Часть вторая В ГОРОДЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ярко светит весеннее солнце на чистом небе; весело играют его лучи в прозрачном воздухе; теплый южный ветер обвевает землю. Снег почернел, бегут талые воды. Они стекают с крутых гор в глубокие долины, размывают слежавшийся снег и мчатся по оврагам в реки. А там уже из-за половодья льда не видно. Еще один такой день – и вода поднимет лед на поверхность, раздробит его и понесет вниз по течению. Забурлят, заклокочут потоки, ломая мостки и все преграды на пути, наносят людям ущерб.

Все равно! Вода прибудет и снег спадет; только бы скорее снег растаял, а солнце и теплые дожди согрели землю. Тогда возрадуется сердце хлебороба, оживут его надежды! Тогда задумается он, как ему быть, чтобы не прожить зиму впроголодь, да еще кое-что и на продажу добыть.

Горька ты и трудна, крестьянская доля! Утренними туманами обвита, дождями полита, потом и кровью омыта! Тяжелая ноша согнула тебя, хлебопашца: податями ты опутан, тяжелым трудом измучен, землей-матушкой обделен!.. А все же каждую весну сердце радуется, оживляет его обманщица-надежда…

Только сердце Приськи не обрадовалось весне – скоро Христя уйдет в город, внаймы. Зачем ей теперь эта весна, если не с кем встречать ее? Зачем это тепло, ясное солнышко, когда оно уже не согревает охладевшее сердце? Зачем эти зеленые поля, густо заросшие грядки, если по ним не ходить, урожая с них не собирать? Одно у нее было сокровище, для которого она день-деньской хлопотала, рук не покладала… Теперь и его отняли у нее! Пришли, силой взяли… и поведут ее, и отдадут чужим людям на тяжкий подневольный труд, на понукание горькое и обидное, на брань, на вечные укоры… За что? За какую провинность? За что такая напасть?

Не радовалась и Христя, когда она на рассвете, попрощавшись с матерью, с селом, неторопливо шла по широкому шляху в город. Позади – плач и горе матери, впереди – неведомая доля прислужницы. Что она сулит? Где уж там радостного ждать? Не от хорошей жизни уходят люди к чужим работать на них. Клонится все ниже и ниже голова Христи, все чаще катятся слезы из ее глаз. Христя, не замечая их, нехотя плетется дальше.

Не одна шла она. Сотского Кирила прислали за ней из волости, чтобы доставил ее на место. Это Грыцько Супруненко постарался.

Кирило – уже немолодой человек, невысокого роста, плотный, круглолицый, с рыжими усами и густыми бровями, из-под которых добродушно глядели карие глаза. Христя его знает давно. Он был бессменно сотским, сколько она его помнит. Другие год отслужат и уже отпрашиваются, а он – нет. Выйдя на волю из дворовых крестьян, без надела, он кое-как обзавелся хатой, приписался к Марьяновскому обществу и стал сотским, так и до сего дня был им. От общества на его долю перепадало столько-то ржи, пшеницы, ячменя, гречихи. Хоть и невелики были эти подачки, но он никогда не жаловался. Зато жена его Оришка, старая ворчливая баба, не раз сетовала на общество.

Все знали Оришку как ведьму и поэтому понемногу увеличивали жалованье сотскому Кириле, опасаясь, как бы она не причинила беды. Кирило жил больше в волостном правлении, чем дома. Домой он забегал только в случае крайней необходимости. Не выносил он ссор, а Оришка любила повздорить. Он убегал от нее в канцелярию или к кому-нибудь из соседей. Христя часто видела его в своей хате. Когда у ее отца случались какие-нибудь неприятности, он прежде всего искал Кирилу, чтобы поделиться с ним. Жалуется, бывало, на злую долю, на дурных людей, а Кирило его утешает. «Все это глупости, помяни о правде святой, – говорит Кирило. – Хоть и горя у нас немало, донимают беды и лиходеи, но правда на нашей стороне. Не горюй, брат! Помрут наши обидчики, как и мы, грешные… Помрут и ничего из награбленного добра с собой не возьмут. Всех нас сыра-земля сравняет».

Тихие речи сотского, его искренность, разумные доводы умеряли скорбь Филиппа, не раз приносили успокоение его встревоженному сердцу.

Отчего же теперь Кирило молчит? Почему не утешает дочку своего несчастного друга?

Он еле поспевает за ней – так она вдруг заторопилась.

– Легче, дочка, – сказал он. – Не спеши так. День большой, да и путь немалый, уморимся. Лишь бы к вечеру добраться. Пожалей мои старые ноги, да и свои побереги – им еще долго придется топтать землю.

Христя уменьшила шаг. Поравнявшись с ней, Кирило вытащил трубку и начал ее набивать. Шли молча. Снег сильно таял, дорогу заливала вода, и местами ноги вязли в жидком месиве. Чем выше поднималось солнце, тем сильнее грело оно, веселые блики играли на обнажившихся курганах и талой воде. Становилось жарко. Пот выступил на лбу сотского. Сдвинув шапку на затылок и распустив полы сермяги, он плелся вслед за Христей, размахивая длинной палкой, стараясь ступать по сухим островкам среди луж. Трубка его дымилась, оставляя позади сизый след в чистом, прозрачном воздухе. Христя шагала прямо по дороге.

– Ну, сегодня снегу убудет, – сказал Кирило, чтобы завязать разговор. – Гляди, какая каша стала от воды! Хоть бы до города добраться! Верно, там, на гнилом переходе, вода теперь по колено. Чего доброго, и не пройдем. И утонуть можно, – закончил Кирило, потеряв надежду услышать от Христи хоть слово.

– Кабы! – откликнулась она.

– Что кабы? – спросил Кирило. – Утонуть?

– Ну да! – сказала Христя, вытирая слезы рукавом.

– Пусть Бог милует! Зачем торопиться? Как ни бывает горько иногда, а все же лучше жить… Тебе, молодой, не к лицу такое говорить. Матери плохо – одна она осталась, помочь ей некому, – а тебе что? Молодая, здоровая… Разве тебя работа страшит? Да в селе работа в десять раз тяжелее, чем в городе. Какая там работа? В поле тебе там не ходить, не жать, снопов не вязать. Домашняя работа. Как говорят там: помыть, подать – и ложись спать… Не горюй, лишь бы здоровье, а работа – что? Я сам, слоняясь по свету, служил в городе и хорошо знаю. Кабы не своя хата и служба обществу, я бы и сейчас в город ушел. Ей-Богу, правду говорю. Там уже то хорошо, что людей много. Хоть и чужие, так ты на это не смотри. Среди чужих иногда лучше, чем у своих: ты их не знаешь, они тебя не знают, допекать не станут. Не то что у нас в селе!

Христя уже не в первый раз слышит рассказы о городской жизни. Марина Кучерявенко, ее подруга, третий год служит в городе. Приходила она как-то на праздник в село и говорила, что лучшей службы нет, как в городе: и работы не много, и не тяжелая она, и люди там обходительные, и платят хорошо. За два года Марина скопила целый сундук всякого добра: и платков, и рушников, и юбок, и плахт, еще и тулупчик хороший. В селе за десять лет столько не наживешь. Отчего же мать так плачет? Отчего так убивается? Целая неделя прошла после суда, и всю эту неделю день и ночь мать не переставала плакать, рассказывая ей про горькую подневольную службу у чужих людей. Никто тебе и слова доброго не скажет, если обидят – никто не заступится; больна ли ты – не спросят; а работать заставляют без отдыха. Нанялся – продался!.. И с такой безнадежностью и отчаянием рассказывала все это мать, так горько поливала каждое слово горючими слезами! А Кирило вот совсем другое поет… и Марина тоже другое говорила… Где же правда?… И мать смолоду служила и должна все это знать… Разве тогда хуже было, жилось тяжелее?… Как в тумане Христя, словно бродит в пустыне темной осенней ночью… А может – как у кого: у одного хорошо, а у другого плохо. Ну, а у Загнибиды?

– Дядька! – окликнула она сотского. – Вы знаете Загнибиду? Что это за человек? Какая у него работа?

– Загнибиду? Ххе!.. – вынув изо рта трубку и сплюнув, сказал Кирило. – Загнибиду? Как же мне его не знать, если он в нашей волости писарем был?! Хорошо знаю. Еще отца его немного знавал. Пузатый такой – головой служил… И лютый, спаси Боже! За недоимки людей, бывало, раздевал догола и на мороз выводил, да еще водой обливал. Ну да и сын его – цаца. Этот, правда, голых на мороз не выводил, зато драл с живого и с мертвого. Пьявка – не человек был! Ну, а теперь – не знаю, может, и переменился. Люди рассказывали, что он очень рад, когда встречает кого-нибудь из нашего села – и напоит, и накормит… Понятно, не нас, голытьбу, а богачей… – добавил Кирило, делая ударение то на одном слове, то на другом.

