Сперва это дяде Вернону загорелось, не Стелле. Он думал, что понимает ее; только она встала на ножки, стал выжидать, когда же она заковыляет к подмосткам. Стелла как раз сомневалась. Говорила ему: «Я не буду гоняться за пустыми фантазиями».
А потом она свыклась с этой затеей и два года по пятницам после уроков сбегала с горки к Ганновер-стрит, поднималась на лифте Крейн-холла мимо демонстрационных залов, где слепцы теребили клавиши лаковых пианино, до верхнего этажа миссис Аккерли, чей поджатый рот выплевывал «Карл у Клары украл кораллы» за дымной завесой русских сигарет.
Дома она запиралась у себя в комнате от уборки на кухне и лишних разговоров. За чаем брякала чашку на блюдце, портила хорошую скатерть дубильной кислотой и стонала, что это, наверно, отрава, которую приготовил для нее брат Лоренцо[2]. Дядя Вернон орал на нее, а она говорила, что ей еще рано отвечать за свои рефлексы и чувства, – не доросла. Она всегда точно знала, что ей можно, а что нет.
Лили-то думала, что девочка просто учится правильно говорить, и в ужас пришла, когда узнала, что это называется Драматическое Искусство. Убивалась, что Стелла настроится, а потом ее надежды лопнут.
Потом Стелла завалила предварительные экзамены, и учителя решили, что не стоит включать ее в списки на аттестат зрелости. Дядя Вернон бросился в школу шуметь, но вернулся ублаготворенным. Там не отрицали, что способности у нее есть, просто нет никакого прилежания.
– По мне, так и правильно, – сказал он Лили. – Уж мы-то с тобой знаем, что ее не убедить.
Он кое-что поразведал, пустил в ход кое-какие связи. После того как пришло то письмо, Стелла четыре субботы по утрам дополнительно готовила с миссис Аккерли в Крейн-холле сценку телефонного разговора из «Билля о разводе»[3]. Миссис Аккерли сомневалась в ее произношении, склонялась к какой-нибудь Ланкаширской драме, еще бы лучше комедии: было в девочке что-то клоунское.
Стелла не соглашалась. Я – настоящий подражатель, говорила она, и действительно воспроизводила прокуренный тон миссис Аккерли в совершенстве. Конечно, она для роли была чересчур молода, но проницательно замечала, что это только оттенит широту ее амплуа. Прослушивание было назначено на третий понедельник сентября.
За десять дней до этого, за завтраком, она объявила дяде Вернону, что сомневается.
– И думать не смей, – сказал дядя Вернон, – теперь уж ничего не поменяешь.
Он составил список покупок и дал ей бумажку в десять шиллингов. Когда через полчаса он вышел в темный холл, бренча мелочью в кармане, она, скорчившись, втиснув пухлую коленку между перилами, сидела на ступеньках. Он вскипел – торчать в этой части дома, да еще без ее красивой школьной формы, ей было не положено, и она это знала. Она разглядывала мокрое пятно, расплывавшееся по цветочкам обоев над телефоном.
Он включил свет, спросил, что это за представления такие. Такими темпами на тележке у Пэдди только пучок гнилой морковки останется. Как она считает – можно так вести дела?
Она, видно, встала с левой ноги, с ней бывало, и притворилась, будто не слышит, задумавшись. Он чуть ее не ударил. Ничего от матери не было в этом лице, разве что веснушки на скулах.
– Вот веди, веди себя эдак, – заметил он в который уж раз, – и кончишь за прилавком в Вулворте.
Только зря он ее подначивал. Как бы назло ему не побежала туда наниматься – с нее станется.
– Ты чересчур на меня давишь, – сказала она. – Хочешь купаться в лучах моей славы.
Тут уж он не стерпел, поднял руку, но она прошмыгнула мимо с мокрыми глазами, и сразу весь мир для него помутился от этих слез.
Он позвонил Харкорту и обиняками, исподволь старался найти утешение.
