О самой себе мне много нечего рассказывать. Я через три года после того, как утонул отец, вышла замуж, а через год после свадьбы овдовела. Муж мой – Янаки, был каменьщик, и его задавила скала: обрушилась на него, когда он работал.
Пока он женихом был, с полгода мы жили очень хорошо, и вышла за него замуж – тоже хорошо жила.
Первый раз увидала я его у нас на одной свадьбе в деревне. Он был из другого села. Пришел, стоит широкоплечий такой у стенки, облокотился и смеется, глядит на нас. Был в то время карнавал; мальтийцы-носильщики в Ханье пели и плясали, и наши молодцы выучились у итальянцев наряжаться – кто медведем, кто доктором, кто кавассом консульским в арнаутской фустанелле. Говорят наши паликары: «Нарядись, Янаки, и ты!» «Детские, говорит, это вещи, я не стану наряжаться!» А сам искоса на меня глядит. И мне он понравился. Стал он в нашей Анерокуру работать и к матери пришел. Мы его кофеем угощали, и я тогда же про себя думала: «Никак вышла мне хорошая судьба!» Он хоть был и каменьщик, а дом у него свой был и одевался он по праздникам в тонкое голубое сукно очень чисто. Щеголять любил. Я тоже хитрая, знаю по какой дорожке он под вечер ходит с работы; сегодня нет, завтра нет, а на третий день и пойду по этой дорожке.
– Добрый вечер, Катерина! – и если нет никого и руку пожмет крепко. Такой он был видный из себя и молодец всем. Наши критские, правду надо сказать, красавцы все. Еще Янаки был лицом хуже многих; да вот – я его любила!
Раз шел он мимо нас и показал мне, что у него пуговица на рукаве оборвалась. «Сирота я здесь, Катерина, кто мне в Анерокуру пришьет?» Я говорю: «Я тебе пришью!» И пришила. А когда нагнулась к руке его зубами нитку откусить, у него рука как вздрогнула, и он сказал мне: «Люблю я тебя душа, Кати́нко, больше всего света Божьего!»
Сказали мы матери; матери что же? Слава Богу – судьба дочери вышла! Стал Янаки к нам ходить каждый день, часы серебряные мне подарил, платье шолковое, а платочков головных и не сочтешь сколько!
И домик наш сам починил; по праздникам соберем других девушек, и он приведет молодцов, и танцуем все на террасе… На это у нас свободно.
Отец мой сказывал, помню, что в Янине девушки и на улицу не выходят, и причащаются ночью, а днем и в церковь даже не ходят, чтобы не видали их мужчины, а разврату, говорят, там много. У нас не так: гулять и плясать, и говорить можно, и смеяться; знай только честь свою храни… А не сохранишь честь, – либо убьют, либо всю жизнь будет стыд… Веселились мы с Янаки и до свадьбы и после свадьбы жили хорошо. Только как женился он на мне, говорит мне сурово: «Я ревнив, Катерина. Помню песенку, что поют у вас в Анерокуру:
Я тебя убью, собака ты, Катерина!
– Не ревнуй, – говорю я. – На других я и смотреть не стану.
И стали мы жить как голуби; мула он для меня купил и на праздники в монастыри возил веселиться, и на богомолье вместе ездили; дворик у нас стал чистый, и я на нем цветы развела.
Собачка у нас была, и та утешала: умная и бесхвостая родилась; мы ее аркудица звали; это значит медвежоночек!
Матушка радовалась на нас и перешла к нам жить; а как я стала беременной – еще больше меня Янаки полюбил. И все люди про нас говорили: «Хорошо они, бедные, живут, хорошая семья». Один только брат Маноли и тревожил нас. Такой был беспутный мальчик: не злой, а глупый и беспутный; через глупость свою погиб! Пусть Господь Бог простит его душу!