– Ну, и служба, – начал снова Кирило, – какая же у него служба? Оставив должность писаря, он стал лавочником или прасолом… бес его знает… Вот посмотришь, какая у него работа. Жена у него, говорят, неусыпная хозяйка и добрый человек, а впрочем, я с ней дела не имел. Детей нет и не было. Кому только все добро достанется?… А добра много… Разве промотает его – говорят, выпивает сильно. Да не верь этому: мало ли что говорят. Верь только своим глазам. Вот поработаешь у него, так узнаешь, какой это Загнибида. Крутой был, пока в писарях служил, – без рубля к нему за паспортом и не ходи. Вы, говорит, на заработки уходите деньги загребать, а тут с голоду подыхай… клади рубль! Ну и давали, да еще и в шинок угощать водили. Такой он был, а теперь не знаю.

Христя глубоко вздохнула.

– А ты не вздыхай! Чего тебе? Нехорошо будет – не только света, что в окне, за окном больше. Лишь бы ты была старательной, а хорошей слугой все дорожат. Это тебе не село. А вот и Гнилой переход! – И Кирило стал спускаться с горы в балку, на дне которой протекал маленький ручеек. – Ну, это еще не беда. Воды немного, можно перескочить через этот ручеек! – крикнул он, разбегаясь для прыжка. Но только Кирило опустился на противоположный берег, как сразу и увяз по пояс. – Вот ловушка! – кряхтел он, выкарабкиваясь. – Черт бы его побрал, полны сапоги воды.

Христя еще стояла по ту сторону ручья, когда Кирило провалился в снег, и вся затряслась. Ей казалось, что он тонет. Когда же он выбрался, весь мокрый, ее разобрал смех.

– Хотели, дядька, по-молодецки? – улыбнувшись, спросила Христя.

– А вышло чертовски! – ответил Кирило, идя к мостику, чтобы переобуться. Вода чавкала в его сапогах.

Христя тоже взошла на мостик и, опершись на перила, ждала, пока Кирило переобуется.

– Вот тебе перешел и не замочился! – сердился Кирило. – И понесла же меня нелегкая! Думал – бугорок, откуда там вода возьмется? А она вверху присыпана снегом, а внизу воды – дна не достанешь…

– Вы бы, дядька, немного посидели, портянки просохли бы, – сказала Христя, – а то не годится мокрыми ноги обвертывать.

– Как это? – крикнул Кирило.

– Как бы чего не случилось.

– А случится – что же поделаешь? Все равно умирать придется.

Христя умолкла. Молчал и Кирило. Переобувшись, он встал, поглядел на ноги, надел сермягу и, взяв палку, вновь побрел к шляху.

Шли молча. Христя не решалась первая начать разговор. Кирило часто поглядывал на свои сапоги, словно хотел удостовериться, что они еще целы, сопел, сплевывал.

– Тут стой! – сказал он, когда показались Осипенковы хутора. – Отдохнем, подкрепимся. Половину дороги прошли – хватит!

Кирило повернул к хуторам. Христя остановилась, не зная, следовать ли ей за сотским, или подождать его у дороги.

– А ты чего стала? Иди. Люди добрые, не выгонят из хаты.

Две огромные собаки бросились на них из-за сарая. Тотчас же из хаты выбежала высокая, стройная молодица.

– Вон, проклятые! – крикнула она, запустив в собак снежным комом. Красивое лицо молодицы слегка зарумянилось, ее бархатистые глаза на миг сверкнули.

– Здорово, Марья! Ты ли это? – спросил Кирило. Молодица улыбнулась.

– Да я же! – вздохнув, ответила она.

– А Сидор дома? – спросил Кирило.

– Нет его. В город уехал. Одна мать… пошла браниться да никак не уймется… Идите в хату.

В хате они застали дородную старуху. Широкое лицо ее испещрено глубокими морщинами; губы толстые, отвисшие; нос сизый, с черной бородавкой на конце; злые зеленые глаза метали искры из-под насупленных бровей.

Христе она показалась ведьмой.

– Здорово, Явдоха! – сказал Кирило.

Явдоха, сидевшая на лавке, только повела глазами в ответ.

– Как живется-можется?

– Эх, живется… – заворчала старуха. Голос ее звучал, как надтреснутый колокол, и Христя даже вздрогнула. – Никак не живется! Поехал Сидор из дому, а мы и сложили ручки, – ворчала она, бросая злые взгляды на Марью.

Лицо Марьи сильно побледнело, а глаза блестели. Она неприязненно посмотрела на Явдоху, тряхнула головой и молча вышла из хаты.

– Так всегда, – не унималась старуха. – Хоть бы тебе слово сказала: будто сроду немая или у нее, прости Господи, язык отнялся… А зайдут чужие в хату, она хи-хи и ха-ха; целый день смеялась бы с ними. А для матери слова не найдет. Ну и взял Сидор жену! Выбрал себе пару! Говорила ему: не бери городских, это проклятущий народ!.. Там у них в городе роскошь, воля, не боятся никого… Вот так и привыкли без дела сидеть, по семь воскресений на одной неделе справлять! А приедет на хозяйство – лишь бы было есть да пить, а сама, черт ее батька, не позаботится… Где уж от прислуги добра ждать? Привыкнет о чужом не беспокоиться, да так и со своим. Говорила сыну: не бери ее, Сидор! Возьми лучше Приську Гаманенко, она тебе будет женой, а мне – невесткой… Придурковатый какой-то, прости Господи!.. Говорит, если не ее, так мне никого не надо… объегорила, видно, дурня; опоила колдовским зельем, городская шлюха!.. Не послушался. А теперь бейся с нею, тяни лямку. Он же никогда дома не сидит: то сюда, то туда слоняется, не видит, что матери достается!.. Вот беда на меня свалилась! Надеялась отдохнуть на старости лет – вот и отдохнула, – закончила она, тяжело сопя.

Наступила тишина. Кирило сидел за столом, оглядывая хату. Христя стояла у порога.

«Вот что про нашего брата говорят: лентяйка и недотрога, такая и сякая… Господи!..» – Сердце ее словно кто-то сжал в кулак, навертывались слезы.

– А если б ты знала, Явдоха, что с нами случилось, – наконец нарушил Кирило тягостное молчание. И начал рассказывать, как он чуть не утонул в Гнилом переходе.

Марья вошла в хату с вязанкой дров в руках. Видно, ей было не под силу таскать их, она вся согнулась, а лицо побагровело от натуги.

– Ну и тяжелые! – сказала Марья, бросив дрова в угол. Они с грохотом упали на пол. Старуха набросилась на нее:

– Покоя от тебя нету. Набрала дров, чертова дура, да донести не может, швыряется… Печь до вечера не затопит.

– Так надо же принести дрова… – тихо сказала Марья. Старуха потемнела от прилива злобы.

– А с полом ты что сделала? Давно мазала? Десять раз на неделе мажешь…

– Да будет уж вам. Оставьте немного на завтра, – с укоризной сказала Марья.

Старуха покачала головой и сердито плюнула.

– Чего ты стоишь? – обратилась Марья к Христе. – Садись отдохни. Куда вас Бог несет?

– В город, – ответил Кирило.

Христя робко опустилась на лавку.

– На базар?

– На базар. Ее продавать веду, – шутливо сказал Кирило, кивнув головой на Христю.

Марья с грустью посмотрела на девушку.

– Ее? – спросила Марья.

– А кого же? – ответил Кирило.

– Вы же смотрите, дядька, не продешевите. За такую молодую и красивую дивчину возьмите и цену хорошую.

Старуха заерзала на лавке, словно ее что-то укусило, потом встала и направилась к двери.

– Куда же ты, Явдоха? – спросил Кирило.

Явдоха даже не оглянулась, только, проходя мимо Марьи, засопела.

– Отчего она так сердится? – спросил Кирило, когда Явдоха скрылась в сенях.

Марья пожала плечами.

– Она всегда такая. Разве у нее когда-нибудь бывает, как у людей? Как в пекле – так всегда и бурлит!

– Куда же это она?

– Пошла другую невестку пилить, с меня только начала, а то ей одной мало.

Снова замолчали. Марья подбросила дров в печь.

– Вот что, Марья, – сказал, помолчав, Кирило, – нет ли у вас чарки водки? Провалился я по дороге, вымок, а теперь что-то знобь берет.

– Я сейчас.

И Марья, подбросив несколько поленьев в печь, выбежала из хаты и быстро вернулась с бутылкой в руке.

– Вот это хорошо! Аж по жилочкам пошла! – сказал Кирилл, выпив чарку.

– А все-таки зачем вы в город идете? – снова спросила Марья.

Кирило начал рассказывать всю историю сначала. На Христю этот рассказ произвел такое впечатление, что она, не выдержав, заплакала.

– Чего ты, девка, плачешь? Не горюй, в городе жить хорошо. Я сама там служила и проклинаю свою дурную голову, что пошла замуж. Что тут хорошего? Неволя, да и только. А брани сколько наслушаешься? Вы на минуту зашли и то ее не миновали. А мне каково день и ночь это переносить? Будь оно проклято… Подожду еще немного, потерплю, а если не уймется, брошу все и уйду, – махнув рукой, сказала Марья.