– Три бутылки дезинфекции… – он читал по списку, – четыре фунта карболового мыла… дюжина свеч… двадцать рулонов туалетной бумаги… Джордж Липман замолвил словечко своей сестре. Это в отношении Стеллы.
– С превеликим моим удовольствием, но больше десяти не могу, – сказал Харкорт. – И те лежалые.
– Я спрашиваю себя: верно ли я поступаю?
– По-моему, у нее нет других возможностей, – заметил Харкорт, – раз в школе отказались принять ее обратно.
– Ну, не отказались, – поправил его Вернон, – они, в общем, считают, что для нее бесполезно там оставаться. И вы же знаете Стеллу. Уж если она что вобьет себе в голову…
– Да-да, – сказал Харкорт.
Хоть в жизни не видывал девочку, он часто говорил жене, что, если пришлось бы, свободно бы сдал по этому предмету экзамен. Его обширные познания по части Стеллы базировались на ежемесячных сводках, предоставляемых Верноном, когда тот заказывал товары для ванны и прачечной.
– На той неделе такую бучу подняла, – откровенничал Вернон, – из-за этого вечера танцев для хозяев гостиниц. Лили достала парашютного шелка, отвела ее к портнихе на Дьюк-стрит платье шить. Вот уже, значит, вечер, штуковина эта на вешалке болтается, чтоб отвиселась, а она отказывается ее надевать. И ни в какую. Кремень. В итоге мы не пошли. Вы удивлялись, наверное, куда мы делись.
– Не без того, – соврал Харкорт.
– Она против рукавов возражала. Чересчур, мол, пышные. Не пойду я, мол, на люди с руками как у боксера. Так я и не увидел ее в этом платье, но Лили говорит – картинка. Созревает, знаете.
– Да? – сказал Харкорт и на миг задумался о собственной дочери, которая часто казалась ему какой-то ненастоящей в сравнении со Стеллой. Созревает она или нет? Вечно ходит ссутуленная, прижав к груди сумочку. – Ну а кашель как? – спросил он. И услышал, как ус Вернона легонько скребет по трубке.
– Ничего. Не беспокоит. Спасибо, что поинтересовались. Премного вам благодарен. – И заказал новое ведро и пыж для ванны, прежде чем повесить трубку.
Лили он сказал, что Харкорт целиком и полностью одобряет их решение. Лили разделывала кролика.
– Харкорт считает, что она создана для этого.
У Лили оставались сомнения.
– Такие, как мы с тобой, по театрам даже не ходят. А не то чтоб на сцене играть.
– Но она не такая, как мы, ведь верно? – заметил он, и что тут можно было ответить?
Они спускались по ступенькам как два канатоходца. Стелла вытягивала носки взятых напрокат, дядя Вернон откидывался назад в малиновом жилете, вздутом над поясом брюк, одной рукой он придерживал Стеллу под локоть и воздевал другую, защищаясь черным зонтом от дождя. Жилет был кошмарный, из обрезков сукна, которые Лили купила на распродаже, чтоб оживить диванные подушечки в гостиной для жильцов. Хотела выкроить треугольнички, звезды, квадраты, но не дошли руки.
– Пусти! – потребовала Стелла, выдергивая локоть. – Ты меня позоришь.
– О? – сказал дядя Вернон. – Что за новости? – Но тон был миролюбивый.
Трехчасовой аэроплан, который взлетал из района Спик для пятиминутных рейсов над городом, прогрохотал в вышине. Всполошенные голуби еще плавали над булыжниками. Все, кроме одного, хроменького, который прыгал по сточному желобу и клевал брызговик такси. День был хмурый, неоновая вывеска над дверным козырьком вспыхивала с самого завтрака. Лужи мигали багровым. Потом, уже после того как посетит этот дом, Мередит заметит, что красные огни любят только в борделях.
