароходам и, когда он подарил мне один пароход, думая привести этим в восторг, я хладнокровно, со скучающим видом потрогал какую-то деревянную штучку на носу крошечного судна и отошел.
– Ты ничего не понимаешь, Васька, – сказал, сконфузившись, отец.
Я любил книжки, а он купил мне полдюжины какихто голубей-трубачей. Почему я должен был восхищаться тем, что у них хвосты не плоские, а трубой, до сих пор считаю невыясненным. Мне приходилось вставать рано утром, давая этим голубям корм и воду, что вовсе не увлекало меня. Через три-четыре дня я привел в исполнение адский план – открыл дверцу голубиной будки, думая, что голуби сейчас же улетят. Но проклятые птицы вертели хвостами и мирно сидели на своем месте. Впрочем, открытая дверца принесла свою пользу: в ту же ночь кошка передушила всех трубачей, принеся мне облегчение, а отцу горе и тихие слезы.
Как все в отце было оригинально, так же была оригинальна и необычна его страсть – покупать редкие вещи. Требования, которые предъявлял он к этого рода операциям, были следующие: чтобы вещь приводила своим видом всех окружающих в удивление, чтобы она была монументальна и чтобы все думали, что вещь куплена за пятьсот рублей, когда за нее заплачено только тридцать.
Однажды на лестнице дома, где мы жили, послышалось топанье многочисленных ног, крики и кряхтенье. Мы выбежали на площадку лестницы и увидели отца, который вел за собою несколько носильщиков, обремененных большой, странного вида вещью.
– Что это такое? – с беспокойством спросила мать. Лучезарное лицо отца сияло гордостью и скрытой радостью человека, замыслившего прехорошенький сюрприз.
– Увидите, – дрожа от нетерпения, говорил он. – Сейчас поставим его.
Когда «его» поставили и носильщики, облагодетельствованные отцом, удалились, «он» оказался колоссальной величины умывальником с мраморной лопнувшей пополам доской и красным потрескавшимся деревом.
– Ну? – торжествующе обратился отец к окружающим. – Во сколько вы оцените эту штуку?
– Да для чего она? – спросила мать.
– Ты ничего не понимаешь, Варя. Алеша, скажи-ка ты – сколько, по-твоему, стоит сей умывальник?
Алеша – льстец, гипперболист и фальшивая низкопоклонная душонка – всплеснул измазанными чернилами руками и ненатурально воскликнул:
– Какая прелесть! Сколько стоит! Четыреста двадцать пять рублей!
– Ха-ха-ха! – торжествующе захохотал отец. – А ты, Варя, сколько скажешь?
Мать скептически покачала головой.
– Да что ж… рублей пятнадцать за него еще можно дать.
– Много ты понимаешь! Можете представить – весь этот мрамор, красное дерево и все – стоит по случаю всего двадцать пять рублей. Вот сейчас мы его попробуем! Марья! Воды.
В монументальный рукомойник налили ведро воды… Нажатая ногой педаль не вызвала из крана ни одной капли жидкости, но зато когда мы посмотрели вниз, ноги наши были окружены целым озером воды.
– Течет! – сказал отец. – Надо позвать слесаря. Марья! Сбегай.
Слесарь повозился с полчаса над умывальником, взял за это шесть рублей и, уходя, украл из передней шапку. Умывальник поселился у нас.