– Ну, и надумала такую глупость! – сказал Кирило. – А Сидор как? А хозяйство?

– Ну их… с ихним хозяйством! А Сидор и другую себе найдет, если захочет.

– Вот так дело! – возмутился Кирило. – За тем ли он тебя брал, чтобы другую искать?

– Нет моей мочи больше терпеть! – горько промолвила Марья. – Нет мочи, и все! Я уж на своем веку немало настрадалась: знаю, что это не сахар…

– Да, видно, забыла!

– Нет, – глубоко вздохнув, сказала Марья. – Такое не забывается.

Помолчав немного, она снова заговорила:

– В городе? Да только в городе и жить! Там вольно, людно… Никто тебя не замечает, никто не пилит и не понукает, как тут. От зари до зари только и слышишь одно ворчанье!.. А в городе, когда я вот на последнем месте служила, как сыр в масле каталась. Работа была нетяжелая – вытоплю печь, приготовлю поесть, подам и потом свободна весь день и всю ночь… Никто тебя не спрашивает, где была, куда ходила. А тут? Да пропади оно пропадом! – крикнула Марья, и в ее черных глазах заблестели слезы.

– Уж так ты, Марья, к городу привязалась, – вздохнув, сказал Кирило.

– И до гроба такой останусь! – резко произнесла Марья, после чего все замолчали.

– А что, девка, сидят, сидят, да и уходят? – сказал наконец Кирило, поднимаясь. Христя тоже встала.

– Прощай, Марья. И выкинь дурь из головы! – сказал Кирило.

– Прощайте! Пошли вам Господь счастья! Может, еще встретимся в городе, – обратилась она к Христе.

Христя и Марья сразу понравились друг другу; что-то общее, родственное сближало их.

– Что это за люди? – спросила Христя у сотского, когда они отошли немного от хутора.

– Какие?

– Те… у которых мы сейчас были.

– Люди? Осипенко… Они мне дальними родственниками доводятся. Ничего, добрые люди. Если бы не эта старая ворчунья… она их точит, как ржавчина железо. Больше всего достается Марье. Да и Марья эта, Бог ее знает, какая-то чудная.

Христя не стала расспрашивать, почему он считает Марью чудной. Понурившись, они молча продолжали путь. Что думал Кирило, Господь его знает, а Христя… она вспомнила Марью, мать, покинутое село… Мысли, словно голуби, кружились; а печаль все больше овладевала ею.

Солнце спускалось к горизонту. Дорога почернела от воды. Все чаще попадались на ней прохожие и проезжие; Кирило и Христя с ними не заговаривали. Но вот на горе засинела роща, дым и пыль подымались из-за нее; какой-то глухой гул доносился оттуда. Тоска все больше и больше теснила грудь Христи.

Около рощи они повернули вправо. Дорога, покрытая талым снегом, петляла вверх.

Так же молча поднимались они все выше и выше.

– Вот тебе и город, – сказал Кирило, когда они взобрались на гору.

Перед их глазами в долине раскинулся город. Широкие улицы, как русла рек, пересекали его вдоль и поперек. Словно каменные стражи, поднимались высокие дома, красные – кирпичные и выбеленные известкой. Церкви на небольших площадях тянулись ввысь своими острыми шпилями; их окружали торговые ряды. Словно мошкара, сновали люди. Повсюду громкий говор, шум, гам.

Заходящее солнце заливает город своим багровым светом, словно кровью.

Христе стало страшно. Город показался ей притаившимся хищным зверем с окровавленной пастью и белыми клыками, который вот-вот бросится на нее.

– Ну, девка, постояли – и хватит, пошли! – громко сказал Кирило; и слова его оглушили Христю точно набатный звон.

Она вздрогнула и покачнулась, как подстреленная… Слезы градом покатились из ее глаз.

ГЛАВА ВТОРАЯ

– Если бы сам черт вмешался, то не натворил бы такого!.. Пост на исходе, а у меня одной щуки целый воз не распродан, чехони две бочки… и ни с места. Да тут еще оттепель… Тьфу! В лавку хоть не заходи… – крикнул Загнибида, вернувшись домой.

Христя похолодела, увидев хозяина. Долговязый, с большущими рыжими усами, острым крючковатым носом и нахмуренными бровями, из-под которых, словно раскаленные угли, блестели красные, как у кролика, глаза. Одет он был на городской манер: в длинном суконном кафтане, широкой барашковой шапке пирожком, которая, словно сковорода, прикрывала его бычью голову. Его лицо, фигура, походка говорили, что это человек сильный, решительный: ничто его не испугает, ни перед чем не отступит в достижении своих целей. А красные кроличьи глаза выдавали лукавую и ехидную душу: писарская каверзность сочеталась в нем с торгашеским плутовством.

– А это кто, Олена? – сверкнув глазами на Христю, спросил Загнибида свою жену, худощавую молодицу с бледным лицом и голубыми глазами. Казалось, само небо отразилось в ее светлых зрачках.

– Это же новая прислуга, – ответила она тихим, приветливым голосом, словно струны прозвенели.

Загнибида, стоя среди комнаты, бросал быстрые взгляды то на Христю, притаившуюся у порога, то на жену. Так орел с вышины вглядывается в свою добычу, выбирает, какая аппетитней.

Христя, невысокая, с полным румяным лицом, сверкающими глазами, чернобровая, резко отличалась от Олены. Бледная и худая, та походила на увядший цветок, а Христя – на только что распустившийся. У Загнибиды глаза разгорелись, когда он посмотрел на ее стройный стан.

– Насилу дождались вашей милости! – неласково сказал Загнибида. – Ты что так долго собиралась? – еще более неприветливо спросил он.

У Христи от страха зарябило в глазах.

– Петро! – сказала Олена, покачав головой.

Загнибида насмешливо взглянул на Христю, потом на жену и молча пошел в другую комнату.

– Давай, девка, самовар, – сказала Олена и сама начала рыться в шкафу.

Христя не помнит, как выскочила в сени, схватила кипящий самовар и внесла его.

– Туда, туда… В комнату неси, Христя, и поставь его на стол, – распорядилась Олена, вынимая из шкафа чайную посуду.

Христя застала Загнибиду за столом. Откинувшись, он быстро скользил глазами по комнате. Когда Христя вошла, он так и впился в нее своими кроличьими глазами. Ей казалось, что его пронизывающий взгляд проникает до самого ее сердца, мутит душу. Она вся дрожала, самовар дергался в ее руках, и если б не поставила его быстро на стол, то, верно, выпустила бы из рук. Но не могла сдержаться и всхлипнула. Кипяток обжег ее руку, стекая на стол… Она почувствовала невыносимую боль в пальцах, но даже не охнула и виду не показала, только всю ее словно жаром обдало.

Загнибида смотрел на лужицу, образовавшуюся на столе, а Христя стояла ни живая ни мертвая… «Что я наделала? Что мне за это будет?» – думала она. Загнибида молчал. Христя точно окаменела.

– На стол пролила! – тихо сказала хозяйка, входя в комнату. – Возьми тряпку и вытри.

Христя мигом исполнила приказание.

– Проворная! – буркнул ей вслед Загнибида, когда она, управившись, выходила из комнаты.

– Ничего, девка, – сказала Олена.

Больше Христя ничего не слышала. Ожог в пальцах не давал ей покоя. Хотелось кричать от боли, но она боялась даже вздохнуть. Горячие слезы текли из ее глаз. Она то прижимала ошпаренную руку к груди, то прикладывала к губам – боль не унималась. Из комнаты к ней доносился звон посуды и прихлебывание хозяев.

– Налей еще, – уже в четвертый раз сказал Загнибида. – Будто и соленого не ел, а пить хочется.

«Хорошо им, пьют, закусывают, а я от боли места себе не найду!» – думала Христя, тихо всхлипывая.

– Тише… – сказала Олена, прислушиваясь. – Мыши скребутся?

Загнибида не ответил, а Христя больше не могла сдерживаться: когда стало тихо, горькие рыданья вырвались из ее груди.

– Плачет? – спросил Загнибида.

Христя затаила дыхание.

Олена ее окликнула.

– А ее зовут Христя? Христя в монисте! – пошутил Загнибида.

– Христя! – еще раз окликнула ее Олена, не дождавшись ответа.

– Че-е-го? – сквозь слезы отозвалась Христя.

– Это ты плачешь? Иди сюда.

Христя вошла в комнату, заплаканная, придерживая ошпаренную руку.

– Что с тобой? – допытывалась Олена.

– Да ничего! – нетерпеливо ответила Христя и направилась к двери.

– Как ничего? Скажи, почему ты плачешь?

– Пальцы обожгла.

– Чем?

Только Христя собралась ответить, как что-то булькнуло, прыснуло… и раздался оглушительный хохот.

Это Загнибида, хлебнув чай, громко расхохотался.

– Ну, с чего ты? – спросила Олена.