Дождь моросил на Стеллу, и она заслоняла голову руками: знала, что за ней наблюдают сверху, из окна. С утра пораньше Лили усадила ее за кухонный стол и приступилась к ней с щипцами. Щипцы, переливаясь из едкой рыжины в синюю матовость, цапали пряди и тесно привинчивали к черепу. А потом разогретые кудри, по очереди высвобождаясь, колбасками прыгали на приметанный к бархатному платью воротничок.
– В гробу, – сказала Стелла, – мои волосы и ногти еще будут расти.
Лили поморщилась, но взяла эту мысль на заметку, чтоб пересказать при случае коммивояжеру с пересаженной кожей. Он, не в пример разным прочим, мог оценить это чересчур, может быть, смелое наблюдение. На взгляд Лили, оно лишний раз подтверждало, что девочка умна не по годам, и доказывало, хотя доказательств не требовалось, какая у нее буйная, пусть и мрачная фантазия.
Дядя Вернон расплатился с таксистом заранее. Об этом уговорились с вечера, после скандала, Стелла заявляла, что лучше ей умереть, чем дать чаевые шоферу.
– Я тогда на трамвае поеду, – уперлась она.
– Будет дождь, – говорил дядя Вернон. – Ты же вымокнешь вся.
Она отвечала, что ей плевать. У нее, мол, есть кое-что за душой, что будет безвозвратно испорчено, если она себе позволит совать человеку чаевые.
– Ну, накинь ты ему шесть пенсов, – не сдавался дядя Вернон. – Девять от силы. В чем дело, не пойму?
А она, мол, нет, сам процесс унизительный. Вредный и тому, кто дает, и тому, кто получает.
– Так и не набавляй ему ничего, дурья твоя голова, – не уступал дядя Вернон. – Сунь ему, сколько настучит, и дай деру.
Бесполезно было спорить с девчонкой. С вечной ее демагогией. Конечно, судьба у нее с самого начала не ахти как ладно сложилась, так ведь не у нее первой, не у нее последней, и это еще не резон из каждого пустяка выжимать до последней капли трагедию. Чувства же не белье после стирки. Их не надо вывешивать на веревке всем напоказ.
По большей части ее поведение отдавало показухой и беспринципностью. Он встречал таких в армии: люди из рабочей среды, из простых, начитаются книжек и потом дурью мучаются. Будь она мальчишкой, он бы ее разок-другой вытянул ремешком, ну или бы хоть отшлепал.
Что, например, за выдумка – и, между прочим, накладная – палить на лестнице электричество, только-только стемнеет. По версии Лили, так это она запомнила якобы те дела, когда свет горел среди ночи, – господи, да всего же девять месяцев было ребенку! Нет, он лично грешил на поэзию, песенки, куплетики про тоску и печаль, на которых она помешалась; и, между прочим, ему не очень-то верилось в эту самую боязнь темноты. При затемнении, например, когда весь город тонул в чернильном мраке, выбегала же она во двор и битый час причитала, как на похоронах, стоя под черной ольхой. Или тот случай, когда он приехал на побывку, а она удрала из убежища, и они с ответственным по бомбежкам обыскались ее, с ног сбились, и она нашлась на кладбище, сидела у ограды и в ладошки хлопала, когда сахарные склады на Док-роуд лопались, как бумажные кульки, и фейерверком взлетали над городом искры. Это как понимать?
Всегда невозможная была, всегда черт те что выделывала из-за мелочей, мимо которых нормальный человек пройдет и не заметит. А она ополчается, воюет, доводит прямо-таки до нелепости. Он не забыл, какой она устроила концерт, когда пришлось убрать с площадки этот декоративный фонтанчик. Орала: он калечит ее прошлое, с корнем выдирает воспоминанья. Он язык прикусил, чуть не брякнул, что в данном случае оно и лучше. Бывает кое-что и похлеще, чем когда убирают фонтанчик. Вот вам наглядный пример, какая сомнительная вещь – наука история: любой пересказ событий заведомо однобок.