Загнибида смеялся. Его грузное тело колыхалось, а лицо посинело от натуги. Этот хохот острым ножом пронзил сердце Христи. Наконец Загнибида захлебнулся и начал кашлять.

– Да уж знаю! – крикнул он, откашлявшись, и начал рассказывать, как Христя ошпарила руку.

– И терпеливая, да все ж не выдержала! – добавил он, улыбаясь.

Христе еще обидней стало: это над ней он издевается. «Чтоб ты подавился своим смехом, проклятый!» – подумала она, заливаясь слезами.

– Ты бы что-нибудь сделала, глупая. Хоть бы тертой репы приложила, – посоветовала Олена. Выйдя на кухню, она натерла репу и обложила ею покрасневшие пальцы Христи.

Боль немного уменьшилась; хоть и дергает, но уже не так невыносимо. А Загнибида никак не успокоится; на мгновение умолкнет и снова заливается смехом.

– Ну, чего ты хохочешь? – прикрикнула на него Олена. – Спятил, что ли? Девка места себе не находит, а он хохочет…

– Да, если б ты видела… это ж при мне случилось… на моих глазах… Как плеснула кипятком на руку… Сразу как огонь стала, но и словом не обмолвилась… Вот дура! Сказано: эти, из села, – что бревна неотесанные!

Христе стало еще досадней, когда она услышала обидные слова Загнибиды. В самом деле, почему она сразу не сказала, что обожглась? Положили б тертой репы, и она так долго не терпела бы боли. Так нет же, побоялась… Кого? Чего?… Всего!.. И того, что налила на стол, и того, что хозяин смотрел на нее. А все потому, что она из села, – бревно неотесанное.

Тут она снова услышала смех Загнибиды. «Ну и бездушный человек! И въедливый какой! Кому слезы, а кому смех…» Ей вспомнились слова сотского: пьявка, а не человек! «Пьявка – пьявка и есть», – думалось ей. Таким и сдохнет. А ей же здесь придется пробыть целых полгода, полгода слушать ехидные речи, издевательства. Господи! Один сегодняшний вечер ей показался вечностью. «Он же из меня всю кровь выпьет. Недаром его жена такая худющая, вялая… Хлебнула, видимо, немало горя на своем веку, бедняжка!»

Такие мысли кружились в голове Христи. Потом они незаметно перенеслись отсюда в село, к матери. Что-то там теперь? Мать, верно, плачет. Несчастная! Впервые она почувствовала такую острую жалость к матери. Ее неудержимо тянуло к этой горемычной, но единственной близкой доброй душе. Все бы отдала, только бы быть со своей несчастной старушкой. Что же с ней будет?

Жизнь впервые показала ей свое суровое обличье, она почувствовала ее тяжелое ярмо. «Нет счастья и доли беднякам на этом свете – и не будет», – решила она.

– Христя, ты бы свет погасила, зачем зря горит? – из другой комнаты сказала хозяйка. – Сегодня мы уже ничего делать не будем.

Христя погасила свет. Что ж, и ей теперь ложиться? Она бы не прочь отдохнуть. Но где? Тут ничего не разберешь.

Она примостилась у стола, положив голову на кулак. Слава Богу, боль в руке утихла; только что-то горит внутри, сосет под ложечкой. Да ведь она сегодня не обедала! Вышла из дома рано, пришла поздно. Ее никто и не спросил, ела ли она. Да ей и теперь не хочется есть, только что-то не по себе.

В соседней комнате опять заговорили.

– Когда же ты думаешь куличи печь? – спросил Загнибида.

– Завтра начну, – ответила Олена. – Не знаю, много ли печь?

– Чтобы хватило.

– Ты всегда так говоришь. А сколько надо, чтобы хватило? И в прошлом году, и в позапрошлом пекли одинаково. В позапрошлом году еще осталось, а в прошлом, как назвал гостей, так все враз и поели.

– Ну, вот так и рассчитывай… Чтобы хватило, и все!

Голоса затихли. Немного спустя снова заговорили.

– Тебя куличи беспокоят, – начал Загнибида, – а я другим озабочен. Вот на одной чехони убытку рублей двести будет. Подвел меня этот Колесник! Купи, говорит, пополам возьмем. Я и купил, а он – черт его батьке – от своей половины отказался. А теперь изворачивайся. Придется в канаву выбросить, да как бы еще полиция не накрыла. Сегодня базарный надзиратель приходил. «Петро Лукич! Петро Лукич! – кричит. – Что это из вашей лавки такой тяжелый дух идет?» – «Да, – говорю ему, усмехаючись, – оттого, что вы к нам никогда не зайдете». – «Ну, ну, – говорит, – шутки в сторону! Отберите, – говорит, – с десяток хороших щук, я десятника за ними пришлю».

– Что ж, ты и отобрал?

– А как же. Это еще хорошо. Если б он зашел в лавку и разворочал гниль! Я и не знаю, как это мужичье ест. Ну, падаль падалью! Сегодня заходит один: «Что-то она, – говорит, – попахивает». – «Да, – говорю, – оттепель почуяла, а рыба – золото». Вынимаю из-под стойки, чтоб показать ему, а она так и разлезается. Ничего – берет… Вот кабы Лошаков на завод взял! На днях забегал. «Бочку, – говорит, – надо». – «Не совсем, – говорю, – хороша». – «Да черт с ней! У меня рабочие поедят». Так вот уж третий день идет, а он все не посылает. Если б взял бочку – сам бы привез ему! В эти дни надеюсь бочку продать, а там, если полбочки и пропадет, – небольшая потеря. Где наше не пропадало!

– А ты знаешь, что надо Христе шить одежду? – ввернула Олена.

– Подождет! – отрезал Загнибида. – Мы ее больше ждали. Кто теперь станет шить? Самой же некогда будет. После праздника уж сошьешь. Посмотрим еще, какая из нее работница выйдет.

– Да тише! – шепнула Олена.

– Что – тише?

Христя затаила дыхание, чтобы не пропустить ни слова из того, что еще будут о ней говорить. Но напрасно!.. Разговор на этом оборвался. А когда он возобновился, то говорили о незнакомых ей людях, о наживе, о торговых проделках: кто кого обдурил, подвел, перехитрил.

Грустно стало Христе, тяжело ей слушать все это. Где уж тут ждать милости, если только об одном и говорят, как бы из другого жилы вымотать.

– Христя, возьми самовар, – наконец крикнула Олена.

Христя прибрала на столе. А потом еще Загнибиде захотелось поужинать, и она подала ему ужин. Затем вымыла посуду, сама поужинала. Близилась полночь, а хозяйка еще велела, чтобы перед рассветом поставить самовар:

– Завтра день базарный, Петру Лукичу надо в лавке рано быть.

«Людей травить гнилой чехонью», – подумала Христя, тяжело вздохнув. Примостилась на лавке, погасила свет и легла.

Черная, непроглядная темнота обняла ее сразу, хоть глаз выколи – ничего не видно. Из соседней комнаты доносится глухой шепот. Это хозяева Богу молятся или шепчутся о будущих барышах? Ей-то что?

Утомленная ходьбой и вечерней работой, она сразу закрыла глаза. Сонное забытье овладело ею.

Христя быстро уснула. Прижав обожженную руку к груди, она крепко спала. На то и ночь, чтобы все могли отдохнуть. Но все ли? Что это – свет показался в маленькой комнатке? Вот он уже в большой комнате рядом, там же чернеет высокая фигура… Кто это?

Загнибида, раздетый, босой, вошел в кухню и, озираясь, прокрался в сени. Он слегка надавил щеколду, чтобы она не стукнула, открыл дверь, высоко над головой он держал лампу.

В углу на лавке спит Христя. Черная тень ее колышется на стене. У Загнибиды загорелись глаза, когда он ее увидел. Тихо, на цыпочках, подошел он к ней, поднял свечу вверх так, чтобы свет падал на голову Христи. Из темноты показалось ее спокойное круглое лицо, черные брови, слегка раскрытый рот. Еле заметно поднимается высокая грудь.

Загнибида слегка вздрогнул. Долго он стоял над спящей девушкой, любовался ее красотой. Потом протянул вперед руку, подержал над нею, словно над пламенем костра, и тихо опустил. Христя встрепенулась. Свет погас. Снова наступила непроницаемая темень. Спросонья Христя не разобрала, видела ли она свет, или это только приснилось ей. Утомленная, она повернулась на другой бок и снова уснула. Она не слышала, как некоторое время спустя что-то зашуршало в темноте, потом скрипнули двери, и проснувшаяся Олена спросила:

– Кто это?

– Это я, – тяжело дыша, сказал Загнибида.

– Что ты?

– Ходил смотреть, заперта ли дверь.

Он грузно опустился на кровать, так что она заскрипела, долго ворочался, пока не уснул. Зато Олена всю ночь не спала.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Христос воскрес! Христос воскрес!» – только и слышалось беспрестанно в комнатах Загнибиды на второй день Пасхи.

В этот день у Загнибиды всегда пир горой. Круглый год заботы и хлопоты, покупки и продажи, ссоры и примирения. Праздники только на Пасху и Рождество. И то потому, что в эти дни никто не торгует. Вместо отдыха справляют пиры то у одного, то у другого. Собираются целыми толпами; нагрянут к одному, и столько народу набьется – иголке упасть негде; шум, гам такой стоит, точно вода в шлюзах клокочет: спорят, смеются, выпивают и закусывают. Так уж издавна повелось.

На второй день Пасхи собрались у Загнибиды. Об этом знали все близкие, родные и знакомые. Готовились загодя. Покупали, пекли, варили. Целую неделю Христя под присмотром хозяйки, как каторжная, хлопотала около печи, урывая в послеобеденное время часок на уборку, стирку, побелку. В субботу все комнаты словно в белые сорочки нарядились; в углах из-за гирлянд искусственных цветов выглядывают образа в сверкающем окладе; лица святых словно улыбаются; маленькие лампадки подвешены на тонких цепочках; на окнах – узорчатые занавеси. Столы, покрытые белоснежными скатертями, ломятся от яств и напитков.

Во всем виден достаток, роскошь.

Христю поразило это изобилие. «Господи! – думала она. – Одному даешь вон сколько, а другому… Если бы моей матери хоть десятая часть того, что тут есть, какая б она была счастливая!.. А то…»

Она взглянула на свое платье. Уходя из села и надеясь на хозяйскую одежду, она свою праздничную оставила дома. И вот теперь в чем пришла, в том и праздник справляет. Старенькая короткая юбка из грубой ткани да засаленная безрукавка, которая уже разлезается на плечах. Обожженная рука еще не зажила. Христя завязала ее грязной кухонной тряпкой. И вот она, оборванная, в грязных лохмотьях среди всей этой роскоши. Но хозяев это не трогает.

Олена как-то спросила:

– Ты не взяла новой одежды из дома?

– Ей и в этой хорошо, – ответил хозяин.

«Прислуга! Прислуга!» – звучало в голове Христи, и сердце словно огнем жгло.

Наступила Пасха. Если б это было в селе – знала бы Христя, что ей делать, куда пойти, где погулять. А тут! Слоняется по двору, прислушивается к шуму, доносящемуся с улицы, порой выйдет на людей посмотреть. Разодетые, они равнодушно проходят мимо. А если кто и заметит ее, то лишь для того, чтобы посмеяться.

– Это откуда такая трясогузка взялась? – спрашивает парень в городской одежде своего спутника, вытаращив глаза на Христю.

– Из села! Не видишь? – отвечает его товарищ.

Христя убегает во двор, а за нею следом несутся крики и улюлюканье.

«Чужие, чужие! – думает Христя, убегая в хату. Там – тишина, хозяева легли спать. Тоскливо, как в могиле. – А в селе теперь девчата гуляют, поют, хлопцы норовят с ними похристосоваться… Разговоры, шутки, смех…» Она с трудом дождалась вечера.

– Ложись раньше, высыпайся, – говорит ей хозяйка, – завтра и ночью вряд ли спать придется.

«Какие добрые! – думает Христя. – И о ней вспомнили».

На следующий день с самого утра начались сборы. Первыми пришли близкие соседи поторопить хозяев, чтобы те скорее шли в церковь.

– Пора в Божий дом! – говорили они, заглядывая в дверь.

– Еще успеем. Заходите! Заходите! – приглашала Олена.

Пока собирались да наряжались, завели беседу. Рассказывали, как кто встречал праздник, как провел первый праздничный день, что нового в городе. Женщины тем временем оглядывали угощение, восхищались куличами, которые у Олены Ивановны всегда пухлые и высокие; расспрашивали, у кого она покупала муку, как готовила тесто, какие клала приправы… Обычные праздничные разговоры.

Но вот и хозяева готовы. Загнибида надел новый суконный костюм, сорочку с накрахмаленными манжетами, повязал шею шелковым платком; сапоги, начищенные до блеска, поскрипывают – одним словом, пан паном.

Олена Ивановна нарядилась в голубое шерстяное платье, накинула на плечи тонкую кашемировую шаль, а голову завязала шелковым платком; в ушах у нее сверкают сережки, на руках – золотые перстни.

– Готовы?

– Готовы.

И хозяева вместе с гостями отправились в церковь.

Недавно ушли, а, гляди, уж возвращаются: в такие дни служба недолгая. Гости пришли вслед за хозяевами. Мужчины, женщины, молодые и старые; толстые, как бочки, и тонкие, как шила; низенькие – приземистые и высокие, как дубы. А наряды? Красные платья, зеленые пелерины, разноцветные юбки, желтые безрукавки, блестящие ластиковые сюртуки, черные суконные кафтаны – в глазах рябит! Все гурьбой валят в дом, здороваются, шумят. Говорят: десять душ – десять слов… а тут сколько народу? Шум и гам заливают все комнаты клокочущим потоком, словно открыли шлюзы.

А еще не все пришли: то один, глядишь, подойдет, то другой. В комнатах такая давка, что не пройти; одни разместились на стульях и диванах, другие толпятся, разыскивая место. Гости поглядывают на столы, где рядами наставленные бутылки с настойками переливают всеми цветами радуги; на большом подносе возвышается жареный гусь, рядом поросенок с пучком хрена в зубах; барашек, свернувшись клубочком, выставил свое остренькое рыльце с редкими зубами; там лежит утка, задрав вверх ноги, тут белеют ломти молодого сала, желтеет сливочное масло, румянятся крашеные яйца; а над всем этим в конце стола, словно сторожа, возвышаются куличи с белыми головками, присыпанными цветным сахарным горошком. Все так и привлекает к себе взгляд, возбуждает аппетит! И многие гости при виде этого изобилия чмокают губами.

– Кого мы еще ждем? – спросил высокий, осанистый человек с веселыми карими глазами, багровым лицом и черными усами, подходя к толстому торговцу, который сидел в углу, обливаясь потом. – Или мы так походим, поглядим на эти запасы и разойдемся по домам? – молвил он потом, покручивая черный ус.

– Петро Лукич! Петро Лукич! – крикнул толстый торговец.

– А что? – откликнулся Загнибида.

– Пора, братец! Животы подвело, – сказал он, сделав такую гримасу, точно у него в самом деле заболел живот.

– Да… Рубец и Кныш обещали зайти, – сказал Загнибида, почесывая затылок.

– А по-моему, семеро одного не ждут! – сказал высокий.

– И батюшки еще нет, – добавил Загнибида.

– Ох, эти бородатые! – процедил толстый торговец.

– И зачем их ждать? – спрашивает высокий. – Мы и сами можем бороду прилепить. У Олены Ивановны, верно, где-нибудь завалялась связка пеньки. Вот и борода готова.

Поднялся хохот.

– Колесник уж пустился на выдумки! – сказал кто-то.

– Какие там выдумки? – возразил Колесник. – Тут еле голос подаешь, а они выдумки!.. Я предлагаю: пока батюшка, да те, да другие, оно бы следовало по одной пропустить. Пантикулярно, как говорят паны.

– Следует, следует! – сказал кто-то.

– Да что-то Петро Лукич не тае… – глядя на хозяина, сказал Колесник.

Загнибида махнул головой.

– Там, – тихо сказал он, указывая на дверь в соседнюю комнату.

Колесник, толстый торговец и еще кто-то поднялись и один за другим направились к дверям.

– Батюшка идет! – крикнул кто-то.

– Батюшка, батюшка! – пронеслось по комнатам.

– Постойте, сейчас батюшка придет, – крикнул Загнибида, проталкиваясь вперед, чтобы встретить гостя.

Колесник сердито махал рукой.

– Утритесь, Константин Петрович, чтобы бородатый не заметил! – сказал кто-то Колеснику.

– Утритесь!.. Чарка возле самого рта была – и тут отняли! – недовольно сказал он.

– Значит, пришлось только посмотреть?

– То-то и оно-то!

Послышался хохот.

– По усам текло, а в рот не попало.

– Да не разводи хоть нюни, – просил Колесник, почесывая затылок.

Поднялся еще больший хохот.

– Тссс!.. – загудели кругом.

Гулко разнеслось по дому молитвенное песнопение. Славили воскресшего из гроба и его Пречистую Матерь. Молодой, белолицый и черноволосый священник с крестом в руках выступил вперед, запевая сильным тенором. За ним дьякон, осанистый, дородный, с рыжей бородой по пояс и выпученными глазами, гремел густым басом. Псаломщик с изжелта-седыми косицами дребезжал надтреснутым голосом, похожим на блеяние ягненка, за ним высокий кряжистый пономарь, насупившись, дул в камышовую дудку. Хозяева, устремив глаза к иконам, набожно крестились; гости со всех сторон обступили причт, нельзя было пошевелить рукой.

Едва только батюшка кончил петь и поднес хозяевам крест для целования, в комнату вошли два пана. Один среднего роста, упитанный, с круглым красным лицом, так гладко выбритым, что оно даже лоснилось, с небольшими блестящими глазками, которые, как мышата, бегали то туда, то сюда.