Трудно дался ему, еле простил; и тот безобразный номер, который она отколола из-за срубленной черной ольхи на темных задворках: выскочила из дому как полоумная, буквально бросилась на топор. Ма Танг, соседка, решила, что он убивает девочку, стала швырять в него с крыши бани картофелем. А папаша этой Ма Танг, с косичкой из трех волосинок, вытащенный в сад на заре подышать, погнал внука за полицией.
С фонтанчиком – это было вынужденной мерой. Припозднившиеся постояльцы, когда припечет, употребляли его вовсе не по назначению. Ну а насчет пресловутой ольхи, несчастного, больного растения с изъеденными листьями, так она канализационным трубам мешала. В обоих случаях, а сколько их было еще, этих случаев, на лице у Стеллы появлялось такое сверхчувствительное выражение, что ему было просто смешно. Хотя она, возможно, и не совсем притворялась. Моментами он готов был поклясться, что у нее действительно что-то такое творится в душе.
Лили, со своей стороны, пыталась уломать Стеллу, чтоб позволила дяде Вернону проводить ее до театра. Намекала, что он заслужил. Не будь он знаком с братом Розы Липман – вместе горемыкали мальчишками в Эвертоне, – не видать ей театра. Он же никому не будет навязываться. Он человек тонкий. Даже мясник с Хардман-стрит, который его нагрел на конине, не стал этого отрицать. Да он никуда и входить-то не собирается, тихо-мирно ее обождет в кафе Брауна.
– Тихо-мирно, – передразнила Стелла и расхохоталась по своему обыкновению.
Грозилась запереться у себя в комнате, если он силком за ней увяжется. Комната у нее, конечно, не запиралась, но видно было, что она от своего не отступится. Заявила даже, что не надо ей никаких шансов, только б не вышагивать им навстречу с дядей Верноном под ручку. «Учти, я не шучу», – сказала ему.
Сильно задетый, хоть она не позволяла ему брать ее за руку с тех самых пор, когда он таскал ее туда-сюда в этот детский садик на Маунт-Плезант, он резко качнулся в своем плетеном кресле у плиты и назвал ее эгоисткой. Он всегда ужасно мерз, даже летом, и усаживался к огню так близко, что одна ножка у кресла обуглилась. Лили говорила, что по щиколоткам у него такие узоры, что можно ходить без носков. Он дождется, предупреждала она, что кресло прикажет долго жить от его раскачки и вывалит его прямо на угли.
– Ты успокойся, – уговаривала она. – Это возраст у нее такой.
– Тут поневоле поверишь в наследственность, – кипятился он. – Вылитая копия паршивки Рене.
Только неправда это. В девчонке ни с кем и никакого сходства не наблюдалось.
Усадив Стеллу в такси, он помедлил, прежде чем хлопнуть дверцей. Он был при всем параде, и у нее еще оставалось время одуматься. Но она уставилась прямо перед собой с видом непонятой добродетели.
Все же, когда такси, в гирлянде голубей, рвануло от тротуара, она не удержалась, мельком глянула через заднее стекло и на дядю Вернона. Он стоял под гигантским зонтом, махал изо всех сил рукой, в знак того, что желает ей удачи, и она послала ему запоздалый, беглый, неувиденный поцелуй, когда такси завернуло за угол и через трамвайную линию заскользило к Кэтрин-стрит. Она настояла на своем, но радости не было. За все приходится платить, думала она.
Дядя Вернон вернулся в дом и принялся ладить большой крюк к кухонной двери. Лили прибежала на грохот и поинтересовалась, зачем это надо. Он еще не снял свой военный берет, не сменил парадные брюки.
– Чтоб вещи вешать, женщина, – буркнул он, в сердцах загоняя шуруп и совсем не замечая, как с двери из-за этого сшелушивается краска.
– Что, например? – спросила она.
– Например, кухонные полотенца, – сказал он. – А ты думала? Лучше, считаешь, мне самому повеситься?
Лили сказала, что ему бы не грех проверить свои мозги у доктора.