Другой, высокий, сухой, с взлохмаченными бровями, нахмуренным взглядом и рыжими баками, спускавшимися, точно колтуны, с выдающихся скул.

Оба на цыпочках пробрались вперед, слегка отталкивая дородных горожан. Те, озираясь и кланяясь, расступались, давая дорогу. Паны направились к столу.

– Кто это? – послышалось в задних рядах.

– Не знаешь разве?

– Конечно, не знаю.

– Этот сухощавый, высокий – Рубец, секретарь городской думы; а этот краснорожий – Кныш, из полиции

– Видал? Пошел Загнибида в гору, с панами водится!

– А-а! Антон Петрович! Федор Гаврилович! – крикнул Загнибида, увидя новых гостей. – Христос воскрес!

Рубец, строго похристосовавшись с хозяином, подошел к батюшке, поцеловал крест и что-то тихонько сказал. Батюшка засуетился, пожал Рубцу руку.

– Несказанно рад! Несказанно! – глухо бубнил Рубец. – На место отца Григория? Царство небесное покойному. Приятели с ним были.

Батюшка, не зная, что сказать, молча потирал руки. Колесник подбежал к Рубцу и с угодливой улыбкой низко поклонился. Рубец протянул ему два пальца. Колесник слегка пожал их, сделал шаг назад и наступил дьякону на ногу. Тот изо всей силы ткнул его кулаком в бок. Колесник зашатался, как подстреленный.

– На ногу! – загудел дьякон басом и, усмехаясь, подал руку. Колесник криво улыбнулся и отошел в сторону.

Пока все это происходило около одного конца стола, на другом Кныш, игриво улыбаясь, говорил хозяйке:

– Для первого знакомства позвольте похристосоваться.

Олена Ивановна, обычно бледная, слегка покраснела, когда Кныш начал целоваться с ней.

Наклоняя свою бычью голову то в одну сторону, то в другую, он с причмокиванием целовал тонкие губы Олены Ивановны своими мясистыми влажными губами.

– Федор Гаврилович! Полегче с чужими женами целуйтесь, – сказал подошедший сзади Колесник.

– А-а, – рявкнул Кныш, повернувшись к нему. – Это вы, Константин Петрович? Так это же раз в год. Христос воскрес! – и затем похристосовался с Колесником.

– Вот такого бы нам секретаря! Вежливый, обходительный! – обратился Колесник к окружающим. – А то сидит гнида-гнидой, а небось хорошо изучил взятковедение!

Кругом захохотали, и Колесник торопливо отошел к другим.

– Что он сказал?

– Кто его знает! Что-то, видно, о взятках.

– Вот черт!

А этот черт так и сновал в толпе. Теперь он, потирая руки, говорил батюшке:

– Да и заморили вы нас, отец Николай.

– Как это?

– Не поверите, во рту пересохло, аж горло тарахтит, как гусиная шейка, на которую бабы нитки наматывают в клубок, – шутил он, смеясь и подмигивая.

– Что ты тут лясы точишь? – перебил его Загнибида. – Святой отец! Благословите наш хлеб-соль!

Отец Николай прочел молитву.

– Начинается!.. Слышите? Начинается! – вбежав в соседнюю комнату, крикнул Колесник.

– Что начинается?

– Вот, – указал он на открытую дверь.

Около стола гости чокались с хозяином: батюшка, дьякон, Рубец, Кныш. Приятно звенели чарки; глаза у всех заблестели. Поспешил туда и Колесник.

– Просим, люди добрые, наш хлеб-соль отведать, – приглашал гостей Загнибида. – Спасибо вам, что не чураетесь, не забываете нас.

– А вы наготовили изрядно! – обратился к нему батюшка.

– Только это и осталось нам, отец Николай! Только и всего. Что нам делать с женой? Детьми Господь не благословил. Хорошо, что хоть приходят добрые люди поговорить… Хотя нынче все втридорога стало. Да подумаешь: на что нам это богатство! Для кого беречь? В могилу с собой не унесем. Просим покорнейше… Отец Николай! Антон Петрович! Федор Гаврилович! Кто же после первой закусывает? А вы что стоите? – обращается он к дьякону. – Пожалуйте!

Снова все засуетились у стола; среди других и старый псаломщик топчется.

– А ты смотри мне, чтоб не нализался, как вчера! – гаркнула стоявшая рядом с ним высокая костлявая баба с белесыми, точно оловянными, глазами, дернув его так сильно за рукав, что псаломщик покачнулся.

– Ефросинья Андреевна! Ефросинья Андреевна! – тихо промолвил тот. – Тут же чужие… люди.

– А вчера ты видел людей? А молодиц небось приметил?

– Так его, так! – вмешался Колесник в супружескую ссору. – Проберите его, Ефросинья Андреевна! Пусть не будет таким бабником! А то апостола в церкви читает, а сам шепчет молодицам – «шердечко мое».

– И вы на меня?! – сказал псаломщик, опрокинув чарку. – У меня вот зубов нет уже во рту!.. – И он показал свои почерневшие десны.

– А на что зубы? Чтобы поцеловать да еще укусить, – продолжал шутить Колесник.

Гости чуть не лопались со смеху.

А старая псаломщица только менялась в лице и, как ведьма, хлопала своими оловянными глазами. Псаломщик незаметно ускользнул на кухню.

– Вы его стерегите, Ефросинья Андреевна, – поддразнивал старуху Колесник. – Не глядите на то, что у него зубов нет. Он и без зубов никому спуску не дает. А что, если б у него еще зубы были!

– Разве я не знаю? – гаркнула псаломщица. – Знаю! Сорок лет прожила с ним! Прямо – жеребец!

Раскатистый хохот огласил комнату. Люди за животы хватаются, а Колесник хоть бы что, только игриво улыбается.

– Правду, святую правду молвите, Ефросинья Андреевна, – говорит он, подмигивая окружающим, – настоящий жеребец! Вот и сейчас, глядите… зачем он в кухню убежал! Знаем… Стар, а хитер… Там у Петра Лукича новая служанка, да, черт ее побери, ядреная такая… Вот куда его тянет! Вот он зачем подался.

Псаломщица тут же повернулась и, расталкивая гостей, помчалась на кухню. Все дружно хохотали; нашлись и любопытные поглядеть, что будет с псаломщиком.

– Пойдем! – звали они Колесника.

– Ну их! – ответил он. – Почудили, и хватит, лучше выпьем!

Одни поплелись на кухню, а другие вместе с Колесником направились к столу, где с важным видом сидели батюшка, дьякон, Рубец, Кныш.

– Что теперь наша служба? Какие у нас доходы? – жаловался батюшка Рубцу. – Когда у панов крестины были – другое дело! Тогда были и доходы! Бог праздник даст – сейчас тебе и везут из имения всякой всячины… да целыми возами… А теперь что? С такими грошами проживешь? Да еще это как начнут делить между всем причтом!..

– Господь не оскудевает в своей милости! – поднимаясь, гаркнул дьякон и потянулся к бутылке.

Молодой батюшка только пожал плечами.

– Любимец протоиерея, так ему ничего, – сказал он, вздохнув.

– И протоиерей же у нас! – добавил Рубец.

– Христос воскрес! – рявкнул дьякон, точно в большой колокол ударил.

– Воистину! – ответил Колесник, подходя к нему.

– Вот! – обрадовался дьякон. – Это по-моему! А то все жалуется! Доходов нет, молодой попадье шиньоны не на что справлять, – бубнил он Колеснику будто бы вполголоса, но так, что все слышали. – Пусть поменьше пускает попадью с панычами разгуливать, тогда и доходов больше будет, – закончил он.

За столом начали осуждать протоиерея. Рубец перечислял все его несправедливости по отношению к покойному отцу Григорию: до чего он довел покойника! Он в могилу его согнал. Кныш удивлял всех рассказами о любопытных документах, попадавшихся ему в полицейском управлении… Отец Николай только глубоко вздыхал.

А тем временем в кухне стоял оглушительный хохот. Смеялись над пономарем. Рябой и неказистый, он, как только выпьет чарку-другую, сейчас к кому-нибудь привяжется. Будь то старая баба или молодица, он одно твердит: выходи да выходи за него замуж! У него и хата есть, и в сундуке кое-чего припасено: одного полотна десять кусков. Из церковной земли на его долю приходится десятин пять; из кружки, в которую опускают свои пожертвования прихожане, ему перепадает рублей пять-десять; да еще не без того, что и за погребальный звон кое-кто даст. Он один знает, по ком и как звонить. Кто сколько даст – на столько и стараешься! Даешь гривенник – на гривенник и звоню, двугривенный – на двугривенный; а за рубль так отзвоню, что слеза прошибет! Говорят: легко звонить – потянул за веревку, и все! Но нет, и в этом деле надо толк знать.

Всем известно было, что пономарь женат; один он этого не признавал, потому что во время венчания был так пьян, что ничего не соображал. К тому же его жена с ним не жила, а шаталась с солдатами по кабакам. Трезвый он был тише воды, ниже травы; зато как только выпьет – откуда только прыть берется? Пыжится, хвастается, словами, как горохом, сыплет.

Так и сейчас. Давно ли он сидел здесь в одиночестве на лавке, понуро свесив голову на грудь? Никто его не приглашал выпить, закусить, никто с ним не заговаривал. Христя, хлопотавшая по хозяйству, глядя на него, думала: почему этот человек сидит здесь, не ест, не пьет и никто его не зовет к столу?

Так продолжалось, пока в кухню не зашел толстый торговец.

– Тимофей! А ты чего здесь сидишь, не выпиваешь, не закусываешь? – И, не долго думая, схватил пономаря за руку и потащил его к столу.

Пробыли они там не долго, но вернулся Тимофей совсем другим человеком: выпрямился, глаза сверкают, брови так и ходят, усы воинственно топорщатся. Христя, увидя его, никак не удержалась, чтобы не засмеяться.

– Ты чего хохочешь? Ты кто такая? – пристал он к Христе, да так забавно поводил бровями, что девушка, как ни старается, не в силах сдержать смех.

– Да это… – с трудом произнес толстый лавочник, еле ворочавший языком, – дивчина…

– А если дивчина, так почему замуж не выходишь? – спрашивает Тимофей.

– Да оно бы, может, и тае… да, видишь, жениха нет.

– Фу! – крикнул Тимофей. – Какого тебе жениха надо?

– Сватай, Тимофей, – сказал кто-то из собравшихся вокруг них.

– А что? Не пойдешь за меня? Не гляди, куда забрел, лишь сапог бы не извел! – крикнул он, молодцевато притопнув ногой, и так лихо повел усами, что все за животы схватились.

Громовой смех покрыл его слова, но Тимофея это не смутило. Он подошел вплотную к Христе и начал ласково заглядывать ей в глаза. Христе сперва было смешно, но, когда набралось много людей, ей стало стыдно и страшно. Потупив глаза, она отступила к печи. Тимофей пошел за ней.

– Сердечко! – крикнул он тонким голосом.

– Чего вы пристали ко мне? Убирайтесь! – с возмущением сказала Христя.

– Паникадило души моей! – крикнул он снова, ударив себя кулаком в грудь.

Люди так и покатились со смеху, а Тимофей стоит перед Христей, бьет себя в грудь и выкрикивает:

– Ты та, кого жаждала душа моя! Приди же, ближняя моя, добрая моя, голубица моя! Приди в мои объятия! – Он распростер руки, намереваясь обнять Христю.

– Тимофей! Ты что? – раздался вдруг позади него чей-то голос.

Пономарь оглянулся, и руки его опустились: перед ним стоял батюшка.

– Совсем осрамил девушку, – сказал отец Николай, взглянув на Христю, у которой щеки горели, как маков цвет.

Тимофей отошел, давая дорогу батюшке, который прощался с хозяевами и гостями, порываясь уйти.

– Отец Николай, а на дорогу разве не надо выпить? – и Загнибида заискивающе заглядывал батюшке в глаза.

Отец Николай засмеялся.

– На дорогу? Ах, чтоб вас! Давайте уж!

– Я вам наливочки, – суетился Загнибида. – Такой наливочки – губы слипаются! Олена Ивановна! Наливочки сюда! Позапрошлогодней! – крикнул он жене.

Олена Ивановна принесла бутылку с наливкой.

– Сама и попотчуй.

Олена Ивановна налила.

– Хороша, хороша! – похваливал отец Николай, понемногу отпивая из чарки.

– А вам, отец дьякон? Наливочки? – предлагает Загнибида.

– Свинячьего пойла? – крикнул дьякон. – Нет! Водочки мне дайте!

– А может, рому – для бодрости? У меня хороший ром, у немца брал.

– Не терплю я эти заграничные штучки. От них только в животе булькает и голова болит. Нет лучшего напитка, чем наша родная водочка! Чем больше ее пьешь, тем вкуснее она делается. Правда? – крикнул он, хлопнув Колесника по плечу.

– Правда, ром к чаю – дивная вещь.

– То-то же. А для начала – водки! Дернул – и все! Дерзай, чадо! – крикнул он, запрокидывая чарку, и торопливо вышел на крыльцо, где ждал его батюшка.

– Пошли вам Бог счастья! – напутствовал его Колесник.

Вслед за дьяконом вышли хозяин, хозяйка и кое-кто из гостей.

– Пропустите! Пропустите! – шамкал беззубым ртом псаломщик, протискиваясь вперед.

– Ты же слышал, что я тебе наказывала, старый черт! – крикнула псаломщица, схватив его сзади за волосы.

– Слыхал, слыхал! – сказал псаломщик и, вырвавшись, скрылся в сенях.

– Ох ты, моя красавица неписаная! – крикнул Тимофей, уходя, и ущипнул Христю.

Она размахнулась и ударила его кулаком по спине.

– Вот так посватала! Молодчина! – сказал кто-то.

– Кто кого? – спросил Колесник.

– Вон эта девка – Тимофея.

Колесник взглянул на Христю. Красная и разгневанная, стояла она около печи.

– Где ты, душечка, была? – спросил Колесник, подходя к ней. – Я же с тобой и не христосовался. Христос воскрес!

Не успела Христя рта раскрыть, как Колесник ее уже обнял.

– Не очень, Костя, не очень! Гляди, как бы ты губы не обжег! – сказал ему толстый торговец.

– И я не христосовался, – сказал какой-то невзрачный гнилозубый мужчина и чмокнул Христю в щеку.

Толстый лавочник тоже приложился к ней жирными слюнявыми губами. Христя не знала, куда ей деться от стыда и что делать – плевать ли в глаза этим пьянчугам, ругаться или плакать.

– Стой! – крикнул вернувшийся с крыльца Загнибида, увидя, как Христя вырывается из крепких рук Колесника.

– Константин! Что ты делаешь? Подожди же, я жене расскажу, – сказал он.

– Ее дома нет, – сказал Колесник, выпуская Христю. Та бросилась вон из кухни и в сенях чуть не сбила с ног хозяйку.

– Куда ты несешься как сумасшедшая? – спросила Олена Ивановна.

– Да он… они… ну их совсем! – жаловалась плачущая Христя: – Раз так, я все брошу!

– Что там такое? – спросила Олена Ивановна.

– Тссс… – послышалось из кухни.

– Не трогай хозяйского добра! – направляясь к сеням, крикнул Загнибида: – Не трогай!

– Что ты мелешь? – спросила его Олена Ивановна. – И это называется благородные люди. – Она с разгневанным видом прошла в комнату.

– Вот так дело! Кто кислицу поел, а кто оскомину набил, – сказал Загнибида, почесывая затылок.

– Так и у меня, – покачивая головой, сочувственно произнес Колесник.

– Горе, брат, эти жены! – сокрушался Загнибида.

– Горе, – как эхо, откликнулся Колесник.

– А горе залить надо, – вмешался в разговор толстый лавочник.

– А в самом деле! – согласился Колесник.

– Пойдем, – пригласил их Загнибида.

– Погоди. Эти паны там! И зачем ты их пригласил? – говорит лавочник.

– Разве я их просил? Сами набились. Не выгнать же мне их!

Только Загнибида сказал это, как из комнаты выходят Рубец и Кныш.

– Попили, поели у вас, Петро Лукич, – сказал Рубец. – Пора и домой.

– Куда? Так рано? Я и не видел, попробовали вы хоть что-нибудь.

– Всего попробовали вволю! – сказал Кныш.

– Боже мой! Может, еще немножко посидите?

– Нет, нет. Жены дома ждут. Мы, знаете, перелетные птицы.

– Скажи ему, пусть не задерживает, – шепнул толстый лавочник на ухо Колеснику.

– Да хоть на дорогу! – упрашивает Загнибида. – Антон Петрович! Федор Гаврилович! По одной! Наливочки. Жена, голубка! Дорогим гостям на дорогу наливочки!

– От тебя не отвяжешься! – сказал Рубец.

– Извините, простите, Бога ради! Может, что и не так. У меня, знаете, все по-простому. Как ни тянись, а до панов далеко. Извините.

– Дай, Боже, и нам то, что у вас! – сказал Кныш, беря чарку наливки.

– Будьте здоровы! – сказал Рубец. Выпил, отдал чарку и, попрощавшись за руку только с хозяином, вышел. Кныш попрощался со всеми без разбора и последовал за Рубцом. Загнибида пошел их проводить.

– Слава Богу! – с облегчением воскликнул толстый лавочник.

– Этот Кныш еще ничего, обходительный человек, – сказал Колесник, – а уж наш секретарь – о-о! Это цаца!

– Оба они одним миром мазаны! Оба на руку охулки не кладут! Один только берет и кланяется, а другой берет, да еще нос задирает. Выпроводил, слава тебе Господи! – сказал Загнибида, вернувшись. – Ну, а теперь – к столу. Сейчас наша очередь. Ох, уж эти мне паны!

И все гурьбой повалили в комнату. Там за столом собралась вся женская компания.

– Идите же к нам, – сказала дородная молодица, жена гнилозубого, красная, как наливка в ее чарке. – Хватит вам все с панами да с панами! Совсем панским духом пропахли! – прибавила она, стрельнув на Колесника своими масляными глазами.

– Выпить с вами, кума? Ну и хороша кума! – сказал Колесник, опускаясь на лавку рядом с молодицей.

– Так-то оно: кума что маков цвет, а похристосоваться с ней – так нет! – укоризненно произнесла долговязая жена толстого лавочника.

– Почему? И теперь еще не поздно! – сказал Колесник.

– Огляделись, как наелись! – горделиво сказала молодица.

– Не опоздали! Теперь в самый раз! – оправдывался Колесник.

– Да не про вас! – говорит лавочница.

– Со служанками идите сначала христосоваться! – сердито сказала псаломщица, сверкнув злыми глазами.

– С иной служанкой бывает лучше, чем с барышней, – сказал гнилозубый.

– И ты туда же! Хоть бы ты уже Бога не гневил! – презрительно произнесла его жена.

Гнилозубый сморщился и стал еще более неказистым.

– А что я? Ничего. Не лыком шит, – хорохорился он.

– Если не лыком, то валом [Вал – толстые нитки из пакли. ], – смеясь, крикнула лавочница. Женщины дружно захохотали.

– Если так, – сказал Загнибида, – если они нас не принимают, то и мы не хотим с ними быть! Пусть они пируют отдельно, а мы – отдельно. Пойдем! – И, взяв за талию гнилозубого, Загнибида вместе с ним направился в кухню.

– Куда же вы? – тревожно взглянув на них, спросила Олена Ивановна.

– На простор… ну вас! – сказал Загнибида.

Олена Ивановна побледнела, глаза ее потемнели.

– Кум! Кум! – крикнула им вдогонку лавочница и запела:

Ой, куме, куме!

Добра горилка…

– Выпьем, кума, – подхватил песню Загнибида, вернулся и сел рядом с лавочницей.

– Вот так будет лучше! Сядем рядком и потолкуем ладком, сядем по парочке и выпьем по чарочке! – сказала жена гнилозубого.

– Сам Бог глаголет вашими устами! – крикнул сидевший рядом с ней Колесник. Толстый лавочник и гнилозубый тоже присоединились к компании.

– Женушка, голубка! – сказал Загнибида. – Ты ж у меня первая, ты у меня и последняя! Попотчуй добрых людей. Страх как люблю посидеть с хорошими людьми, поговорить, попеть.

– Уж коли петь, так божественное, – сказала псаломщица.

– Божественное! Божественное! – закричали женщины.

Лавочница затянула «Христос воскресе». Другие подхватили. Женщины запевали звонкими голосами, мужчины гудели, как жуки. Только Колесник пел грубым басом, так что стены дрожали, за что соседка время от времени потчевала его кулаком в бок. Колесник, словно не ощущая этих пинков, продолжал петь, а закончил он так оглушительно, что кума изо всех сил ударила его кулаком в спину; тот хмыкнул. Все захохотали, а Колесник ущипнул куму. Та крикнула и навалилась на стол. Бутылки и рюмки зашатались, попадали. Послышался звон разбитого стекла.

– Тише! Не бейте посуду! – крикнул кто-то.

– Ничего, ничего. Где пьют, там и бьют! – сказал Загнибида. – Жена! Угощай!

После этого все начали петь вразброд. Псаломщица затянула «Вдовушку», лавочница – «Куму», краснолицая кума Колесника – «Не приставайте, хлопцы, за телятами иду». Толстый лавочник, уткнувшись в плечо псаломщицы, плакал. Загнибида молча слушал пение лавочницы, притопывая ногами; гнилозубый громко храпел на всю комнату; Колесник подпевал лавочнице. Олена Ивановна, белая как мел, глядела на окружающих воспаленными глазами и криво усмехалась.

Христя, услышав дикий гул, доносившийся из комнаты, подошла к дверям посмотреть, что там творится. Она еще никогда не видела ничего подобного. «Сдурели люди, взбесились! Вот как пируют богачи! С жиру бесятся», – подумала Христя. Она подошла к столу, но никто не обратил на нее внимания; потом взяла кусочек кулича и вышла. Она еще сегодня ничего не ела, во рту пересохло, она с трудом проглотила зачерствевший кулич.

Заходило солнце, красное зарево стояло над землей. Христя в глубоком раздумье глядела на кровавое пламя заката.

Отчаянный крик вывел ее из оцепенения. Она бросилась в комнату. На полу лежал толстый лавочник. Он хотел встать, но, поднявшись со стула, не удержался на ногах и рухнул на пол. Хозяйка вскрикнула от испуга.

– Не бойтесь, Олена Ивановна, черт его не возьмет! – сказал Колесник и, схватив лавочника, потащил его в соседнюю комнату.

– А этот чего тут носом клюет? – сказал Колесник, кивнув головой на гнилозубого, и потащил его к лавочнику.

– Очищайте, очищайте место! – кричит ему вслед жена гнилозубого и, когда Колесник возвращается, наделяет его поцелуем.

– Такого бы мне мужа! А не гнилозубого и сопливого, – шепчет она так, что все слышат.

– Эх, матери его шиш! Они целуются, а мне нельзя? – крикнула лавочница и с другого бока прижалась к Колеснику.

Заарканили его: одна целует в правую щеку, другая в левую. Колесник взял их под мышки и понес. Женщины барахтаются, толкают друг друга.

Загнибида сумрачно глядел на Колесника.

– Константин! – крикнул он с досадой. – Брось!

Колесник приподнял женщин и сразу опустил их на пол. На этом, может, все бы и кончилось, если б жена гнилозубого не сбила случайно чепца с головы лавочницы.

– За что ты, сука, сорвала с меня чепец? – крикнула лавочница, вцепившись руками в волосы своей соперницы. Второй чепец полетел на пол. Жена гнилозубого, не долго думая, дала лавочнице звонкую оплеуху.

– Так ты еще и драться! – крикнула лавочница, бросившись на свою недавнюю подругу.

– Что вы? Господь с вами! – крикнул Колесник, становясь между ними.

– Матери твоей черт! Если сама распутница, ты думаешь – и все такие! – кричала одна.

– Ты сама распутница! Тьфу на тебя! – орала другая, плюя на свою соперницу.

– Вот что ты наделал, Константин! – крикнул Загнибида, ударив кулаком по столу так, что задребезжала посуда. Колесника поразил не столько крик, сколько стук.

– А по какой такой причине я? – уткнув руки в бока, спросил Колесник.

– Ты!.. Ты!.. Ты всему виной! – кричал Загнибида, мотая пьяной головой.

– Да будет вам, Петро! – взмолилась Олена Ивановна.

– Он! – снова крикнул Загнибида. – Он всему виной! Куда он ни вмешается – добра не будет!

– Что же я, по-твоему, черт, выродок?

– Выродок! Выродок! – говорит Загнибида, еле ворочая языком.

Пошатываясь, он поднялся. Глаза его горели.

– Так ты ко мне пришел… бучу поднимать?… Вон из моего дома, чтоб духу твоего поганого не было! – крикнул вне себя Загнибида.

Колесник презрительно посмотрел на него.

– И… и, хозяин паршивый! – сказал он и, плюнув, пошел искать свою шапку.

– Врешь! – крикнул Загнибида. – У меня честные люди бывают, благородные, один ты – ехидна.

– Почему же я – ехидна? А ну, скажи… – подойдя ближе, угрожающе сказал Колесник.

– Почему? А помнишь наш уговор насчет рыбы, перед Рождеством?

– Ну, помню… Так что?

– Взял ты ее у меня? Взял? Ох, ехидна! Лишь бы подвести человека, убыток другому причинить!.. Да еще смеется…

– Так ты вот о чем?… Ну и дурной же ты, хоть и писарем был. Это, брат, называется коммерцией, чтобы ты знал: не ты накроешь – тебя подведут.

– Ты во всем такой! – кричит Загнибида.

– А ты лучше?

– Что ж я?

– Что? А расписки какие писал?

– Какие расписки?

– Не знаешь? Забыл? А хозяином считаешься. Ворочаешь тысячами, а на пять рублей бедной сироты польстился!

– На что ты намекаешь?

– Вот кого спроси, на что. Вот! – указывая на Христю, сказал Колесник. – Вас за это в тюрьму посадить надо. Заставить полгода даром служить девушку вам приспичило? Знаем, зачем это нужно, догадываемся… У-у, хозяин! Ноги моей не будет после этого в твоем доме, – крикнул Колесник, плюнул и выбежал из комнаты.

– Постой… постой! – окликнул его Загнибида, покачиваясь, и в изнеможении опустился на лавку. Голова его не держалась на плечах. Он с трудом поднял ее, мутными глазами оглядел комнату. Кругом – ни души. Гости, думая, что ссора перейдет в драку, все разбежались. Загнибиду грызла досада.

Загрузка...